фцук (с)
АПОЛОГИЯ ЗАИМСТВОВАНИЙ

(фрагмент)

1.
…если долго сидеть на старой монастырской стене, задница становится негативом ущербной кладки. кирпич, забывая огонь спекший его четыре века назад, насосался из земли прелой воды, желая снова стать глиной, раскиснуть, оплыть, вернуться домой, но осужден стоять, умирать стоя, крошась, и в крошках оставаться твердым. одеялком он натягивает на костлявые, артритные ноги мох и заблудшую траву, не согреться, но сохранить влагу. если долго сидеть на старой стене, перестаешь чувствовать задницу, она отстраняется, принимая по наивности сторону кирпича. "потерявший задницу-2" -ерный блокбастер….если сидеть на монастырской стене, в сентябрьском влажном тепле, спасая левый глаз, розовым пленом опущенного века, от переживающего последнюю молодость солнца, правым смущающе легко пройти за реку, меж обтрусившихся за жизнь, рукастых елей, над пустой шахматкой Хладовского кладбища, над старой гарью, устланной изошедшим в пепел иван-чаем, над… взгляда не хватает, он, дернувшись, сжимается оборванной бельевой резинкой и надо держаться за стену руками, чтобы не упасть в отвоевавшее свое крапиву. оставленная заботой, бутылка падает вместо меня, взлязгнув челюстями осколков о притаившегося внизу отщепенца.
"Сентябрь же раскрашивал леса в свои цвета". если бы. если бы ему позволили, окрасил бы в ртуть и сажу. младший сын. была бы воля, он отказался бы от матери и был бы жестче отца. донашивать за старшей сестрой, подорванные разжиревшими девичьими боками сарафаны, он бы не стал, была бы воля. где она воля? кто ее дураку даст? вот и осталась ему берестяная дудка, да предсмертная щедрость подгулявшего стрелочника. сентябрь, для меня ты легкий порожек к своему месяцу. не споткнусь, так забуду, до ненавистной весны, отправляющей меня, как по кругу, год за годом, за желтым автобусом, класть родные тела в землю. тогда я вспомню о тебе будущем и о монастырской стене, идущей домой. если март не пропустит. тогда.
точка ползет вдоль берега, от дальнего моста. ползет, укрываясь на секунды боярышником, появляется из укрытия уже возросшей, становится осознанной, приобретает видимость внутренних движений, составные части, становится человеком, пока еще маленькой фигурой Бабая. разморенный тягучестью метаморфоз, я успеваю открыть вторую бутылку "жигулей", согнуть крышечку в раковую клешню, одним засосом втянуть половину бутылки, пережить испарину счастья, прав кирпич!, закурить. ну вот и добрался.
Бабай ожидающе улыбается, сглатывает, задрав голову, так что картофелина подбородка оказывается на горизонтали с зародышком носа, придерживает тремя пальцами шесть кожаных клиньев кепки, сквозь солнце облившее его литые щеки, пытается увидеть меня. рад ли я ему? рад я, рад, Бабай. ты же знаешь.
- Чай! это ты там?
- если - ты Бабай, то там - это я!
- приехал, Чай?
- приехал.
- меня ждешь?
- Бабай, ты идиот, и ты это знаешь.
- ругается, бля. приехал, год не был, сидит пиво пьет. еще пиво есть? я вот поутру встал, жена орет, чтоб забор поднял. а твоя-то как? а я знаю, среда, вчера почтарь был, сегодня Чай приедет, а Назар с Лерсиком день как здесь, ну я забор подпер доской, а сам в огород, в калитку заднюю. Чай, ну ты же ее помнишь? сам ломал, сам навешивал. ну я к реке, а у лодок уличком сидит, ну мы с ним закурили, а он говорит…

2.
железо терлось. пело. трусило под уключину, на дно лодки, рыжую пыльцу. вода под трапом, следя ход Бабаевой спины, переливалась от борта к борту. лодка, вода и Бабай жили вместе, одной минутой, наклоном, усилием, натыкаясь на меня взглядом, волной, ребром борта, удивляясь моей никчемности, но тотчас забывали, подгоняемые друг другом, продергивали перед моими глазами слюду реки. река лилась. я не видел ее. я смотрел на берег, утоптанный толпой сбежавших от предчувствия зимы деревьев. деревья с еще покрытых живым всхолмий сходили в реку, стояли по пояс в воде, обремененные возможностью утолить жажду. опоздавшее счастье стучалось в замкнутые стволы, потратив силы, покрывало корни, усмиряло в себе желание спасать, готовясь стать льдом. еще не скоро. разморенный тягучестью пейзажа, я закрывал глаза, баюкал пальцы, требующие бумажной шелухи, помнящие ноябрьское железо и потный мартовский кумач на досчатой скорлупе. я вспоминал недописанное, как уже утерянное, не нашедшее времени и потому безвозвратно отчуждавшееся. навсегда.
"…день был сбит со своих позиций. В изломах мебели копилась ночь. Желтая, кошачья лампа, фарфоровый стебель, резким кругом света сжимало пространство, неважное…


Юноша с книгою на коленях. Бэррингеймский кузнечик. Блестящая каскетка бриолина. Щеки с намеком на одутловатость. Веко подрагивающее в преодолении тика. Тик-так, тик-так…
Сзади Уинстона - квадратная, светлого стекла банка, на витой ореховой ножке. Выпуклый глаз коричневой жабы влажно вперился в стекло, не проницая взглядом преграду. Несчастная, томясь обилием пищи, угасала. "Осень разводит мосты между водой и землей, - думала жаба, - замедленье процессов образования колец, но завтра…"
- Вы, наверное, любите джаз, - сказала вчера едва знакомая девушка Уинстону,
- В нашем городе был джазовый фестиваль, и музыканты, также как и вы, мазали голову бриолином. Я видела. Это так забавно. Как кокос.
- Нет, - ответил Уинстон вчера едва знакомой девушке, - Я люблю кожаные диваны и серебряные подстаканники. Моя мама умерла три года назад.
- Странно, - сказала едва знакомая девушка, - Я думала, вы не такой скучный. Вы меня совсем не кормите мороженым. И наверное думаете, что я дура.
- Нет, я так не думаю, - ответил Уинстон. - Но мне жалко маму и себя. А мороженое…
Уинстон освободил руку из руки девушки и свернул в боковую аллею. Шнурок левого ботинка развязался и цеплялся к листьям. Подволакивал их за собой. Баюкал. Осень. Девушка смотрела в чужую спину и думала о потерянном времени.
Сегодня утром. Сегодня вечером. Ползет палец по знакам. От слова к слову. "Мир есть три сферы, и каждая сама себе мир. Первая - Земля, и в ней жизнь. Вторая - сфера звезд, и в ней холод. Третья же сфера - Неведомое. И вложены сферы друг в друга, как душа единая в тело, и лежат все три на дланях Господних, и меняет Он внутреннюю на внешнюю, но от смены до смены долгое время…"
По утрам Уинстон ел клубнику со сливками. Было утро. Медные часы били из палисандрового корпуса десятый раз. С последним ударом внизу, на входной двери очнулся засоня-колоколец. Юноша в голубой моравской куртке с серебряной курочкой на клапане, в брюках с короткой левой штаниной. Ливрейные знаки Бэррингеймов. Дядин посыльный. Карлушка. Маленький дружок. Мальчиком любил оттачивать карандаши для Уинстона и одевать учебники пергамином. Шрам на верхней губе от брошенной Уинстоном, в капризе, чашки. Капля застарелого стыда.
Дядино письмо пахло резедой, как всегда, как и сам дядя.

"Дорогой Уинни, я рад что могу убить твою скуку. Господь даровал мне такую возможность. По делам службы Её Величества я должен выехать в Х., для составления отчета о состоянии местных дорог и строительства канализации, а Его Величество требует моего ежедневного присутствия на заседаниях Нравственного комитета. И наконец, открываются стрижиные бои. Все это ужасно, меня вторую неделю не покидают мысли о смерти. Но у меня есть ты. Езжай. Тебе тридцать и это возраст когда…

твой Павел.(герцог)
P.S. Все готово."

В конверте лежали проездные документы.

3.
Вокзал был тонким стеклом, в чугунной раме эстакад, пролётов, паровозов, провожающих. Провожающие, трагически однообразные, вытягивались за уходящими поездами, напоминая Уинстону о законе Гука. Носильщики. Фигуры в черной форме рассекали толпу взвизгивающими телегами с легкостью хлеборезов, свободно меняя направление в тельной тесноте. Они были полны сил, желания выглядеть деловито и сосредоточенно. Только такое же сосредоточение усилий могло заставить их принять участие в чьей-нибудь судьбе. Все они говорили на одном языке, непонятном остальному миру. Воздух. Часть воздуха была заменена на шум. Но и в оставшемся, были разлиты крики, шарканье ног, гудки и звоны, свистки перронных распорядителей. В воздухе неслась усталость перемены.
Уинстон оглянулся на подножке, перехватил портплед за короткую ручку и аккуратно, стараясь не коснуться, вошел в вагон.
В купе лихой проводник с рыжими бакенбардами, обустроив пассажира, глухо сказал:
- А паровозик то у нас из законсервированных, запасной-с. Они там все шальные. Так что… - и неприятно подсвистнул, но увидев поднявшуюся бровь Уинстона, выпрямился, служебно напрягся лицом и спросил: - Желаете ли быть оповещенными об остановках, если таковые совершатся, сэр?
- Нет, - ответил Уинстон. Он не желал и остался один. Не так уж долго, и поезд тронулся. Вещи легли по полкам и нишам, банка с жабой повисла на крюке у окна. Все. Прохладный диван. Сон и видение из прошлой жизни. Жаркая степь, бегущая в дверях товарного вагона, белая курица, выбирающая мусор между досок пола, и молодая грудастая девка, штопающая холщовую рубаху…
Ночью. Иссеченный деревьями, лунный свет скользил в никель окна. Закрытые веки Уинстона раздражались редкими семафорами. Вагон ехал. В затылке отстукивало. Довольно приятно. Уинстону было приятно представлять себя вагонной рессорой, мощной и громоздкой, в пленке отработанного масла и мазута. Приятно было все. И главное покой, прекрасный железнодорожный покой, самостоятельно перемещающийся в пространстве, с неотвратимостью настенных ходиков.
Уинстон открыл глаза, и текущие мимо лунные холмы заполнили их. Видел землю, и она не тянула Уинстона. Впервые. "Я становлюсь легче". В детстве или раньше, держа ночью под одеялом над книжкой свечу, Уинстон верил, что на кончике пламени кто-то живет. Даже душа. Он строил над нею шатер из пальцев, пальцы, нагреваясь, становились малиновыми, просветными, до видимого внутри сустава. Простая свобода, но он никогда не решался погасить свечу. Она гасла или, догорев, или языком сквозняка.
Милый дядя… правила… Старику тяжело жить последние двадцать лет. Родовая шизофрения приходит к Бэррингеймам после семидесяти. Семьдесят пять последняя ступень, но венценосцы забывчивы. Какая дрянь…
Езда в поезде сопряжена с незримым сопутствием тонкой телеграфной нити, дающей поезду свойство надежности сенбернара. Одинокий пассажир, заключенный в шкатулку купе, нередко, веря волшебству электричества, позволяет увлечь себя на неожиданно холодящее расстояние от греющего сердце дома. Он, как прудовой водолаз, погружающийся в подгнившую воду, благосклонно и снисходительно дарит, дергая за нить, оставшимся на берегу успокоительные сигналы. Слава Богу. Не думайте обо мне. Еще ничего не случилось. Еще ничего. И это правда.


4.
Вагон двигался, колеса встали. Рывок. Остановка. В купе просветлело. Станция, выплывшая под фонари, была слепа. На фасаде вывеска деревянными буквами, первые и последние опали, осталось странное - "…губло…".
Стенка купе сбежала, ёкнув полозьями. Сунулись рыжие наглые бакенбарды.
- Господ пассажиров…
- Я не просил!
- …просят в вокзал-с. Третий день пути. Заведено, от администрации. Так-с.
Уинстон встал. Фрак из чехла. Тронул пальцами борта. Кинул руку по волосам к затылку. Проверил золотистое, чешуйчатое, змеиной кожи, нудно скрипучее портмоне с прожженной дырочкой у клапана. Готов. Немного грустно, ритм сбит. Сморгнул веками сон. Третья ночь, как третий тост. На перроне пусто, только две барышни отмахивались от стрекоз кисейными зонтами, шептали лицо в лицо.
- Ах Лиза, душа моя!
- Да-да…
У входа в вокзал, на табуретке стоял граммофон, со свежекрашенной красной трубой. Играл нежное, ночное. Рядом, крупный юноша прижал к груди заводную ручку, как первую любовь, слушал пружину. Увидев Уинстона, юноша нагнул голову, мягко повел рукой в сторону открытых дверей. Уинстон шагнул, но на шаге, почти коснувшись, его обогнал мужчина в васильковом френче, мягкого сукна, с серебряными орлеными пуговицами. Плоские стопы скользили ластами, лекальной кривизны голени в апельсиновых кавалерийских крагах. Мужественное обветренное лицо оживляли пучкастые, редкие усы, напоминавшие, как и "…вереск Шотландии милой, волосы черной скалы…" об изобретательности природы.
Примечательная внешность Усатого не растрогала Уинстона, не согрела картинкой, не отняла минуты, но оттолкнула взгляд сквозь раскрытые двери в зал вокзального ресторана к мраморным столикам, страстно холодящим обнаженные запястья дамских рук и воспаленные лбы отдыхавших мужчин, к бархатному барьеру оркестровой ложи, плотно набитой черным оркестром, к скользящим, танцующим в паре с подносами официантам, к тяжелому мэтру… Ресторан? Вокзал, как вокзал. Как печальные вокзалы Аларкоса будят в путешественнике скучающего ревизора, осматривающего все раздраженно и поверхностно, так и этот, "…губло…", в случае безлюдья напросился бы на неприятную кличку - пакгауз. Впрочем, здесь были дамы, и это было ценнее сна. Уинстон всегда наблюдал за ними, как астроном за звездами, с расстояния, но не из за невозможности приблизиться, а по желанию, не доверяя, опасаясь нарушить равновесие.
Пока Уинстон смотрел, Усатый делал свое дело. Он сверился с зеркалом, оправил френч и то что было во внутреннем кармане френча, выпиравшее свернувшимся котенком. Вытянув перед собой левую руку с перстнем, глянул больным, малярийным глазом в плоский ультрамарин камня и исчез, шагнув за штору, в дверь курительной комнаты.
Жук, метрдотель, справившись о документах, но не взглянув, повел Уинстона вглубь зала, к пустому столику с одиноким стулом и тенью фикуса. На кружевной салфетке, табличка "Уинстон Р. Бэррингейм. уполномоченный по…". Получив чай и ньюфаундлендских сардинок, Уинстон спросил официанта:
- Скажи, любезный, почему остановка?
- Впереди пустыня, сэр.
- Неужели? Я полагал, пустыни если и бывают, то или восточнее, или южнее. И давно здесь это безобразие?
- Всегда, сэр. О ней не распространяются, согласно циркуляру. Наш маршрут занумерован - тринадцатым. Пассажиров немного, а слухи о пустыне лишили бы последних. Вот машиниста на рейс второй год найти не могут. Паровозы из армейского отстойника ставят, автоматические. Сэр.
- Почему же ты нарушаешь циркуляр? Тебя, должно быть, накажут?
- Нет, сэр. На этой станции оповещают всех. Кто пожелает, может остаться, ждать обратного поезда. Только на моей памяти таких не было. Сэр.
- Почему?
- Поезд уйдет и все, ни души. А здесь, кто его знает, сэр. Пустота.
Уинстон бережно подцепил сардинку вилкой и откусил голову. Вкусная рыба. Но мелкая.

5.
Хрусталь люстр горел. Смотреть вверх было неприятно и небезопасно. Перенапрягшись, ненадежные лампы взрывались, осыпая столы тонким стеклом и тогда по залу метался человек, с лицом пиротехника-отставника, сумкой электрика и складной лесенкой. Смятение, вносимое легкими происшествиями, немного оживляло лица пассажиров, тяготившихся неволием положения, но настойчиво поглощавших пищу. Человек благожелательный отнес бы столь славный аппетит не к греховному чревоугодию, но к опыту и предусмотрительности путешественников.
О бок с Уинстоном соседствовала семейная пара. Жена была легка. Кроме всего весьма женского, ее лицо теплилось глазами небесного жителя, обращенными неотрывно к мужу. Муж - К.Б. Кустоди, эсквайр. Согласно табличке.
Жена сливалась с мужем, искала легкую струнку, вздрагивала губками навстречу его движений. Подать. Помочь. Оберечь. Сам же К.Б. Кустоди держал себя строго, мужчиной, то есть не заглядывал в глаза жены, не брал ее за руку, но методично сжевывал павлина в сметанном соусе. Собственно павлина, как такового, уже и не было, за исключением левого крылышка и мучительного для пищеварения, изумрудного, перьястого хвоста. Практичный, темно-оливковый, в бордовое просо, сюртук эсквайра заботливо скрадывал редкие, не заслуживающие внимания, капли соуса. Соседи были так поглощающе счастливы втроем, что Уинстон сдерживал взгляд. Не спугнуть бы. Не дай бог.
В смазке кухонных запахов, по залу текла музыка, по-домашнему фальшиво, не требуя слушателей, более ища последнюю ноту. Ее оркестр, укрывшись за бархатным барьером, был откровенно, не стеснительно плох. Вторая скрипка вяло и невнушительно поскрипывала, засыпая. Первой не было совершенно. Шаловливые тромбоны, изредка замечая друг друга, принимались радостно скакать, в конце концов убегая вовсе. Клавиши болели головой, потакая любой остановке. И только ударник был музыкантом. Как и полагается брюнету в полном смысле этого слова, он был резок. С барабанами, барабанными палочками и барабанными перепонками. Из-за него все пропустили начало случая. А в зале стреляли.
Уинстон каждый год встречал Весну. Встречал нежеланием ее прихода. Он не любил скользких дорожек, слякоти и гадостного мусора зимних веселий, что выходят из-под снега, под ищущие морды дворовых собак. Весне веры нет. Весна ненадежна, как девственность. Как ее наличие. Для Уинстона, с детства искавшего к покоя, любая внезапность напоминала о Весне.
Появление Усатого было внезапно. Он отбросил плюшевую завесь входа. И возник, но не как пугливый луч света в щели кровли или птичка-пуглянка на подоконнике, а как чирей на ягодице, надолго и болезненно.
Невесомая секунда, и жук-метрдотель рванулся, достиг, согнувшись, застыл у левой руки Усатого, подал листок бумаги. Усатый был "отцом". С оттягом, задорно, он похлопал служаку по бревенчатой шее, приладил на нос блестку пенсне, принял протянутое и, вчитываясь, пожевал шерстку верхней губы. Сгримасничал. Издал деловитое - "Хо-хо?!" В общем, показал себя человеком, способным на вдумчивую позу, способным проникнуться плотью дела. Но документ был, вероятно, недлинен. Хватило его ненадолго. Дочитав, Усатый уже собирался было опрокинуться в занавеси, как метрдотель, осмелев и вытянувшись губами к начальственному уху, начал шептать что-то вязкое, служебное. Усатое лицо из внимающего в секунду вновь стало мужественным и по-степному обветренным. Кратким движением подбородка метрдотель был оторван от начальственного тела и запущен в бега, через зал, к лесенке электрика у оркестровой ямы. Косолапый топоток был стремителен. Цепкие лапки, поднимая грузную тушку на две ступени, не подвели, не соскользнули. Ра-а-аз ступенька-а, два-а-а-а… Вот и он, электрик, спец, трудяга. Мэтр стал теребить полу его халата, тыкать сарделькой мизинца за спину, на Усатого, внушая строгое в повелительном наклонении. Но электрик, качнув головой нет-нет, выдернувшись из назойливых рук, прыгнул на люстру, - экая обезьяна, упористо раскачал, и метнувшись с нее на штору, опасно повис гнилою гроздью, поглядывая через плеча то на метрдотеля, то на далекого, незнаемого Усатого.
Усатый, выбрав фору времени, расставил ноги, присел и, с криком - "Рыба-фиш!", вытянул из-за пазухи огромный никелированный маузер. Взвел. Стал целиться. Уинстон отметил, что позиция была не из лучших. На линии прицела сошлись: три стола, лестница и низко висящая люстра. Первый выстрел обрушил люстру, она упала на середину крайнего стола, некстати прерывая застолье. Вторым и третьим Усатый опрокинул лестницу с метрдотелем в оркестровую яму. Визг несчастного, напоровшегося брюхом на пюпитры, мгновенно сплотил дамское общество, присоединившееся хором в шестьдесят три голоса, но на октаву выше. Уинстон с партией умеренных ждал четвертого выстрела, оборвавшего бы непристойный спектакль.
Усатый не спешил, мягко принюхиваясь стволом, за сползавшим по шторе электриком. Но вот жертва запуталась. Ствол встал. Мгновение смысла. Грохот. Дамские голоса ушли в поднебесье. Тело коснулось затылком пола, со шлепком достойным отрезвляющей пощечины. Усатый по-тараканьи дернул крагами и затих. Дамы сдулись. Затихли все, переживая, осмысливая, приходя в себя. Только один человек звучал, повизгивал мокро и радостно, переходя на вопль. Кричал К.Б. Кустоди, эсквайр.

6.

Стоя у окна, холодясь стеклом, Уинстон смотрел в ночь. Кто из нас не делал этого? Ответственная репетиция. Человек не может отказаться попробовать свой перигей на вкус, он…
Ночь рядом. Она велика для глаз. Великовата. Как бы она ни пряталась за кустами, отовсюду торчат ее сторожкие ужи. Она ждет. Она терпеливо ждет, когда в человеке умрет неблагодарность страха и проклюнется розовый герой. С героем человек смелеет, и ночь может показать своё первое лицо. Лицо рыбы. Здравствуй! Человек сядет невдалеке, на землю и станет следить. Вот герой всматривается. Вот герой наклонился и побледнел. Вот герой упал. Судорога. Кончина. Смерть героям. Слава Ричарду Олдингтону.
Герои гибнут быстро, толком не вызрев, не набухнув тополиным соком. Гибнут, почти всегда из-за провального дебюта интимной жизни. Череда поступков от пятна помады на сорочке до амбразуры. Это твой шанс, человек. Место пусто. Еще пять минут тело будет теплым. Подойди ближе. Ты уже смел, с таким героем ты и сам герой. Хочешь, закрой ему глаза и послушай сердце, налившееся фарфором. Ты можешь даже ударить его ногой, если это движение не будет несправедливым, если оно не всплывет мучительным долгом в твой последний раз. Тебя же учили различать…
Уинстон думал о людях, за спиной и дальше. Люди делятся. Люди делятся на пассажиров и непассажиров. Пассажирами называются - перемещающиеся в пространстве. Железнодорожные пассажиры перемещаются в пространстве поездов. Все пассажиры делятся на мужчин и женщин. Так случилось и в этот раз. Вокруг неподвижного тела собрались женщины. Одни из них отдались летаргии сопереживания, с непременным погружением лица в угол локтя. Другие нашли по случаю повод к знакомству и милому заинтересованному разговору. Несколько прекрасных фигур сошлись над Усатым аркой. Их заботливые руки обобрали осколки стекла с его щек и волос, промокнули ароматным батистом внушительный нос и даже попытались согласно установлениям сложить покойному руки на груди, но помешал мертво сжатый клешней маузер.
Собрание мужчин сомкнулось вокруг Кустоди. Эсквайр был польщен и разбужен. Речь триумфатора скрипом боевых колесниц доносилась до Уинстона.
- …когда я был чемпионом Нижнего Элхасса по городкам, господа, наша площадка находилась за городским стрельбищем. Возвращаясь с игры домой, мы порой знатно поколачивали тамошних мерзавцев. Да! Славное время прошло! Время задора и юношеских забав! Сейчас глаз и рука не те, да и бутылка не городошная бита. Но согласитесь господа, бросок был все же недурен. Да и расстояние… и свет… А ведь прямо в темечко! Можно сказать призовой бросок! Эта усатая морда переколотила бы нам всю посуду. Такие выходки, господа, в общественном месте… ну я не понимаю… позволять… верхний… стран…
Прижавшись лбом к холодному стеклу, Уинстон видел, как вокруг поезда мазутистые рабочие ткали сеть хлопот. Объятия вагонов рвали, вставляли меж ними новые, с грузом, забранным желтым, крашеным вялой охрой брезентом. В середину поезда влез второй паровоз, блестящий в прожекторном луче воронеными щеками. В зад его тендеру уперли короткую площадку, увенчанную баррикадой из мешков. "Романтики песков в мечтах о сафари". Короткоствольные орудия в конце состава выставили презрительные морды.
Под окнами строилась рота бородачей в высоких куньих шапках и васильковых мундирах. Молодой обер-квартирьер, весело ругаясь, бегал вдоль строя, нещадно колотя палашом по носам солдатских ботинок, хватаясь то за никелированные пряжки портупей, то за ремни карабинов. Когда строительство "великой стены" закончилось, из-за вагонов, из желеистой тьмы, появились - кавалерийский полковник с расслабленным лицом и средних лет штаб-офицер, в черной форме Департамента железных дорог. Строй напружинился. Обер-квартирьер затормозил перед подошедшими. Глядя на четкую артикуляцию и лапшу жестов, Уинстон понял что это рапорт, как понимал и угадывал многое из чужих, незнакомых ему жизней. Рапортуя обер-квартирьер, был упруг, как…
Холодясь стеклом окна, Уинстон вспоминал наставника верховой езды, закрытого пансиона для мальчиков, проглотившего его детство. И опять…

7.
Пансион числился за Дворцовой палатой Его Величества. Он распахивал узкую бронзовую калитку перед сыновьями пятидесяти трех родов Империи, имевших в гербовых листах серебряные цепи и голубых стрижей. Войдя в Пансион, мальчики на двенадцать лет принимали путь лозы. Опытные садовники, жесткими немилостными руками поливали их, подкармливали, прививали и обрезали, мало внимая желаниям и воле воспитуемых, руководствуясь лишь разумом и пользой дела.
Наставники приглашались из академий континента. Воспитателей раз в три года, числом пятьдесят три, отбирал лично, Его Высочество Герцог-Надзиратель Дворцовой палаты из числа незаконнорожденных сыновей состоятельных землевладельцев столичного округа, по склонности к пестованию отроков.
Несмотря на строгие правила, Пансион подарил бы Уинстону самые светлые воспоминания, если бы не Наставник верховой езды.
Уинстон любил лошадей и не мог заставить себя видеть в них средство передвижения. Присутствие наездника на спине живого существа казалось ему неуместным и обескураживающим, подобно потасовке между стариком и девушкой. Наставник же был рад этой странности, как собака - нечаянному мослу.
Колонна воспитанников в голубых с серебром курточках, ведомая классным Воспитателем, тянулась в Малый Манеж. По размытым песчаным дорожкам, через усталый парк, мимо забытых молодостью беседок, мимо статуй с глазами засиженными пернатыми гадами, мимо гротов, раззявивших заросшие плющом пасти, мимо молчащих фонтанов. В иной, более вольный момент, окружающие предметы раззадорили бы детей, сшелушили их скованность, повлекли бы к игре, но сейчас, на пути в Манеж, их лица берегло тихое ожидание грустного.
В сыром и пыльном воздухе манежа, рассеченном узкими полотнищами света, свесившимися сквозь решетки арочных окон, звуки тянулись, не находя окончания. Лишь голос Наставника звучал определенно. По птичьи. Казалось, его горло перетянуто волосом - помехой ничтожной, но тягостной. Бесцветное, как тельца каретр, редковолосье. Плоское пудреное лицо, расчерченное наискось, от уха через губу до шеи, лимонным гнилым шрамом. Ломкий барьер переносицы. Маленькая фигурка акробата, ни минуты не находящая покоя - все это делало Наставника в окукленном сознании воспитанников существом чрезвычайно экзотическим и ожиданно-мучительным. Его манера принимать позы, более уместные для последователя Квинта Гатерия, чем наездника, могла бы вызвать у озорников поток насмешек и передразниваний, если бы не мертвый взгляд его маленьких зеленых глаз, под упором которого исчезало желание не только шутить, но и дышать…

…из письма кузине Эллинии Триозо:

"…Вы забираете историю моего детства, оставляя меня ни с чем. Я никак не способен утишить Ваше желание узнать ее. Милая Элл, я смиряюсь, будь по-Вашему. Но, зная мою приверженность равновесию, вряд ли Элл, Вы могли предполагать, что я ничего не попрошу взамен. Я был бы удовлетворен, если бы Вы прислали мне монографию Фарлейля "Предрассудки орнитологии", что нетревожно пылится в дядюшкиной библиотеке на крайнем от окна стеллаже, вторая полка сверху. Но Эллиния, умоляю Вас, не доверяйте доставку почте, это верный способ лишить меня счастья…
…вот, что знали об истории Наставника верховой езды мы, его ученики. Имя его было Немврод П. Ковальски. Рождения он был низкого. Родители его, вероятно скотопасы, прибыли в Империю с севера и, получив разрешение на поселение, в первые же дни продали Немврода, старшего из дюжины своих сыновей местному армейскому рекрутеру, дабы получить начальные средства к обзаведению хозяйством.
Через два десятка лет, к последней Восточной войне, о ней Вы можете справиться в Даггеровском историческом листке, Немврод Ковальски дослужился до капрала четвертого эскадрона Экспедиционного корпуса.
Будучи человеком жестким и чрезвычайно малоприятным, что я могу свидетельствовать, Ковальски в службе не только не приобрел приятелей, но восстановил против себя своих подчиненных и воинских начальников. Особую нелюбовь к нему питал командир его эскадрона, майор Ульрих Гогернау. Как писали в то время газеты, подшивки которых, милая Эллиния, Вы можете отыскать в дядюшкиной библиотеке, Восточная кампания была победоносной, но, по причине местного климата, не приспособленного к ведению военных действий, состояла в основном из небольших, хотя и стратегически важных ночных вылазок
Во время одного из подобных предприятий, Ковальски был ранен в ноги осколками гранаты, выроненной случайно кем-то из его товарищей. В суете поднявшейся перестрелки то ли по недосмотру, то ли по какой другой причине, он был оставлен в развалинах пирамиды. Представьте Эллиния, ужас этого несчастного, оглушенного взрывом, очнувшегося в темноте, не отозвавшейся на его призывы о помощи. Как и следовало ожидать, капрал впал в отчаяние. Страдая от ран, дабы не длить муки медленной смерти, он попытался перекусить на руках вены. Но силы его оставили. Пролежав без сознания долгие часы, Ковальски очнулся от того, что крысы, привлеченные запахом крови, попытались доделать начатое им. Новая боль, отвращение к мерзким тварям, заставили искать выход из лабиринта, ползти, прилагая крайние усилия. Через двое суток, в день отправки Экспедиционного корпуса на родину, последний конный разъезд заметил в камнях светлую куртку капрала. Да Эллиния, всего лишь случай.
В госпитале, после длительного лечения, Ковальски попал в руки армейского психиатра на предмет обследования приобретенной немоты. Медицина, как часто случается, отступила. В комиссионном регистре появилась запись о том, что отсутствие речи помешает капралу с честью умереть за Его Величество, но оно не является поводом для постоянного содержания в армейской психиатрической лечебнице и не служит основанием для назначения пожизненной пенсии. Капрала комиссовали.
Через день после возвращения Немврода Ковальски на континент, у себя в холостяцкой квартире, завернутым в простыню, с поясным ремнем на шее и отрезанным языком в руке был найден бывший его командир, майор Ульрих Гогернау. Свидетельств и улик, могущих навести на след злоумышленника, полиция не обнаружила, но, в связи с военным временем, ей было предписано проводить дознания о тяжких преступлениях в течение суток. Как первого подозреваемого задержали Ковальски. Следователь был невыносимо убедителен, и подозреваемый не только сознался, но и заговорил, чего в принципе от него не требовали. Из уважения к заслугам капрала, трибунал заменил гражданское повешение в камере, на воинский расстрел с барабанами и зачитыванием приговора. Все было бы, как назначено, и капеллан, и барабанщики, и расстрельная команда, и букет фиалок от жены начальника тюрьмы, если бы Его Величество не держал за правило перед завтраком справляться о погоде в утренней газете. На первой полосе, под заголовком: "Выжил, чтобы убить и умереть", помещалась поясная фотография капрала, в форме, при регалиях. Вам, дорогая Эллиния, хорошо известна слабость нашего государя принимать утром решения, авторство которых вечером он склонен передавать своим подданным. К тому же, Его Величество был, вероятно, в хорошем настроении. Он вызвал обер-полицмейстера и мягко указал: "Нам нужны живые герои, а не их фотографии в газетах. Иначе, кого мы поставим в пример молодежи? Будем считать, что солдат сначала понес наказание, а потом совершил проступок".

Через час Немврод Ковальски прибыл в Пансион Дворцовой Палаты в качестве нового Наставника верховой езды…"

- Ваше превосходительство, господин Посланник? - оставив окно, Уинстон повернулся к бородатому солдату с капральским шевроном на рукаве, глядевшему весело, но с субординацией. У Уинстона заныла шея от предчувствия постороннего вмешательства.
Пора было возвращаться в вагон. Жаба не любила, когда он опаздывал с ужином, и от обиды могла долго дуться, молчать, отказываться от любимого фарша из малайзийских мух. Последнее при ее слабом здоровье было крайне опасно, даже небольшое нарушение углеводного обмена могло стать роковым. Смутившись, что вспомнил про любимицу под чужим внимательным взглядом, Уинстон моргнул, сжал в подрагивающих пальцах подбородок и, чуть успокоившись, ощутив тепло собственной кожи, ответил:
- Да, капрал, я временно нахожусь в ранге Посланника.
- Его преподобие, Кавторанг 3-его Штурмового полка, просит Вас посетить его сегодня вечером.
Уинстон сыграл бровями легкое удивление, хотя сердце забилось, запрыгало набухшей горошиной.
- Скажите капрал, зачем мог понадобится Его Преподобию сугубо штатский человек, такой как я?
- Не могу знать. Мне лишь приказано разыскать вас и передать приглашение. Но.., - капрал выразительно замялся, как бы спрашивая разрешения расстегнуть верхнюю пуговицу.
- Говорите, говорите…
- Я так понимаю, это из за последнего нарушения порядка.
- Не понимаю? Кем? Я же…
- Час назад в зале при задержании опасного подозреваемого был ранен капитан-экзекутор Скаратус. Да Вы, Ваше Превосходительство, наверное слышали стрельбу. Безобразие, можно сказать. Но нападавший арестован. Мы-то думали, что… а оказалось, что это другой. Сообщник подозреваемого. Прятался в зале. Извините, ваше превосходительство, что мне передать Его Преподобию?
- Передайте, я навещу его.
До сего дня Уинстону не доводилось сталкиваться с этими произведениями сентиментального рассудка Его Величества. В столице кавторанги Штурмовых полков были салонной редкостью, легким ночным кошмаром, необходимым для освежения вялых нервов томных девиц. Скоро-скоро их выпроваживали обратно в болота, в пески, на Восток или еще куда, где Его Величеству были необходимы деятельные, нетребовательные люди..
Штурмовые полки не ведали церемониального шага, вряд ли хоть один из ветеранов, выслуживших пенсию, мог похвастаться, что производил парадные экзерциции на брусчатой мостовой, да и полковую казарму видели немногие. Просыпаясь, солдат Штурмового полка, не думал, болен он или здоров, счастлив или печален, жив или мертв, но был уверен, что все это уж точно известно его Кавторангу. Выполнение его воли было физиологической потребностью. С утра, перед тем как помочиться, солдат вспоминал, не было ли какого приказа на этот счет, и тут же огорчался вынужденной инициативой. В последнюю Восточную войну случалось, что из поднявшегося в атаку полка до вражеских окопов добегал лишь Кавторанг с двумя-тремя офицерами, продолжающими наступать, несмотря на гибель своих подчиненных. Новобранцев в Штурмовые полки рекрутировали из горецких племен. После трех лет заключения в полевых лагерях, получив из рук капрала медвежью шапку, они становились солдатами. Не все. Те, кто доживал. Первое время у Его Величества были сложности с назначением на должность командиров Штурмовых полков. Дворяне не хотели пачкаться. И тогда Его величество, со свойственным ему юмором, нашел простое решение. По договоренности с Синклитом, он объединил должности командира и полкового священника в одну. Его Величество приравнял звание Кавторанга к генеральскому, а Синклит - к сану епископа. Честолюбивый монастырский послушник из низкой семьи, пройдя решето отбора и жернова обучения, мог, как в сказке, обернуться в епископа и генерала одновременно. Синклит получал от казны сумму равную жалованью Кавторанга за десять лет вперед. Его величество командира Штурмового полка.
Вернувшись в купе, Уинстон сверил карманную луковицу, любимую за торопливую неопределенность, с большим дорожным хронометром. До ужина четыре минуты. Достал жабу, погладил мизинцем в легкое касание атласное брюшко, и она, от ласки, от радости, что Уинстон вернулся к ней, утробно заворковала, подрагивая перепонкой горла. Из жестяной с большой изумрудной мухой на боку банки насыпал в блюдечко катышки фарша. Капнул из термоса теплого молока. Растерев густую пасту любимой серебряной ложечкой, с маминой монограммой "М.Т.", принялся кормить свою королеву. Жаба ела медленно. Сомкнув веки, открывала рот и ждала, когда ложечка опустится в него, принесет пищу. Верила, любимый не обманет, не надсмеется, не положит медную пуговку. Насытив, капнул ей маслянистую витаминку. Увлажнил хребтик. Вернул в дремоту веки.
Мысль о предстоящем визите взрезала течение крови. Перед сном неприятно встречаться с незнакомым человеком. Смутная мука. Кто он? А может проскользнет мимо? Дай-то Бог.

8.
По пути к штабному вагону, стоявшему до времени отдельно, за стрелкой, в тупичке, сжатом пыльной щетиной выгоревшего кустарника, Уинстон мучительно переживал каждый шаг вперед. Тонкие подметки штиблет, не защищая ступней, трусливо облегали куски гравия, раскатившиеся с насыпи на узкую, выбитую в пергаментной траве тропу. Уинстон морщился, останавливался, оборачивался назад, протягивался взглядом через пройденное, к маслянисто светящемуся в темноте вокзалу, но понимая свою подчиненность и стыдясь неспособности противиться, продолжал идти.

Из дневника:

"…вчера от портного, достаточно разругав за дурно сшитый костюм, в досаде оглянулся на обиженное лицо в капельках слепого пота и заметил приставшую к ноге нитку. Белая. Никчемная. Охвостье пошедшей в дело. И долго потом, до дома, когда она уже была обобрана, скатана в пальцах и брошена, мне все казалось ее шуршание. На шаге, на повороте за угол, я чувствовал ее натяжение, она не успевала, неотвязно тянула брючину. Резала. Вечером под коленом был тонкий след."

Дорожка изогнулась, приникла к кустам. Кусты расступились. Вытолкнули Уинстона на пятачок перед вагоном. Первым он увидел человека, стоявшего на коленях. Со связанными руками. Эсквайр. Заплаканный бисквит. Вспугнутые пучки бровей. Влажные овечьи глаза с осколками луны в зрачках. Взгляд, обегающий дугу солдатских фигур, жмущийся к человеку в черном суконном сюртучке, в черной клиненой шапочке без козырька с пупочкой на вершинке, маленькому, сухощавому, рябому.
- В империи нет закона о казни. Десять лет. Вы должны знать. Я гражданское лицо. Вы не убьете меня. Вас накажут за мою жизнь…
- Милый мой, - Кавторанг, это был он, скользнул рукой в тесной нитяной перчатке по лицу Кустоди. - Ты три дня был в дороге и не заметил, как твоя империя превратилась в пустыню. А в пустыне закон есть для всех. Для желающих его и бегущих. Что до наказания, то разве убоится наказания человек в пустыне, на одном краю которой ему уже нечего делать, а на другом - им еще ничего не сделано? Будь благоразумен, не трать последнее дыхание на слова. Отдели хорошее от плохого, что было в твоей, теперь уже прошедшей, жизни. Ты закончил. Готовься, дружок, - Кавторанг скудно улыбнулся, еще раз провел пальцами по щеке Кустоди и, подняв открытую ладонь, отступил. За спину эсквайру шагнул пожилой кряжистый солдат со шнурком. Ловко набросил петлю на шею и, вывернувшись через плечо, взвалив забившееся тело на спину, подпрыгнул. Эсквайр выгнулся, толкнул землю ногами, попытался ухватиться за воздух, глухо сипнул и обмяк. Пленочки пузырей поплыли с губ лягушачьей икрой. Ало крася.
Уинстон щурил глаза, напряженно всматривался в смерть, неприличную своей непраздничностью, плоскую и неяркую в резком свете вагонного прожектора. Ждал. Что-то случится еще. Какой-то знак ее прихода или хотя бы запах. Он искал ее особые приметы в запекающемся лице мертвого. Но нет. Не случилось. Ни знака, ни запаха. Смерть разочаровала, не удивила, не щелкнула по нервам. Уинстон решил, что готов к ней, к такой. К чужой. И, вероятно, своей.
Ночь напрягалась. Но вот-вот должна была уступить. Последняя синяя полоса. Последний ночной воздух утекал за горбики холмов, туда, где навстречу ему пузырьком всплывало солнце. Смотреть, как солдаты меряют землю черенками лопат, устраивают могилу, Уинстону было скучно. Он развернулся на ребрах каблуков, растерев песок и гальку в сварливый скрип, и пошел обратно. Думал о сне, о том, что где-то в утробе поезда плачет женщина, о том, что рядом с ней пусто. Ее нынешняя жизнь разрушена и недостаточна и будет такой, пока не придет кто-то, кто… Вокруг Уинстона пустота была кругом света.
Одиночество. Свое детство и юность Уинстон провел, как многие сверстники, в предвкушении начала истинной, чудесной жизни, относя уже прожитое и проживаемое сейчас к ожиданию. По какой-то причине, эта жизнь не случилась. Да и могла ли она случиться сама по себе? Но ожидание въелось навсегда, позволяя Уинстону лишь общество любимых вещей и животных, не давая разобрать чемоданов. Теперь еще одно существо вступило на этот путь. Уинстон думал о ней. О кавторанге Уинстон не вспомнил.
Вдоль поезда к своему вагону. В разрыв цепочки официантов, передающих из рук в руки, из вокзала в вагон-ресторан корзины со скатертями и полотенцами - ушки торчат. Со стопками перебрякивающей посуды. Обошел стороной солдат, обступивших в круг трех кочегаров, со смехом рассказывающих, хлопающих заскорузлыми пеклом топок ладонями по блестящей гагатовой коже бушлатов, тыкающих угольными пальцами в барышень с таксами и левретками. Последний выгул.
В купе следом, не давая проехать двери, протиснулся моложавый господин. Кобылье лицо. Мясистые губы. Плоские сливочные щеки в пушке неуродившихся бакенбард. Не выпуская взглядом, представился - Герберт Заодат. Затопил тараторкой слов, сминая вздох Уинстона.
- Ваше превосходительство, не сочтите… не будучи представленным… нанес… но, чувствуя…
- Оставьте, господин Заодат. Утро скоро. Пожалуйста, короче.
- Господин Бэррингейм, я бы хотел знать, как вы считаете? Можно ли взять и оставить, и пусть, мол, все так и будет, когда… Вы лицо государственное, полномочное, так сказать, пастырь, наставник народа, пастух. Да надо сказать - пастух! И когда в стаде…
- Господин Заодат, - Уинстон остыл, - позвольте заметить, что я никак не пастух, а герцог по праву рождения.
- О, Ваше Превосходительство! Я никак не хотел своими словами бросить тень неуважения на Ваш, так сказать… Мои неловкие слова необходимо понимать в глубоко проекционном смысле. Если же я нанес, так сказать…
- Оставьте. - Уинстон остыл еще, - прошу вас изложить ваше дело - коротко, парой фраз, если это возможно.
- Конечно, я понимаю. Обратиться к вам меня заставила ситуация, в которой оказались все мы, пассажиры. Известие о внезапной пустыне и ночное происшествие растревожили буквально всех. Все мы едем на поселение, к новому обетованию, и находимся в положении беззащитном и уязвимом, как перелетные птицы. Наши судьбы на время пути вверены в руки военных, нас сопровождающих не по любви, но по долгу службы, не испытывая за нас душевного переживания. Мы не можем рассчитывать… Но вот случай. Нелепый, вызывающий случай. Глупец Кустоди, он, конечно, вряд ли знаком вашему Превосходительству, поставил нас всех на грань, можно сказать… Надравшись как скотина, он чуть не убил экзекутора Скаратуса. А он, надо сказать, чин! И не просто какой! Военные, ухватившись за это недоразумение как за предлог к насилию, ввели буквально военное положение. Всех выгнали из вокзала в поезд, лишив возможности к отдыху, мужчинам запретили покидать вагоны без особого разрешения, приказали сдать оружие, если таковое имеется, и вообще… Все это ужасно неудобно! Это волнует общественность! Здоровью многих пассажиров нанесен урон! Некоторые дамы были в обмороке! Да-да! И вот мы все, то есть озабоченные происходящим пассажиры, решили направить Кавторангу Шерелю протест, с требованием объясниться и учесть наши, так сказать… пусть освободит Кустоди, в конце концов, по прибытии в Х. он имеет возможность передать его гражданскому суду и тот вынесет ему со всей строгостью порицание. Пусть накажет того преступника, из которого все началось, тут Кавторанг во власти. И пусть соблюдает права пассажиров! Мы не солдаты и не каторжники! Для подкрепления нашего протеста действием, мы все готовы временно покинуть поезд и задержать его отправление. И просим Ваше Превосходительство к нашим слабым голосам присоединить Вашу власть и авторитет.
- Об этом не может быть и речи. Это невозможно. Нет, - Уинстон с содроганием отодвинулся вглубь дивана, боясь что странный господин может случайно его коснуться. Кубик льда, колотившийся в горле минуту назад, превратился в шип.
- Но… - Заодат резко потянулся к Уинстону. Трепетом увлажнившихся губ, черезсильно согнанным в гармошку лбом, стригущими воздух пальцами попытался развеять отказ, пересилить случившееся. Ему казалось, что можно заново. И выйдет тогда иначе. Надо вместе заново. С предыдущей цифры. - Но, почему нет? Если я Вам разъясню…
- Будет вам известно, я не занимаюсь политикой. А идея самая разумная, но занимающая более чем одну голову, становится политической. Это отвратительно. Дальше?! - Уинстон с нарастающей тоской сдерживал себя, давя желание выбежать вон, на воздух. Он тер подбородок, отвернувшись в окно. Еще минута. Он сейчас уйдет. - Дальше - так. Кустоди мертв. Казнен только что. То, что экзекутор жив, для меня новость, но это неважно. Это неважно, это ничего не меняет. Что же касается вас, пассажиров, то, конечно, вы сможете покинуть поезд. Беспрепятственно. А поезд уйдет без вас. Вас оставят здесь - с чемоданами, обмороками и собачками. Вы останетесь и погибнете без горячих обедов.
- Но кто же посмеет. Хорошо, уже наказан Кустоди, который виноват и заслужил. Но при чем тут мы? Ведь всех невозможно! Ведь у нас еще есть женщины и дети…
- Плохой полис вы себе взяли. Женщины и дети. Если Кавторанг приведет в Х. пустой поезд, никто не спросит с него за Вас, пустыня спишет. А если не доведет, то и того проще. Вот так. А теперь извините. Я не могу уделить Вам больше времени, - Уинстон, скользнув спиной по спинке дивана, наклонился, оперся на локоть и, ухватившись кончиками пальцев, откатил дверь.
Облокотился о подушку, смотрел, как останки собеседника покидают его. Заметил торчавшую из кармана сюртучка фольгу шоколада.
Ослабший локоть отпустил тело лечь. Веки сползли…