Вечерний Гондольер
Марина Кошкина (c)
Женские истории: ДОБРЫЙ СВЕТ.


В церкви было душно. Накануне, впервые за последние две недели, сквозь тучи вдруг протиснулось щедрое солнце и, прочно утвердившись на вымытом небе, принялось жарить так, что тут же, высушив лужи и прокалив асфальт, заставило скакнуть ртутный столбик почти до тридцати, напомнив о близком лете. В храме плавилась вязкая жара. Темные одежды столпившихся вокруг гроба словно вобрали в себя влажное тепло улицы, и желтые язычки тонких поминальных свечей дрожали в муаровой духоте храма, добавляя воздуху обморочности и густоты.

Народу на отпевание пришло много. Еще на улице, пробираясь сквозь тучное стадо джипов и "мерседесов", загородивших подходы к церкви, она подумала, что при жизни он врядли поверил бы, что на его похороны соберется так много людей. Он так и не научился думать о себе в превосходной степени. Несмотря на все публичные хвалы, участившиеся в последнее время в прессе и на телевидении. Несмотря на постоянное желание "звезд" работать только с ним. Несмотря на стойкое признание его в среде профессионалов. Человек-легенда. "Number one".

Единственный-неповторимый. "Ты же единственный! - горячилась она когда-то, в той еще, семилетней давности, жизни. - Ну сам подумай: на телевидении, в шоу-бизнесе - везде есть пара-тройка равноценных лиц! Среди операторов, режиссеров... продюсеров, наконец... Обязательно найдется хоть два одинаково громких имени! И только в вашем цехе - ты! Один! Единственный! Разве нет?" - "Ну, почему... в "России", например, N-ский прилично работает..." - "Прилично!

Приличных много - таких, как ты, нет..." - "Не пиздите, мама..." - смущенно отворачивался он. "Ну, а кто? Ну, хоть кого-нибудь назови!" - "Да ладно, что мы всё о работе..."

Они еще не были знакомы, а она уже знала, что он талантливый и незаменимый. Так говорили; она верила на слово. Потом она увидела его на площадке: он стоял посреди сцены, уперев руки в бока, и, запрокинув голову, вглядывался в черную высоту студии - туда, где под самым потолком терялась в темноте причудливая россыпь ламп концертного света. "Левее... так! Еще немного... еще... Ну, ёбтить, пацаны! Что у вас там, перекур со вчерашнего вечера?" "Мастер работает", - любовно проговорил ее спутник и пошел с ним здороваться. "Нет, Димыч, ты видел? - услышала она, стоя поодаль, его растроенный голос. - Видел шедевр: Модельяни наш навалял! Это можно светить? Это ж не задник - это чистая "Герника"!

Жгучая капля, быстро пробежав по свече, больно куснула палец и тут же застыла на коже, превратившись в жесткого матового жучка. Она вздрогнула и переступила с ноги на ногу. "Господу нашему помо-о-лимся," - тягуче пропел батюшка, и все вокруг неумело закрестились. Она занервничала, засуетилась: обе руки были заняты - в одной подрагивала слабая плачущая свечка, другая немела под тяжестью распадавшихся желтых роз. "Зачем мы купили желтые?" - в который раз подумала она. Женщина-продавец, выбиравшая ей цветы, почему-то посоветовала именно желтые.

Цветочница сказала, что желтый цвет - это цвет разлуки. Цвет прощания... А она всегда считала, что желтый - это цвет измены... Зачем она купила желтые розы? И какого цвета должны быть последние цветы? Какого цвета бывает отчаяние? Именно отчаяние - не боль, не горечь - а первобытное звериное отчаяние жгучей петлёй захлестнуло ее трое суток назад, когда она услышала в телефонной трубке тусклый голос брата - чужой, надломленный невероятной, немыслимой новостью. Как умер? Кто? Он? Он - жизнерадостный светлый мужик, сорокапятилетний матёрый красавец? Он - безмятежный вальяжный человечище, добродушный хохотун и анекдотчик, обаятельный матерщинник, вечный лукавый бабник? Он умер? Не пиздите, мама!

Что-то оборвалось внутри, рассыпалось - и вдруг обожгло дикой безадресной ненавистью, захлестнуло немым протестом: нет, не может! Он не может! Его нельзя, потому что несправедливо! Он слишком для жизни, слишком земной! Кто-то другой - пожалуйста, но только не он... Она молча затряслась и положила трубку. Он умер...

Умер?.. Кто-то внутри нее кричал, бился, катался по полу от невыносимой боли, стучал о землю руками и ногами, а она мертвыми шагами мерила длинный останкинский коридор и не могла поверить в несусветное: он умер...

- Извините...

Она оглянулась на шепот и посторонилась, пропуская к гробу оператора с камерой. Рядом шмыгала носом зареванная блондинка. Чуть поодаль с глухими лицами каменно стояли мужчины в черном: руководство каналов... популярный телеведущий... известный шоумен... "голубая звезда"... И женщины - в длинных черных нарядах, элегантные, тонкие в талии, прячущие горе за темными стеклами зеркальных очков.

Она никогда не любила черные очки, чувствуя в них надменность и неискренность, но сейчас завидовала тонким печальным красоткам - они могли отстраниться, укрыться в своем черном зеркальном мире, не выдавая себя и своих заплаканных глаз... Прямо у гроба пряталась в черном платке круглолицая беременная женщина. Дочь? Впрочем, врядли ее отыскали... Рядом стояли высокий юноша и маленькая спокойная женщина - жена и сын. Дальше всхлипывала и сморкалась простоватая седая тетка, по возрасту годная в матери... Вполне было можно заподозрить в ней мать, если не знать его жизни...

"Отца у меня нет, а мать - проститутка..." - "Господи, что ты говоришь!" - "А что? Правду... Она меня бр осила в три месяца, сдала в детдом... Я ее никогда не видел. Бабушка ее прокляла, а мне всё говорила: вырастишь - не смей ее искать... Фамилия у меня деда - мужа бабки. И отчество его, он был из поволжских немцев..."

Он не любил, когда его звали по фамилии - а все звали, такая она была необычная: певучая, как песня, красивая - как он сам... Когда-то, семь лет назад, она сидела посреди всклоченной постели, застеленной лиловым шелковым бельем и выпевала его фамилию. "Зачем? - спросил он. - Я не люблю" "Почему? - удивилась она. - Красиво... мне нравится... Необыкновенная фамилия: по-немецки - молодой..." Ей всё вокруг ужасно нравилось, и все казалось необыкновенным - и простенькая однокомнатная квартирка, и ряды коллекционных бутылочек, поблескивающих за стеклом, и огромная, в полкомнаты, кровать в шелковой пене, и главное - он сам: роскошный, ласковый, с певучей молодой фамилией... Тогда она не знала, что он никогда не будет старым...

Отпевание заканчивалось. Юркая старушка собрала обгоревшие свечи, и она смогла наконец поправить скользкий платок, норовивший уползти с затылка на плечи. Всё сегодня, не как надо... Желтые розы... забытый дома шарф, которым надо было накрыть голову... Она вспомнила о нем, только когда вошла в храм, и заметалась вокруг испуганным взглядом. Увидев ее смятение, женщина за стойкой у входа сразу догадалась: "Вам косыночку?" Почему-то только ей она предложила платок, хотя многие рядом были с непокрытыми головами - и зеркальные дамы, и блондинка с распухшим от слез носом, и фигуристая, порывистая девушка лет двадцати, время от времени утыкавшая лицо в плечо могучего соседа - тогда ее спина, затянутая в глухой черный свитер, сотрясалась от беззвучных рыданий.

Ей тоже хотелось плакать, но слез не было - они спеклись, затвердели камнем и тяжко лежали где-то на дне души, не давая вздохнуть полной грудью. Даже у гроба, когда она подошла положить свои желтые розы и увидела его лицо, душа не оттаяла.

"Я сама стала камнем," - тупо подумала она и, машинально вернув косынку, вышла из церкви под яркий солнечный свет. Вокруг были люди с понурыми лицами и не было облегчения.

Подошел знакомый.

- Что-нибудь знаешь?

Она зябко повела плечами:

- Умер дома, в шесть вечера. Инсульт. Вешал полку, стало плохо, вызвали "скорую"... И через сорок минут, на руках у врачей...

- Один?

- Что?

- Он был один?

- Да нет вроде, была какая-то пассажирка... "Пассажирки" - так он звал своих бесчисленных кратких подруг. Все они были при нем пассажирками, все женщины, во множестве прошедшие через его жизнь: породистые телевизионные дамы и девочки с дискотек; незатейливые грудастые продавщицы, норовистые журналистки и ломкие красотки-манекенщицы, умницы и голубые простушки. Случалось, друзья изумлялись своеобразию его выбора: "Нет, мы всё понимаем... Но на эту-то как тебя занесло?" Он лукаво улыбался: "А что делать? Бог велел: еби всякую. Он увидит - хорошую пошлет..." Пассажирки менялись, а он оставался прежним: ни одна из женщин так и не выдвинулась для него в первый ряд партера - их места были на галёрке, а партер занимали другие: сын, друзья, коллеги... Даже жёны оказались эпизодами: одна вместе с дочерью затерялась, запорошенная временем, где-то в далеком прошлом; вторая, устав дожидаться и удерживать, отпустила много лет назад, едва успев родить ему сына. Сына, который вырос в тонкого высокого юношу и стал тем главным человеком, ради которого он жил на земле...

Толпа, выйдя из храма, жадно вдыхала воздух, а в тишине над церковной оградой порхали звонки застоявшихся мобильных телефонов. Прямо перед распахнутым автобусом, терпеливо ждущим свой груз, невесть откуда появилась бойкая бабёнка в оранжевом жилете и принялась деловито ковырять ломом крышку водосточного люка. Оранжевое пятно, расцветшее на асфальте среди горестных черных одежд, резало глаз яркостью и отдавало в висок рваной тупой болью.

- Ну, мать, самое время выбрала... - неодобрительно сказал оранжевой тетке популярный ведущий. - Тут же похороны...

Тетка вскинулась, заблажила. Она посмотрела в их сторону и вдруг заметила, что ведущий снял сегодня свои неизменные черные очки, составлявшие его постоянный загадочный имидж. Отчего-то ей показалось это правильным, и она подумала о ведущем с благодарной нежностью. "Похороны у них, - блажила тетка, - а у меня работа, полдня вас тут ждать, пока вы всех похороните..." Крик ее носился над толпой, как стриж, но вдруг смолкл, словно споткнулся - из дверей церкви выносили гроб.

- А кого хороните? - громко поинтересовалась тетка, провожая взглядом охапки цветов, которые всё несли и несли вслед за гробом из влажного полумрака церкви. - Хороните кого - нового русского?

Никто не ответил. Все молча смотрели, как бережно передают его друг другу многие руки, как плывет он над головами, поднимаясь в жаркое, тесное от венков нутро автобуса.

- Нового русского? - настойчиво переспросила тетка, вопросительно глядя на ведущего.

- Почему? - рассеянно откликнулся тот.

- Богато, - пояснила тетка, - цветов вона сколько и гроб дорогой... Завитушков только маловато...

- Завитушков? - машинально повторил ведущий и словно очнулся: - Какие завитушки? Ты что, мать?

- Богатый, видать, человек, - уважительно проговорила та и прокричала еще раз, специально для ведущего: - Богатый, говорю, у вас покойник...

- Богатый, - горько усмехнулся ведущий. - Ты иди, мать, иди...

Никогда он не был богатым, подумала она. Ни машины, ни дачи, ни нормальной, как у всех, квартиры... Никто не верил - с его-то именем, известностью и обилием работы? Он был нарасхват - звонили из Средней Азии: приезжай срочно, без тебя никак! "Не могу, - говорил он, - ну, правда, ребята, без бля!" - "Ну, пожалуйста, - просили, - постарайся, мы сроки перенесем" - "Да у меня концерты в "Олимпийском"!" - "А после концертов?" - "Гастро шли в Хабаровске." - "А потом?" - "Приезжаю - и на месяц в Штаты." - "Ну вот! А перед Штатами к нам!" - "Ребята, у меня всего три дня!" - "Да нам и двух хватит! Приедешь?"

Он приезжал. Он скакал с самолета на самолет, потому что не умел отказывать. А еще - потому что понимал, что он один. А значит надо ездить и учить, чтобы их, наконец, стало больше. "Почему именно он? - спрашивал иной отсталый продюсер, - а что, никого другого нет?" "Нет, - отвечали ему, - другого нет". Кто-то рассказывал однажды, что в Америке коллеги собирались на него, как на диковинное чудо: русский лайт-мастер за три дня собирал на площадке тот свет, который местные профи устанавливали чуть ли не месяц...

Захлопнулась дверца автобуса, и толпа начала растекаться по машинам. Подошел известный режиссер.

- Выезжаем на Ленинский, - устало заговорил он, - потом до кольцевой, и по "кольцу" - километра полтора, там указатель на Хованское... Старое кладбище...

- Старое? - уточнил кто-то.

- Старое, - вяло подтвердил режиссер, - еле пробили: Газманов звонил Лужкову...

Он был усталый и постаревший. Вообще-то он жил в Питере, но сколько она его знала, все время работал в Москве. Они вместе с Мастером делали массу проектов, в частности, телевизионный "Хитпарад". "Сан-Ремо для бедных", - подтрунивал Мастер над их общим детищем, а режиссера называл добродушно-насмешливо: Мейерхольд из Саратова. Она вдруг некстати вспомнила, как сидела однажды за его спиной на записи "хитпарадовского" концерта. Устроившись на подлокотнике кресла, выглядывала из-за широкого плеча и завороженно смотрела, как летают над пультом его ловкие руки, превращая музыку в жаркие всполохи разноцветного света. На сцене что-то не ладилось, режиссер нервничал, выбегал к артистам. Наконец, отчаявшись, объявил перерыв. "Папа, отдохни, посиди с рабочими". Режиссер подошел к световому пульту и начал жаловаться: работать не с кем, кругом сплошная бездарность... "Папа, - вдруг серьезно спросил Мастер, - ты как себя чувствуешь?" - "А что?" - удивился режиссер. - "Да так, волнуюсь... В прошлый раз, когда

Феллини умер, у тебя, вроде, тоже в боку закололо..."

На Хованском было почти безлюдно. Где-то вдалеке стрекотал эскаватор, а в пыльной листве копошились птицы. Они, растянувшись по всей дороге, шли широко и одиноко, каждый со своими мыслями. Впереди покачивался деревянный крест, и она вдруг увидела, что гроб и крест - одинакового темного дерева, дорогого и благородного. На полированных гранях ярко играло солнце - это было необычно и странно красиво. И всё остальное было тоже красиво, потому что не было вокруг дешёвой больной суеты, не было показной скорби и глянцевого официоза. Горькое мероприятие шло достойно и строго; никто не высовывался, понтуя личной близостью к Мастеру, никто не пытался погреться в лучах его уходящего света - все были равны, и каждый скрытно нес в себе свое главное чувство, заслоняя его от посторонних глаз, как нежную птаху, спрятанную в ладонях.

У могилы снова заговорил священник. По окончании молитвы все замерли: никто не решался выйти вперед, чтобы сказать о том, чем болела изодранная в клочья душа. Каждый понимал: он - лишь один из многих и не может быть первым. Боялись: из-за бессильной немоты опошлить смерть ложным словом, впасть в нечаянную фальшь. Множество людей, привыкших складно говорить и четко организовывать, стояли у его могилы молча - уронив руки и опустив головы; а над головами у всех, в звонкой тишине кладбища, щелкал и разливался соловей. "Прощайтесь," - проговорил наконец батюшка, и первым из толпы шагнул к нему сын.

Потом у гроба билась, воя и захлебываясь слезами, фигуристая девушка, плакавшая в церкви на плече у соседа, и она подумала, что это и есть, наверное, та самая, последняя "пассажирка", которая три дня назад вызывала к нему "скорую".

Девушка была совсем юной, и еще не знала того, что хорошо знали другие: что и она - всего лишь его пассажирка, хоть и последняя, и потому не надо бы горевать так громко и так напоказ. Девушку увели, и к гробу стали подходить люди - они замирали, всматриваясь в красивое бледное лицо, касались губами холодного лба и поспешно уходили, слепо пробираясь сквозь стоящих вокруг - чтобы успеть унести свое горе, не выронить рыдание, не расплескать слез... Она тоже уходила быстро, словно бежала, потому что почувствовала, что ледяной холод его лба растопил, наконец, окаменевшие, застрявшие в душе слезы, и они подступают уже к самому горлу, и надо торопиться... Она едва успела свернуть в аллейку меж соседних могил и закрыться от всех спиной, и там уже, среди крестов и серебрёных оград, ревела всласть, освобождаясь от злого отчаяния и обретая взамен тупую равнодушную усталость...

На поминки никто не собирался: слишком непозволительны были для многих полдня, выпавшие из рабочего графика, - однако все, в результате, пришли, в последний момент осознав, что нельзя, невозможно не выпить за него хотя бы рюмку водки. Молча рассаживались за столы, накрытые в просторном зале ресторана Дома туриста, скорбно звенели вилками и, выпив по три-четыре первые рюмки, наконец заговорили... Она сидела и думала, как смутился бы он и по-детски растрогался, случись услышать ему эти слова при жизни: какой высокий и щедрый он был человек, как светел был его необычный талант и как пусто и холодно станет теперь без него в студиях и концертных залах...

"Я выходил на сцену, видел его за пультом и знал: он на месте, значит всё хорошо", - говорил популярный певец и, сглатывая горестное недоумение, растерянно оглядывался вокруг: - А теперь... Как теперь? Не знаю..." "Бог носил его на руках, - старательно пробиваясь сквозь всхлипы, бормотала неизвестная высокая "пассажирка", - я была для него только мгновением; он для меня - целой эпохой..."

"Я благодарная вам всем, - смущенно говорила бывшая жена, - потому что только сейчас по-настоящему узнала своего мужа... Я рада, что успела сделать для него хоть что-то - родила ему сына..."

Спустя три часа, уходя от старательно напивавшихся, но отчаянно трезвых людей, она задержалась у его фотографии. "Господи, - мысленно попросила она, - пусть он слышит нас... Пусть он знает, как нужен был всем его добрый свет..."

Он смотрел на нее с фотографии, щурясь на солнце, и улыбался. Он был живой и праздничный, и растрепанное солнце смеялось, запутавшись в его волосах...

Высказаться?