Когда Де впервые рассказал мне о квартале свистящих собак, я был совсем маленьким, настолько крошечным, что законы мышления и памяти на меня не распространялись: я плохо понимал, что говорилось, а посему и не запоминал сказанного. Реагировал же скорее на сказочный тон его голоса, словно звук музыкального инструмента, от которого распахивались прежде незримые дверцы в комнаты, заставленные удивительными вещами. Теперь, когда пытаюсь вспоминать тогда и рассказывать о нем, оно становится столь аморфным, что, какое слово ни написать, всё будет мелочно и лживо, и даже если удастся приоткрыть невидимые дверцы хоть на угловатую щёлку, комнатушки вдруг окажутся пусты - и поймёшь, что опустошитель, пожалуй, ты сам. С того первого раза я, должно быть, не единожды слышал от Де эту историю. Жаль только, он так и не выбрался из тогда, когда законы мышления и памяти ещё не вступили в силу: не дождался, пока смогу называть его полным именем. Поэтому остался дед в моих неверных воспоминаниях сказочником по имени Де, а весь рассказ его спрятался в закулисье, и на спущенном занавесе повисли лишь три слова названия. Если пытаюсь размышлять о Де, всё прочее приходится выдумывать: его лицо, когда он рассказывал сказки, мою по-детски сосредоточенную рожицу, сам квартал, то время, где он располагался, и собак - даже мелодии, которые они насвистывали. Сколько помню себя, мечтал, чтобы занавес наконец поднялся, призрачно пополз вверх и обнажил то, что чудилось Де и скрывалось за странными словами. Забыв голос сказочника, я ставил перед собой рамку с желтоватой, будто песочного теста, его фотографией и выдумывал десятки незаконченных начал, полагая, что фантазии удастся просочиться под тяжёлыми, как из бронзы, складками. Безуспешно пытался использовать фото как ключ к комнатам-тайникам, затем как верёвку для поднятия занавеса: притворно живой, он оставался непроницаем, и взрослые придумки иссыхали на стороне зрительного зала. Никому не позволял Де слушать истории, которые рассказывал малышам: он считал, что в волшебство надо верить; сказки же, поведанные взрослым, превращаются от их неверия в небылицы. И всё же однажды отцу удалось подслушать несколько слов, которые он много позже тогда передал мне, узнав случайно, что я "приписываю этой выдумке мистический смысл". В истории Де говорилось об одном из волшебных дней между праздником Нового года и Рождеством, когда вышедший ночью на улицу может встретить свистящую собаку. Больше отцу ничего не удалось разобрать: Де почувствовал неладное и, включив пластинку Эрролла Гарнера, прошептал мне всю оставшуюся часть на ухо под сладостные звуки "Сан-Луи блюза", "You Brought a New Kind of Love to Me" и "The Best Things in Life are Free" ("Ты подарила мне иную любовь" и "Всё лучшее в жизни - бесплатно"). К тому времени, как стали известны эти подробности, я считал уже, что всерьёз занимаюсь литературой: на том основании, что несколько мелкотиражных журналов решились опубликовать мои неловкие экзерсисы. Рассказанное отцом навело на странную мысль. "Выдумка или волшебство? - вертелось в голове. - И если всё-таки волшебство, то может ли ещё встретиться с ним человек моего возраста? Смогу ли поверить в детскую сказку, из которой, к тому же, помню лишь название?" С давних пор заметил, что, осмысливая происходящее, никогда не мог сложить из отдельных плиточек общую мозаику. Только по вязи карандаша на бумаге удавалось проследить за предметами и, лишь описав их, увидеть "законченную" картину. Однако и картина эта, по моим наблюдениям, не была отражением реальности, поскольку, сев за письменный стол на следующий день, о тех же вещах пишешь совсем по-иному. Выходило, что хоть как-то доступный мне способ познания - письмо - оказывался одновременно бесконечным и бесперспективным. Что, разумеется, не мешало воспользоваться им применительно к сказке. Рассмотренная логически, идея притворялась абсурдом: после Де не осталось никаких хранящих сказку бумаг, а мои старшие братья и сестры, которые, подобно мне, могли слышать рассказ, не помнили даже тех подслушанных отцом слов. Но (рассудил я, не желая терять надежду) приходя сказочникам в голову, сказки, по всей вероятности, откуда-то уходят. Стало быть, задача заключалась лишь в том, чтобы отыскать это загадочное вместилище сюжетов. А между ним и головами рассказчиков, по моим предположениям, и проходила пресловутая зыбкая грань, разделяющая фантазии и реальность. Моей мечтой стало пройти по этой грани, наблюдая одновременно то и другое, - пройтись несколько раз туда-обратно, чтобы забыть, что по правую руку, а что - по левую. И поменять миры местами, чтобы перестать в них путаться. Итак, когда искать, я уже знал: отец ограничил время теми пятью ночами, что разделяли новогоднюю и ночь на Рождество. Оставалось только определить, где начать поиски. Известно, что ни одно повествование не складывается в голове целиком: лишь написанное слово вытягивает за собой цепочку нестойких продолжений, - и это подталкивало искать квартал свистящих собак где-нибудь на чистом листе. Глубоким вечером первого января не високосного года положил я перед собой лист и взял ручку, почувствовав в очередной раз, насколько автор беззащитен от собственных идей и умонастроений: даже намётки сюжета не проглядывалось в голове, а отмахнуться от замысла уже не хватало сил. Для начала попытался написать немного о Де и о том, как он рассказывал мне в детстве эту историю, затем - об отце, напомнившем самое начало ее, - всё это перемежалось хаотическими рассуждениями о беспомощности человеческой памяти и безрезультатных попытках воскресить забытое. Добравшись за пять ночей к вечеру шестого января до этого места, не мог не заметить, что сюжет по-прежнему не завязывался. Мне подумалось, что читатель, пожалуй, быстро утомится, если дело и дальше так пойдет, и, в расстройстве от творческого бессилия, я взял другой лист бумаги (тоже чистый до встречи со мной) и предался любимому занятию: зажмурился и стал вычерчивать на пустой, как стекло, странице волнистые кривые разной длины, а затем, раскрыв глаза, дорисовывал из них всякую живность. Рисовал я несносно, и на сей раз мыши, иногда здорово получавшиеся из волнистых линий, приняли дерзкий толстозадый облик, увиваясь друг за другом длиннющими тонкими хвостами. Ещё сложилось несколько собак, один аист, три небольших бегемотика, пара кошек и подобие тюленя. В задумчивости нарисовал я каждой твари по жилищу: подпол мышам, по конуре собачонкам, гнездо аисту, тропическую реку для бегемотов, крышу кошкам, а подобию тюленя - подобие Гренландии. И вышел из создавшегося зоопарка. Утомлённый и отчаявшийся, отправился я побродить по городу, следуя примеру одной знакомой поэтессы. Пять ночей, разделявших Новый год и Рождество, истекли, замысел мой не удался: сказка так и останется недописанной до следующего года, когда - может быть - вновь сяду за стол, положу перед собой лист, возьму ручку... Стало досадно, что всё в шатком времени говорилось и делалось через "может быть" и что сам я, безгласный жилец неустойчивости, не смел выставить несуществующему управдому претензии. Снежинки устраивались на носу, на губах, щеках, ресницах и таяли, быстрее на губах и щеках, неохотней всего - на ресницах. Задержавшиеся на шапке, плечах пальто, клапанах карманов и в складках над локтями не таяли вовсе, и к тому времени, как они не таяли, те, что расположились на ресницах, превращались в капли и сверкали в песчаном свете фонарей. Я воображал, что это пижонские микроочки, которые зима дает нам поносить, и, дабы не выглядеть выпендрой, настырно старался сморгнуть их с глаз. На нетаявших снежинках довольно четко мерещились клеточки, линеечки и какие-то каракули из прошлой четверти, точно их вырезала наверху целая орава рождественских детей. Снег опускался на землю везде, где ее не застроили, а там, где успели что-то выстроить, ему не удавалось до нее добраться, и отчего-то казалось, что его талант раскрыл себя не полностью. Фонарный свет сворачивался кульками, и я не сразу заметил, что иду посреди запорошенной проезжей части. Снег уже вывел следы шин; выгнутые переулочные тротуары сбросили со своих спин прохожих. Сверху планировали разлинованные во все стороны фигурные листки из детских тетрадок, и я рассудил: "Вот завтра работы-то будет дворникам". Но, когда взглянул на часы, поправился: "сегодня" только что превратилось во "вчера" - и наступило Рождество. Сошедшиеся стрелки вернули меня из задумчивости в реальность, где по пустым улочкам вдруг разнеслось эхо колокольного звона: стены домов отбрасывали его друг на друга, пока оно окончательно не растает, а таяло оно почти как снег. Стало ясно, что забрёл я неизвестно куда, а сюжет так и не отыскивался, хотя с самого начала не подлежало сомнению, что стоящие сюжеты в снегу не валяются. Но вот надтреснутое эхо последнего удара стихло, и, словно в продолжение его, раздался негромкий, но поразительно точный свист: прямо навстречу мне деловито трусила средних размеров псина, насвистывая самый знаменитый кусочек из "Травиаты". Как ни странно, я не слишком-то удивился, возможно посчитав, что сидящий на горе рак уже свистнул и теперь настала очередь этого пса. Один приятель, ладящий со всем зверьём, как-то научил, что с собаками надо знакомиться, присев на корточки и протянув им руку ладонью вверх; он уверял, что ни одна шавка не укусит выполняющего это простое правило. Рассчитывая сойтись с дворнягой поближе, я аккуратно выполнил указания, радуясь, что память хоть изредка демонстрирует свою полезность (иногда кажется, она существует исключительно чтобы засорять воображение). Тем временем пёс, приблизившись, понюхал мою руку, ткнул влажным носом ладонь, приветливо вильнул хвостом и принялся деловито чертить что-то на снегу. Он (а теперь, несмотря на тусклые разводы фонарей, стало видно, что это именно он) писал одной лапой, забавно перескакивая на трёх остальных от буквы к букве, и через пару минут я смог прочитать вполне грамотное: "Спасибо за конуру". Когда пёс повернулся боком, стало заметно, что у него нет цвета: он весь состоял из волнистых линий и был основательно кос - эдакий совершенно графический пёс. А свист я не сумел нарисовать на листке, поэтому свистело животное замечательно. Захотелось что-то сказать, и я покачал головой: - Ты абсолютно асимметричен, дружище... В ответ он написал на снегу: "Угу". И ни намёка на вину неумехи-чертежника. Такое благородство сражало наповал, и я попытался в знак благодарности насвистеть его мелодию из "Травиаты", забыв, что страшно фальшивлю. Не написав ни слова упрёка, он тут же подхватил партию тенора и вывел её безукоризненно, но с душой. Неумёха-я захлопал в ладоши и улыбнулся. Мы посмотрели друг на друга, и между нами возникло чувство понимания, не обладавшее особой длительностью, а потому на редкость легкое. Тут мне снова пришла мысль о том, насколько нелепы должны быть отношения между одаренной свистящей собакой и человеком, начисто лишенным этого дара: ведь я не умел даже как следует пригласить его погулять. Попросту бросить такому псу "Гулять!" субъект вроде меня, разумеется, не имел права: это звучало бы как-то по-хамски, к тому же, мы уже находились на улице, запорошенной всегда логичным снегом. Проклиная собственную неловкость, не придумав ничего лучшего, я всё же робким свистом позвал его на прогулку, а он поддирижировал мне хвостом. И, надо признать, мое свистение приняло менее противоречивые, хоть и прозрачные формы. (Они так и остались бы незамеченными, если бы их не наполнили снежинки.) Выдохнув, подобно стеклодуву, форму мяча, я схватил её и метнул вниз по переулку. Прозрачная и набитая снегом, она упруго подскакивала, искрясь в снулом мареве понурых фонарей. Мы оба бросились в погоню, пёс - за мячиком, пронзительно свистя, я - за формой, слегка потявкивая, чтоб не забыть ненароком, что гуляю с собакой, а томные лампы пирожками подсвечивали наш бег, и не существовавшие для нас городские жители могли вести наблюдение со стороны, через форточки. На бегу легко думалось о том, сколько народу носится вот так под фонарями, вдыхая мороз и капризно высвистывая не предусмотренные учебниками меры объема. И ночь показалась настолько исполненной смысла, что полностью потеряла очертания. Непонятно стало, где мы бежим, куда направляемся, почему пес свистит, а я лаю, но вместе с пространственными ориентирами исчезли и все прочие привычные понятия - не только каждодневности, работы и толпы, но даже столь навязчивые абстракции, как любовь, дружба и одиночество. А полное незнание лишь упростило наше знакомство. Навстречу не попалось ни тела, а душ летало больше, чем прикормленных в зоопарке голубей: стоило только догадаться, что они явились нам в виде снежинок. Задумавшись, куда же делись тела, я предположил, что их владельцы, вполне вероятно, лают сейчас по другим кварталам, таким же бродячим, как изображение на бумаге. Так появилась надежда, что однажды на Рождество кому-то удастся погалдеть на крыше в компании аиста, а некоторым счастливчикам повезет заплыть с подобием тюленя под нечто похожее на вечные льды. Нам с псом стала совершенно отчетливо неясна идея автора, выдумавшего собачий свист, хотя понятно было: автор этот существовал, поскольку во всем, что удавалось разглядеть, несомненно угадывалась чья-то рука. Даже если она и не рисовала, то уж точно прибегала к менее естественным и потому более совершенным методам создания живых существ. Мы пронеслись мимо рынка (где днем торговали предприниматели без образования юридического лица, а сейчас представлялся случай бесплатно набрать в средних рядах полный мешок первосортной темноты) и выбежали на площадь перед церковью, колокола которой не обратили на нас, к счастью, никакого внимания. Пес держал в зубах мячик, что означало мой неуспех в ловле формы и безумно радовало, укрепив веру в превосходство над ней содержания. Я спросил, что пес хотел бы написать напоследок (чтобы не допустить "прощания"), и он старательно вывел на белом (но не листе): "Может быть". Причём, когда закончил выцарапывать мягкий в снегу знак, новые наполнители формы до неразличимости завалили ложбинки "М" и почти скрыли "ож". Задумавшись, я в третий раз за время нашей встречи сложил губы трубочкой, и мой спутник, насвистывая в ответ "Strangers in the Night", обернулся позёмкой. Испугавшись, что заплутал, я вынул из кармана брюк паспорт и, сверившись со сведениями о прописке, выяснил, что над дверью любого подъезда указан номер моей квартиры: выбора не было, и пришлось войти в первый попутный. Ключ подошел - скорее всего, по теории вероятности, начинавшейся на "Может быть...". Не исключено, что по той же теории в комнате, заставленной удивительными вещами, вскипел чайник: шансов не вскипеть на зажженной конфорке у него оставалось предельно мало. Теперь мне верилось, что в один из волшебных дней между праздником Нового года и Рождеством вышедший ночью на улицу может, да, может встретить свистящую собаку. И всплыли отчего-то две старинные негритянские джаз-истины: что "всё лучшее в жизни - бесплатно", а кто-то получает порой в подарок "иную любовь". С предательской точностью заварились залитые в китайской чашке чаинки. Согреваясь неглубокими глотками, я взялся, балансируя между вымыслом и реальностью, разгибать волнистые линии с листка и сковывать их в цепочки нестойких продолжений. Чтобы не запутаться и для удобства описания изредка приходилось менять миры местами, из-за чего каждый, впрочем, вряд ли терял. Неожиданно одна из стен поползла вверх, и я догадался, что раздавшаяся позади нее темнота не закулисье, а зрительный зал. Возможно, пустой. Занавес поднялся до конца и спрятал слова названия. Настал мой черед. Я выбрал из волнистых сюжетных цепочек одну с разновеликими звеньями и положил этот скелет повествования перед желтоватой, будто песочного теста, фотографией. Не играло такой уж большой роли, видела ли его публика, сидел ли вообще хоть кто-то за обрывом сцены. Неясно было даже, кончился ли там антракт. Оставалось вести себя естественно: устать, щелкнуть выключателем, нащупать воронёный блик пластинки, положить голову на руки. И под мелодию, исполнителем которой уже не стану, увидеть настоявшийся на свете софитов сон: будто контурным человечком блуждаю в переулках, - свистя.
|