Валентин Васильевич Смердящных прикурил от зажигалки Zippo, которую очень любил и с которой никогда не расставался (называл ее ласково "Вечный Огонек" и регулярно чистил рукавом рубашки). Медленно и со вкусом затянулся, закатив глаза a-la много повидавший, ничему не удивляющийся граф N, и промолвил, с ласковой укоризной покачав головой: - И тогда я говорю ей, - он затянулся, манерно зажимая самое начало сигаретки между безымянным и средним пальцами, - Лидочка, нельзя же так. Вы же должны понимать, Лидочка, что нет греха страшнее, чем отрицание благой души ближнего! А она продолжает кричать на меня и так, знаете ли… Эдак страшно орать, выпучив зенки. Трупов откашлялся. - Валя, - сказал он как бы нехотя, разогреваясь, как старый Урал, - ты зря читаешь ей мораль. Она уже взрослая и сама знает, как ей жить. Ей ведь, в конце концов, уже двадцать два. - Нет! - вскричал Валентин Васильевич и даже как-то привскочил. - Покуда она моя дочь, не бывать такому, чтоб… чтоб… эх! За окном, наконец, смерклось. Трупов собрался, накинул свой грязный болотистого цвета плащ и вышел, скомкано попрощавшись. Смердящных затушил сигарету и, прикрепив к перилам балкона хорошую русскую пеньковую веревку, полез вниз. Там, прямо под балконом соседа Гниши, стоял давний знакомец Валентина Васильевича, Антон Семенович Мерзопахов. "Добре дошли, Антон Семенович", - поприветствовал старого друга Валентин Васильевич. "Здравствуйте, Смердящных", - не без манерности поздоровался Мерзопахов. Он был рад видеть Валю. Они вышли затемно. Навстречу дул пронзительный замоскворецкий ветер. Было темно, и со звезд летела мелкая противная пыльца. Мерзопахов и его друг насквозь пропахли звездами. Чтобы сбежать от пыльцы и от ветра, они свернули в проулок. Там их уже ждал Каменский. Был это пожилой человек, с мозолистыми варикозными ногами, подагрой и доброй душой. Все это ему обещали вылечить, за что он регулярно относил в поликлинику килограмм копченой колбасы. Вслед за Мерзопаховым в переулок вкралось, тихонько скользя по песчаному дну улицы, легкое утро, темно пузырящееся ночною усталостью. Каменский обнял друзей. - Лодка, - сказал он, - уже готова, вон, - Каменский махнул рукой, и - правда. В лодке было хорошо, тепло, сухо, тихо. Играла ненавязчивая музыка, какие-то кельтские мотивы. Друзья легли туда втроем, параллельно друг другу, и отплыли. Утро не успело их догнать и запрячь в жизнь. Так и сбежали, идиоты. Истреблять таких надо, и безжалостно. - Скажите, Штирлиц, - произнес Антонов, - когда вы откроетесь? Вас все уже раскололи. Но тот лишь улыбался! - Никто не знает, как это тяжело - взойти на лестницу. С каждой новой ступенькой выныривает из-под тебя новый выдранный у жизни изо рта зуб, и остается все меньше и меньше. Поймите, Штирлиц, всего тридцать два зуба! - заплакал Антонов. - И они когда-нибудь кончатся! - Здесь ваша тактическая ошибка, - медленно произнес Штирлиц и опять улыбнулся, широко, во весь рот. Антонов увидел, что у Штирлица во рту шесть рядов зубов, и в каждом - по тридцать два. Значит, Штирлицу долго шагать по жизни. Антонов шел по полю с ножницами и стриг пшеницу. Он надеялся достичь бессмертия. Вот так. |