Воскресенье. Офицеров 
              не сыскать и с огнем.  Прапорщики заперлись в кабинете парторга 
              -- пьянствуют. 
                    Спальное помещение роты напоминает 
              цыганский табор. Половина коек выставляют напоказ продавленные сетки, 
              других же вовсе не видно из под груд фантастического тряпья, какое 
              только сыщется в солдатском обиходе. А увенчивает каждую кучу -- 
              драный и пролежанный до толщины шинельного сукна матрац: молодые 
              солдаты, иначе -- гуси, отсыпаются. 
                    На крайних, у окна, койках не спят 
              двое: дед Татарин и черпак Бугай, прозванный так за чрезмерную при 
              малом росте ширину плеч. Бугаю скушно и тошно: вчера он пил с гэсээмщиками 
              спирт. Подпорченная кровь горячими волнами бьет в виски, сердце 
              кряхтит: Тоска, ух, тоска... 
                    Татарин, не читавший в жизни ни одной 
              книги и говорящий об этом с гордостью, занят делом: наклонясь над 
              тумбочкой, детскими каракульками заканчивает большое, -- на три 
              четверти тетрадного листа, письмо. 
                    Бугай, облокотясь, привстает и успевает 
              прочесть заключительную фразу: "Кокие новости то написать новостей 
              то нету. Альфат" 
                    -- Татарин,-- говорит он,-- дай одеколону 
              -- так я тебе всяких навыдумываю. 
                    -- Пошел... (следует обиходное название 
              органа) 
                    -- В натуре? 
                    -- В натуре. 
                    -- Дубина,-- сипит Бугай,-- все зверье 
              матюгаться умеет, лучше б письма учились писать... 
                    -- Иди -- иди (еще дальше). 
                    -- Дэльку вон посылай. 
                    -- Хых, Дэлю... -- Татарин свистит, 
              таким способом в гарнизоне подзывают гусей. Тишина, только прапорщики 
              гогочут в конце коридора. 
                    -- Дневальный! Дневальный измят и 
              мутен: спал. 
                    -- Где Дэля? 
                    -- Не знаю, товарищ дедушка. 
                    -- Пачиму? Найти! 
                    -- А на тумбочке... 
                    -- Да на хер твою тумбочку! 
                    Дэля, рядовой Делянцев,-- вечный 
              ротный батрак. На его счету более двадцати побегов из части, а куда 
              можно убежать из военного городка, если до ближайшего большого города 
              больше тысячи километров. Это даже не побеги, а так -- короткий 
              отпуск для затравленного существа. Два -- три дня, и Дэлю находят 
              в пустом балке, в подвале, или сам он приходит -- кончились продукты. 
              Да и знает рядовой Делянцев: за три дня сильно бить не будут -- 
              привыкли. 
                    Руками его не бьют -- бесполезно: 
              кулак никогда не попадет в нацеленное место. Дэлю давно забили бы 
              насмерть, если бы он не научился так виртуозно защищать свое тощее 
              тело. Как ни неожиданен будет удар -- рука бьющего встретит плечо, 
              локоть, колено или костлявое бедро. А Делянцев, между тем, стоит 
              на одном месте, складываясь и корежась сообразно угрозе. 
                    Возле правого уха у него трупной 
              синевой отливает татуированная буква "К", на фалангах пальцев обеих 
              рук проглядывает полустертая кислотами пятибуквенная надпись: "гомик", 
              -- своеобразная визитная карта. Это память о первом побеге и двухмесячном 
              заключении на окружной гаупвахте. Почему-то его не осудили. 
                    Есть ему не положено, спать -- тоже: 
              ночью он стирает чужое белье. Днем он -- старший куда пошлют, а 
              посылают всюду. Есть у него и должность,-- согласно штатному расписанию. 
              На дверях туалета висит фанерка, рукой самого Дэли на ней написано: 
              "Управляющий алмазными шахтами ген.- гом. Делянцев". Ген.- гом. 
              значит генерал-гомосек, а сокращенно потому, что ротный командир, 
              напиваясь, кричит: "Не позволю позорить Советскую Армию!" 
                    Ассенизационные работы стыдливо называют 
              добычей алмазов -- отсюда и должность. Форма у Дэли под стать должности: 
              шапка облезлая "чушачья" (офицерская, т.к. нормальному человеку 
              носить офицерское -- западло), вместо бушлата -- обычная телогрейка 
              без погон, на правом плече выведен генеральский зигзаг; неизвестно 
              где сысканные, огромными пузырями до колен брюки-галифе образца 
              1937 г.; офицерские же, на три размера больше, порванные на пятках 
              по швам кожаные сапоги. 
                    Вот он бочком протискивается в дверь 
              и, предусмотрительно встав в отдалении от звавших, робко спрашивает: 
              "Что делать?" 
                    -- Сбросишь письмо,-- говорит Татарин,-- 
              беги в чайную, купи сигарет, потом в гараж, льешь воду в "клизму". 
              Поняла? 
                    -- Поняла. 
                    -- Ушуршала! 
                   Шуршит. 
                    -- Татарин,-- хрипит Бугай,-- давай 
              по грибы поедем, а? Жрачку возьмем, пойло. Я сейчас на пекуху позвоню, 
              там всегда бражка есть. 
                    Татарин чешет затылок: в самом деле, 
              почему не поехать? 
                    -- А че, давай. Вон и Дэлю с собой 
              возьмем -- пусть собират, козлища поганое. 
                
              
                2 
              
                   Дэля отправил письмо, 
              купил -- на чьи деньги? -- сигарет и, получив пинка (для скорости) 
              убежал на пекарню. 
                    Однако же, старшина пекарей, прежде 
              чем выдать просимое, вежливо называя его Дэлечкой и красавицей, 
              попросил исполнить любимые личным составом номера: лезгинку, под 
              собственный аккомпанемент, "Миллион алых роз" и танковую атаку. 
              
                    Первые два были исполнены на "бис". 
              Атака же заключается в следующем: сидящий на полу человек накрывается 
              пустой дежей и таскает ее на себе урча и татакая, в то время, как 
              играющие в нее бросают молотками, аллюминиевой посудой, негодными 
              формами под хлеб, словом, всяким металлом, сыскавшимся под рукой. 
              Пустая емкость резонирует не хуже танковой башни, так что, в конце 
              пяти--десятиминутной атаки танкиста вытаскивают чуть живым. 
                    И с этим Дэля справился, и бегом 
              отнес заказ по назначению, хотя пришел в себя только уже в кузове 
              мягко идущего под уклон "трумэна". 
                    Минули Снежинку, мелководную, холодную 
              до ломоты в костях, речку. Воздух приполярных областей прозрачен 
              и обманчив. Вот, несколько театрально, открылся въезд в громадную 
              заболоченную долину. Если напрячь глаза, то можно различить на склонах 
              гольцов противоположной стороны коричневые полосы мха, черные полосы 
              выходящего наверх гранита, покатые лужайки анемичной северной зелени,-- 
              а попробуйте добраться до них! Когда ноги выше колена уходят в мох, 
              когда через два десятка шагов в обуви дрянной защитника Отечества 
              начинает хлюпать вода, наконец, когда облака испарений и громадные 
              желтые комары лишают возможности дышать полной грудью. А хочется... 
              
                     "Трумэн" безнадежно попытался 
              вскарабкаться на откос холма, содрал до мерзлоты мшистую подушку 
              и заглох. 
                    -- Приехали,-- мрачно пробурчал Татарин 
              и крикнул в проем опущенного дверного стекла: -- Пидор, горючку 
              давай! 
                    -- Сичас, сичас,-- слабо донеслось 
              до сидящих. 
                    -- У-у-снул?! Козел! Манда! Погань! 
              Нацмен!!! -- на два голоса заревела кабина. 
                    В кузове загремело, затопало, и зеленый 
              жестяной термос просунулся в дверцу. 
                    -- Ы-ых! -- сладострастно замычал 
              Бугай, отворачивая барашки с болтов. Крышка чмокнула и отскочила. 
              Татарин, заглянув внутрь, скуксился: в маслянистой, белесовато-бурой 
              жидкости, на треть наполнявшей желудок термоса, густыми длинными 
              гирляндами плавали разбухшие тараканы. 
                    -- Чего там? -- Бугай уже настраивал 
              кружку. 
                    -- Параша... тараканы... вагон целый. 
              
                    -- Только-то? -- рука с кружкой нырнула 
              в овальную дыру бачка, проворно разогнала рыжие стайки по сторонам 
              и, наполнив посудину, зависла на миг в воздухе. Бугай сделал неопределенный 
              жест -- не то перекрестил рот, не то просто согнал гадливую похмельную 
              судорогу, шумно выдохнул воздух и враз вытянул отвратительную бурду. 
              
                    -- От гадость... господи благослови...-- 
              зеленые глазки влажно заблестели. Татарина замутило: "Я это... потом",-- 
              кой как выдавил он. 
                   -- Как хочешь,-- равнодушно заметил Бугай 
              и, с небольшим перерывом, продублировал сделанное. 
                    Перекурив -- пошли, сунув в карманы 
              по целлофановому пакету под грибы. Татарин и Бугай налегке, Дэля, 
              навьюченный термосом, котелком вареного мяса и противогазной сумкой 
              с витамином и бацилой (луком и салом) -- замыкающим. 
                    Хорошо чувствовать себя здоровым 
              и сильным -- да когда еще в жилах бунтует изрядная порция таракановки. 
              Все на свете приобретает хитрый и потайной смысл: и незаходящее 
              летнее солнце, и старые, как мир, плюшевые горбы гольцов, и лес 
              стланниковый, едва-едва возвышающий свои крошечные листики надо 
              мхом, и даже вода. втекающая в дырявый сапог -- кажется вещью сносной 
              и необходимой. 
                    Вот земля чуть вздыбилась,-- пошли 
              относительно сухие пригорки, холмики, просто большие кочки. Гуще 
              стал пробивать по мху березовый лист, кое-где показались уродливо 
              скрученные тонкие ветки. 
                    Странен он, лес северной оконечности 
              Азии,-- птиц в нем заменяют комары, самый большой экземпляр хвоща 
              достигант высоты пятнадцати сантиметров, а над бестенистым великолепием 
              стланников возвышаются бравые подберезовики -- со шляпкой не более 
              спичечного коробка. 
                    Мешочки почти наполнились. Облюбовав 
              сухое место, Бугай по хозяйски примял мох, молча опорожнил котелок 
              и сумку на расстеленную Татарином, сомнительной чистоты, тряпицу. 
              
                    Так же молча повесил сумку Дэле на 
              шею, вложил в нее котелок и, повернув генерала спиной к себе, с 
              наслаждением пнул его в зад: "Продолжайте, мадам! " 
                    Котелок и сумка -- предметы вместительные: 
              не один час будешь сигать с кочки на кочку, шлепать по торфяной 
              воде, пока они, наполнившись, тяжело не обвиснут на лямках. Да только 
              терпение, как капля, точит не только камень, но и время. 
                    Солнце высоко стояло на севере, когда 
              засобирались в обратный путь. Пьяный Татарин, заленившись идти, 
              сел на Дэлю. Бугай, кой-как затолкав грибы в пахнущий дрожжами термос, 
              опасливо кренясь и виляя, спустился следом. 
                    Ах, проклятые пригорки! Проклятое 
              солнце!! Проклятая вода!!! Бац! Бац! -- лицом в торфяную жижу. Тьфу! 
              Тьфу!! Тьфу!!! В папу и в маму!! и в господа бога, и отцов--командиров!!! 
              Гори все синим огнем! 
                    Добравшись до "трумэна", долго судили 
              и рядили, кому вести. Бугай сел за руль. Татарин привалился рядом, 
              а Дэлю выставили на правую подножку под фонтан летящей с колеса 
              торфяной мути -чтоб хмель выдуло. 
                    Навозным жуком, сигналя и взревывая 
              в топких местах, то стремительными скачками, то черепашьим галопом, 
              двигался по солнечной тундре старик-- "трумэн". Опущенные дверные 
              стекла свободно выплескивали в мир рыдающие бабьи голоса, нескладно, 
              зато во всю мочь выводящие: "от тайги до британских морей!.." 
                    И ежилась на подножке, и цеплялась 
              за кронштейн зеркала фантастическая фигура человека, востребованного 
              государством исполнить Священный Долг.
            
 
            
ФИЛОСОФИЯ НИЩЕТЫ
            
              -- Сколько это стоит? 
                -- Сорок тысяч национальных престижей! 
                Лао Шэ 
            
 
                 "Лопни, но держи фасон." 
              -- говорит народная мудрость и я следую ей, когда меня смертельно 
              обижают слова холеного барина, столь стремительно преобразившегося 
              из пламенного коммуниста в яростного демократа, что даже фразеология 
              не успела обветшать. "Работать нужно!" -- выслушав меня, изрекает 
              чиновник и изящно так, ненавязчиво, грозит пальцем. 
                   Кто спорит? Но, странное дело, мне начинает 
              казаться, что нищее детство, завшивленные дизентерийные бараки под 
              Читой, холод и цинга за Полярным кругом, стрельба в якутских, а 
              позже и молдавских мужиков были не в моей жизни, а жизни кого-то 
              другого, кто делал все возможное -- и для чего? -- для того, чтобы 
              этот крепкий невозмутимый человек сохранил возможность нежить собственную 
              задницу добротной кожей дорогого кресла. 
                   Я выхожу на осеннюю улицу, тридцатитрехлетний, 
              сшитый и вправленный от ступней до глаз, карман мне жгут "сорок 
              тысяч национальных престижей" и стертая трехкопеечная почившей империи 
              решает вопрос в пользу пивной. К чему я и сам более склонен, более 
              чем к езде к черту на кулички, покупке двух бутылок отравы, ходьбе 
              по загаженной лестнице на пятый этаж, приготовлению скудной закуски 
              в обществе умницы, милой и... Нет! Я не чувствую в себе воодушевления 
              для последующей возни с гениталиями. 
                   Куда уместней сейчас кусок мельхиоровой 
              сельди в подвяленных луковых фестонах, мочевая, пронзительная желть 
              пива в развратном, декадентском торсе грубой посудины, а еще лучше 
              -- толстостенный, мутный гранчак подозрительного уксусно-ацетонного 
              пойла с тончайшим кружком лимона, виновато скукожившимся от собственной 
              худобы. 
                   О вреде питья написаны горы книг, о пользе 
              -- ни одной. Жизнь тоже вредна, если помнить -- чем она заканчивается. 
              Водка же делает ее продуктом более удобоваримым, т.е. почти полезным. 
              
                   Согревшийся и приятно возбужденный, я бесцельно 
              иду по улицам мрачного, медленно, но неотвратимо умирающего города 
              и мысли мои текут уже более благодушно. Я уверен, что многих людей 
              сегодня, в дни неслыханного позора России, миновала грубая насильственная 
              смерть, оттого, что в некие баснословные времена сумрачный гений 
              человека вывел на свет крепкий напиток. Ты не любишь хромых, рыжих, 
              калек и горбатых, но мимолетный опрокидон делает тебя их другом. 
              Ты зол и налит неистовым желанием узнать цвет кишок недруга, но 
              терпкая и жгучая влага осаживает твой порыв и, побеседовав ночь 
              с бутылочкой, роняешь к утру -- себе ли, богу? -- "пусть живет." 
              
                   Безногий майор просит милостыню под крышей 
              афишной тумбы. Над головой -- красный плакат с обнаженными задницами 
              и слоноподобным шерстистым мужиком с хреном наперевес: эротическая 
              трагедия "Семь верст до небес". Лицо мастодонта заклеено тетрадным 
              листком в клеточку, дрожащий старческий почерк, нетвердые строки 
              уходящие в косину: "Продается сток сена. С казой. Можно поторговаца". 
              
                   "Купил бы козу, командир?" -- говорю я, 
              подавая мелкие кредитки. 
                   "Купил бы,-- неожиданно живо подхватывает 
              он,-- только сапог у меня больше нет." 
                   "А на хрена безногому сапоги?" -- захожу 
              я в тупик. 
                   "А как драть-то! -- торжествующе рычит 
              он,-- обутая -- не сбежиит." 
                   И, выказав мощные, желто-коричневые клыки, 
              ржет, захлебываясь и всхрапывая. 
              Через несколько минут ли, мгновений -- я везу безногого к ближайшей 
              распивочной, и новые порции воды жизни благостным теплом своим смывают 
              условности, затушевывают внешние отличия. Имперский майор-калека; 
              я, бывший последовательно солдатом империи и республиканским офицером; 
              безработные, пропивающие последний престиж государственной подачки; 
              мелкое жулье, за полмитрием мозгующее над очередной "поганкой" и 
              даже бляди последнего разряда, греющие носы и жопы в дармовом тепле 
              -- все кажутся мне солдатами разбитых армий, сором канувшей в лету 
              империи, червями, обреченными барахтаться в придонной грязи. 
                   Есть и еще нечто роднящее нас -- чувство, 
              которое каждый лелеет глубоко внутри, по которому так легко узнать 
              человека, сделавшего неудачу своей профессией: "все временно, все 
              это временно, но вот выпадет случай -- и уж я-то его не упущу!" 
              И случай выпадет -- уверяю я вас! Суть всякой смуты -- разрушение, 
              а что может быть прекраснее банды неудачников, идущих душить и рушить? 
              
                   Да, да, да,-- цепляюсь я за эту мысль,-- 
              взять, хотя бы, крушение императорской России. Что сделала с великой 
              страной кучка студентов-недоучек, сумасшедших провизоров и просто 
              профессиональных преступников разных родов и племен? Да, и кто, 
              наконец, был капрал Шикльгрубер, человек, так хладнокровно распотрошивший 
              Европу? 
                   "Ясен хер,-- поддакивает майор,-- чем больше 
              неудачников, тем больше будут наши батальоны." 
                   "Мы не пожиратели собственного дерьма!" 
              -- орет он в табачный сумрак, и сизые носы собутыльников одобрительно 
              кивают нам... 
                   Потом я куда-то долго бреду, плутая в запакощенных 
              скверах, дорогах и дорожках. Обесточенные троллейбусные линии, в 
              скрещениях улиц -- красно-синие нарывы патрульных машин, громадные 
              толпы у закрытых дверей бирж труда -- все, на что я смотрю залитыми 
              алкогольной слезой глазами, живет и движется вне моей системы координат: 
              слишком глубока черта между еще цепляющимися за жизнь и уже перешагнувшим 
              этот рубеж. 
                   Мной владеет примитив: желание тепла, возможности 
              присесть на стул, скамейку. Как человек, изначально нацеленный на 
              минимум, я умею обходиться при необходимости без мыслей, эмоций 
              и прочей чепухи, совершенно излишней, если не хочешь окончательно 
              сойти с ума. 
                   Железнодорожный вокзал возникает как рубеж, 
              разделяющий Здесь и Там. Очень заманчиво оставить все неудачи в 
              Здесь, избавиться от всего темного и злого, что живет в тебе и, 
              чистым и обновленным уехать в чистую и неведомую жизнь, протекающую 
              в Там. Увы, у меня нет шансов попасть даже в третий класс, на серые, 
              липкие простыни плацкартного вагона, где утром шестьдесят человеко-единиц 
              выстраиваются вереницей в сортир. Мне хронически не хватает нужного 
              количества капусты, бабок, хрустов, шевелюшек и -- как они там еще 
              называются? 
                   Мое место в грязном вагоне поезда для рабочих: 
              жесткие скамьи, табачный перегар, на истертом полу -- бутылки и 
              шелуха подсолнухов. Я окружен и стиснут скопищем жарко дышащих и 
              жадно поглощающих любимые алкоголи людей. Да полно, людей ли? Неужели 
              человечий детеныш, одолев бесчисленные опасности и болезни, вырастает 
              в сильное и красивое животное только для этого? Для тяжкой и бессмысленной 
              работы в ядовитой атмосфере монструозных заводов; труда, обеспечивающего 
              скудное, относительно сытное и безбедное существование; для жизни 
              придавленной страхом потерять работу -- работу, уничтожающую эту 
              самую жизнь? Граждане свободные туземцы, это ли идеал человечества 
              -- пьяный, серый, как штаны пожарного, исковерканный болезнями человек 
              с клеймом батрака на лице? 
                   Рыбак рыбака видит издалека: пьяная женщина-ефрейтор 
              внутренней службы поит меня какой-то гадостью и крикливо жалуется 
              на "жись". Благодарный, я горько плачу: тяжело, бедной, в мужской 
              тюрьме -- дрочат и контингент и охрана. Ослепший от жалости и слез, 
              я уже крепко держу ее за сиськи, когда дюжие хлопцы-патрульные выбрасывают 
              меня, безбилетника, прочь... 
                   Холодный, резкий ветер приводит меня в 
              чувство. Я с удивлением обнаруживаю себя подпирающим каменную стенку: 
              зияют пустые оконные проемы, на некогда беленой штукатурке -- буквы, 
              процарапанные гвоздем: "Все люди -- бляди!" и еще "Здесь (того) 
              Люду П." Историческое место. Мне не хочется разделить судьбу Люды, 
              потому, с трудом обретя шаткое равновесие, я отталкиваю этот спасательный 
              круг. 
                   В глаза суетясь прыгают рельсы, провода, 
              цеха, уродливые конструкции: заводская платформа. Гигантский завод 
              адит, воняет, пердит в низкое небо бесчисленным трубами. Кое-где 
              еще видны загаженные пылью и копотью старые лозунги: "Мы придем 
              к победе коммунистического труда!" 
                   "Ну, мы приходим,-- говорит кто-то рядом 
              со мной,-- а там -- полный пиздец..." 
                   Медленнно и тяжко, как древний линкор, 
              я делаю поворот и утыкаюсь взглядом в немо кричащий зев подземного 
              перехода, замусоренный перрон, густые группки озябших на ветру работяг... 
              
                   Серое небо, так низко нависшее над головой, 
              стремительно мрачнеющий день, ледяное дыхание надвигающейся ночи 
              налиты такой тоской и бездушием, что появлению крошечной белой собачки 
              я радуюсь, как ребенок: есть кто-то, кому еще хуже. 
                   "Трюх, трюх, трюх," -- поскакивает изящная 
              зверушка на трех лапках, задняя болтается, как тряпочка, не доставая 
              до земли. 
                   "Собачка, бедненькая," -- неизвестно чему 
              умиляюсь я. "Трюх, трюх, трюх," -- поскакивает она мимо и, вместе 
              с последним "трюх", показывает мне громадные, безволосые, матово 
              блестящие шары яиц... 
                   "Сука! С такими мудями!!" -- кричит во 
              мне долго сдерживаемый голос ненависти ко всему и вся. С пьяной 
              аккуратностью рука сама достает из потайного кармана теплое, почти 
              невесомое тело револьвера 22-го калибра, жалкой игрушки, которой 
              я пытаюсь оборониться от всех ужасов окружающего меня мира. 
                   Собака мертва, пули выбивают длинные искры 
              из оледенелого асфальта, а металлурги -- самый сознательный отряд 
              рабочего класса, теряя шапки и пивные жестянки, толпой бегут под 
              защиту стен и заборов. 
                   "Стойте, суки! -- кричу я им вслед, -- 
              ведь вы же не живете, что ж так боитесь умереть? Мы родились в бедной 
              и несчастной стране... Будьте мужчинами, если не можете быть людьми! 
              Бросьте бутылку -- возьмите оружие! Бросьте своих самок, бросьте 
              детенышей-рахитов, повторяющих ваш бессмысленный путь! Наш путь 
              -- разрушение... Пуля в лоб -- лучше, чем геморрой в жопу..." 
                   Мой голос не достигает пророческих высот, 
              он сух и бестелесен, как шуршание старых газет. Я набиваю опустевший, 
              остро воняющий смертью барабан, надеясь уйти отсюда живым, чтобы 
              путь к разрушению не оборвался пьяной выходкой аутсайдера, а логически 
              завершился планомерным и точным натиском больших батальонов.