Цун
Стихи
***
СОВМЕЩЕНИЕ
И дереву живот перевязали
куском кнута, украденного в полночь
у изгороди, что за семь шагов
позволила исследовать окошко
светящееся. Он об этом вспомнил,
когда вязал узлы в пустой коре
лохмотьев под разрубом топора,
что дерево поранил. Он еще раз
вернулся к изгороди. Гулкая посуда
звучала в доме. Бревна чернотой
свою округлость ловко закрепили.
Окно распахнуто. Два голоса протяжно
позвали ночь, дорогу и луну
к ним заглянуть. Растрепанные шторы
лицо хозяйки обнажили на мгновенье,
ее глаза - сама первообразность,
рождали взгляда ласковую властность
кому-то за оконным поворотом,
и соглядатай проклял невозможность
увидеть все. И ноги, как канаты,
внезапно изогнувшись, полетели
и изгороди следующий столб
так цепко обхватили, притянули,
что он хозяина увидел. В этот миг
мы пожалеем, что являемся людьми.
Хозяин зверем был. Звериной мордой,
заросшей мехом. Острые клыки
хватали вилку. Мясо пропадало
за черной глоткой. Маленькие глазки
кидали остренькие шильца на хозяйку,
и та сидела, кровью истекая,
и все звала луну, дорогу, ночь,
а образина алчная напротив
ей вторила, мычаньем на дорогу,
и ночь мычаньем. Только на луну
высоким воем. Шторы опустились,
и через час, задушенная хрипом,
погасла лампа. Долго он стоял.
Канаты ног упали вертикально
и мелко вздрагивали. Приближалось утро,
и тот, что дереву подвязывал живот,
решил дождаться. Спрятавшись в низине
неподалеку, два себе вопроса
он задавал. Один вопрос понятен:
как женщина со зверем согласилась
делить постель и глаз своих прохладу
и хлеб? Второй вопрос сложнее:
кто мог, когда, зачем воскликнуть:
"Мы пожалеем, что являемся людьми?"
Сравнение со зверем безысходно,
но не для нас, недаром мы детей
пугаем волком. Зайцем трусоватым
стыдим. Зачем тогда жалеть?
И, лежа в той низинке неглубокой,
он сохранил способность рассуждать
и на второй вопрос сумел ответить,
но это - после. Утро приближалось.
Синело небо. Птицы-дураки
бежали друг за другом. Им казалось,
они летят. Но небо было плоским
пустым декоративным полотном.
И маленькие крыльями мелькали
по разрисованной светлеющей бумаге.
И утро подошло. Он потянулся
и выглянул. Немедленно забыв,
что он невидим, ужасом пришпилен,
растекся телом по сырой земле.
Дверь домика была уже открыта,
и тот, ночной, что иглами зрачков
буравил женщину в ее протяжном пенье,
он появился. Стал слабее мех
под ярким солнечным. Хотя какое солнце?
Три ослепительных прожектора звенели
от жара, рвущегося стеклами наружу.
И режиссер, зеленый от сигары,
кричал еще прибавить света, и еще
прибавить света. Стало все понятно.
Второй вопрос находит свой ответ.
И голос автора за грудой декораций
дает все новые и новые решенья.
А он лежал, привязанный к кровати
своей болезнью. И подвал театра
холодным и сырым, как та земля,
все приглашал продолжить этот путь.
Но он не мог. Раздвинув доски пола,
в его каморке выросла березка.
Совсем еще молоденькая. Кто-то
хотел срубить ее. Следы от топора
он бинтовал шарфом своим истертым.
25.12.87
П Т И Ц А У Р У
Давно, Лет тому около десяти,
научился молчать, разговаривая без слов.
Епископ за это однажды позвал меня,
мы просидели вместе три часа,
затем он пригласил меня уйти.
Все влияет на любое во мне, поэтому вечером
я долго молчу. Это умолкание подвижно.
Прогуливаясь по небольшим поворотам,
проверяю помещение. Прикасаюсь
к негромко посвистывающему крану,
трогаю шторы в неглаженных прожилках,
проверяю, нет ли на мне жуков,
больших, коричневых, они скрипят
жестким панцирем, рождаемые моим
тлеющим рассудком. Тем временем
обиделся духовой шкаф, что забыли
взять с собой в дорогу. Мелкие сухари
образовали на поддонах растрепанную фигуру
сухарного существа. Я остановился,
потому что умирает мое начало,
спрессованное, как вода во льду.
Кто-то пробежал за дверью. Кто-то
все заглядывал в карманный мой хрусталик.
Пустота манила, или долголетье,
что обещано моими триедиными. Читаю,
каждый раз себя узнаю в этом верном. Замолчу,
слова лишнего и не произнеся. - Мой капитан,
посмотри, на месте мачта, снасти, волны. Высота
Нам предложенного неба невозможна.-
Падал пламень липким ворохом в канаву,
у таверны псы стояли и ругались
хриплым голосом, луну зажав в кадык.
- Капитан мой светлояростный, ты огромен,
трогая ладонью жесткой паруса боковые,
ты пел нам о жизни на воде. Пел нам
о ветре, который играет в карты песка,
когда выходит на побережье. Заросли
обдирают нашу одежду. Поиски птицы Уру
давно затянулись. Седьмой месяц проходит,
мы дважды проходили южную гавань.
Белые клубы пушечек. Неловкие ядра
упали от нас в стороне. Точка канонира,
пропадающая. Зубцы стен. Цепи,
что на каждой пристани. Прохладный
закат. Другие птицы улетели спать.
Мой капитан, птица Уру никогда не спит,
потому что она обычно не существует.-
Я подставил себя на его место, когда понял,
что тополь сломан, ничто не укроет окна
от солнечного света, который я ненавижу.
На его месте, подставленный, хотя собой,
я откликался на его имя, говорил его голосом,
а его очаровательная свирепка выгрызла
квадратные лоскуты на моем новом сюртуке,
отчего я долго хохотал его смехом.
Тополь сломали два опаснейших бакля,
они разъеривали закрывающие окно ветви,
они сломали, так что стало не по себе,
поэтому я подставился на его место.
Вы знаешь, что свет может мычать,
выбираясь из-под тяжелого стекла банки.
Что остальное означает опустевший очаг,
решетом раскаленным доказывая - добавки
листьев тополя. Вредные его семена
так неосмотрительно произрастали в меня.
Я отравил себя неуходом ко сну,
ты ушла от меня. Тебе без меня тепло.
Рассматриваю себя. Вполголоса закричу.
Устаю без тебя - тлеет мой первый знак.
Выгибаюсь назад - скоро упасть, или нет?
Трогаю себя пальцами. Тяжело дышу.
Вижу мутный капкан прозрачного. Минуту
выбивали на мне номер, как на фанере.
Только тот, маленьким именем Бенвенутто,
или этот - продуцирующий Гварнери,
или, записавший меня в малазийцы,
попросил раздеться, если рубят под корень,
потому как по-другому они не станут возиться,
никогда, впрочем, не оставляя меня в покое.
Я, нацепляя себе на грудь менделетку,
смыслы целуя полосками тряпки уборной,
опускаясь в лужу на сморщенную коленку,
по стойке "вольно", на простом своем разговорном,
сообщу, что птица Уру в клене гнездо свивала,
когда сломали его. Поймать не удастся вроде.
Дорогу нам задавали жгучие жвалы
своих опустевших ныне солдатцы родин,
памятных позывными в раскатистые тутуки,
когда от скуки мы на грудь, угорая
от нетерпения такой подстенной науки,
мой капитан, это тебе - вторая
песня пустынника, что напевал ты на ночь,
проверив гарпун в стволе, дурака на рее,
прочую ерунду, что забываешь напрочь,
думая только одно - покажись скорее
птица ты, Уру. После, во сне поежась,
голову стискивая в заскорузлых удавках,
привыкших к морской работе. Теряя лежа
способность угадывать гадкую близость дафний.
Мой капитан, десятый месяц идем мы,
женщины наши, ты знаешь, морские чайки.
Тот, что на вахте, вообще у нас разведенный,
ночью проснусь и слышу, как он - прощайте,
больше не встретимся.- Жаль его, капитан мой,
или не жаль. Помнится, недалече
облако вспухло и растворилось. Странно,
что я еще такое сейчас замечу.-
Птица Уру состоит из перьев печали,
клюв жесток ее, как пауза между островами,
хвост - зеленой волной, соленой пеной, ветер
поднимает пену вверх, выше мачты.
Крылья ее - размышления о пропавшем,
глаза глянцевиты. Всего их ровно четыре.
Говорит она на языке сулаи,
что понимает каждый, кто ее видел.
***
Пробираясь между потных обладателей подкладок,
беззаботный был настойчив. Голову пригнувши набок,
он смотрел на них, усердно обрывая ремешки,
и валились сумки наземь, разбросав свои грешки.
Кто - червонец полинялый, утаенный от супруги.
Кто - записку от менялы, предложившего услуги.
Школьница теряла справку - приглашение к аборту.
А какой-то подполковник потерял свою когорту.
Дама грустная в цигейке потеряла три копейки
и рыдала от души - голодает канарейка!
Птицы желтый теплый шарик
пятый день по полке шарит.
- Где пшено мое? - кричит,-
- Дай от пасеки ключи,
долечу, наемся меда,
жирной пчелкой закушу,
а потом тебя, колоду,
мощью крыльев задушу!
Беззаботный все услышал, все увидел, бедолага.
Снег от воплей падал с крыши, и поникли оба флага.
Левый, из ночного света, повисал, поскольку утро.
Правый здание Совета обвивал, как Брахмапутру.
Беззаботный был нездешним и поэтому не понял,