А они засмеялись и говорят - ну, не знаем, не знаем.
Но я приехала в лагерь, чтобы летом денег заработать. Мне надо было в одиннадцатый класс в новых джинсах пойти. И еще кроссовки купить хотела. Поэтому я осталась.
А мама всю жизнь мне говорила – любовь зла. Но тут даже она не подозревала – насколько.
В первую же неделю девчонки мне все уши про него прожужжали. На кого он из них посмотрел, с кем танцевал, кому из парней надавал по шее.
Я, когда его встретила наконец, говорю – ты тут прямо суперзвезда. Джеки Чан местный. Мастер восточных единоборств.
А он смотрит мне прямо в глаза и говорит – приходи сегодня на дискотеку. Я тебя один прикольный танец научу танцевать.
Потом улыбается и говорит - стюардесса по имени Жанна.
И я почему-то пошла.
- Нормальный ребенок, - сказала мне участковая, - должен был пойти в десять месяцев. А твоему уже целых два года – и он у тебя все еще ползает как… таракан.
Она не сразу сказала - как он ползает. Подумала немного, а потом сказала. И оттолкнула его от себя. Потому что он все время карабкался к ней. Обычно ревет, когда она приходит, а тут лезет к ее сапогам и цепляется за край халата.
- Ну вот, - говорит она, - обслюнявил меня совсем. Как я теперь пойду к другим детям?
Я говорю – извините.
А она говорит – мне-то что с твоих извинений. Это тебе надо было раньше думать – рожать его или не рожать. Сделала бы аборт – не сидела бы тут сейчас с ним на руках одна, без своей мамы. И школу бы нормально закончила. Еще неизвестно как у него дальше развитие пойдет. С такой родовой травмой шутки не шутят. У вас ведь тут живет уже один дебил этажом выше.
Я говорю – он не дебил. Он просто упал со стройки, когда ему было шесть лет.
Она говорит – упал, не упал, я же тебе объясняю – с травмами, дорогая, не шутят. Хочешь всю жизнь ему слюни вытирать? Тебе самой еще в куклы играть надо. Нарожают – а потом с ними возись. Где у тебя были твои мозги? И нечего тут реветь.
Я говорю – я не реву. У меня просто в глаз соринка попала.
А она говорит – тебе в другое место соринка попала. Через неделю еще зайду. В это же время будьте, пожалуйста, дома.
Я говорю – мы всегда дома.
Она встала в своих сапогах и ушла.
А как только она ушла, я взяла Сережку, поставила его на ноги и говорю – ну, давай, маленький, ну, пожалуйста, ну, пойди.
А сама уже ничего не вижу, потому что плачу, и мне очень хочется, чтобы он пошел.
А он не идет, и каждый раз опускается мягко на свою попу. И я его снова ставлю, а он улыбается и все время на пол садится.
И тогда я его ставлю в последний раз, толкаю в спину, и кричу – все из-за тебя, чурбан несчастный. Не можешь хоть один раз нормально пойти.
И он падает лицом вперед и стукается головой. Изо рта у него бежит кровь. И он плачет потому что он меня испугался. А я хватаю его и прижимаю к себе. И тоже плачу. И никак не могу остановиться. Вытираю кровь у него с лица и никак не могу остановиться.
- Не останавливайся! – кричу я Толику. – Не останавливайся! Иди дальше! Не стой на месте!
Но он меня не понимает. Он слышит, что я кричу, но думает, что мы все еще с ним играем. А лед под ним уже трещит. Он кричит мне в ответ и машет руками, а я боюсь – как бы он не стал прыгать. Потому что он всегда прыгает на месте, когда ему весело. А я ему кричу – только не останавливайся. Я тебя умоляю.
Потому что лед совсем тонкий, и он идет по этому льду за кошкиным мячиком, который я подарила ему на день рождения всего два дня назад. А он теперь с ним не расстается. Даже ест, не выпуская его из рук. Потому что это мой мячик. Потому что это я его принесла.
А когда мы вернулись, мама посмотрела на меня и сказала – ну что ты с ним возишься? За тобой твои друзья приходили. Играла бы лучше с нормальными детьми.
А я говорю – Толик нормальный. Он меня на фотографии узнал.
Она говорит – надо все-таки похлопотать, чтобы его определили в спецшколу. А то здесь за ним, кроме тебя, действительно, никто не смотрит. Дождутся эти пьяницы, что он у них куда-нибудь опять упадет и сломает себе шею. Хотя, может, они этого как раз и ждут. И котлован возле школы никто засыпать не собирается. Ты туда не ходи с ним. А то выбежит вдруг на лед и провалится. Знаешь, какая там глубина?
Я говорю – знаю. Мы туда не ходим играть. Мы с ним почти всегда во дворе играем.
Она говорит – а когда я тебя во Францию увезу, кто за ним присматривать будет? Надо же как бывает в жизни. Не нужен он никому.
А потом я тоже стала никому не нужна. Мамины деньги к зиме закончились, и надо было искать работу. Но меня не брали совсем никуда. Даже директриса в школе отказалась меня принять. Сказала, что я буду плохим примером для девочек.
А я и не хотела быть никаким примером. Мне просто надо было Сережку кормить. И сапоги к этому времени совсем развалились. Поэтому я бегала искать работу в кроссовках, которые купила тем самым летом. Они были уже потрепанные – два года почти. И ноги в них сильно мерзли. Особенно, если автобуса долго нет. Стоишь на остановке, постукиваешь ими как деревяшками, а сама сходишь с ума от страха – плачет Сережка один в закрытой квартире или еще нет?
А на улице стоял дикий холод. Только что справили двухтысячный год. Но я не справляла. Потому что телевизор уже продала. И швейную машинку. И пылесос. Но деньги все равно заканчивались очень быстро, поэтому я стала продавать мамины вещи. Хотя сначала не хотела их продавать. А когда дошла до магнитофона, почему-то остановилась. Сидела в пустой квартире, смотрела как Сережка ползает на полу и слушала мамину кассету с Эдит Пиаф. Сережке нравились ее песни. А я смотрела на него и думала – где мне еще хоть немного денег найти.
Потому что, в общем-то, уже было негде.
И вот тут пришло это письмо. Где-то в середине марта. Ноги уже перестали в кроссовках мерзнуть. Я сначала не поняла – откуда оно, а когда открыла, то очень удивилась. Потому что я никогда не верила в то, что это письмо может придти. Хотя мама его ждала, наверное, каждый день. А я не верила. Я думала, что она просто немного сошла с ума. Я думала, что чудес не бывает.
В письме говорилось, что в ответ на многочисленные просьбы мадам моей мамы посольство Франции в России сделало соответствующие запросы в определенные инстанции и теперь извиняется за то, что вся эта процедура заняла так много времени. По не зависящим от них причинам юридического и политического характера французское посольство было не в силах выяснить обстоятельства этого сложного дела вплоть до настоящего момента. Однако оно спешит сообщить, что в результате долгих поисков им действительно удалось обнаружить мадам Боше, которая не отрицает своего родства с моей мамой, поскольку у них был общий дедушка, оказавшийся во время второй мировой войны в числе интернированных лиц и по ее окончании принявший решение остаться на постоянное жительство во Франции, женившись на французской гражданке. Трудности, возникшие у посольства Франции в связи с этим делом, были обусловлены тем, что дети интернированного дедушки и вышепоименованной гражданки Франции разъехались в разные страны и приняли иное гражданство. В частности, родители мадам Боше являются подданными Канады. Однако, поскольку сама мадам Боше вернулась во Францию и вышла замуж за французского гражданина, французское посольство в России не видит больше никаких препятствий к тому, чтобы мадам моя мама обратилась к французскому правительству с просьбой о переезде на постоянное место жительство во Францию. Все необходимые документы посольство Франции в России готово любезно предоставить по следующему адресу.
А дальше шел номер факса. И какие-то слова. Но я не умею читать по-французски. А мамины словари все уже были проданы. Потому что мама к тому времени уже почти полгода как умерла.
И что такое «интернированный» – я тоже не знала.
Зато конверт был очень красивый, поэтому я отдала его Сережке. Он любит разными бумажками шуршать.
Схватил его и заурчал от удовольствия. А я смотрю на него и думаю – ну почему же ты не начинаешь ходить?
Потому что я не собиралась ехать ни в какую Францию. Кому я там нужна? И про Толика я уже знала, что не смогу его бросить. У него родители к этому времени совсем с ума сошли. Напивались почти каждый день и часто били его. А он не понимал за что его бьют, и очень громко кричал. Соседи говорили, что даже в других домах было слышно. Тогда я поднималась к ним и забирала его к себе. И он сразу же успокаивался. Ползал вместе с Сережкой по комнатам и гудел как паровоз. А Сережка переворачивался на спину, размахивал ручками и смеялся. Маленький, перевернутый на спину, смеющийся мальчик. Так что я не собиралась никуда уезжать.
Вот только за маму было обидно.
Поэтому на следующее утро я снова пошла искать работу. Одна моя бывшая одноклассница сказала, что ее хозяин хочет нанять еще одного продавца. Чтобы сидеть ночью. И мне это как раз подходило. Потому что Сережке уже исполнилось два года и он всю ночь спал. Даже не писал до самого утра.
И платить, она сказала, будут прилично.
Но в итоге, как всегда, ничего не получилось.
- Ты знаешь, - сказала она. – Он не хочет нанимать продавца с ребенком. Говорит – с тобой мороки не оберешься.
- Не будет со мной никакой мороки, - сказала я.
Но она только пожала плечами.
А я опять говорю - не будет со мной никакой мороки.
И вот так мы стоим и смотрим друг на друга, и она ждет – когда я уйду, потому что ей уже жалко, что она меня пригласила. А вокруг теснота и «Сникерсы», «Балтика№9». Но мне все равно хочется там остаться. Потому что я знаю, что денег мне больше нигде не найти.
И тут я вижу в углу совсем маленького мальчика. Года четыре ему, или чуть больше. И он подметает огромным веником какую-то грязь. Вернее, он не совсем подметает, потому что веник размером почти такой же как он, и ему очень трудно передвигать его с места на место.
Я говорю – а он что здесь делает? Это твой племянник, что ли? Не с кем дома оставить?
Она смотрит на него, смеется и говорит – да ну, какой там племянник. Просто заколебали уже. Ходят и ходят. То одно клянчат, то другое. Заколебали. Теперь пришел, говорит – тетя, дай йогурт. А я ему веник дала. Пусть заработает. У него там еще сестра есть.
Я обернулась и увидела, что у порога стоит девочка. Еще меньше чем он. И тоже чумазая вся. Стоит и смотрит на нас. И глаза у нее блестят.
А когда я вошла, то я их совсем не заметила. Потому что мне очень хотелось про работу узнать.
Я наклонилась к этому мальчику и говорю – ты что, йогурт хочешь?
Он остановился и очень тихо мне сказал – да.
Я говорю – ты его пробовал?
И у него щеки такие чумазые.
А он говорит – нет.
И смотрит на меня. И ростом почти с этот веник.
Я тогда выпрямилась и говорю – ты им дай, пожалуйста, йогурт. Вот деньги.
А она смотрит на меня и качает своей головой. И еще улыбается.
Я говорю – дай им йогурт. Я тебе заплатила.
Потом вышла на улицу, стою возле остановки и плачу. Потому что мне обидно стало за этих детей.
Как будто рабы. Только совсем маленькие.
А на следующий день пришел Вовка Шипоглаз. Я даже не знала, что он опять в нашем городе. Мне сказали, что он с отцом уехал в Москву. У них там какой-то бизнес.
Я дверь открыла, а он стоит передо мной весь такой в дубленке и в норковой шапке. Хотя на улице уже все бежит. А я в маминых спортивках. И футболка у меня на плече порвалась.
И еще у меня из-за спины в коридор выползает Сережка. Боком как краб. Одну ножку закидывает вперед, а потом другую уже к ней подтягивает. Но очень быстро. Потому что он ведь уже большой, и ему хочется быстро передвигаться.
Я взяла его на руки, чтобы он у открытой двери на полу не простыл, и вот так мы стоим, друг на друга смотрим.
И он наконец говорит – я слышал, у тебя мать умерла.
Потом еще несколько раз заходил. Приносил еду, конфеты и памперсы. Игрушки тоже приносил, но они все были какие-то странные. Он вообще был немного странный. Почти не разговаривал. Объяснил только, что прилетел на неделю продать отцовскую дачу, квартиру и гараж. И больше ему в этом городе делать нечего.
Это он сам так сказал.
Сказал и смотрит на меня. А потом на Сережку.
И говорит – а почему он до сих пор не ходит?
Я говорю – родовая травма.
Он говорит – да? А что это такое?
Я говорю – мне было слишком мало лет, когда он родился. Таз очень узкий. Когда его тянули, пришлось наложить щипцы. От этого голова немного помялась. И шейные позвонки сдвинулись с места чуть-чуть.