Рассказ
Евстигней жил на две пенсии: свою по
инвалидности с детства и матушкину по старости Его мать, Пелагея Дормидонтовна,
уже находилась в том возрасте и состоянии, когда собственная жизнь наскучила, а
на жизни других, сына, например, она мало могла чем повлиять и то лишь в виде
обыкновенного живого присутствия в их двухкомнатной квартирке давно отжившего
свой век дома в старом заречном районе города, где причудливо соседствовали
старинные купеческие особняки девятнадцатого века с белыми колоннами по гордому
фасаду, трехэтажные постройки барачного типа двадцатых годов, сталинские дома
для комсостава с не выветрившимся до сих пор характерным запахом власти,
пресловутые хрущевки с аккуратными старичками и старушками, замкоподобные
бунгало новых русских со смотровыми башнями над разноцветными профильными
железными крышами, а также многочисленные конторы и конторки, именуемые на
новый лад офисами - густо обсиженные одичавшими голубями и разукрашенные ловко
оформленными рекламами.
Окно Евстигнеевой комнаты выходило прямо
на улицу старого русского классика с мистической судьбою и чем-то неуловимым и
загадочным наделившего эту прибрежную, заросшую гигантскими лопухами и
выродившимися яблонями часть тоже далеко немолодого города.
Когда у Евстигнея не болела голова, он пил
чай, прислушивался к полубессвязным словам старухи в соседней комнате и
просматривал свои многочисленные выписки, которые делал в городской библиотеке
из разных исторических книг. Его воображение начинало играть и смешивалось с
потоком машин за окном. Описания древних царств убаюкивали и даже больше того -
лечили, но не таким образом и не настолько, чтобы полностью извлечь из
невеселой действительности. Евстигней догадался - почему так происходит. Он
считал, что у авторов всех этих манускриптов слишком скудное воображение и к
тому же они не договаривают чего-то самого главного, а чего - он не мог понять
и оттого очень скоро откладывал свои записочки в сторону и погружался в
фантазии, не имеющие конца и края...
-Барин!.. Бо, бо, бо, - булькает из
соседней залы.
-Да, сударыня!
-Кликни лакея свечи зажечь да пуншику подать, а то кости ломит.
-Где же пуншик в ваши-то лета! - сердится
Евстигней, но громко зовет:
-Григорий!
-На крик появляется одетый в малиновый камзол лакей и делает
подобострастную стойку:
-Чего изволите-с?
-Как всегда, Гриша ,- несколько грассируя
отдает распоряжение Евстигней, - принеси маменьке пунш, а мне беленькой да с
малахольненьким огурчиком.
- Барин, а у нас давно ни пуншику, ни
беленькой, ни... - Евстигней, не дав лакею
договорить, взвивается под самый потолок:
- Ты почему только сейчас докладываешь,
болван!
Лакей пытается оправдываться, говоря, что
давно об этом доносил его высокородию, а также матушке сказывал не единожды, а
раз несколько и что в последний раз докладывал вчерась, на что барин с барыней
внимания никакого не обратили, а теперь
он, их верный слуга, виноват во всем,
что в корне несправедливо и по большому счету нецелесообразно, так как никто им
преданнее и бескорыстнее его, Григория, служить не будет, а оскорбления ему
слушать даже очень обидно и странно, ведь барина вся округа знает как благовоспитанного и выдержанного в самых лучших тонах
человека.
Евстигнею было лестно слышать такое о
своей персоне, но он никому, даже своему преданному лакею не склонен был
доверять, считая, что никто всей правды не выскажет и даже с большим
удовольствием приврет, а то и сподхалимничает, если дело это касается собственного господина, а за глаза, опять же
в аффекте и сердясь, наговорит нехороших разностей, в коих и сам потом
раскаиваться будет: так что с разных сторон выходила одна неправда
Григорий продолжает что - то говорить.
Евстигней его не слушает и думает о своем. В соседней зале бормотания старухи
затихают и переходят в храп.
Так проходит минута, вторая...
Занавески, раскачиваясь в окне, пьяным
галстуком выплескиваются наружу, увлекая за собой давно некрашенные наружные
рамы, которые, громко стукнув друг о дружку, выводят Евстигнея из
состояния задумчивости и тут оказывается,
что рядом никого нет и он не барин, а пожилой инвалид с детства, от которого не
очень хорошо пахнет, но хуже всего, что при всей внешней запущенности у него
нет покоя и внутри: болит душа и очень хочется есть- в тощем животе гуляют
спертые газы и булькает, словно в батареях центрального отопления.
- Маменька-, хныкающим голосом зовет мать
Евстигней! - Маменька!
Сначала на зов никто не откликается. В
квартирке так тихо, что даже слышно шуршание тараканьих лапок за отвалившимися в сыром углу обоями. Но
тишина обманчива. Евстигней знает, что в любой миг эту тишину могут нарушить
странные голоса, которые вот уже на протяжении трех лет преследуют его - с тех самых пор, как он увлекся изучением
своей родословной. Казалось бы - невелика затея и не он один интересуется
прошлым, а вот голоса - он спрашивал своих соседей по палате в клинике, -
достают чаще его одного. Спросить матушку - та смеяться будет, потом махнет
рукой и заснет - как сейчас - крепким сном: зови, не зови, а ничем её не достанешь - крепко спит. Евстигней и сам
ложился спать, но во сне голоса еще больше пугали, сковывали волю и не давали
ни рукой, ни ногой пошевелить, утаскивая в зияющую черноту сновидений.
У какого -- то ученого Евстигней вычитал,
что сны не должны быть похожими на действительность, но выходило именно так,
как в реальной жизни, то есть на самом деле у него никогда так не было и
оставалось только мечтать, чтобы жизнь его, Евстигнея, стала похожа на сны,
которыми он никогда не управлял и не ждал
подобного в жизни Те сны, которые он загадывал, не приходили по заказу,
они отодвигались на задний план и только кусочками просачивались в незваные
сновидения, вызывая легкий озноб полунамеками и полуподсказками.
Евстигней долго думал по поводу того, что
в самом деле особенного в снах, кроме тех двух отличий, которые уже давно он
сам определил: сны часто не запоминались и порождали страх. До третьего
аргумента он додумался только на днях: сны всегда были неоконченными -
независимо от очередности или глубины. После сна - как бы он не заканчивался,
всегда оставалась неудовлетворенность, схожая с жаждой или прерванным
наслаждением, замешанным на боли и восторге от ожидания ощущения еще гораздо более сильного и неповторимого,
как любовь или смерть. Впрочем, последние два состояния он едва ли хорошо знал,
так как на первое только робко надеялся, а второе, как и все люди, отодвигал на
неопределенное будущее, слабо будучи уверен, что если это и произойдет, то не
очень скоро и не так как с
остальными людьми, а как-то особенно,
может быть, не до конца и он хоть какими-то
частями тела и души зацепится за
край этого света... Подобного он и матушке желал и всем тем, кого хорошо и
близко знал.
Мысли Евстигнея были прерваны трескучим голосом матери, которая каким-то образом
очнувшись ото сна, появилась в дверном проеме между желтыми с бахромой по моде пятидесятых годов прошлого века
шторами.
- Маменька, вы что так долго не
отзывались? - со слезами в уголках глаз
капризным голосом спросил
Евстигней.
- Отгадай - в каком ухе звенит? - вопросом
на вопрос ответила Пелагея Дормидонтовна, сладко зевая во весь беззубый
старушечий рот, слегка прикрыв его мелко подрагивающей рукой - лапкой..
- К дождю это, - не будь простаком,
уклончиво ответил Евстигней. -Вы бы чайник поставили, чайком побалуемся да
тоску разгоним.
- Баловник
ты, хм, - хмыкнула старуха. - Заварки нет, а мяты одной маловато будет.
-Так купите! - высоким козлиным голосом заорал Евстигней на
старуху, которая никак не могла одолеть дверного проема. Он забыл, что мать уже
давно не покидала квартиры. Но даже это не было самым главным. Важнее было то,
что Евстигней как бы наяву впал в сон и ему снилась матушка еще далеких и
прежних молодых лет, когда она бодро суетилась вокруг маленького Еськи, надеясь
поставить на ноги своего чахлого
последыша, таская его сначала по строгим
докторам с седенькими клинышками бородок на интеллигентных лицах, потом,
разуверившись в медицине, стала водить сына по алчным бабкам - знахаркам, которые
почти одинаково лечили от сглаза, но по-разному принимали Пелагеины скомканные
рублики и куриные яйца, обмотанные совсем неношенными цветастыми косынками. Но
все они, доктора и знахарки, если еще как-то могли излечивать видимые недуги,
но только не глубоко таившуюся внутри Евстигнея болезнь, которая открыто не
заявляла о себе, являясь хворью тонкого психического свойства, которая как
хамелеон принимала разный окрас и каждый раз удачно ускользала от лекарств и
врачевателей, терзая мальчика и его измученную мать, не осознающую что ее сын
никогда не излечится и не сможет наравне со сверстниками ходить в школу, что он
никогда не заведет невесту и никогда не женится, что у нее никогда не будет внуков, то есть они никогда с
Еськой не будут жить как все нормальные люди... Они и не жили...
- Куплю. Только шляпу надену и схожу! -
балагурит Евстигней - Куплю, если захочу, весь наш городишко с его показным
благополучием, со всеми ларьками и мотоциклами.
- Мотоциклы- то зачем ? - недоумевает
маменька .- Чай и правов - то нет.
- Право на труд, маменька , раз , -говорит
Евстигней , загибая мизинец, - право на отдых, два ,-загибает безымянный, -
право на образование ,три , -загибает средний, - право на жизнь ,-загибает
указательный ,- право на права ,- загибает большой палец.
- Экий ты считальщик! - радуется Пелагея.
Только радость ее смешана с грустью: болезнь у Евстигнея скрытная и всегда
неожиданно проявляется, вызывая приступы головной боли с помрачением рассудка и
необыкновенной буйностью, когда и дюжие санитары не могут совладать с тщедушным
на вид инвалидом.
- Пелагею Дормидонтовну уже много раз
предупреждали, что в такие минуты Евстигней очень опасен для всех окружающих ,
в том числе и для нее , - от чего она всегда легкомысленно отмахивалась и в
очередной раз подписывала бумаги , которые ей подсовывал главный врач больницы
со словами : "Вы рискуете, но это ваше право, мамаша".
Так случилось, что в последние несколько
месяцев болезнь у Евстигнея находилась в стадии ремиссии и почти не давала о
себе знать. Данное обстоятельство послужило поводом для выписки Евстигнея домой
и, возможно, как фактор сильного стресса ,- медицина предупреждала о вреде
любых сильных эмоций ,- в буквальном смысле сбило Пелагею с ног : мать, забрав
сына домой , слегла.
На неприспособленного к жизни Евстигнея
свалились хлопоты по уходу за престарелой больной. Мать старалась как можно
меньше обременять собою сына, но у нее это плохо получалось ,ведь она без
посторонней помощи уже не могла обойтись.
Евстигней в уходе за матерью видел большой
смысл и ниспосланье божье, хотя мало разбирался в религии, а только часто
крестился на икону Божьей Матери с маленьким Христосом на руках и просил
заступиться за него с матерью, оградить от зла, не дать пропасть и не разлучать
их раньше времени, а то им не прожить друг без друга. Божья Мать скорбно и с
жалостью смотрела на Евстигнея и молчала в знак согласия, а маленький Христос
подбадривал его своим детским взглядом и тоже молчал. В этом молчании Евстигней
растворялся до стука в висках, укрепляясь духом и возвышаясь разумом, и не
переставал молить об избавлении от грехов и искушения, но чем дальше, тем
больше молящийся просил автоматически, рефлекторно, полностью отдаваясь
бессознательному, краснел, покрывался потом и только у самой грани сознания,
словно очнувшись, закрывал глаза и опускался на колени у иконы, возвращаясь с
небес на землю.
К инвалиду и больной никто , кроме
дежурной медсестры, не приходил. Медсестра сама была больной и толстой женщиной , задыхавшейся при быстрой ходьбе.
Пухлое лицо медсестры покрывали крупные оспины и когда она смеялась, то у нее
из-под верхней губы, накрашенной малиновой помадой, большими лопаточками
обнажались верхние резцы.
Медсестру величали Ангелиной Свиридовной и
она была очень чувствительная и добрая женщина, без которой старуха с сыном уже
не представляли свою жизнь. Когда медсестра приходила, точнее, врывалась в
квартиру, то первым делом выкладывала последние новости по части криминальных
разборок в их городке, уделяя особое внимание фактам насилия и душегубства. По
ее рассказам выходило, что местная милиция чуть ли не каждый день вылавливает
из городской речки распухшие трупы подгулявших горожан, что пожары уже
уничтожили большую часть города, что машины бьются на каждом уличном
перекрестке, а грабят и убивают среди белого дня прямо под тонированными окнами
мэрского кабинета. Из-за природной и еще какой-то деликатности сын с матерью
молчали и не останавливали Ангелину Свиридовну, но после каждого ее прихода в
квартире сгущалась атмосфера страха. Старуха, надо сказать, безразлично
относилась к страшным байкам, но она боялась за Евстигнея, который был чужым
среди людей и мог больше всего пострадать не от преступников - одиночек, а от
внешне законопослушных граждан, которые, сбиваясь в плотные косяки и стаи,
легко поддавались древнему инстинкту сохранения рода и могли забить любого чужака,
а уж кто как не Евстигней с его болезнью более других подходил на роль
случайной жертвы. Старухины опасения имели под собой веское основание:
Евстигней в силу приступов своей болезни мог беспричинно ввязаться в спор или
драку, а ему много и не надо было, чтобы отдать богу душу. Сколько мать
перестрадала по этому поводу, но что она могла сделать, если ей один знакомый
батюшка объяснил, что мы, дети наши, дети наших детей страдали и будем страдать
за грехи наши и прегрешения наших отцов и заканчивал словами Библии: " Да
пребудет так вовеки." Старуха кивала в знак согласия, но в корне была не согласна
с таким пассажем: зачем это Еське страдать за его далеких хвостатых предков.
Кто так решил? Неужели Бог? Где же тогда справедливость, если ее и на небе не
существует? Нет, здесь что-то не так, что-то напутал полуграмотный деревенский
священник. Ответим мы за грехи наши, как и просим Господа простить нам
заблуждения наши, а если еще и не за наши, то есть личные, а за грехи наших
предков отвечать, то тогда и жить не стоит, так как никогда, ни в кои веки не
искупить такой массы грехов, а если и искупить, то почему предкам об этом было
не позаботиться раньше и не награждать потомков таким обременительным наследством?
Чем больше старуха раздумывала на смертном
одре, тем сильнее хотелось ей жить, а не отправляться в бессмертие: она и
грешила, она и отмаливала всю свою нелегкую жизнь грехи, она скорбела и
радовалась, путаясь в земном и небесном, но она никак не могла взять в толк
своей вины за чужие грехи. Все старухино существо сопротивлялось явной
несправедливости или скорее - так она думала -кем-то из великих допущенной
вселенской ошибке и что надо было разорвать эту причинно - следственную связь
несправедливости и нецелесообразности. Она никогда этим не делилась с
Евстигнеем, но сын в минуты просветления сознания сам пришел к такому же
неразрешимому противоречию и пытался погрузиться в мир своих предков, чтобы определить мотивы их поведения, но
тщетно...
- Считать не думать! - парирует эскападу
матери Евстигней. - Схожу, маменька схожу и куплю всего - только вы мне списочек
составьте. А еще подумайте: что вам из сладенького принесть.
Старухины глаза влажнеют от слез, а
дряблые мышцы сердца просто рвутся на тоненькие шкурки от любви к ее сыночку:
вон ведь как заботится о родной матери, что даже побаловать хочет никудышную
старую женщину, которая так и не смогла дать счастья своему единственному сыну,
а он ее не только простил, но еще и любит, как любят только самых заботливых
матерей.
- Еся, ты купи себе пряничек, а мне и
одного чайку много будет, - отвечает расчувствовавшаяся мать, возвращаясь с
трудом на свою койку.- А списочек, - она махнула рукой, - какой -там список,
денег на чай и пряничек хватит только.
- А сладенького? - упорствует Евстигней.
- Сладенького мне и тебя хватает, - тихо
отвечает старуха, укладываясь на скрипучую кровать в соседней комнате.
Евстигней долго собирается. Его сборы в
основном состоят из приискания подходящего для сезона верхнего платья,
головного убора и обуви. Выбор у него из-за скудости средств небольшой, но
всякий выбор для Евстигнея мучителен и любое пустяшное дело может плавно
обернуться трудной по характеру и степени проблемой. Но надо сразу сказать, что
к болезни это не имеет ни малейшего отношения по той причине, что вопросы
принятия решения по жизни у Евстигнея произрастали из общей философии
существования, уходящей корнями в бессознательное прошлое наших далеких
предков, которые вечно оказывались перед выбором, веры, языка, ореола обитания, или других
обстоятельств бытия. Только смерть их всех уравнивала в выборе, но и после смерти
оставшиеся в живых родичи не давали им покоя и по разному - в зависимости от
знатности и богатства - украшали места погребения и чтили память, а вернее -
ублажали свое честолюбие и отчасти - совесть, чтобы та ночами не скребла длинными коготками их настрадавшиеся
сердца.
Евстигней, гуляя по кладбищам, ловил себя
часто на мысли, что слегка завидует участи знатных покойников, на могилах
которых высились массивные памятники с пышными и слезливыми эпитафиями по
фасаду: "Дорогому (дорогой) ... -дальше следовала ласкательная степень
родства - от вечно любящих ( варианты -безутешных, скорбящих, помнящих-?) тебя."
Поймав себя на зависти к мертвецам, Евстигней ужасался: дойти до такого при
почти здравом уме и какой -никакой памяти! - нормально ли это? а если не совсем
нормально, то нормально ли выпячивать на всеобщее обозрение свое циничное
скудоумие всего в двух шагах от вечности? Нормально ли пытаться перещеголять
соседа помпезностью и размерами надгробных сооружений, размахом и обилием
языческих по своей сути жертвоприношений в христианские лишь по внешней
обрядности праздники?.. Ответа не было и не могло быть, понимал Евстигней, но
завидовал тем, по которым - может статься, - кто - то неутешно скорбел где - то
в опустевшем мире, так и не в состоянии пережить утрату... Такой собственный
выбор страшил Евстигнея, но он ничего не мог с собою поделать. Выбрала же его
когда - то болезнь или он выбрал ее - какое это теперь имело значение, когда
жизнь почти сгорела между больничной палатой и жалкой квартиркой в жактовском
доме с сырым и затхлым подвалом - царством комаров и лягушек; когда ночью не
хочется ложиться спать, так как и просыпаться не хочется посреди мерзости
запустения под старые песни о "главном"; когда выбор не то чтобы не
устраивает, а тогда, когда выбора совсем нет и надо вручать себя божьему
промыслу, с одной стороны, и легкомысленной прихоти твоих правителей-сограждан
, с другой стороны, которые так и норовят тебя, словно таракана, размазать по
засаленным обоям.
На кухне радио играет что - то радостное и
бодрящее, но Евстигней к нему не прислушивается: проблема выбора так взбурлила
кровь, что та стучит в висках, заглушая все звуки, перегоняя сквозь сердце
тонны вязкой и тяжелой жидкости.
Наконец, покончив с одеванием, Евстигней
застывает перед зеркалом в коридоре, расчесывая свою бороду - метелку с
жесткими и густыми кольцами во многих местах серебряных от седины волос. На
Евстигнея из глубины старого, потрескавшегося трюмо взирает совершенно
незнакомый человек, никак не напоминающий его самого: на незнакомце странного
покроя одежда из бледно - зеленого материала с множеством кнопочек - заклепочек,
молний на карманах и тонко простроченных темными блестящими нитками швов. Лицо
у человека чужое, но борода и глаза его, Евстигнея, такие же неприкаянные и
грустные от запущенности и нелюбви всего их окружающего.
Удивляясь самому себе, Евстигней с
пониманием принимает такое отражение своей персоны в зеркале и деловито
ощупывает свой зеленый комбинезон то ли
звездолетчика, то ли модного шоумэна, еще хранящий запахи то ли космического
корабля, то ли эстрадных подмостков.
За мужским отражением в зеркале ясно
просматривается женское лицо в пламени рыжих волос ,но это не матушка - та
сроду не была рыжей и подруг рыжих не имела - и не медсестра Ангелина - у
сестры сегодня нет дежурства.
"Кто же это? - холодеет под сердцем у
Евстигнея. - Таких красивых в жизни не бывает. Не умер ли он?"
-Нет, не умер! - откликается на мысли
Евстигнея женщина - Ты не только не умер, ты даже не во сне. Более того - ты
только сейчас по - настоящему проснулся и готов к жизни.
- Зачем?
- Зачем? А ты сам не догадываешься?
- Так... ты и есть та самая?
- Та, только не совсем та, ведь та жила
лишь в твоем воображении, а я вот - здесь, стою живая рядом с тобою и знаю о
чем ты думаешь.
- Знаешь? Все знаешь
- Почти, то есть знаю то, что меня
касается.
- Кто ты?
- Тебе не надо этого знать. Считай, что я
та самая, которую ты ждал всю жизнь и теперь дождался.
- Тебя? - Не верит Евстигней. - Дай мне
подумать, - просит он.
- Думай, - соглашается женщина и с легким
шорохом на длинных соколиных крыльях, растущих прямо от лопаток спины,
выпархивает через открытое окно по направлению куполов храма Николы - на -
горе, залитого светом остывающего осеннего заката. От женщины почему -то
остается тонкий запах только что собранного гречишного меда и слабое
покалывание в области левого соска.
Евстигней бросается следом и с неожиданной
легкостью сам птицей вылетает из окна, широко, как крыльями, размахивая руками
в прохладе сгущающихся вечерних сумерек.
Чем чаще Евстигней поднимает и опускает
раскинутые в стороны руки, тем выше воспаряет над проводами электропередачи и
кронами широколиственных деревьев, жестяными крышами старых домов и
разноцветной черепицей недавно выстроенных особняков. Вот он узнает пешеходный
мост через реку, которая делит их городок пополам. Над рекою воздух заметно
прохладнее и Евстигней даже пожалел, что оставил дома на спинке дивана свой
теплый джемпер и не прихватил военную шапку - ушанку, но скоро избавился от неприятного
осеннего холода, почувствовав тепло, шедшее от плотно облегающей его тело
костюмной ткани и полностью сосредоточился на полете, маневрируя так, чтобы не
задеть купола высокой колокольни и не опуститься ниже башенных кранов, нависших
над новостройкой вдоль левого берега реки.
Довольно скоро Евстигней освоился в полете
и стал замечать, что они с рыжеволосой женщиной не одиноки в вечернем небе: между редкими облаками над
землей суетится какая - то разношерстная публика, спешащая по своим делам, но
при этом почти не соблюдает никаких правил техники пилотирования, словно
авиации нет и в помине.
- Ты удивлен? - спрашивает, подлетая,
Рыжеволосая.
- Да, - кивает Евстигней в сторону
летунов. - Они так привыкли пользоваться транспортом на земле, а тут своим...
летом. Не понимаю!
-
Здесь пешелётная прогулочная зона, - объясняет напарница несведущему Евстигнею
тонкости публичного воздухоплавания. - Вот они и летают при помощи своих
крыльев... Ты только посмотри! - восклицает она и показывает на малиновое ядро
солнца в окружении еловых макушек. - Нравится?
- Да! - кричит Евстигней, так как ему
кажется, что из - за свиста ветра его совсем не слышно, но эхо громко разносит
над набережной: " а - а - а -!"...
- Можешь говорить потише, - наставляет
Рыжеволосая, - нас могут услышать.
- Ну и пусть! - кричит Евстигней, эхо
вновь подхватывает: " у - у - у - сть! "
Прямо за этим Евстигней ощущает сильный
удар в левое плечо .Он поворачивает голову налево и видит чуть в стороне
крупную белую чайку с хищно загнутым вовнутрь, точно бронзовым клювом и едва
успевает увернуться от очередного удара. Заметив это, Рыжеволосая бросается
наперерез птице, выставив перед собой свои хрупкие на вид руки, но чайка пасует
и даже больше того: она извиняется вполне человеческим голосом за то, что
напала на спутника Рыжеволосой и сделав прощальный взмах сильными крыльями,
пропадает также стремительно, как и появилась.
- Прости, - Евстигней обращается к
Рыжеволосой. Я глуп как сивый мерин.
- Ты не прав, -возражает Рыжеволосая.
- Глуп, глуп, - повторяет Евстигней. - Я
себя - то лучше знаю.
- Наполовину...
- Что наполовину: глуп или знаю?
- Наполовину прав.
- Так я не глуп?
- Не - е - е совсем так...
- Но как тогда?
- Чуточку иначе...
- Что это вы, сударыня, все загадками да
загадками?
- Какие уж тут загадки! - смеется
Рыжеволосая, игриво косясь зелеными как у летучей пантеры глазами.
- Я себя, сударыня, давно раскусил по
части таланта...
- Согласна.
- Так в чем тут тогда загадка?
- Да никакая это не загадка...
- Так что это тогда?
- Какой вы зануда! - теряя терпение,
сердится Рыжеволосая.
- Но я желаю получить...
- Тогда получай! - не давая Евстигнею
закончить фразу, Рыжеволосая, приблизившись, щелкает нетерпеливого по кончику
носа.
- Ой! - дурачится Евстигней, - больно же!
- Больно? А не больнее ли о себе правду
узнать?
- Не знаю, - недоумевает Евстигней. -
Какую? Я, право, не знаю
- Мне было бы больно.
- Больно что?
- Узнать что - то такое, что долго от тебя
было скрыто.
- Но если так сложилось не по твоей воле,
во - первых, к тому же правдой является, во - вторых.
- Правда да еще запоздалая не всем
нравится.
- Конечно, - соглашается Евстигней. - Но я
хотел бы все знать о себе, сердешном..
Та начинает издалека:
- Понимаешь, ты родился не в этом городке,
не в этой стране и даже не на этой планете...
- Как это? - не понимает Евстигней. - А
моя метрика?
- Метрика что? Метрику подделать - пустяк
один. Можно любую метрику сочинить - были бы чернила да немного воображения.
- А как же матушка? - не сдается
Евстигней.
- Что матушка? Ей тебя подкинули
двухнедельным от роду...
- Враки все это и поклеп на мою
родословную.
Некоторое время они летят молча - в тишине
- так, что слышно как шуршат листья под ногами у запоздалых и лишенных
пилотского мастерства прохожих на тротуарах.
- Вы откуда знаете? - нарушает молчание
Евстигней.
Рыжеволосая не отвечает.
Евстигней замечает, что скорость полета не
такая уж и маленькая: родной микрорайон остался позади и внизу показались
баржи, теплоходы и катера, стоящие у причалов речного порта. Хорошо видно
памятник знаменитому писателю, одиноко стоящий у самой реки с каким - то
громоздким предметом в левой руке, оттянутой чугунной ношей к земле. Евстигнею
даже показалось, что памятник вздрогнул и сделал шаг со своего нелепого постамента,
оторвавшего писателя от родной почвы и вознесшего его в виде истукана - кумира
над земляками...
В размышлениях Евстигней не сразу
догадался об изменении направления полета ровно на сто восемьдесят градусов и
что они снова парят над набережной Заречья, над пешеходным мостиком, над
барскими особняками - а вот и пожарная каланча показалась на перекрестии улиц с
именами литературных классиков. От каланчи они повернули на девяносто градусов
вправо и полетели вдоль улицы писателя то ли разночинца, то ли революционера,
то ли просто возмутителя патриархального спокойствия на Руси, обгоняя цепочку
светящихся желтыми фарами автомобилей.
Куда это Рыжеволосая его увлекает - не все
ли равно?
- Всему свое время, - только и произносит
Рыжеволосая, угадывая мысли Евстигнея. - Видишь квадратное строение внизу с
двойной цепочкой фонарей вокруг? - Евстигней
кивает. - Мы сейчас незаметно проникнем
внутрь и я тебе покажу кое - что
интересное.
- Интересное? - не понимает Евстигней.
- Не удивляйся.
- А я и не..., - не успевает Евстигней
закончить фразу, как они оказываются на плоской крыше какого - то здания,
покрытой толстым слоем рубероида, еще теплого от дневного солнца и остро
пахнущего свежей смолой. В одном месте на небольшом слое пыли крыша проросла
седой головкой одуванчика, готового вот - вот разлететься под порывами резкого
ветра. - Я не удивляюсь, - договаривает Евстигней, - мне это здание знакомо:
тут женская тюрьма располагается, но после психушки - это сущий пустяк. -
Рыжеволосая слушает Евстигнея, не перебивая. Тот, увлекаясь, продолжает
говорить: - У нас был один фельдшер, ловивший нарушителей больничного режима
рыболовными снастями, которыми снабжались аварийные комплекты воздушных
десантников на случай выживания в дикой местности в глубоком тылу врага. Там
были крючки, предусмотренные на здоровенных рыбин вроде акул, изготовленные из
толстых прутьев хорошо отточенной нержавейки. К этим крючьям прилагались
прочные капроновые шнуры из парашютных строп. Где этот гад раздобыл такую
снасть - одному богу известно. Так вот, слушай дальше: этот фармазон нанизывал
на крючки ароматные куски еще горячих сосисок из больничной столовки и
отправлялся вечерком как на рыбалку в густые заросли сирени за пищеблоком
выуживать из потайных уголков "сладкие парочки" влюбленных психов, а
потом сам же зашивал им разорванные армейскими снастями рты, называя это издевательство
иглотерапией.
- И никто не вмешался? -
- На него как - то пытались завести
уголовное дело, но он ловко отделался тем, что сослался на ловлю крыс, которых
и в самом деле видимо - невидимо развелось на помойке за местным моргом, а
психи - что с них взять! - сами, дураки что называется, на вкусную приманку, с
его слов, бросались. Пойди - докажи, что не так все было: свидетелей в этом
деле, кроме психов и санитаров, никогда не найти.
- Так все и сходило этому мерзавцу?
- Так и сходило.
Оба молчат.
- Господи! - вырывается у Евстигнея. -
Спаси нас, грешных, от зла, а наши души от ожесточения и избави нас от
искушения...Оставь нам радость распоряжаться собой. Не отбирай свободу как
высшую ценность нашу и не отдавай нас во власть нераздельную - даже тебе -
прости Господи за кощунство, но ведь и ты
не всегда бываешь справедлив, когда во гневе наказываешь рабов своих, а
они лишь слуги твои безответные и будут служить тебе во всяком разе, не
рассуждая и не кляня Господина и Отца небесного своего, ибо сильна сила и слаба
слабость, когда дело заходит так далеко, что уже нет пути назад и путь к истоку
становится опаснее пути к устью ручья прозрения. Аминь! - Евстигней трижды
кладет крест и с удивлением замечает, что он уже не в зеленом одеянии, а в
полосатой больничной пижаме и что Рыжеволосая
очень похожа на медсестру Ангелину Свиридовну и даже сменила свой
небесный комбинизон на белый халат, а в руках у нее большой шприц с длинным
сиреневым жалом иголки с застывшими капельками лекарства на конце.
- Подставь ручку! - просит медсестра, а
Евстигней, не любящий уколов, пытается убежать, но натыкается на бесконечную и
холодную стену. - Что это? - недоумевает он. - Была крыша и красавица, а теперь
какая - то стена и сестра с иголкой...
- Еська! - слышится голос из - за стены. -
Мы соседей снизу затопили... Ты меня слышишь?
- Мамаша! - завопил Евстигней. - Вы
никакая мне не мамаша... Мне уже об этом сказали... А море мне не победить...
Пусть оно всех ученых крыс затопит и неученых тоже к бабушкиной фене вместе с
фельдшером - пачкуном ...
Струя из - под крана, оглушительно шумя и
вырываясь на простор из ванной комнаты, перекрывает все голоса и сильно пахнет
хлоркой, наполняя окружающее пространство миазмами и галлюцинациями, сотканными
из прочитанных когда - то книг, мучительных снов и нелепой жизненной
реальности...
Однажды, мечтая, Евстигней прогуливался в
сквере "Ветеранов" напротив здания городского суда. Чужие жизни,
таланты и подвиги переполняли его, поднимая над купольными крестами церкви
Николая Чудотворца. И надо такому случиться, что в это самое время Евстигней
увидел ее - Рыжеволосую, с которой когда - то летал над городом, о которой грезил
в тесной больничной палате и которую не мог представить в затхлой атмосфере их
старенькой квартиры.
На Рыжеволосой было красное платье в
черный горошек с глубоким - чуть ли не до самого пупка - декольте. Она
нетерпеливо перекатывала свои белые на высоких каблуках туфли с пятки на носок,
словно кого - то ждала. Она сидела на краешке садовой скамейки, прямо держа
спину и оттого взгляд ее зеленых глаз казался высокомерно - холодным и даже
складывалось впечатление, что это совершенно незнакомая женщина.
Но Евстигней чувствовал, что он не
ошибается: это была она. Отставной человек, робко шаркая подошвами, подошел
ближе, засунул руку за борта воображаемого парадного офицерского кителя и
представился почти на флотский манер по званию и фамилии и попросил у дамы
разрешения присесть рядом.
Рыжеволосая удивленно взглянула на
чудаковатого молодого человека в затертой черной морской тужурке с темными
полосками от регалий на выцветшей материи и со следами жирной перхоти на
воротнике и ничего не промолвила, только в глубине ее роскошных зеленых глаз
промелькнули искорки раздражения.
Евстигней помимо своей воли задержался
глазами на нестерпимой белизне крутой груди Рыжеволосой и, почти не владея
собой, присел рядом, сглотнув слюну и едва касаясь потертыми морскими брюками -
клеш нагретых досок садовой скамьи.
- Господи! Да что же это такое?! - дама
брезгливо раздула ноздри своего слегка вздернутого носика, преднамеренно не
глядя в сторону присевшего рядом. - Нигде порядочным людям нет покоя от этих
вонючих бомжей! -И, зажав нос длинными красивыми пальчиками с черным
перламутром ногтей, сорвалась со скамейки так стремительно, что края ее
дорогого платья от кутюр резко хлестанули боками черных горошин по бархатным
хохолкам мирно пасшихся у ног Евстигнея голубей.