* *
*
Участники:
Журналист
Крачий
Мафиози
Мечтатель
Моралист
Некто
Змей
Новый
русский
Политический
альпинист
Правдолюбец
Примитивист
Психоаналитик
Счастливчик
Типичный
совок
Фаталист
Халявщик
Юморист
* * *
Кравчий: Сегодня мы пьем исключительно за то, за что действительно стоит выпить. На правах кравчего, предлагаю приступить.
Халявщик: Полагаю, стоит выпить за халяву, господа!
Кравчий: Попрошу как-то аргументировать свой пиршественный тезис.
Халявщик: Жизнь - халява, ведь она дар.
Журналист: А вам не приходило в голову, что за все в жизни надо платить?
Халявщик: Когда мне впервые пришло это в голову, тогда-то я и почувствовал себя халявщиком.
Журналист: Скажите, халявщиком рождаются или становятся? Быть может, это призвание?
Халявщик: Вы, не иначе, журналист?
Журналист: Как вы догадались?
Халявщик: По вопросам. Скорее, господин журналист, это слабость. Простая человеческая слабость. Теперь вы должны спросить: кто же не слаб?
Журналист: Стало быть, кто не халявщик?
Халявщик: Именно.
Журналист: Тогда чем вы отличаетесь от остальных?
Халявщик: Как видите, ничем.
Журналист: Ну, это уже не так интересно.
Халявщик: Ошибаетесь. Чем же вы пичкаете читателей, не замечая самого интересного? Смотрите. В сущности своей люди одинаковы, один лучше, другой хуже, один умней, другой глупей, но это не суть. В главном всем присуще одно и то же, и это главное. Говоря о конкретных людях по существу, следует говорить как бы и не о них вовсе, а на их примере о человеке вообще, о том, что он такое. А если по существу не говорить, то зачем и говорить, сотрясать воздух?
Журналист: Что бы вы ни говорили и ни думали о людях вообще, в каждом отдельном случае вы неизбежно будете решать проблему личности и говорить о том, насколько она колоритна, хотя весь ее колорит состоит, разумеется, в проявлении каких-то общечеловеческих особенностей, в их индивидуализации. Не морочьте-ка никому голову. Индивид - это индивид.
Халявщик: Это я и хотел услышать. Не угодно ли будет услышать и вам, что индивидуальность - это всего лишь самоощущение. Быть личностью - значит ощущать себя личностью, откуда следует, что она некоторым образом самоценна, ее ценность не заключается в том, что она значит для других. В свою очередь, и вся людская толпа не представляет для индивида никакой ценности и что-то значит для него, одновременно ничего не знача. Разве не так обстоит дело в жизни? В сущности, никому ни до кого нет дела, а если и есть, то как-то так не по существу.
Журналист: Даже родителям - до своих собственных детей?
Халявщик: Видите ли, простое наличие всякого объекта любви и особенно обладание им куда важнее того, что он еще и какая-то личность. Последнее несущественно.
Журналист: Если бы это было несущественно, не возникала бы проблема отцов и детей, не уважающих друг в друге личность, а с другой стороны, родители так не гордились бы и не радовались, когда их дети талантливы и преуспевают.
Халявщик: Еще бы! Это ведь как будто их личный успех. Приплетите сюда же всех выдающихся людей, оцененных по достоинству,- это ничего не меняет.
Журналист: Как же не меняет? Выходит, личность бывает оценена по достоинству, а это немало и стимулирует человека быть личностью.
Халявщик: Экий халявщик! Стало быть, если вас оценят, вы будете личностью, а ежели ничего за это не светит, то и не будете?
Журналист: Нет, ну почему же? Если ты личность, то уж личность в любом случае, как бы к тебе ни относились окружающие.
Халявщик: Вот-вот, сами-то эти окружающие не должны ли быть личностями, иначе как они оценят личность? Но ведь под личностью, я полагаю, вы понимаете что-то выделяющееся из общей массы, то есть из окружающих? До чего же это мы договорились? Как ни поверни, придется констатировать, что личность является таковой независимо от того, уважаема или презираема, признаваема или нет. Вот я и утверждаю, что твоя индивидуальность оценивается самим тобой, будучи ощущением, потому что ее надо почувствовать, чтобы оценить.
Журналист: Этак каждый будет личностью.
Халявщик: Всеконечно! Всякий есть какая-то личность, поскольку себя уважает и ощущает, так сказать, в экземпляре.
Журналист: При этом не уважая никого?
Кравчий: Господа, никого не уважать не значит ли себя не уважать? Господин, называющий себя халявщиком, мне кажется, здраво рассуждает, начиная с того, что все мы устроены одинаково, а индивидуальность основывая на том, что каждый сознает себя чем-то единичным. Чем дальше он ушел в этом сознании, тем он индивидуальней и независимей в своих мыслях и действиях, тем меньше его волнует, что думают и вытворяют другие, в сравнении с тем, как он считает и поступает сам. Таким образом, отвечая сам за себя, он и другим с некоторой упоминавшейся безучастностью предоставляет сделать то же самое, не прячась за коллектив. Но дорожа своей индивидуальностью, человек будет ценить и уважать и всякую другую индивидуальность. Логический круг замыкается.
Журналист: Если бы этот господин, с намеком на всех именующий себя халявщиком, столь же непритязательно изложил эти безусловные истины, никто бы с ним и не спорил, но он же принял сократическую позу, как будто окружен жалкими лицемерами.
Правдолюбец: Случается так, что сущую истину проповедуешь вдалеке от нее.
Халявщик: А бывает, оказываешься прав вопреки всякой истине. Штука ведь не в том, как мы относимся к истине, а в том, как она к нам.
Правдолюбец: Уж, конечно, не так, что никому ни до кого нет дела.
Халявщик: Вам-то, я смотрю, до всех есть дело, но кто вы такой, чтобы до всех иметь дело? Одно из двух: правдолюбец или проходимец. По мне, одно другого стоит, но на проходимца вы не похожи. Господин правдолюбец, это же очень хорошо, что никому ни до кого нет дела. Если бы всем было до меня дело, не знаю, что б я и делал.
Правдолюбец: В таком случае, будет хорошо, если никто не подаст вам руки и все от вас отвернутся.
Халявщик: Минуточку! Что за манера у этих правдолюбцев представлять мерзавцами порядочных людей? Разве я говорил, что никому не подам руки, ни к кому не приду на помощь?
Правдолюбец: А как еще прикажете вас понимать? Как вообще понимать, что вы сами же называете себя халявщиком?
Халявщик: Вот именно: сам называюсь. Я исхожу из того, что люди квиты и ничем друг другу не обязаны, помимо благодарности. Благодарность - единственное мерило в том, что я кому-то что-то должен. Просто быть благодарным - это уже много. А чего вы, собственно, еще от меня хотите? Да чего вы вообще от меня хотите, если, разумеется, сами вы благодарный человек? Благодарные люди ничего ни от кого не хотят.
Правдолюбец: Правильно, хотят халявщики. Тогда вы никакой не халявщик, а просто юродствуете.
Халявщик: Э, да и вы не такой уж и правдолюбец, ведь это все только слова, похожие на правду, да и сама она пустой звук без любви к ней, которая проверяется на каком-нибудь костре, как патриотизм - в окопах.
Правдолюбец: Этак надо всякого, кто заикнется о чем-нибудь этаком, подвергать пытке и смотреть, будет ли он и дальше утверждать то же самое.
Халявщик: Увы, слова остаются словами.
Правдолюбец: А дела - делами? Может, вы думаете, что так и должно оставаться, что дела не должны соответствовать словам, а слова - делам?
Халявщик: Должны-то должны. Я вам больше скажу. У меня, например, в голове не укладывается, как это люди, оказавшись на соответствующем посту, используют в корыстных целях счастливую возможность свершить что-нибудь благое, прекрасное, оставить какой-то след, оправдать себя, свою жизнь, оправдав выпавшую ответственность, почувствовать, проникшись ею, легкость ее груза и любой жертвы. Это же классная халява!
Правдолюбец: Ну, вы меня все больше удивляете. Вообще-то халявой считается возможность пользоваться благами, а вы называете халявой возможность их созидать.
Халявщик: Скажем так: это истинная халява. Требуется поправочка в моем тосте. Слушайте дальше. Разговор об истине, само это слово, будучи произнесенным, к чему-то обязывает? Негоже всуе поминать правду, не правда ли?
Правдолюбец: Правда.
Халявщик: Что же мы с вами должны делать, дабы попусту не трепать ее доброе имя?
Правдолюбец: Как видно, следовать ей. Что же еще?
Халявщик: А если у нас нет такой возможности? Так лучше молчали бы в тряпочку, не так ли?
Правдолюбец: Ну, не знаю.
Халявщик: Не знаете, а говорите. А можно что-то знать и не говорить, а сказав, увидеть, что не знаешь, что говоришь, но от слов своих не отречься и следовать им, то есть сознательно творить то, чего не ведаешь: вот даже как. Можно замалчивать правду во имя нее же, а можно сделать по правде, предвидя, что она обернется злом, значит, солгать - и наоборот. Можно говорить одно, думать другое, делать третье, а знать только то, что для тебя первое. Не диво и такое, что истину нарочно ищут там, где ее нет, а где же нет ничего похожего? Было бы похоже на правду. Недолго возненавидеть правду от любви к ней, а любить ее можно по-разному: как то, что нужно, и как то, без чего нельзя. Или еще и так (обычный, кстати, случай для правдолюбцев): любить-то ты ее любишь, да вот она как бы замужем, и получается Петрарка. Но почему бы и ей тебя не полюбить безответно? Истина должна нам понравиться, мы должны быть доступны для нее, как и она для нас, а это от нас не зависит. У нее горечь и жестокость - знаки внимания: чем на них ответить? Конечно, правда прекрасна, иначе горемыки так по ней не сохли бы, но хорошо и обмануться на ее счет. Таково ведь счастье, известное своей призрачностью. Кто, однако, назовет счастье ложной ценностью, несмотря на то, что оно обманчиво? По-видимому, истинная ценность не есть что-то не совместимое с миражом и ложью. И вообще что такое истина, по крайней мере для рассудка? Это, во-первых, нечто соответствующее действительности, следовательно, неоднозначное, потому что многозначна действительность, которая, с одной стороны, есть то, что есть, а с другой, то, что нами воспринимается, воспринимаясь то ли как оно есть, то ли как только кажется. Причем жизнь, как она есть, представляет больше научный интерес, а всецело занимают нас иллюзии жизни вроде счастья и имиджа. В погоне за такими вот ценностями, истинными по своей жизненной важности и не более, проходит наша жизнь, клубясь, как облако, дым. Так называемые общечеловеческие ценности, будучи некими чистыми, положим абсолютными, истинами, к коим мы причастны, тоже зависят от нашей восприимчивости, благодаря которой получают второй смысл, граничащий с иллюзорным. Все эти ценности суть мертвый груз, если не работают, как капитал, если я ими не пользуюсь, то есть не распоряжаюсь по личному усмотрению, как считаю нужным, стало быть, вовсе не обязательно должным образом, а как мне опять-таки только кажется нужным. Однако у меня может не быть такой возможности. Я и хотел бы что-то сделать, руководствуясь высокими помыслами, да вот не выпало мне столь завидной халявы.
Правдолюбец: Так если нет халявы, какой же вы халявщик?
Халявщик: К сожалению, самый обыкновенный, довольствующийся жизнью как халявой. Дело не в халяве, а в халявщике. Халявы может и не быть, а халявщики всегда в наличии. Быть халявщиком - стиль жизни, но насколько она это позволяет. Халявщик начинается в душе и может там же и кончиться, если жизнь так сложится, но он все равно халявщик, хотя порой по нему не скажешь, такой он страдалец, а палец в рот не клади.
Правдолюбец: Но вы-то в душе не халявщик.
Халявщик: Да не покупайтесь же на интеллект. Это все пока гимнастика ума. Не интеллект мера истины, а истина - мера интеллекта. Допустим, она мне открылась: что дальше? Мы ведь с вами согласились, что за этим, иначе грош ей цена, должно что-то следовать, какой-то шаг или жизненная позиция?
Правдолюбец: Всенепременно.
Халявщик: Но только должно, а будет ли следовать - это зависит от человека не в полной мере, если вообще от него зависит.
Правдолюбец: Ну, и от чего же это зависит?
Фаталист: От судьбы, господа.
Правдолюбец: Вы судите, как заправский фаталист.
Фаталист: А перед вами фаталист. Господа, у меня есть тост.
Кравчий: Отлично, он уже назрел.
Фаталист: За справедливость!
Правдолюбец: Ого! Так сразу? Не развеяв сомнений на сей предательский предмет?
Фаталист: Справедливость осуществляется через судьбу, уж в этом-то нет сомнений.
Правдолюбец: Нельзя ли приодеть вашу голословность?
Фаталист: Можно, если начать издалека. В отличие от господина халявщика, господа, я не нахожу первостепенным тот смысл, какой придаем жизни мы, предпринимая умственное завоевание мира. Мир неприступен и заставляет считаться с тем, что он сам себе думает посредством своих реалий. Столкновение с миром взывает к диалогу с ним. На своем образном языке он все время нам что-то доказывает, отстаивает свою правоту, не испытывая недостатка в мерах убеждения, будучи суровым, но справедливым учителем. Особого внимания заслуживает то, что реальность, как она есть, ну, ход вещей, отличается драматизмом, чему лучший свидетель - история. Любая эпоха есть не что иное, как спектакль. Вся драматургия налицо: интрига, завязка, развязка, развитие действия в актах и так далее вплоть до идейной направленности. Все работает на главную идею, ничто ей не противоречит. Театральность истории бросается в глаза всякому, вызывает в современниках ощущение самораскрытия какого-то эпохального замысла и совершенно зрительские реакции. Так вот. Не думаете ли вы, что биография Александра Великого или Наполеона есть простое, хотя и поразительное, сцепление случайностей, каждая весом с эпоху, или, может быть, эти ребята, как говорится, попали в струю, и что же это за струя такая?
Правдолюбец: Да что-то тут нечисто, судя по вам.
Фаталист: Не думаете ли вы, далее, что македонские и наполеоновские дела или катаклизмы двадцатого века отражают стихийное развитие и хаотическое столкновение так называемых исторических тенденций, к чему-то приводящих совершенно наобум? Например, к Ватерлоо или Сталинграду. Столь важные мировые события в учебных пособиях выглядят довольно нелепо представая результатом того, что называется стечением обстоятельств, мешаниной, в коей всего понемногу - исторических предпосылок, случайностей, самодеятельности первых лиц, народного энтузиазма и прочих ингредиентов. Каждая из движущих сил несет свой смысл, а вместе они будто бы производят совокупный смысл исторического события. Скорее, все наоборот. Вехи вроде упомянутых только и придают какой-то смысл всему, что им предшествует, подводя итог, а не произойди они, и подводить было бы нечего. Ясно одно: смысл истории раскрывается событийно, а событийность ее весьма драматична, интригующа, непредсказуема, повисает своей массивной цепью черт знает на чем, на какой-нибудь неудаче Каплан. А убей она Ленина - что тогда? Какой бы смысл получила история? Да никакого. Она сущее недоразумение, если Ленин мог и не довести до конца дело и оно бы лопнуло. Подобные эксцессы, составляющие весь исторический шарм и всю исследовательскую загвоздку, делают историю беспредельно вариантной, чем, стало быть, подтверждается мнение тех, для кого история - апогей абсурда (если, конечно, допустить в нее случай). С тоски по свободе и разуму историки воспротивились господствовавшей до них фаталистической концепции, почему-то решив, что совершенно произвольно помещаемый ими на место провидения исторический закон что-нибудь объясняет. Нечто, издревле именуемое фатумом, на свой лад складывает мировые события в неразрывную цепь, подобную той золотой, на которой Зевс держит мир: выбрось звено - конец всему, вообще всему, а не варианту. То, что называется случаем, слишком для этого фатально. Случаен, скорее, весь этот причинно-следственный жизненный хаос, во что-то организующийся благодаря только случаю, органично работающему в режиме действительности. Я бы сказал, случайно все, кроме случая. Случайность выглядит случайностью относительно какого-то детерминизма, который сам случайность по отношению к ней и ею детерминирован.
Политический альпинист: Позвольте, господин фаталист, заявить вам протест. Я имею некоторое отношение к политике. Пардон, конечно. Нельзя, уважаемый, отдавать политику на откуп случаю, хоть вы его и напрочь отрицаете. От этого он не перестает быть таковым. Случай есть случай. Но политик на то и политик, чтобы чувствовать и предугадывать свое время...
Фаталист: История не делается на понюшку, как того хотелось бы всевозможным политическим альпинистам.
Политический альпинист: Допустим, я один из них, но если я обладаю политическим чутьем, я не пойду наперекор требованиям эпохи и соблюду веление истории. Так и входят в нее большие политики, однако и они совершают погибельные ошибки, а это зависит от тебя самого, от твоей бдительности и политических способностей, таланта просчитывать ходы и отражать удары. Вот и весь ваш фатум.
Фаталист: А ваш политический дар не с неба ли сваливается? Любой талант - это уже предназначение. На том стоит общество, на счастливой самореализации талантливых людей. Генетический механизм, предугадывая социальный запрос, выдает на-гора весь спектр человеческих призваний. Вас это не смущает?
Политический альпинист: Вы просто мистифицируете феномен политического гения.
Фаталист: Я просто удивляюсь феномену избранничества. Быть избранным, собственно, означает влиять на ход событий, и не простых, а ключевых,быть живыми их клеммами. А что такое события для истории, эти переполненные значением даты? Именно события сплетают в узор исторические закономерности и при этом от них как будто и не зависят.
Политический альпинист: То есть как не зависят? Что это вы говорите!
Фаталист: Да ведь они целиком зависят от деятелей вроде вас, политических альпинистов. По крайней мере, так выглядит.
Политический альпинист: Ха! Ловко вы меня поддели. Один - ноль в вашу пользу. Однако мы вернулись на исходные. Считаясь с запросами времени, политики учитывают исторические закономерности.
Фаталист: Есть и такие, которые идут против течения. Кроме того, как вы сами сказали, дает маху и гениальный политик, а что же говорить о прочих? Прочие-то, может, и не имеют никакого исторического понятия, а только наверх карабкаются. Не находите, что уже два - ноль?
Политический альпинист: Но в конце-то концов история берет свое.
Фаталист: И где же этот ваш конец концов, а на языке толпы, доколе будете издеваться над людьми?
Политический альпинист: Что ж, народ заслуживает своего правительства, извиняюсь за еще один трюизм.
Фаталист: А история идет, как хочет это ваше заслуженное правительство, например советское. Не много ли хочет, полагая, что это хочет история? И ведь не ошибается, так и есть.
Политический альпинист: Вот вы уже сами запутались.
Фаталист: Снимайте-ка свой протест. Собака отлично понимает, чего от нее хочет хозяин, человек находится в том же положении по отношению к реальности, в частности политик - к историческим реалиям, кои он должен чуять. Это вещи одного порядка. Историческое событие порядком выше. Разве дело в том, чтобы его учуять и предвидеть? Всем разное мерещится, а наилучшие оракулы ограничиваются предсказаниями, гнушаясь рекомендациями, на то оно и предсказание, чтобы сбыться вопреки всякой профилактике. Вся политика крутится исключительно вокруг рычагов управления, не так ли? У кого они в руках и в какой момент - вот что только и важно. Будьте уверены, в самые ответственные моменты - ни у кого, у провидения, контролирующего политическую волю. Все политические решения, имеющие историческое значение, принимаются по указке свыше, то есть фатальны. По ходу истории никто ничего не решает, все уже решено, но и там, в прошлом, где будущее (повидимости) предопределено, ничего не решалось, потому что в действительности предопределено не будущее прошлым, это иллюзия, а прошлое будущим. Человек это чувствует и верит в судьбу. В судьбу верят все, без исключения, только вот по большей части так, будто судьба - это какая-то тупая неминуемость, тогда как она замысел. Возьмем почти механическую, на вид, реакцию, порождающую один исторический феномен, скажем фашизм, в противовес другому - коммунизму. Что-то такое и принято считать фатальностью. Выглядит оно, как простая неизбежность, дурное эхо, прямое следствие, однако рок - неизбежность не простая, он не пестовал бы Гитлера лишь для комплекта к Сталину. Примечательны событийная скорость и как будто суетливость, с которыми рок спроваживал Чемберлена в Мюнхен и Риббентропа в Москву. Длинный ряд чистых, казалось бы, случайностей, имевших, однако же, смысл условий и гарантий, сопутствовал развязыванию и протеканию войны, как она протекала, а увенчалась, как известно, Хиросимой, после которой ядерный фактор был посажен на цепь в своей преисподней оберегать сон ее служителей. Может статься, только об этом и пеклось провидение, словно опасаясь, как бы все не сорвалось и не кончилось хуже, что, впрочем, исключено. Хуже некуда, господа, хуже, чем есть, не бывает, а посему все к лучшему, фатум благ, хотя это не всегда так очевидно, как на примере эллинизма и Америки, и хотя в это плохо верится, глядя на ужасы полувековой давности.
Кравчий: Не выпить ли нам за этот наилучший из миров? Ведь он наилучший, раз все к лучшему.
Фаталист: Наилучший он потому, что единственно возможный, исходя из того, что есть. Я пью и продолжаю. Всякое событие есть некоторый прорыв и выход из сферы возможности в сферу действительности, но что это еще за сфера возможности такая? Некое бытие, что ли, параллельное? Октябрь созрел не в одной же только голове у Ленина, так где же наливается сей плод, к которому остается протянуть руку? Да там же, в действительности, представляя собой некий смысл, инстинктивно схватываемый, пожалуй, многими, но обретающий свою событийность через избранных. Без Ленина никакого Октября не состоялось бы, это железно, но не укладывается в мозгу, ум пускается в дриблинг, дескать, все шло к Октябрю, в каком-нибудь виде он должен же был разразиться с теми же последствиями, ведь не могло же не быть последствий Октября, пусть бы его самого и вовсе не было, не так ли? Так-то оно где-то и так, да не эдак. Не диво в истории и такое, что все к чему-нибудь идет, чуть не веками, а никак сие не происходит, например конец света, простите за гиперболу. Зато происходит так, что все к чему-то неуклонно движется, да вдруг перейдет ему дорогу черная кошка в виде того же - не Наполеона, так Столыпина, и оно заглохнет. Скажут, не пробил час, и справедливо скажут, только вот думали, что этот час пробил в Феврале,- тут-то дорогу Ленин и перебежал. Так к чему же оно шло? Да к чему угодно, господа.
Политический альпинист: Надо признать, недурно завернуто и преподнесено.
Фаталист: На что он вообще рассчитывал со своим убожайшим большевизмом? Да на случай, больше не на что, на какой-нибудь Февральский гром, к коему не имел никакого отношения никакой политический гений, о котором вы толкуете. До последней секунды вынюхивал свой звездный час, видать только в него и верил Владимир Ильич, догадывался, что на то он и звездный, что высчитывается не по конъюнктуре. Конъюнктурщики самообольщаются, думая иначе.
Политический альпинист: Вы меня здорово выручите, открыв секрет власти.
Фаталист: Секрет она сама. Верховная власть - это провиденциальный мольберт: политическая воля - кисть, но водит ею не исторический закон. Исторически ничто ни из чего не вытекает, потому что все в мире вытекает из судьбы, программируясь в ней, прежде чем совершиться. Будущее проявляется, словно фотография, становясь прошлым. Но нет ведь ни прошлого, ни будущего. Есть действительность, зависший в ничто пространственно-временной экран и картина на нем, созерцаемая воочию и умопостигаемая. Мысль тщится ухватить сущность мира, выраженную, к примеру, в тех же законах природы, а что они, собственно, такое и как положены в основу всего? Да вроде бы никак. Запрограммированно. Вот физики ищут гравитон, несущий гравитационное поле, держу пари, что не найдут. Гравитация, похоже, из той же оперы. Это то, чего нет и есть как принцип действия, программа, шифр, чистая истина, голый смысл, которому соответствует действительность, работающая, как компьютер, и по крайней мере на своих высших уровнях характеризующаяся самопрограммированием, то есть моделированием будущего, а это и есть судьба. То, что мы собой представляем, опережает нас по всем параметрам: и генетически уже в зародыше, если не раньше, и психически уже в детстве, если не в зародыше, наверняка опережает и судьба биографию. Как лунатик, человек идет по жизни навстречу своей судьбе, повинуясь пресловутому внутреннему голосу, задним числом постигая, что это именно так. Иной раз и сразу заметишь уши судьбы за каким-нибудь жизненным шагом, либо случаем, либо смесью того и другого, например по виду случайным, спонтанным поступком или случайностью, сопутствующей упорству. Понятно, что сами эти спонтанность и упорство не случайны, завися от того, каков ты по натуре, откуда отчасти справедливо заключают, что судьба человека такова, каков уж он уродился, но это только верхняя часть айсберга. Наша будущность столь же различна, сколь мы одинаковы, и столь же похожая, сколь все мы разные. Человек вписывается в судьбу, а не судьба в человека.
Психоаналитик: Позвольте вставить слово, господин фаталист. В силу своей профессии психоаналитика, я неравнодушен к феномену судьбы и нахожу, что это чисто психический феномен.
Фаталист: Все гораздо фатальней, господин психоаналитик.
Психоаналитик: Что может быть фатальней наших комплексов, предрасположенностей, подсознательных фиксаций, исключающих свободу?
Фаталист: Не напрочь же. Коли есть необходимость, есть и свобода.
Психоаналитик: И это говорит фаталист!
Фаталист: Я вам даже скажу, что ничто в мире не исключает свободу, потому что свобода - это мысль. Я мыслю - я свободен.
Психоаналитик: Да где же свободен? Ведь только в голове.
Фаталист: И это говорит психоаналитик! Не вы ли внушаете своим пациентам, что они освободятся от своих душевных заморочек, выразумев, с чего это их заклинило, иными словами, познав себя, по рекомендации психоаналитика, практиковавшего в Дельфах?
Психоаналитик: В таком случае, свобода сводится к свободе от проблем? Но свобода от проблем - это проблема, да еще и двоякая, во-первых, как цель, а во-вторых, потому, что человек не может без проблем и сам их создает под завязку, обретая в этой кабале свободу от свободы, в общем-то избыточной и относительной. Свобода от одной проблемы предполагает другую проблему, и так до бесконечности. Но вся проблематичность свободы разве в этом, а не в том, что душа порабощена страстями, а ум - душой? Наши думы вертятся вокруг наших влечений: это рабство мысли, а не свобода.
Фаталист: Вы правы, рабство, и еще какое, но если что-то и может снабдить волю свободой, так это разум, а чем он располагает, кроме мысли? Вот я и говорю: свобода - это мысль.
Кравчий: Господин фаталист, так может, выпьем за это дело?
Фаталист: Выпьем, а я между делом закругляюсь. Возникает вдруг в судьбе мертвая точка, Рубикон, момент истины, человек оказывается на распутье и что-то взвешивает, а жребий-то, конечно, брошен, это, в сущности, искушение и инсценировка выбора, дабы потом пенял на себя, но впечатление такое, что можно и впрямь все переиграть, не согласившись с судьбой. Неприятие человеком своей судьбы имеет обыкновение резонировать в толпе, спаянной каким-нибудь помыслом, играющим роль турбины в образовавшейся центрифуге благодаря весьма катастрофичной поляризации человека и судьбы. Ибо судьба - это цемент бытия, порядок, в рамках которого только и возможна сколько-нибудь ценная свобода, а свобода от судьбы - это хаос, распад, бардак. У судьбы в чести избранники да счастливчики, охотно ее приемлющие, ибо есть что принять, это кажется несправедливым и вызывает тяжбу с судьбой, воля твоя, но с чего ты взял, что заслуживаешь лучшего, имея худшее? Не остаешься ли ты ни с чем, отрекаясь от собственной судьбы? Швыряясь судьбой, ты швыряешься собой, так чего ты заслуживаешь? И не спутал ли ты дары судьбы с самой судьбой, которую готов отвергнуть, рассчитывая, однако, не на ее ли дары? Полагаю, сей закон, по которому справедливость осуществляется через судьбу, действует одинаково как в отрицательном, так и в положительном ключе, по принципу обратной связи. Справедливость - это сама истина в действии, истина же по жизни - это что-то главное в жизни, стало быть, ищи это главное, смысл жизни, думай о главном - остальное приложится, в судьбе обязательно произойдут изменения к лучшему. Посему за главное, господа!
Счастливчик: Господа, я из тех самых счастливчиков, о которых обмолвился господин фаталист. Мне страшно везет во всем и всегда, даже стыдно. Ну, это не так, чтоб я с жизни только сливки снимал, палец о палец не ударя. Даже наоборот. Без усилий мне ничего не достается, но им до того сопутствует успех, что я стал над этим задумываться и уже не считаю, как был склонен прежде, слыша жалобы на судьбу, что каждый сам виновник своего несчастья или счастья. Во всяком случае, со мной дело обстоит иначе. Я не занимаюсь ничем, чего не смог бы любой другой. Мне к тому же глубоко чужды вещи типа умения жить, хватки, пробивных способностей. Я очень плохо себе представляю, что такое борьба с жизненными трудностями. Серьезные проблемы, по-моему, меня просто раздавят, но они проходят стороной. Это все равно что на улице дождь, а я сухой без зонтика. Роль зонтика играет ангел-хранитель, не нахожу причин не верить во что-то такое. Однако я хотел бы вот в чем возразить господину фаталисту. Свобода - это, скорее, чувство, чем мысль. Я, например, именно чувствую себя свободным, потому что нахожусь в гармонии с миром и самим собой, я люблю жизнь, и она любит меня: что еще нужно для свободы? А все благодаря судьбе, она дает мне чувство свободы. Теперь посмотрите, что может сделать мысль. Мысль о том, что судьба - твой единственный благодетель, поворачивает к тому, чтобы я сотворил себе в судьбе кумира и на него молился, трепеща, как бы мое божество меня не покинуло, а страх ставит под угрозу и обесценивает свободу. Мысль, что ты всем обязан не себе, а судьбе, может и того глубже запасть, как бы намекая, что она послана самой судьбой для каких-то выводов. Известно, каких. Сострадательных. Мое чувство свободы, таким образом, становится все более проблематичным и поглощается чувством вины перед обиженными судьбой. А все единственно от мысли, если конечно она получит силу.
Психоаналитик: Непременно получит. Подобный комплекс вины формируется у всех порядочных людей.
Счастливчик: Вот как? Может, и сострадание как-то формируется?
Психоаналитик: Разве не об этом вы сами же толкуете?
Счастливчик: Господин психоаналитик, не смотрите на меня, как на пациента. Я толкую несколько о другом. Видите ли, лично я недостаточно сострадателен, чтобы сострадать несчастным и тем более чувствовать вину перед ними. Меня хватает только на сострадание счастливым, ну, по принципу подобия, да и то в зависимости от того, заслуживают ли они сострадания-то.
Психоаналитик: Странное рассуждение. Ну, а как насчет элементарного сочувствия? Не испытывая даже оного, вы уже создаете психологический минимум вины.
Счастливчик: То-то мы обычно сочувствуем лишь для проформы, потому что стыдно не сочувствовать. Суть-то не меняется, а суть - безразличие. Что нас не касается, то и не трогает, а что не трогает, то и не касается.
Психоаналитик: Сознавать себя бесчувственным - это весьма дискомфортно. От мысли, что ты недостаточно сострадателен, и возникает чувство вины.
Счастливчик: Да ведь эта мысль, как и любая другая, никогда ни к чему не приведет без чего-то еще, уже имеющегося в душе.
Психоаналитик: Без чего же?
Счастливчик: Да без сострадания.
Психоаналитик: Не пойму я вас.
Счастливчик: А и понимать нечего. Сострадание либо есть в человеке, либо нет. Вот откуда начинается психологизм. Надо родиться сострадательным, да и виноватым, чтобы комплексовать из-за чужого несчастья. Я даже думаю, сострадание - это призвание. А если ты равнодушный от природы, то самое большое, во что выльется твое сострадание,- это понимающая физиономия и неловкость, да по возможности филантропия как бы в оправдание. Но оправдываться - последнее дело. По мне, коли уж не сострадается, прямо так и скажи, ну, не во всеуслышание, а хотя бы себе. Это, по крайней мере, честно. Что вы, господин правдолюбец, надо мною буквально нависли?
Правдолюбец: Честно, говорите?
Счастливчик: Да судя по вашему виду - преступно. Или порочно. Впрочем, для вас, правдолюбцев, это одно и то же - порок и криминал.
Правдолюбец: Не по адресу. Так, говорите, оправдываться - последнее дело? Но человек есть нечто, что должно оправдаться, во всяком случае перед собой, без чего он сам себя не уважает, а себя как-нибудь да уважает даже самый ничтожный на свете человечишка, оправдываясь тем, что он выше своего ничтожества. Что ни говорите, господин счастливчик, все-таки в ваших словах звучат нотки самооправдания.
Счастливчик: Мое оправдание - я сам, счастливый человек, полноценный член общества, добропорядочный, законопослушный, трудолюбивый. Я один социально полезней целой толпы иных несчастных, каких-нибудь бичей, да я само добро в экземпляре. А что до сострадания, природа привносит его в мир, сколько требуется для ее целей, глядя далеко вперед, гораздо дальше всякого правдолюбца. Больше сострадания, чем есть, просто не нужно и чревато, чему имеются печальные прецеденты. Вы, вероятно, полагаете, что человек без сострадания - как без оправдания. Приплюсуйте-ка мою истину к своей.
Правдолюбец: С вашего позволения, я ее вычту.
Счастливчик: М-да. Зайду с другого бока. Вот по господину фаталисту выходит, что своих несчастий можно и заслуживать по всей справедливости, а я ему вторю, говоря, что сострадания можно и не заслуживать. А вы как считаете? Всем ли несчастным, без исключения, должен я сочувствовать или только несправедливо несчастным, незаслуженно обиженным судьбой?
Правдолюбец: Да хотя бы этим.
Счастливчик: Значит, сострадать допустимо выборочно, надлежаще рассудив, кто достоин сострадания, а кто нет? Таким образом, те несчастные, которые не заслуживают сострадания, пусть горят в геенне огненной, их скрежет зубовный пускай никого не трогает. Ну, а судьи кто? Почем эти судьи знают, заслуживает кто-то своих несчастий или не заслуживает? Может, во избежание ошибки надо все-таки всем подряд сострадать, включая убийц с насильниками?
Правдолюбец: Да лишь бы душа болела, что рядом есть подлинное несчастье, настоящая беда.
Счастливчик: Нет, вы мне скажите, следует ли сострадать душегубам?
Правдолюбец: Да что вы заладили, следует или не следует сострадать? Истинное сострадание слепо, как любовь.
Счастливчик: Золотые слова! В отличие от фальшивого, попахивающего геенной, истинное сострадание распространяется на все живое, в том числе на убийц с насильниками. Надо сказать, они его и так не лишены. Им, кроме родственников, сострадают правозащитники, церковь, да в сущности, вся современная государственная система. Итак, еще лучше, чем через своих миссионеров, будучи их призванием на час или пожизненно, сострадание достигает цели благодаря соответствующим социальным институтам и программам. Хорошее государство - это все, что нужно для сострадания. Не требуйте от меня сострадания, а требуйте быть хорошим гражданином.
Правдолюбец: Да я от вас ничего не требую, я просто сомневаюсь, что это честно - не сострадать. Вот вы весьма великодушно говорите, что сострадания достойна вся живая тварь, следовательно, человеческий долг - изыскать ей в душе достойное место.
Счастливчик: Вы от меня все же чего-то требуете, что-то вменяете в долг.
Правдолюбец: Не я вменяю, а так уж само собою вменяется человеку.
Счастливчик: По-вашему, я должен терять покой и не находить себе места от теленовостей? На третий день я сойду с ума, а вы?
Правдолюбец: Положим, я тоже, но сказав «а», скажем и «б», чтобы было уж совсем честно. Вы уподобляете сострадание некоему делу, которое отлично делается и без вас, но ведь это общее дело, неудобно же оставаться в стороне, а неудобство это какое-то стыдливое, как будто наша невинность боится во что-то вляпаться, и мы ее оберегаем, оправдываясь, убеждаем себя в чем-то, разубеждая в обратном, содержащем характерный укор. Положим, далее, природа хочет человека, пребывающего с ней в гармонии, а это счастливый человек, но я что-то не пойму, о какой честности может идти речь, если этого человека устраивает, что на его счастье работают несчастья мира? Не есть ли счастье нечто, чего надо быть достойным? А это вообще проблематично и тем более, если смотреть на чужие несчастья как на некоторый поршень в моторе жизни, пусть они тысячу раз таковы. Положим, наконец, в противность сказанному, заслуженного счастья не бывает, будь счастлив, да и все, если счастлив, но как же тогда может быть заслуженное несчастье? Полагаю, вот как. Заслуженным может быть только собственное несчастье, и точно так же только собственное счастье бывает незаслуженным. Справедливость, как видно, вещь очень личная, думаю, применительно даже к целому народу, как и к индивиду, нехорошо ее в ком-то разглядывать с пристрастием. Нечестно и считать, что кто-то не заслуживает сострадания. Ведь ты как будто это подсмотрел, а не подсмотрел бы, так и посочувствовал бы. Сострадание есть истина о том, что люди несчастны. Можно выбросить ее из головы, но это нечестно по отношению к самому же себе, ты же не хочешь быть жестоким, а жестокость - это истина о забытом сострадании.
Счастливчик: Я остаюсь при своем неверии в людское сочувствие, но у меня есть тост. За любовь к истине, продемонстрированную господином правдолюбцем, а еще лучше - за истинную любовь к истине! Много правдолюбцев, да мало истинных.
Юморист: Зря освистанных и в меру расхристанных.
Кравчий: А вы юморист.
Юморист: Вы угадали, господин кравчий, я по жизни юморист. Слушал я выступающих, вроде умные люди, дело говорят, а юмора не понимают.
Кравчий: Какого юмора? Юмора жизни, что ли?
Юморист: Ну да. Она ведь только шутит, юморит. Жизнь - шутка.
Кравчий: В таком случае, нам не до шуток.
Юморист: Вы правы, но только тогда, когда нам не до шуток, мы и способны выделывать самые остроумные кренделя. Смех - это защита от жизни при помощи ее же оружия. Она смеется над нами, а мы над ней, она валяет дурочку - нам надо тоже что-нибудь отчебучить. Вот господин фаталист смотрит в корень, подчеркивая театральность бытия, однако добросовестно зациклясь на смысловой наполненности жизни, он неприлично молчит о вопиющей ее бессодержательности, одним махом лишая жизнь и комизма, и трагизма, открывающихся с оставленной без внимания стороны. У меня есть ко всему, что тут говорилось, ремарочка, а именно: все это не смешно, господа. Да и не грустно. Не хватает самой малости - юмора. Уж больно серьезная действительность получается, а разве не она нас то и дело веселит? Учитель-то жизнь суровый, но приколистка еще та. Она и бьет-то нас, как будто посмеиваясь, а ты, как дурак, в ответ хохочешь, да иначе и не протянешь, жизнь не в жизнь, когда ты к ней на всем серьезе. Она сама заставляет не брать ее в голову, то есть не думать ни о каком смысле жизни, жить без смысла. Но шутка еще не в этом, сам каламбур, как и всякий каламбур, состоит в некоторой двусмысленности. В данном случае, двусмысленна бессмыслица жизни, с одной стороны удручающая, ибо претит уму, а с другой - желанная, ибо нет ничего естественнее желания просто жить, без всякого смысла, убивать время и плыть по течению, в конце концов - послать все к черту. Смысла никакого - просто послать вот эту всю трагикомедию. Отшутиться. Чревато, но адекватно. Юмор жизни в том, что смысл ее не имеет смысла, а бессмыслица имеет. Вот такая шутка, шутка всех шуток. Никто не спорит, что у жизни есть смысл, но понимаете ли, что происходит? Смысл жизни, вот тот ее смысл, который мы ищем, ищут мудрецы, подвижники, писатели и господин фаталист,- это только полсмысла, и эти полсмысла не имеют смысла, в чем надо видеть еще полсмысла, отчего смысл жизни становится полным. То есть истинный смысл жизни включает в себя ее тщету на правах своей законной половины. Суета сует равноценна великим делам. Суета жизни - хорошая вещь, вещь стоящая, ибо по своей ценности тянет на сущность всех вещей. Жизнь, в сущности, есть суета своей сущности: как вам нравится такой каламбур? Юмор жизни узнается уже в амбивалентных закидонах и в относительности всего на свете, смеющейся над всем святым, посредством жестокой двусмысленности обесценивая важнейшие для нас вещи. Мало того. Двусмысленна сама шутка по имени жизнь, одновременно добрая и злая, никакая и какая-то. Что хорошего в том, что смысл жизни перечеркнут ее бессмыслицей? Но и плохого ничего, только хорошее, с этого перечеркивания и начинается всякий духовный поиск. Что доброго в трагедии, шутя разыгрываемой жизнью, словно комедия, но и злого что? Просто такова жизнь, такие у нее шутки, в общем-то никакие. Понимай, как хочешь, это твоя проблема - как понять шутку, которую с тобой сыграла жизнь, ее дело - розыгрыш, а тут уж как карта ляжет и жребий выпадет. Уповай на судьбу, да смекай, что она смеется над тобой, жребий-то брошен, не даст соврать господин фаталист. Жизнь есть нечто, что надо перехохмить. Человек появляется на свет в результате папиной шутки, понравившейся маме, его отношения с жизнью зависят от чувства юмора, и расстается он с ней легче всего, каламбуря насчет смерти. К тому, что здесь говорилось по адресу свободы, следует добавить, что свобода - это юмор, быть свободным - значит шутить. За юмор, господа!
Кравчий: Господа, поаплодируем, создадим господину юмористу эстрадную атмосферу, он этого заслуживает.
Юморист: Господин кравчий, не уподобляйтесь глупцам, кои, стоит сострить или сказать что-то оригинальное, смотрят на тебя, как на шута горохового.
Новый русский: Господин юморист, меня порадовал ваш спич, вы говорите, прямо как я ощущаю. Да, жизнь - именно шутка, и надо ей ответить тем же, классно пошутить, покуролесить и что-нибудь, как вы выразились, отчебучить. Пусть думают, что ты клоун, сами они все клоуны.
Кравчий: А в действительности вы кто?
Новый русский: Вообще-то я из тех, кого называют новыми русскими, можете показывать на меня пальцем.
Кравчий: Ну что вы, за кого вы нас принимаете?
Новый русский: Да я вижу, что здесь меня правильно поймут, даже тянет быть искренним.
Кравчий: Желательно в меру. Будем предельно откровенны, но не больше, чем нужно, чтобы твоя правота могла быть воспринята. Быть излишне искренним - это не совсем честно и вызывает справедливый протест, гранича с обвинением, на которое надо еще иметь право. Воздержимся от покушения на законное требование недомолвок. Исповедь хороша тет-а-тет с самим собой, обесцениваясь публичностью.
Новый русский: Ну, исповедоваться, положим, я не собирался. Просто вот хочется без всякой рисовки сказать умным людям, что меня страшно веселит напускная и раздражает наивная важность хозяев жизни, к коим сам принадлежу. Преуспевание и успех - вещи вполне юмористические. Занимаясь делами, я отдаю себе отчет, что нет ничего смешнее той серьезной мины, с которой я ими занимаюсь. Однажды меня здорово нагрели, вы не поверите, когда выяснилось, что плоды стольких усилий пошли прахом, первой моей реакцией был смех, я от души хохотал и чувствовал себя свободным. Поистине, господин юморист, свобода - это юмор и его чувство, господин счастливчик, а также мысль, господин фаталист, мол, гори оно все огнем. Но свобода - это еще и щедрость. Да-да, щедрость, избавляющая от унизительной кабалы денег, вызволяющая из рабства у Мамоны. Щедрость - это та истина, что человек хочет дарить, это не та истина, что человек хочет делать широкие жесты. Как-то один типичный совок сказал мне, что я могу себе позволить широкий жест, а он вот не может, как будто в этом вся его беда. Какая же это беда? Беда, когда мы не можем позволить себе щедрость. К сожалению, жизнь такова, что мы вынуждены высматривать друг в друге какой-то расчет и душу раскрывать не шире, чем нужно, смотря по человеку, но каждый из нас, разборчиво и скупо обходясь с окружающими, лелеет одно странное желание: безвозмездно отдать все, что он имеет, первому встречному. Именно первому встречному, именно все, в идеале - всего себя. Ну, целиком-то такого подарочка, как каждый из нас, никому не надо, но щедрость - это ты, а не твои поганые деньги. И так как не от сердца она отрывает свои дары, но к сердцу прикладывает, то быть щедрым - значит вовсе не тратить, а обретать, обретать в себе, а обретать в себе можно только себя, обретая хотя бы на миг, миг свободы. Для свободы нужна возможность располагать собой, а разве не располагаешь собой, когда можешь себя раздаривать? Иначе ты раб самого себя. Обрести себя и раздарить - одно и то же. Выпьем же за щедрость!
Кравчий: Ай да новый русский!
Типичный совок: Гм! К вашему сведению, господин новый русский, здесь присутствует типичный совок.
Новый русский: Виноват, совка-то я и не приметил. Вы не такой уж и типичный, представляясь в единственном числе, то есть обособляясь от присутствующих,- вам ведомо, что опричь совков небо еще кто-нибудь коптит. Типичным же совкам это словно невдомек, они считают всех такими же совками, как они сами.
Типичный совок: А кого вы, собственно, считаете совками, если это не ярлык, как думаю я?
Новый русский: Вам дать определение совка?
Типичный совок: Будьте так щедры, одарите таким определением.
Новый русский: Ну, если вы настаиваете. С совками, господа, дело обстоит так. Начнем с совка совка. Совок у совка - воистину совок. По нему, однако, не всегда скажешь (как мы только что убедились), что его обладатель - совок. Можно заблуждаться и насчет самого совка, как насчет его совка. Происходит это так: ты думаешь, что он не совок, а он совок совком, ну типичный, что и выясняется, ибо главная особенность совка, а именно совковость, непременно даст о себе знать. Совковость представляет собой эпохальный феномен, достойный научного описания. Неисчерпаемой темой для диссертаций по психологии могла бы стать, например, совковая беспринципность как квинтэссенция всякой совковости, как оказалось, лежавшая в основе былой бесноватой совковой принципиальности. Это не та беспринципность, каковую возводят в принцип разного рода авантюристы. Совок и авантюра - вещи инородные. Речь об уникальной совковой беспринципности, которую совки извиняют фактором выживания. Они, видите ли, выживают. Отстаивать совку больше нечего, кроме места под солнцем, на что он и употребляет всю силу, с какой он некогда отстаивал некие убеждения. Совковые убеждения - это самая большая пена, когда-либо пузырившаяся у человеческого рта, и самая большая в мире хохма, но совок задвигал ее на всем серьезе и вовсе не хохмил. Отсюда, как сказал бы господин психоаналитик, совковый комплекс. Прозрев, совок безнадежно закомплексовал по поводу своей совковости, спасаясь знаменитой совковой двойной моралью, которая одна никогда ему не изменит. Она помогает совку делать вид, что он никакой не совок, но совковый комплекс в том-то и состоит, что совок, однажды почувствовав себя раздетым, душевно голым, то есть совком, так и живет с чувством своей раздетости, своей совковости, вздрагивая при слове «совок», словно обращаются к нему. Вот вам, товарищ совок, кратенькое определение совка, ваш словесный портрет. Сделаем заключение. По-человечески совок достоин жалости, хотя сам он жалостлив не по-человечески, а по-товарищески, и вот в этой подмене заключается совковая жестоковыйность, высвобожденная страхом, отцом совка. Совок должен вымереть, господа, таково резюме.
Кравчий: Воцарившаяся пауза, господа, мне не нравится. Давайте-ка выпьем. Ну, например, за меру! Мера прежде всего, как говаривали древние, а вот господин новый русский манкировал ею, как и моим пожеланием избегать излишней откровенности.
Новый русский: Он сам напросился.
Типичный совок: Господин новый русский, вероятно, думает, что попал в точку,- пальцем в небо он попал. Сам он совок. Совок уже потому, что вырос на всем совковом, вскормлен совковым молоком совковой матери.
Новый русский: Что ты сказал, совковая морда?
Кравчий: Господин новый русский, драки не заказывали, уж я прослежу.
Типичный совок: Говоря с этим господином его же языком, его, конечно, не назовешь вполне совком, он совок не состоявшийся, хотя все к тому шло.
Новый русский: Неправда! Уже в юности, еще ничего, в сущности, не понимая, я органически не выносил совковых прибабахов и имел из-за этого неприятности.
Типичный совок: Бедненький, вы собирались жить среди совков и не быть совком? Тут бы вас выручила только двойная мораль.
Новый русский: Да, но не совковая.
Типичный совок: Что же, всю жизнь вы так и прикидывались бы совком, и мир так и не узнал бы, что вы не совок, а только вынуждены косить под совка, живя среди совков? Речь идет как-никак о целой человеческой жизни. У вас никогда не возникало и не пугало вас ощущение ее бесконечности, при всей скоротечности? Вы называете совка порождением страха. Ну, и что? Народы тысячелетиями жили во всяком страхе, чуть не до последних времен. И вот является этакий молодец, не ведающий, что жизнь - это страх, а жить - значит бояться, ибо уже нечего бояться. Он и не подумает, что, может, кто-то за него некоторым образом отбоялся.
Новый русский: Скажите еще, что если я не делаю никаких гнусностей, то лишь потому, что кто-то их за меня сделал или делает. Добреньким хочу быть, как говаривали совки, чистеньким норовлю остаться на чужой счет. Да вот неувязочка. Образно говоря, на бирже грязных дел всегда толпа и нет вакансий. Отказываясь от участия в чем-то мерзопакостном, можно не беспокоиться, что на твое место не найдется желающих, они появляются, словно из воздуха.
Типичный совок: Никак совки?
Новый русский: Не одни совки, конечно.
Типичный совок: Что же это у вас совки смешались еще с кем-то?
Новый русский: Да не у меня, а уж смешались.
Типичный совок: Да не с вами ли смешались, со всякого рода новыми русскими, так что и не отличишь? Неча гоголем ходить, коли рожа совком. Это я про вашу.
Новый русский: Ну, уж нет.
Типичный совок: Все, что вы повесили на совка, при желании можно приписать кому угодно и где угодно, исключая разве что Антарктиду, да и пингвины, если приглядеться, типичные совки. Раз уж на то пошло, начать вам следовало с того, что все люди - совки, а закончить тем, что воистину совки. Некоторые тут выпендриваются, а копни на полштыка - желтым-желто: глина. Самая обыкновенная глина, из которой, как говорил вот и господин халявщик, слеплен по одной мерке каждый из нас. Что это вас скривило, господин новый русский? Радуйтесь, по-вашему ведь выходит: совок и всех остальных считает такими же совками. Ваша наблюдательность выше всяких похвал. Надеюсь, ваше знание людей не уступает вашему знанию совков. От вас, конечно, не ускользнуло то обстоятельство, что о других каждый судит по себе. А вот о себе почему-то никто не судит по другим. Вы не судите же о себе по совкам, зато о них судите по себе, пускай не по аналогии, а от противного, полагая себя лучше совка, как и всякий из нас грешен тем, что думает о себе лучше, чем о ком-то, хотя бывает и наоборот, но для этого этот кто-то должен звезду с неба достать. Но с чего вы взяли, что вы лучше совка? Я допускаю, что вы его действительно лучше, но взяли-то вы это с чего? Это надобно еще доказать жизнью, всей жизнью, молодой человек. Представляете ли вы, что это значит? Ваше определение совка звучит так, как будто вы потщились определить антигероя нашего времени, а были бы близки к тому, чтобы обрисовать героя, не вычеркни вы симпатичный ведь вам авантюризм и подпусти цинизма, как заведено, со щепоткой дарвинизма, щепоткой дрожжей. Ну, а сами-то вы, поди, смотрите в герои.
Новый русский: Куда уж мне примериваться к плащу Казановы. На героя нашего времени потянет только гений авантюры или, на худой конец, какой-нибудь благородный мафиози.
Мафиози: Кажется, мой выход.
Кравчий: Как объявить?
Мафиози: Право, не знаю, господин кравчий, такое рафинированное общество - и вдруг мафиози.
Кравчий: Да бросьте, господин мафиози, здесь одни фраера.
Мафиози: Ну зачем же фраериться, я же не блатую. Хорош герой бы я был, сделав пальцы веером на этом пиршестве духа.
Кравчий: Действительно. А действительно ли вы считаете себя героем нашего времени?
Мафиози: Посудите сами. Традиционно такой герой сочетает в себе нечто романтическое и демоническое, типичное и социально болезненное, отличается умом, эгоцентризмом и запустелостью души, норовит поставить себя, подняв за волосы, что называется, по ту сторону добра и зла, по сю же он лишний, выпадающий из контекста, либо откровенно хищный и даже, по нынешним понятиям, преступный, ибо не задумается продырявить лоб обидчику, как некогда подобало и между кое-кем подобает и сейчас, по понятиям некоторой чести. Таков сей типаж, расписанный лучшими перьями. Он никого вам не напоминает? Не хватает одного, если брать за основу первообраз.
Кравчий: Чего же, господин мафиози?
Мафиози: Низкого происхождения, господин кравчий. Поэты, изобразив всевозможных чайльд-гарольдов людьми из хорошего общества, будто бы постольку лишь и багородных, допустили узурпацию, по сути, лишив плебеев права претендовать на ту же роль, но байронический дух, почиющий на представителях золотой молодежи, с успехом проникает и в социальные низы. Байронизм потому надолго набрал обороты, что прекрасно отвечает определенному душевному складу, который не есть что-то кастовое и кланово обособленное в обществе, а сам каста, некий психологический клан, объединяющий души, а не социальные элементы. «Нет, я не Байрон, я другой», но из той же когорты, может сказать о себе и президентский сын, и обитатель трущоб, как интеллектуал, так и круглый невежда, ни о каком байронизме слыхом не слыхивавший, но соответственный романтик по духу. И почему бы этому мятущемуся гражданинчику не оказаться вне закона, подобно прославленным персонажам, пускай и без всякой идейной подоплеки, но тоже по благородству натуры, а не по уголовным наклонностям. Преступление и благородство не исключают друг друга, только вот не надо бы этому учить в школе. Наша провокационная современность ехидно мечет карты ситуаций, в которых благородный человек просто обязан пойти на преступление, принять вызов. В чистом виде благородство - это роскошь, которую не всегда себе позволишь, но благородство либо есть, либо его нет в человеке. Быть благородным - значит при всех обстоятельствах оставаться благородным в душе, а чтобы в ней остаться таковым, скажем, имея дело с подонками, норовящими всадить нож в спину, следует ответить тем же, ибо иначе тут перчатку не поднимешь, просто не успеешь нагнуться. Скажете, зачем же водиться с подонками, если этого не требует какой-нибудь профессиональный долг? А это, господа, бывает очень интересно и хорошо лечит от скуки. Да и какая вам разница, кто с кем якшается? Если это мафия, вам ведь нужны только гарантии, что я чужой среди своих и душой с вами. А вот гарантий, господа, никаких. Но вы можете меня уличить, если я играю нечестно. Смотрите, однако же, чтобы и я не уличил вас в том же. Мы с вами за карточным столом, каждый в состоянии оказаться шулером.
Журналист: Нельзя ли поконкретней насчет сплина, господин мафиози? Или герою нашего времени не полагается хандрить? Быть может, его хандра носит строго пенитенциарный характер?
Мафиози: Издеваетесь? Пометьте себе, господин журналист: благородному гангстеру знаком классический сплин, но это знакомство, как исстари ведется, становится близким на некоторых вершинах.
Журналист: Есть у меня каверзный вопросик. По вашим словам, герой нашего времени благороден от природы, как изначально и его предтечи, но в отличие от них, надо полагать, он плебей, ну, выходец из народной гущи. Ни положения, ни покровителей, рассчитывать приходится только на себя, его благородство всю дорогу под ударом. Доколе же этому беспределу судьбы продолжаться, господин мафиози? Не должна ли быть одержана некоторая победа, а ей предшествовать какой-то штурм, игра ва-банк?
Мафиози: Вы очень правильно все понимаете, господин журналист. Какой же это герой, если его пинают?
Журналист: Когда же его остерегутся пинать люди и законы, господин мафиози?
Мафиози: Элементарно, господин журналист. Когда природное благородство будет приведено в соответствие с благородством положения в обществе.
Журналист: Надо думать, речь не идет о трудовой карьере и заурядном завоевании мира талантом. Поднявшись из ничего, необходимо пробиться к игральному столу, где делаются крупные ставки, и сорвать банк. Герой блефует над бездной, не так ли?
Мафиози: Самозабвенно и отчаянно, господин журналист.
Журналист: Не следует ли из этого, господин мафиози, что героя нашего времени делает блеф?
Мафиози: Это и есть ваш каверзный вопросик?
Журналист: Он самый.
Мафиози: Полагаю, и без вашей диалектики ясно, что всякого героя делает блеф, если он ставит свою жизнь на карту.
Журналист: Вместе с благородством, вот что существенно. Благородство-то ваше висит на волоске, оно только выиграно и может быть проиграно, как ваш костюмчик, господин мафиози.
Мафиози: Вместе с жизнью, господин журналист. Не передергивайте! Все или ничего, так ставится вопрос, а не так, чтобы ничего или костюмчик. И что в этой жизни, скажите-ка на милость, не висит на волоске? Да весь мир на нем висит, такова, по сути, золотая цепь, упомянутая господином фаталистом.
Мечтатель: Господа, можно мне сказать? Господин мафиози, согласитесь, есть неигральные вещи. Мир висит на волоске, ибо поставлен на карту и разыгрывается, как карта, но сам он не карта.
Мафиози: Не карта, говорите? Может быть, но какое это имеет значение? На деле-то, по жизни, в мире нет ничего, включая его самого, что люди не сделали бы предметом азартной игры. Чтоб оно все провалилось - хоть потоп в случае проигрыша! Смысл такой.
Мечтатель: Этот-то смысл и должен быть исключен и будет исключен.
Мафиози: Да вы мечтатель. Всякий выигрыш есть победа над миром, а проигрыш - поражение, с которым душа никогда не смирится, будет вечно подстрекать: пан или пропал. Победа или пропади все пропадом, весь мир! Но ведь это только в уме придают такой смысл возможному фиаско.
Мечтатель: Разумеется в уме; где же еще придаваться всякому смыслу? Просто я мечтатель, вы правы, вот меня и не устраивает подобное положение дел.
Мафиози: Ну, и что же миру сделается, господин мечтатель, если я мысленно отправлю его ко всем чертям?
Мечтатель: Вот там-то он и окажется.
Мафиози: Да не по-настоящему же! Не валяйте дурака.
Мечтатель: По крайней мере для вас-то так и будет, что мира как будто не будет, а там, глядишь, и натурально не будет, если он уже сброшен со счетов, что наблюдается во время большой игры. Для тех, кто ее затеял, мир не в счет. Как же не в счет, возразите вы, он-то и стоит на карте. Стоять-то стоит, но мир не монета же, кочующая из кармана в карман. Проигранный, он может и рухнуть, ну, как рухнул дореволюционный русский мир. Видите, какая штука? Поставить мир на карту - значит создать угрозу, что он не достанется никому. На это способен только тот, для кого мир не имеет никакой ценности, кроме картежной, следовательно, и на карте-то он лично для данного субъекта вовсе не стоит, а сам представляет собой разыгрываемую карту и вот благодаря этому и оказывается поставленным на карту. Пошла игра, делаются ставки.
Мафиози: Скажите-ка, признаете ли вы право смелого?
Мечтатель: Право смелого?
Мафиози: Да, старое доброе право сильного духом, право героя. Всякое другое право сильного - это право слабого, поскольку всегда есть еще более слабые. Таково право молодца, который молодец против овец, и право большинства, которое овца против молодца, настоящего молодца, героя. Признаете ли вы его право, по которому ему принадлежит мир?
Мечтатель: Признаю, мир принадлежит смелому, но если этот смелый противопоставляется миру духовно и никак иначе.
Мафиози: Больше никаких оснований и не требуется, чтобы герой относился к миру, как ему заблагорассудится.
Мечтатель: Знаете, что вы сейчас проворачиваете? Духовную аферу. Я вас поймаю за руку. Никто, никакой герой не смеет относиться ко всему, как ему вздумается!
Мафиози: Аргументы, господин мечтатель! Или они у вас иссякли, вот вы и кипятитесь?
Мечтатель: Аргумент один.
Мафиози: Негусто. И какой же?
Мечтатель: Вы будете смеяться, господин мафиози, но это мечта.
Мафиози: Довольно неожиданно, хотя чего еще ожидать от мечтателя? Почему вы решили, что я буду смеяться? Я романтик, как всякий игрок, хотя игрок, как не всякий романтик. Открывайте же свои козыри, посмотрим, что у вас за мечта.
Мечтатель: Да не у меня одного, это мечта планетарного порядка, мечта о человеке.
Мафиози: Вон оно что. И о каком же человеке? Еще о каком-нибудь целевом?
Мечтатель: Да просто о человеке, которым надо быть, без всяких супер- и сверх-. Он уже дан в каждом из нас, но как-то так выпадает в осадок, а мечта о нем предполагает, чтобы, наоборот, все чуждое этому просто человеку выпало в осадок, а он остался, выкристаллизовался. Вот говорят: что естественно, то не безобразно. Но и не прекрасно же только оттого, что естественно, ибо не все естественное в нас достойно человека, а потому и не естественное оно никакое, недостойное наше безобразие. Так что можно даже сказать, что человеческое - это прекрасное, а безобразное - это противоестественное человеку, откуда, конечно же, не следует, что прекрасно все естественное (человеческое) в нас. Вот весь сыр-бор и идет вокруг человеческого, естественного нам. Подтасовать оное легче легкого, например, представив проблему человека проблемой двойственности человеческой натуры и, таким образом, первую сняв, а вторую искусственно создав, чтобы решать в одно удовольствие: сегодня я скот, завтра - ангел, послезавтра - опять скот. Таков, дескать, человек - и нет проблем, а главное - очень удобно. Но ближе к теме. Пришел, увидел, победил: так звучит и решается проблема героя, однако же его триумф может оказаться пирровой победой, потому что полноценная, ну, духовная победа над миром достигается через искушение миром, выдержать которое - проблема человека. Духовно мир принадлежит человеку, то есть и герою, и кому угодно, но человеком надо быть и, значит, относиться к миру по-человечески, то есть бережно и чутко, не разменивая мировые ценности на свои собственные: это подлог, духовная афера. Ну что, разве я не поймал вас за руку, господин мафиози? Что вы так снисходительно улыбаетесь?
Мафиози: Да ведь вы только мечтаете, господин мечтатель. Мечтаете о кристальном своем человеке, а мир принадлежит черт знает кому, в лучшем случае герою, не потому даже, что по праву, а потому это лучше, что он благороднее своих конкурентов. Что касается искушения миром, согласен, это, строго говоря, не проблема героя, но оно имеет место: если не всякий герой, то герой нашего времени, дабы отвечать своему классическому определению, должен выдержать это искушение в порядке разочарования, в том числе в этих ваших мировых ценностях и неигральных вещах. По правилам, он разочарован во всем, все его очарование в разочаровании. Человеком-то быть ему не чуждо, но это одно из его разочарований. Отсюда безразличие к миру, причем принципиальное. Герой нашего времени - это некоторая внутренняя монументальность, отнюдь не поза и не блеф, как мог бы заключить господин журналист, кабы вы не вклинились. И в самом деле, раз героя делает блеф, так и сам он не блеф ли, не фраза ли на публику с расчетом всех одурачить? Кстати, очень может быть, да так оно и есть по игре, в самом ее процессе, а по-другому, по-честному, дело обстоит на вершине, весьма духовной, когда герой состоялся и, между прочим, самосовершенствуется, хотя и это авантюра, возможно самая рискованная. Авантюризм, однако, не стихия его - что-то попутное. По духу-то он Чайльд-Гарольд, а не Казанова, чьи духовные дети тоже претендуют на венец героя нашего времени. Хватает претендентов всякого рода, сошедших со страниц наших классиков и не только наших. Колоритное времечко, что и говорить, и лавры его героя стяжает самый колоритный тип, полагаю, какой-нибудь гибрид Печорина и экстремиста байронического толка с элементарной совковой юностью. Герой нашего времени - это реальность, как она есть, господин мечтатель, а не чья-то афера, как у вас выходит.
Мечтатель: Нет, афера. Если хотите, афера самой реальности, подменившей героя; настоящий выглядит не так.
Мафиози: По-человечески?
Мечтатель: Да, подлинный герой нашего и любого времени - человек, то есть, собственно, каждый из нас, насколько он человек.
Мафиози: Господин мечтатель, человек - это пустой звук, одно название, название животного. Человека не существует, он ваша мечта, реально есть двуногая тварь, человеческий материал, пластилиновая масса, пушечное мясо, потребительская прорва, зомбированное стадо, бездуховный муравейник, амбициозная пыль и похотливый прах. Вот что такое люди, если называть вещи своими именами.
Мечтатель: Да вы мизантроп, господин мафиози.
Мафиози: Для этого, боюсь, я слишком к людям равнодушен. Положим, люди - это люди, ни больше, ни меньше. Дело не в названии, дело в них самих. Вот самих-то их и не хватает, как ни крути. Одна видимость. Люди только внешне люди, они ненастоящие. Куклы, да и только. Настоящих людей нет, есть люди, более или менее похожие на людей, но это проблема приличий, требующих от людей походить на людей, а проблема их самих совсем не в том, чтобы быть или не быть людьми, а в том, чтобы быть самими собой, каковы они суть, и хорошо бы при этом еще и выглядеть людьми. Человек не согласен быть человеком, одновременно не будучи самим собой, какой уж он уродился. Он и так-то всего лишь некая манипуляция, феномен, а этак превратится и вовсе в фантом, чистый фокус-покус. Уж лучше он лишь прикинется человеком, а еще лучше - выдумает себя, создаст себе образ, который навяжет остальным, что повсюдно и наблюдается. Фарс. Посмотрите на этот индюшатник, величаемый миром людей, этих мыльных пузырей. Заметьте, господствующий среди них критерий оценки друг друга, а это успех, никак не связывается людьми с тем, что они люди, вот просто люди, которыми надо быть; так полагаете вы, господин мечтатель, а люди думают, что это не главное, что-то придаточное и даже презренное. Так какие же это люди, если сами для себя они приложение к своему положению? Людьми они лишь считаются, им надо одного: быть тем, что они суть, а суть они нечто, занимающее место под солнцем, ту или иную социальную нишу, без места они пустое место, а с местом будто бы люди, как им самим кажется. Но поскольку люди представляют собой не совсем то, что мнят о себе, из-за этого несоответствия у них время от времени возникает характерное ощущение нереальности происходящего с ними, как если бы это происходило с кем-то другим. Удивляться особенно нечему, с самими людьми, каковы они суть, никогда ничего не происходит, они либо есть, либо их нет, а что-нибудь происходит только с их иллюзиями на свой счет, с утратой коих человек и человеком-то себя не считает. Ведь человеком-то человек считает вовсе не человека, а вид, который он принимает, и эффект, которого добивается. Всю свою подлинность люди отдают в качестве платы своим имиджмейкерам, зовущимся карьерой и преуспеванием, да еще профессионализмом. В мире нагло хозяйничают всевозможные профессионалы, развращенные и проституированные, и нет на них управы, кроме мафии. Вы хотите увидеть в человеке человека как некий неприкосновенный золотой запас, но он сам себя разменивает на медяки и пускает в оборот, бросает на карточный стол, сдает за бесценок в виде сырья для индустрии, производящей ширпотреб, дешевку по имени люди. Вы говорите о человеке как о некой прекрасной мелодии, чарующей сквозь какофонию, но человек есть нечто разочаровывающее, будучи испытуемым, и непроходимо очарованное, будучи используемым. Вы, наконец, лелеете мечту о человеке, то есть о чем-то несуществующем, вы, собственно, лелеете тоску по человеку, а может, он и занимает вас только как предмет высокой тоски, вызванной досадой, что практически невозможно быть человеком, да и надо ли? Нам надо самореализоваться - вот вопрос жизни и смерти, которому все подчинено и который поставлен не нами, но в нашем существе. На этом пути, пути самоутверждения, людьми движет один-единственный императив: не упустить свой шанс. Вот они и работают локтями, превращая мир в бардак и нагнетая кое в ком тоску по человеку. Бросьте, господин мечтатель, он того не стоит. Но поскольку подобная тоска весьма благородна, предлагаю за нее выпить.
Кравчий: Заодно разгоним тоску, которую вы нагнали, господин мафиози, своей апологией героя, звучащей в посрамление человеку, а по идее, должно бы быть наоборот.
Мафиози: Неужели? Господин кравчий, герой подчеркивает человеческое ничтожество и стремится отмежеваться от людей в какой-нибудь Вальгалле, мир для него - постамент.
Мечтатель: Это мафиозный герой, господин мафиози.
Мафиози: Господин мечтатель, герой - это герой.
Мечтатель: Как и человек - это человек, быть человеком - значит быть человеком, и нечего тут крутить.
Мафиози: Кто крутит? Сами же человека делаете мечтой.
Мечтатель: Вы мухлюете, господин мафиози, человека всего лишь мечтой делаете вы, а я хочу сказать, что, может, только мечта и делает человека человеком, как вашего героя нашего времени делает блеф, а настоящего, не карточного героя - жертвенность. Много жертв, мало жертвенности, благодаря которой они чего-то стоят. Ну, а что такое жертвенность, как не проявление способности быть человеком? Герой постольку герой, по-настоящему герой, поскольку его геройство жертвенно, человечно, а если оно бесчеловечно, это антигерой. Стало быть, герой настолько герой, насколько он человек, хотя человеком можно быть, и не будучи героем, вовсе и не ища подвига. Подвиг сам находит человека, коим надо просто быть, это уже кое-что, поступок и жизненный шаг. Ведь что значит быть человеком? Это не так уж и просто, человеком-то надобно еще стать, сформироваться. Человек - это позиция, нет позиции - нет и человека, без позиции он фикция, вот когда он пустой звук и одно название, а с позицией, извините, человек - кремень. Но тот же самый человек подобен стеблю, гнущемуся на ветру, ибо подвержен переоценкам и срывам, полон всякой дури и блажи. Да и почему он должен укладываться в прокрустово ложе собственных же принципиальных заморочек и отказывать себе в удовольствии быть самим собой? В конце концов, принципы - это только принципы, нечто надуманное, бзик, а человеческая натура, как она есть, беспринципна и порочна: зачем обманывать себя, так ведь ставится вопрос? Только вот дело не в натуре, пора замять эту тему. Проблема человека - это проблема прекрасного, истинного, лучшего в нас, долженствующего вычлениться и довлеть, а если этого не происходит, в том и проблема. Коли человек дрянь, такова его сущность, но сущность натуры недоразвитой и примитивной, тогда как в богатой натуре идут характерные процессы брожения и произрастания, не прекращается созидательная работа, горит огонек, высвечивающий что-то хорошее, доброе, вечное. Что же проблематично? Разве сама по себе человеческая натура? Ну, противоречивая, ну, двойственная. И что? Природа штампует всякие-разные натуры пачками - проблематично их раскрытие с лучшей стороны, душевное цветение и проистекание в мир внутренней человеческой красоты. А убожество человеческое выплескивается наружу без особых проблем, вот уж чего не запретишь, а все ж нельзя человеку того, чего ему нельзя, что его не достойно, если подходить по-людски, а не по-людски - все хорошо. Пустой он, разговор о том, что человеку позволено, в отличие от разговора о том, что человек должен. Однако он сам себя не знает, о чем испокон веков беспокоятся мудрецы, занимаясь самокопанием. Как же быть ему человеком, не зная, что он такое? Но, господа, не довольно ли с нас, что мы знаем, чем мы должны быть? Людьми, что тут непонятного, настоящими, невыдуманными, хорошими, какими себя, кстати, и считаем, желая быть еще лучше. Человек мечтает о себе лучшем из лучших, прекрасном, очаровательном внутренне, совсем как внешне - женщина. Душа тоже просится на какую-то обложку, комплексуя по поводу своих недостатков. Людям хочется быть хорошими, этого у них не отнимешь, они все отдадут, чтобы быть людьми, а не только казаться, да вот это по жизни целая проблема, решаемая индивидуально и социально. Не представляю, для чего бы еще существовало государство? Выпьем же за человека, ну, хотя бы за мечту о нем!
Моралист: Браво, господин мечтатель, надо выводить на чистую воду всех этих философов от жизни.
Мафиози: Только морали мне не надо читать.
Моралист: Боже упаси. Я моралист имморалистской закваски.
Кравчий: Это еще что?
Моралист: А то, что мораль не догма. Здесь собрались сплошь господа интеллигентного вида, но не позволите ли вы мне маленькое кощунство, господа, насчет прав человека, сей интеллигентской святыни? Знаете, у меня такое ощущение, что правозащитникам и защищать-то, собственно, нечего, потому что у человека, может, и нет никаких прав.
Кравчий: Что за ерунда?
Моралист: И впрямь ерунда какая-то. У гражданина права, а у человека одни обязанности. Его так называемые естественные права - это же нонсенс. Ну что у нас могут быть за права от природы, если нас даже не спросили, хотим ли мы родиться, уж не говоря о том, где, когда и кем? Ты просто вброшен в мир на произвол судьбы, по рукам и ногам связанный инстинктами и потребностями. Живешь по принуждению,то есть по обязанности, а что такое обязанность? Долг морального существа, во исполнение коего оно наделено моральным правом. Стало быть, и живет-то человек, если по праву, то лишь моральному, ни по какому другому. Давай посмотрим и так. Предположим, человек от природы наделен какими-то правами, но скажите-ка на милость, что же это за права, если не моральные? Ведь без морали человек - животное, следовательно, все его права, кроме моральных, суть права зверя, включая, кстати, и гражданские. Итак, права человека - это моральные права, а моральные права сводятся к обязанностям. Так что нет у человека никаких прав, одни обязанности, их-то, по идее, и надо бы отстаивать правозащитникам.
Кравчий: Ну, это-то по вашей части, господин моралист. Вы что-то имеете против гуманизма, чьими проводниками служат права человека?
Моралист: Да нет, но зачем же превращать человека в священное животное и носиться с правами оного, как с торбой, в которой предметы культа? Сей тотемизм, как и водится за тотемизмом, предполагает заклание тотема-то, ну, демократический крах, гуманистический конфуз. Гуманность не измеришь на правовой аршин. Как таковая, сама по себе, она есть душевное переживание и состояние, весьма спорадическое, вы не находите?
Кравчий: По-моему, гуманность - свойство, в большей или меньшей степени отличающее людей. Вот и все.
Моралист: По-вашему, и жестокость - человеческое свойство?
Кравчий: Увы, люди жестоки.
Моралист: А я думаю, нет, по сути своей. Но и не гуманны. Гуманность ведь где-то идентична любви, а любовь - вещь приходящая, правда, не уходящая, уж если пришла и если это любовь, которая жестока, как бы изменяя себе. Непостоянны мы в гуманности-то, бываем и жестоки, однако жестоки, как правило, не по натуре и как-то отраженно, как будто это какая-то печать, налагаемая миром. Если кто на корню зол или добр, это очень индивидуально, характер. Вообще же человек ни зол, ни добр, потому что то зол, то добр, не поймешь, чего больше. Полагаю, жесток он обычно сдуру, ну, и гуманист единственно по настроению. Вот хорошо ему - и всех он любит, а в час, когда ты не в духе, познается ненависть.
Кравчий: Ну, это уже, знаете, бытовая психология, тема для ток-шоу.
Моралист: Давай углубимся. Вам не кажется, что гуманность противоречит самой себе?
Кравчий: Провокационный вопрос.
Моралист: Нет, вопрос жизненный. Гуманность чревата толстовством и вегетарианством, по сути деморализуя душу своим давлением на мораль, но это еще куда ни шло. Гуманность развращает и ожесточает людей, избавляя их от страха и стыда, когда действует извне, а изнутри подминает под себя человеческие обязанности, оккупируя разум, через который любовь к ближнему, сей оплот гуманизма, легко становится идеологической профанацией. Натурально любовь, живущая в человеческом сердце, деспотична и истерична, ни о чем не хочет знать, кроме своих притязаний, и однажды через все готова переступить, попрать всякий гуманизм, если сама будет попрана, а гуманизм загоняет любовь к людям в стойло заповедей. Но в этом нет нужды. Мораль вменяет нарушение своих табу нам в долг, например воинский или прокурорский. Моральный релятивизм не противоречит любви к ближнему, расчищая дорогу выполнению всевозможных человеческих обязанностей. Мораль содержит самую сущность человека. Можно сказать, человек - это его мораль. Нет такой проблемы - следовать морали или нет. Вопрос - какова твоя мораль? В наслойку к имеющейся гуманизм зиждет в людях свою мораль. Дело по-прежнему щекотливое. Довольно опасно выглядит кое-где гуманность. И всюду заметна ее навязчивость, декларативность, проблематичность, отторгнутость, так сказать, текущей моралью, жизнью. Какая-то она общественно убогая, гуманностью пользуется сволочь, из-за чего гуманизм местами просто смешен и суицидально окрашен. Не то гуманно, что вообще гуманно, а то, по-видимому, гуманно, что некоторым образом сурово гуманно. Сурово, как любовь. Та признает одно право - свое, по которому властвует, не заботясь ни о какой морали. Она говорит: люби, а мораль предоставь морали. Мораль приложится, никуда не денется, была бы любовь. А что значит любить людей, вот как самого себя? Себя-то подчас и ненавидишь, и презираешь, и в жертву приносишь. И как их любить, если не любится? Сердцу ведь не прикажешь. Вот гуманизм и давит на совесть, и правильно давит, потому что человека делает какая-то мораль через какую-то любовь. Но по какому праву кто-то будет шпынять кого-то от имени гуманизма? Хорошо бы по моральному, предоставляемому любовью к людям, а вот ее-то надо еще доказать или хотя бы - не обманываться на свой счет по ее части, прежде чем морали-то читать. Морализировать никому не возбраняется, но в подкрепление филиппикам не придумано ничего лучше Голгофы. Не спрофанируй же и ее, спутав крест, к примеру, с канализационным люком. Да и с крестом нечего таскаться единственно по идейности, из убеждений. Вот и плейбои толпы с акушерами, творя быстрокрылую анафему, не видят себя с той стороны, с которой будущее обращается вспять, не потому, что чего-то не понимают, а потому, что понимают идеологически. Гуманизм - это знамя, но не надо им размахивать и на нем присягать. Исполнение такой человеческой обязанности, как гуманность, скрепляется морально, уж никак не клятвенно, и чего-то стоит, исходя прямо из души, совершенно безыдейно. Разум тут плохой указчик, способный здорово навредить своим фантазерством на предмет всяких несуществующих прав. У морального существа нет прав, кроме моральных, на все в жизни надобно иметь моральное право. Гуманное - тогда гуманное, когда благое, однако тождество сие устанавливается сплошь и рядом через конфликт, начиная с проблемы абортов, с оправданности самого зачатия, и кончая проблемой смертной казни. Гуманность не всегда есть нечто само собой разумеющееся, порою ей не помешает рациональная узда, холодный душ рассудительности, вот где требуется разум. И вообще, господа, гуманность - весьма эгоистическая особа, ближний для нее жертва. Жертва любви к нему. Любовь, культивируя свой объект, в то же время рассматривает его как добычу, собственность, и благодаря своему очистительному эффекту нагнетает в сердце требовательность. Сердце хочет, чтобы предмет его привязанности заслуживал любви, и беснуется при малейшем намеке на то, что тот ее не достоин. Нельзя любить людей, не воспринимая их пороки как личную обиду. Позволительно спросить и так, а как это - любить ближнего? Любовь к ближнему - это же вроде бы какая-то моральная сублимация и метаморфоза любви к себе, любовь к некоему своему моральному «я», ну, к принципам. Но что-то тут не то. Начнем с того, что мы любим следовать каким-то принципам, которые поэтому-то нам и дороги, а иначе были бы ненавистны. Стало быть, мы дорожим своими человеческими обязанностями, в частности гуманностью, если нам нравится их выполнять. Вот любишь испытывать сам процесс, происходящий в душе, когда делаешь что-то для людей, быть может, поэтому они и любимы тобой? Но неужели только потому, что предоставляют тебе возможность пережить некоторый духовный катарсис, познать радость добра, почувствовать освобождение через какую-то разрядку в душе, сброс чего-то гнетущего? Вообще-то это называется чувством выполненного долга, выполнение коего, если это моральный долг, получает в жизни градацию от действий для очистки совести до Голгофы, которая, пожалуй, может приключиться с каждым, думаю, и с мизантропом. Человеческие обязанности - это прежде всего обязанности перед самим собой, продуцирующие насущную потребность блюсти и быть достойным самого себя. Как видно, любовь к людям не сводится к нравственности, как не сводится она к гуманности. Так что же она такое? Может, благодарность или жалость? Похоже на то, но это, собственно, лишь проявления любви, если любви. Она многолика, за различными ризами ускользает ее квинтэссенция, зерно, способное и уродливо прорасти, некая благословенная сущность, оплодотворяющая душу, как Данаю, золотым дождем. Этого мало. Во всем цвету любовь есть плод душевной работы, с которой сопряжено ее царствие сердечное. Она процесс. Процесс, зависимый от предмета, а предметов всегда несколько, реальных и абстрактных, конкретных и общих - каких угодно во всевозможном сочетании. Поди разберись во всем этом глубке душевных привязанностей, пребывающих в развитии. И все это колобродит на фоне и под воздействием морали, делающей личность и, в свою очередь, испытывающей массу влияний, инстинктивных и наносных, идейных и прорывающихся как откровение. Отнюдь не все способствует становлению человека, а что-то и безнадежно травмирует душу. И ничего в ней нет, что заслуживало бы награды, все в ней само по себе дар, если не проклятие, которое как будто дар, ибо проклят чем-то человек как будто с намеком, мол, для его же блага, чтобы он что-то понял и как-то славненько себя повел. Душевные переживания носят поучительный характер, из них, как и из всего, надлежит извлечь мораль. Учтем и то, что нравы произведены эпохой, ими она держится, они не произвольные, если и дрянные, а однозначно дрянные они, когда идеологически навязаны под аплодисменты. Когда же кричат о падении нравов - это верный признак того, что идет как раз обратный процесс. Вот я и говорю, что мораль не догма, ибо эволюционирует, саморегулируясь и примеряясь, во-первых, к самой себе во исполнение людьми своих обязанностей, нередко, как на войне, я бы сказал, гиперморальное, во-вторых, к своему времени в угоду жизни, как она есть и возможна, в-третьих, к человеку, насколько тот, как сказал бы господин мечтатель, человек: совесть ведь прокурор, если подсудимый - Раскольников. Мораль, образно говоря, еще и не Нюрнберг. Она сама приговор и поощрение. Высший суд, а это суд моральный, как-то так уже состоялся, вины и заслуги написаны на роду у человека, получая в мире свой эквивалент и воздаяние, а в самом человеке за все уже воздано, что психически структурировано. Наши наказание с наградой - это ведь мы сами, для себя и друг для друга. Божественная уловка в том, что ничем не обоснованы притязания на нечто большее, потому что наша жизнь строго соответствует нашему моральному облику, изменить которому, что влечет изменения и в жизни, никто тебя не заставит, если ты сам не захочешь. А так как во всем, что тебя касается, остается предъявлять претензии только к себе да еще разве что к небу, то и ничего плохого никто из людей тебе не может сделать. Если кто принес нам зло, это зло мира, поскольку он принес его в мир, откуда и сам к нам пришел, да чай, не зря, в какое-нибудь назидание. Так говорит мораль, точнее, так видится в ее свете, ибо она ничего не говорит, посылая из душевной тьмы блуждающему в оной разуму свои ясные лучики, такие дальние-дальние, запредельные. Господа, выпьем за мораль, она божественна!
Некто Змей: Господин моралист, а ведь, по вашей логике, у человека есть еще кое-какие права, поскольку он разумное существо.
Кравчий: Вы сначала выпейте, да и представьтесь.
Некто Змей: Некто Змей.
Кравчий: Искуситель, что ли? Собственной персоной?
Некто Змей: Так меня прозвали за мою привычку быстро передвигаться в жизненном пространстве, неожиданно появляться и исчезать, уноситься подобно ветру, кое-где в народе нареченному змеем.
Кравчий: А, так это прозвище. Ну, и что дальше?
Некто Змей: Да вот крутится у меня мыслишка как раз касательно всяких исчезновений. Сдается мне, что человек мимо всякой морали, единственно по праву разума, может и не согласиться ни с чем, не принять мир и самого себя, ну, как те чудаки, что хотят выпасть из сансары в пустоту: весьма имморальное стремление. Любопытно, что каждый мог бы заметить за собой что-то похожее. Иногда нам хочется некоторым образом исчезнуть. Совсем исчезнуть, раствориться в ничто. С чего бы это?
Психоаналитик: Инстинкт смерти.
Некто Змей: Смерти? Хочется не умереть, а исчезнуть. Умирать никому не хочется, а если хочется, значит, не хочется жить, но жить хочется, когда и не хочется, так же и умереть совсем не хочется, захотевшись, короче, все это в куче, получающейся оттого, что умереть бывает надо. Предполагается, что этим все кончится и решится. Но предполагать можно все что не лень, например, что необходим не простой уход из жизни, а некий уход из мира, из этого, из иного, из любого, как бы противопоставленный вечной жизни, рассчитывать на которую, кстати, нехорошо, да просто наглость для тленной твари, коей пристало уповать на высшее милосердие, а не на бессмертие. Но морально сомнительно и желание этак саннигилировать, ибо жизнь - обязаловка, что, однако, напрашивается на скепсис. По счету разума, по мерке мысли, не чувства, дело вообще не в жизни, а в смерти. Требуется победа над ней, смерть не должна представлять собой проблемы, а вся проблема ее в том, что нас не будет. Я есмь - означает я есмь здесь и сейчас. Не здесь, то есть не в мире, или здесь, но не сейчас, скажем реинкарнированный, буду уже не я, если вообще буду воссоздан или где-то как-то зафиксирован, в виде какой-нибудь структуры абсолютного ничто. Если по моей смерти имеет место какая-то перекачка некой субстанциальной сущности в генетической трубе, информативная переброска основных параметров с последующим новым рождением в лучших традициях известных восточных представлений, это мой дубликат, аналог, отнюдь не я, повторение и растиражирование, ну, вот то же клонирование. Бессмысленно обманывать смерть, переводя обратный ход в ее тоннеле из случая клинического в случай Сизифа. Воскресение из мертвых не снимает проблему смерти, прекрасно решаемую, например, морально, путем самоотречения. Проблема смерти - проблема жизни. Сознавая себя чем-то одноразовым, люди стремятся это наверстать, пожить вволю, дабы уж не жалко было сгинуть. Сквозь толщу моральных соображений прорывается некая тотальная санкция на жизнь, дескать, смерть все спишет, но сам-то ты не можешь все списать на смерть и начинаешь выкручиваться, в чем-то себя убеждать, отродясь убежденный в обратном, и к чему-то принуждать, втайне от себя сожалея о такой необходимости. Ну, а в конце концов, всю дорогу умерщвляя в себе что-то или, напротив, давая всему выход, можно отчаяться и в том, и в этом, ощутить себя конченным человеком, живым трупом. Хваленая золотая середина не исключает сей смерти до смерти, даже наоборот, еще скорей почувствуешь, что все кончено, когда все прекрасно и лучшего не надо, сиречь не надо ничего, жизнь состоялась: что дальше? Человек торопится жить, боясь не успеть что-то испытать или сделать, как будто подгоняемый смертью, и вдруг где-нибудь посредине пути его осеняет, что все, что требовалось, сделано, испытано, понято, кроме одного - смерти. Однажды она начинает интересовать больше, чем жизнь, интересная, в сущности, лишь постольку, поскольку не познана, а познается жизнь опытным путем и через некоторое откровение, прозрение. И снимает покров загадки жизнь как раз со своей волнующей и притягательной стороны, с которой она не более чем смена состояний, сложная душевная переработка томительных импульсов, ни к чему не ведущих, кроме сброса их в утиль, удовлетворения, изживания, сулящего освобождение, чем и хорошего. Освобождение от чего? Да от жизни, способной до того опостылеть, что хочется убежать от нее куда-то никуда и где-то нигде скрыться, исчезнуть, стать невидимкой и похохотать из ничто, обдурить жизнь, как она дурит нас. Однако протест против того, что жизнь - обман, вызывает и содержит в себе протест против самого этого протеста, переводящий в конструктивное русло несогласие с тем, что жизнь - обман, и выводящий к предположению, что за ложным ее смыслом скрывается истинный, к вопросу, а не есть ли ложь жизни костюмированная истина? Почему бы не отнестись лояльно к этому маскараду? Мир плох избытком скорби, но зачем такой мир, в котором нет места несчастью? Хорошо то, что выстрадано. Никто не хочет совсем уж легкой доли, грусть весьма целебна, хандра и душевные мытарства составляют даже некоторый предмет мечты. Что за жизнь без мук? И чего она стоит, не оказав сопротивления и не будучи испытанием? И все же с чего бы человека так донимало ощущение обманутости, хотя кажется ему и обратное? Так и живешь, гадая, обманут ты жизнью или нет, мнится то одно, то другое, да и верно и то, и другое. Кто-то больше обманут, кто-то меньше, один больше обманут, чем не обманут, другой - наоборот, а иные кругом обмануты. Можно этого не знать, как и не чувствовать, можно не чувствовать обмана жизни, зная о нем, а можно остро ощущать, и не догадываясь, или переживать во всем объеме, душой, умом и телом, ну, а можно и навыдумывать беспочвенно. По-всякому. Факт тот, что все мы обмануты жизнью, каждый по-своему, а смерть подводит черту, и нам остается сделать то же самое - обмануть и жизнь, и смерть, чем мы только и занимаемся, обманываясь в том, что занимаемся чем-то другим. Мы, собственно, спасаемся. Все наши занятия имеют смысл спасения, но это не простое бегство, простым бегством не спасешься от жизни, это бегство магическое. За что бы ты ни принимался, ты совершаешь колдовской обряд, творишь заклинание, нагоняя чарами великого смысла в самые незначительные делишки, даже когда просто убиваешь время. Не по глупости - от безысходности, не осознаваемой, ибо вредно осознавать, что прижат к стенке и не рыпнешься. Кабы был другой выход, мы бы мигом доперли или инстинктивно повели себя иначе, как мы откликаемся всем нутром на знак судьбы и бежим, как собачонки, на ее зов, словно знаем судьбу, но если б действительно знали, а не просто влеклись по-дурному, то дорога к звездам не превращалась бы сплошь и рядом в конфуз, а жизнь - в череду ошибок. Да вот ошибок ли? Жизненные ошибки допускаются нарочно и просчитаны в сердце, приняты к действию в качестве желания обмануться как наилучшее или за неимением лучшего. Так называемые доводы рассудка, этого фантазера с ухватками взяточника, ложатся довеском на чашу жизненно важных решений, принимаемых исключительно в душе, вполне бессознательно. Душа для разума - это любимая жена, берущая лаской, эмиссар фирмы, ведущий подкуп, и реактивный двигатель, выводящий на орбиту. За полетом мысли следит некий диспетчер, принимающий меры при отклонении от заданного в сердце курса, курса желаний. Неприятным мыслям ставится волевая препона, да так ловко, что человек отгоняет их, словно вздор или что-то само собой разумеющееся, слишком понятное, чтобы над этим задумываться. Приз - хорошее настроение и довольство собой. Исканья духа нарываются на какое-то вето и могут зациклиться в установленных в душе границах, а человек будет себя уверять, что ищет истину, тогда как он отдал ее на откуп каким-нибудь своим пристрастиям, страхам или амбициям. Мы пришли к тому, господа, с чего началось наше застолье, к проблеме истины. Разум подходит к ней с той своей естественной позиции, что истина превыше всего, стало быть, превыше всего он, разум, оспаривающий венец истины у души, в которой ее застилают страсти. Но по Сеньке ли шапка, господа? Шапка-то, может, и не по Сеньке, как послушаешь чушь, какую периодически несут даже прославленные мудрецы, однако кроме разума нам больше нечем лицезреть истину, будь она в сердце или где бы то ни было. Без разума мы вообще ничто, так неужели мы не наделим и помимо всякой истины всеми полномочиями эту божественную инстанцию, делающую нас чем-то? Немудрено, что бредовые идеи держатся в мире с такой царственной осанкой. И возникает вопрос: что есть истина? Есть предложение, господа. Нет, не выпить, пока наполнить. Я предлагаю, господа, снять проблему истины с повестки бытия, вот как господин мечтатель отбросил проблему человеческой натуры, акцентировавшись на прекрасном, долженствующем выкристаллизовываться в человеке. Не исчезает ли точно так же проблематичность истины сама собой, по мере того как разум обретает свободу, в чем и проблема? Проблема разума. Ведь все заблуждения происходят от его рабских зависимостей, начиная диктовкой влечений и кончая инерцией лжи, боязнью в ней сознаться. Не будь все время разум чем-то ангажирован, он бы, соглашаясь с чем-нибудь или нет, руководствовался одной только истиной, на то он и разум, чтобы не признавать больше ничего над собой. Конечно, остается опасность ошибки, но уже не такая страшная, потому что свободный разум не станет выдавать свои жалкие гипотезы за великие истины. Деятельность свободного ума представляет собой чистое познание с готовностью в любой момент честно и открыто расписаться в своей несостоятельности, если потребует истина. Доктринерствуют интеллектуальные рабы.
Кравчий: Господин Змей, не пора ли нам тяпнуть за свободный разум и, не откладывая, за истину?
Некто Змей: Всенепременнейше, господин кравчий! Давайте тяпнем, но у меня еще не все. Разум сильно погрешил бы против истины, сочтя ее своей заслугой. Он только вместилище, а познание - всеобщий природный процесс, весьма мучительный, хотя и не безрадостный, в порядке компенсации, сахарка. Разум благополучно потухнет, так и не вместив истину, ибо она необъятна. Вместит он лишь то, что ему дано вместить и на что он еще в утробе сориентирован, дабы влачиться путем познанья, как на привязи и словно в кандалах. Бунт тут не уместен, как и торг: за все заплачено. Человек - должник, получивший в разуме сокровище, которое надлежит употребить по назначению и приумножить, хочешь не хочешь, никуда не денешься от ума-то, да и конечно же хочешь, алчешь познанья, это составляет предмет гордости - что-то познать, испытав или самостоятельно выразумев. Почувствовав вкус истины, забываешь вкус жизни, так что уже не жалко жизни, а жалко того, что в ней постиг. Что жизнь? Важен смысл, без которого она ничего не стоит. Жизнь, однако, всегда чего-то стоит, потому что никогда не лишена какого-то смысла. Когда смысл жизни пропадает, есть смысл жить без смысла, а если есть смысл жить, то нет смысла не видеть в жизни смысла, надо его ей срочно придать. Но придавая какой-то смысл своей жизни, в действительности потерявшей смысл, человек опять-таки раздвоенно, ибо подобный самообман остро чувствуется, ходит по краю, как лунатик по крыше: окликни его - и он сорвется. Как видно, господин психоаналитик, за статистикой самоубийств стоит не инстинкт смерти, а гипнотизм жизни. Утрата ее смысла, равносильная снятию чар, ставит человека лицом к лицу со смертью, исход противостояния предрешен, но уж никак не инстинктивно. Вопрос «быть или не быть?» поставлен несколько сумбурно. Существует проблема «быть», при решении которой возникает вопрос «не быть?» и так и висит в ожидании единственно возможного ответа:"Да, не быть". И надо полагать, сей ответ не дается сдуру, стало быть, в его основе лежит акт познанья, в частности той истины, что нельзя жить без смысла. А поиски его могут оказаться столь же бессмысленными, как сама жизнь. Ведь смысл жизни либо есть, либо отсутствует. Вот и думай, стоит ли искать то, чего нет, и тем более то, что в наличии. Искать где? В жизни, в душе, в уме? Смысл жизни чисто по жизни равен радости жизни, исчерпываясь этим тождеством, которым разум не удовлетворяется, устремляясь путем познанья, весьма безрадостным. Цель - истина. Истина во что бы то ни стало, ценой жизни и ценой смерти. Человек принадлежит истине, в ней себя обретая, то есть опять налицо раздвоение лица: одно искомое, истинное, другое - в зеркале, натуральное, а между тем, это чистый моральный фокус, фокус всех фокусов. И в самом деле, ведь все в природе в высшей степени разумно, целесообразно, совершенно донельзя, в том числе и я, каков я есть, стало быть, я и должен быть таким, но одновременно не должен, потому что я должен быть таким, каким я должен быть, а не таким, каков я есть. Недаром все пути познанья до сих пор увенчивались этикой. Предположим, истина - иллюзия, но тогда все иллюзия, ну, а поскольку мы пока далеки от истины, то что не иллюзия, господа? Уж точно не иллюзорны разве что боль и страх, приводящие нас в чувство, чувство реальности, встряхнув от сна наяву, сна жизни. Что ж, блаженны спящие. Давайте просто выпьем, господа, ну, за возможность забыться.
Кравчий: Господин Змей, вас послушать, так нам больше ничего и не остается. Вы настоящий змей и даже змий.
П р м и т и в и с т. Господа, надо ли так все усложнять? К чему такие навороты, уводящие от жизни, от очевидных истин, главенствующих в ней, да не к простейшему ли в конце концов сводится вся мудрость мира? Истина проста.
Кравчий: Ну, наверно, и упрощать все не стоит.
Примитивист: А я и не упрощаю, все само по себе должно быть простым, простым до предела простоты, до примитива.
Кравчий: Господин примитивист... Вас не обидит такое обращение?
Примитивист: Нисколько, это про меня.
Кравчий: Будь по-вашему, господин примитивист, сведем все к двум-трем житейским аксиомам, опростимся до очевидного и дураку. Держу пари, что вас же первого стошнит от всякой очевидности с дурацкой мудростью и вы броситесь все усложнять.
Примитивист: Не люблю я всех этих гаданий о мире и человеке. Хорошо еще, когда люди сами понимают, о чем говорят, пускаясь в рассуждения о высоких материях, а то ведь обычно это одно пустозвонство, вот талдычат о какой-нибудь духовности с умным видом, да без смысла и понятия, так что лично меня уже передергивает от одного этого слова, цитируют что-нибудь, как будто это перевернуло всю их жизнь, а представь вниманию записных ценителей произведение, ничем не подкрепленное, кроме своей истинной ценности, и у них ухудшается зрение, потому что все ценное, как и фальшивое, люди, как правило, рассматривают сквозь очки авторитета, моды, звездной индустрии, красивой обложки, своей тусовки, протекции и чего угодно, только не истинности, кторорая им не внятна.
Кравчий: Господин примитивист, вы же только что говорили, что истина проста, а теперь у вас выходит, что она не внятна. Как самый трезвый, ставлю это вам на вид.
Примитивист: Проста не значит внятна, господин кравчий, как примитивист не значит дурак, уж не надо меня за дурака-то держать. Вот мы тут разглагольствуем, а меж тем, сущие пустяки сводят людей в могилу, и все, что калечит нам жизнь, представляет для нас важность, не сопоставимую с мировыми проблемами и сущностью бытия, хоть бы ее у него вовсе не было, лишь бы душенька наша обрела успокоение. Вот я и говорю, что все в жизни очень просто, психологично, ну примитивно же! Жизнь тем и хороша, что элементарна. Не обижайтесь, господа, но наш пир смерти подобен, представляя собой прямую противоположность пиру жизни, ибо он безрадостен. За жизнь, господа!
Кравчий: Немая сцена.
* * *