Вечерний Гондольер | Библиотека


Татьяна Тайганова


ЛАСКОВЫЙ ЛЕС
роман


Предисловие к последнему варианту:

   Роман был начат в 1988 году. Большой отрывок из него опубликовал журнал "Литературная учеба" (Москва) в феврале 1989. Еще кус побольше (приблизительно половина) вошла в столичный сборник прозы "Внутренний человек" (серия "Категории жизни", изд. "МГ", 1990).
   Несмотря на относительный по тем временам успех, я недолюбливала эту вещь. Возможно, ревновала к первому роману, на который столь бодро не отозвались, хотя он (до сих пор так думаю) намного серьезнее и глубже. Вторая причина - чувство неудовлетворенности. Чем чаще мне доказывали, что это "то" и "здорово", тем больше сомнений приходило по мою душу - роман казался мне неглубоким, излишне максималистичным и агрессивным (слово "феминизм" мне тогда не было известно, да и сейчас, собственно, ничего существенного моей душе не сообщает). Что мучило мою совесть: я любила героиню, но непримиримо отвергала героя. Безусловно, право на избирательность автор всегда имеет, но… Интуиция настаивала: "не любишь - не приговаривай". Внутреннее чутье обозначало задачу четко: поступай с героем так, как считаешь нужным, но сначала его пойми.
   С интуицией не спорят. Но я решила подождать того времени, когда смогу вернуться к тексту, не испытывая раздражения против читателей, которые его когда-то излишне тепло (как мне думалось) принимали. И закинула его в архив, чтоб не терзал душу и не попадался на глаза. И прошло практически пятнадцать лет, прежде чем поняла неизбежность: дитя следует довоспитать - по мере его и моих возможностей - и выпустить на волю, в самостоятельное плавание.
   И вот - я взялась за текст и начала, не особо вторгаясь в его материю (стилистику и образный строй), развивать в нем недозревший по моим понятиям смысл до хотя бы относительной состоятельности.
   Когда я начинала писать роман, то название меня особо не затрудняло: уральская тайга не только щедро делилась энергетикой, но и была ко мне дружелюбна до нежности. Само собой возникло: "Ласковый Лес", и я не усомнилась. Через год, однако, радиоэфир заполонили тупые песни "Ласкового мая", и воспоследовали казусы, неоднократно наказавшие автора. Видимо, смена имени у романа неизбежна, но пока его нет. Остается надеяться, что "Лес" сам сумеет себя назвать в процессе публикации.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Пролог

   - В таких случаях полезно ремонтировать или мыть. Доступно в любом месте.
   Теорию он знает и без Нюрки: кризисы следует выкорчевывать. Выдираться из депрессии, как из собственной кожи. Насильно радоваться жизни.
   Да и нет у него никакой депрессии, может, - он владеет и местом, и временем; и того, и другого у него - в меру; он почти свободен, ибо вполне рационален. Беда, которой на самом деле нет, в том лишь, что все вокруг оскорбляюще незначительно. Тусклое и никакое, претендующее быть навсегда.
   - А еще надежнее - уйти отшельником и ничего не есть. - У Нюрки никакой теории, сплошь практика. У Нюрки круглосуточная бодрость. Моет и ремонтирует. Насчет того, чтобы она ничего не ела, у него сомнение. Но здоровья в ней столько, что это похоже на болезнь.
   А тебе никогда не бывает в себе тесно?
   Усмехается:
   - А я себе по росту.
   Точно, по росту. Два без двадцати. Почти. Лет - без трех тридцать. И все двадцать семь хронический оптимизм, крест для остального человечества. Но он почему-то терпит. И не скрывает от себя - почему: у Нюрки чутье на болевые точки и чужое сиротство. Ему сиротство и точки нужны для творчества. Он художник восьмидесятых, а сиротство оглашается только на кухнях вокруг бутылки с портвейном, как государственная тайна. Он - график, работающий с черным и белым. Редко - чуть-чуть цветного, ненавязчиво, чтоб не надоело, чтоб остались тайна и недосказанность, некое пустое место, в которое воплотится сам зритель и, ощутив там нежданно богатое свое присутствие, догадается удивиться тонкости мастера. Болевые точки пользуются спросом - при наличии меры, разумеется.
   Неужели тебе никогда не бывает плохо?
   - Я - частность.
   А что же он?
   Пожала неслабыми плечами.
   Общее место, понял он.
   Линии - утонченные, поющие, гибкие, - рука распределяет их и плавит в тайную энергию, которая добивается внимания инородного взгляда, и так он осуществляет власть над осевшим по кухням человечеством. Нюркины реплики, идеи, интуиция - мимолетные, поверхностные отходы не бытия даже - простейшего быта, они канули бы в этот самый быт навечно, если бы он не облагородил их музыкой линий, не обобщил формой и техникой. И Нюркино облагороженное заставляет черное кричать, а белое излучать. А чтоб не кричало совсем вызывающе, ибо за чрезмерность могут и пригласить куда не хочется… Чтоб картины не истолкло бульдозером известно какое ведомство, свои не-цвета он примешивает к белому-черному - лишь намек из разреженных сумерек, порождающих неразличимые цветовые оттенки, - и только чуть-чуть, чтоб осталось место неизбежной борьбе белого с черным, победителей в которой не будет. То есть, это он знает, но никому - никакой Нюрке - в том не признается. И это и есть единственный доступный человеку покой. Он работает мерой.
   - Покой? - Нюркины брови изобразили замедленное прохождение волны.
   Может, у нее так движется мысль.
   Покой ее не устраивает. Почему бы?
   - Потому что его нет.
   А что есть?
   - Покой - вымысел ленивого, - то ли сказала, то ли подумала Нюрка.
   А он мыслям не верит. Несвоим в особенности. А свои - вращаются, как пьяная вода вокруг точки в ничто, и однажды из черно-белой меры протяжно вздохнет холодная мгла, породит слабо тоскующий страх, душа истончится, и сквозь нее проступит его собственное зримо пьющее, жрущее смертное тело. Настигнет нестерпимо подробная жизнь и ничто не родит желания мучиться творчеством. Это ужасало. Он боялся этого и этого ждал.
   Но разумнее показалось скрывать стремительное истощение души, что он и пытался. Успешно, считал он. Равновесие линий это доказывало.
   Нюрка тщательно исследовала его последнюю работу, выискав неведомым своим шестым-седьмым-восьмым органом какие-то запретные тайники. Потребовала:
   - Когда же вы наконец вылупитесь?
   Предчувствуя, что хвалить не начнут, он вяло поинтересовался, откуда именно.
   - Из этого декоративного блуда? - уточнила Нюрка. Она звучала до отвращения энергично, стремительно отмывая посуду под ледяной водой, которая плевалась из крана как кипяток, уже полтора летних месяца отсутствовавший в городских трубах, - он бы поклялся, что хрустящие в Нюркиных нещадных руках тарелки раскалены. Наверное, от трения, - усмехнулся он. И выдержал и ее отвратительный афоризм, и стерпел уничтожение.
   Судомойка, полотерка и вечный коммунистический субботник, - мстительно подумал он о Нюрке, и мысленно посоветовал ей хотя бы однажды Сотворить. Мысль. В Искусстве. Желательно - в Изобразительном. Чистую Мысль. Свободный Интеллект, которому наплевать на предательства вещей, на убогие водопроводы и вуаль пыли на окнах.
   В Нюрке фыркнуло:
   - Расчленять - не женская работа. Я могу рожать только целиком. Всё и сразу. Я еще не устала радоваться жизни. А вы, ежели вы художник, обязаны добровольно рождаться болью.
   Разумеется. Как Ван-Гог. Произносить проповеди и перевоспитывать человечество. Обязан - добровольно, а?
   Сейчас уловит и этот протест.
   - Боль породила в человеке всё, от сострадания до гениальности.
   Сработало. Чутьё. Но боли он не жаждет. Хотя она тоже не мазохист?
   - Боль - это всего лишь неуслышанное прикосновение. Если чего-то не слышат, оно давит настойчивее. Чтоб заметили и посчитались. Боль - это тело души. - Нюрка извлекла свое разочарование из перештрихованной плоскости листа. - Вы предсказуемы. По-моему, это нарушение творческого закона. Вас пора лечить, вам не кажется?
   И исчезла в коммунальной кладовке. Обрушился небольшой застенный грохот - она явилась с банкой гвоздей, молотком и ножовкой.
   Сейчас будет его лечить этим хирургическим инструментарием.
   И он смирится.

    * * *

   Нюрка загадочна. Почти метр восемьдесят - и никаких комплексов. Читает Стриндберга - гомерически ржёт. Кошки от неё млеют и истаивают в оглушительном мурлыкании. Бездомные собаки стремительно толстеют.. В квартире Нюрка соседствует с чужой тёткой и общей кухней. Комнатушка и кухня ей тесны, полнометражные стены вежливо сторонятся, когда Нюрка делает уборку. Нюрке к лицу всё - любые тряпки с ее телом дружит незатруднительно, поэтому она к себе равнодушна.
   Он увидел однажды двухтомник её трудовой книжки, распахнул с середины - оказались обильные благодарности за передовое, добросовестное, усовершенствованное и общественно-активное. Няня. Слесарь-сборщик. Парикмахер. Оформитель. Плиточник-мозаичник.. Три года вуза, не разобрал, какого, но явно не гуманитарного. Два ПТУ. Дворник. В прочее вникать расхотелось. Испортившееся неизвестно от чего настроение довершили две выпавшие корочки, оказавшиеся дипломом с отличием. На его инквизиторский взгляд Нюрка ответила с завидным достоинством:
   - Я буду делать любое дело, пока оно полезно.
   На закономерный вопрос, почему она не может оставаться полезной длительное время и на одном месте, отреагировала:
   - Я-то могу. Это другие рядом сразу не могут.
    …Дамского мастера Нюрку парикмахерская общественность решила однажды дооформить в соответствии с прейскурантом и уговорила сотворить над собой нечто модельно-кучерявое. Сняв коклюшки, Нюрка мрачно углубилась в зеркала, а потом, в присутствии онемевших клиенток, в четыре металлических щелчка выстригла с макушки пошлое химическое руно. Ей, видимо, полегчало, потому что, придя в необъяснимо хорошее настроение, она ржала до хрипоты. Заведующая парикмахерской, обширная, как зал заседаний, неделю упрашивала её уволиться, ссылаясь на престижность салона, а Нюрка бодро рекомендовала себя в мужской зал. Заведующая плакала. Потом сжалившаяся Нюрка ходила три месяца без работы - пикантно замшевый затылок не внушал доверия никакому отделу кадров, пока она не догадалась напялить на себя красную пролетарскую косынку. После косынки ее тут же пригласили на полторы ставки нянечкой в психбольницу - и работать, и совмещать, и еще ночные дежурства.
   В дурдоме Нюрка не задержалась. И не потому даже, что начала провоцировать шизофреников на взаимно дружеское общение, а по той причине, что не поладила со старшей медсестрой, откармливавшей на окраине Города трех поросят за счет общительных психов.
    Остальные величают её Анной, а он упорствует и мстит внутри себя "Нюркой", мечтая разрушить ее ладное высокое тело хоть какой-нибудь неполноценностью и втайне считая, что в средние века правильнее было бы профилактически её своевременно сжечь. Неизвестно, правда, чем бы кончился такой костер.
   Эта двухметровая бабища - воинствующий интроверт, пребывающий в систематическом общении с остальным человечеством раз в день следующим образом: Нюрка на пол в одиночестве и прислушивается к миру. "Ко всему сразу и целиком", естественно. Изо всех сил желает блага невидимым горизонтам и усилием мысли пододвигает предопределенное будущее к разоружению. Мистике здесь не светит, Нюрка считает такой сеанс действенным:
   - Желание и действие взаимосвязаны. Чтобы не жить бестолково, я должна мыслить целенаправленно.
   И за пятнадцать минут энергичным личным содействием, направленным прямо в пуп ноосферы, продвинув человечество к спасению и лучшей жизни, бодро вскакивает и бежит делать что-нибудь конкретное.
   Ситуации и случаи вокруг Нюрки размножаются стремительно. Другие необычного ждут пожизненно или изобретают себе сами. Он тоже согласен на какое-нибудь чудо, не слишком обременительное - но только однажды и без последствий: чтоб убедиться в том, что чудо есть логически обусловленная закономерность.
   В зачитанном номере "Социндустрии" заметка о тарелочках, он декламирует вслух как образчик недомыслия. Нюрка фыркает, совершенствуя пол в своей комнате в черный цвет - удобнее сосредотачиваться на сеансах мировой связи. Он смотрит на аспидно блестящую кисть, перенасыщенную черной краской - сейчас сплюнет излишки куда ни попадя; но кисть в нюркиной руке точно, без рывков и дрожания, соприкасается с ждущей поверхностью пола, блестящий мазок тянется вдоль половиц шелково, широко и ровно. В нем вскипает зависть художника, Нюрка фыркает вторично без всякого сострадания, и он ядовито интересуется:
   - Верите, что ли, в подобную чушь?
   Традиционный жом плечами. Не сомневается. Выравнивает пол черным - за ее руками расширяется зовущая бездна. Сейчас с нижнего этажа - а может быть, прямо из-под земли - проступят туманности и галактики, забитые снующими в час пик тарелочками.
   От галактик, даже на фотографиях в учебнике, его тошнило с детства, как от запущенных квартир, перенаселенных тараканами.
   - Может, еще и видели? - подковыривает он.
   Опять черное. Фырчок. Черное. И видела. Он тоже фыркает: и где бы?
   - На сельхозработах. В деревне Чашма.
   Ну, и выбрали же место, - не поверил он, представив себе студенческие фуфайки и контейнеры со сгнившей колхозной картошкой, одинаково перемазанные вязкой плотью земли. А что ж газеты?
   - Картошку свезли на спиртзавод. Об этом не пишут.
   И никакого у этой бабы ажиотажа.
   Он уже знает, что полностью Нюрке не доверять чревато - факты всегда принимают её сторону. Но тарелочки - не факт, а излишество. Вот если бы он, художник, натолкнулся на нечто подобное, это было бы естественно: фантазирование и новые формы - его материал, стихия и инструмент. У него есть право на неопознанные явления. Ему они необходимы. А Нюрке - зачем? Инопланетянам стало жаль русской картошки?
   - Может быть, - ответствует она на плеск чужой мысли и удаляется мыть растворителем кисть, оставив его наедине с профессионально выкрашенным полом.
   Черное начинает излучать Нечто, и он с облегчением догадывается, что здесь не навсегда.
   Из коммунальной, обильной шкафами кухни выплывает волнующий запах скипидара, старая квартира приобретает свойства прабабушкиного сундука - тлеют патиной устаревшие сокровища. Вокруг Нюрки всё всегда звучит ненормально, цветет изобильно и действует само собой. Это оскорбительно, тайны должны быть его привилегией.
   Он отшвыривает ароматы, назойливо отмывающие душу до детского восторженного состояния, и с достоинством удаляется по своим делам, в очередной раз поклявшись, что больше сюда не придет. На следующий день на окраине Города, жуя леденеющий пончик и тоскуя на стоянке, соседствующей с психушкой, по троллейбусу, он четко, как на плакате, видит на фоне дождливо сочащейся мглы фонарь, отделившийся от столба и собратьев. Фонарь движется нервно-задумчивым зигзагом в непредсказуемых измерениях и разделяется надвое; два последыша, осваивая пространство, повторяют зигзаги родителя. Маленькая девочка пытается взволновать маму:
   - Мама, мама, смотри, это - что?
   - Отстань, мы опаздываем, - одергивает мама.
   Последыши, несколько раз изменив цвет, перемигнулись, станцевали танго и растворились в сумерках. Усомнившийся, он с облегчением вспомнил, что тоже опаздывает, и стал вышаривать взглядом троллейбус, а не какой-то бродячий небесный объект, которого, может, и не было вовсе.
   Не было, и всё тут.

    * * *

   Он вернулся в ее жилье со своими новыми работами и не мог заставить себя разложить их на черном полу, как делали художники, и предпочел приподнятые поверхности, где пришлось оставить стопкой. Медленно перелистав, она утвердила свой взгляд на крестовине окна. Взгляд был лишен времени, в его объеме что-то происходило. Лучше бы таким заоконным взглядом она смотрела в его графику! В раскрытый проем форточки на крыльях шагнул голубь, притормозил, заглянул между рам одним куриным глазом, что-то ругательно бормотнул, другим рассмотрел гостя и шумно выпал вниз. Голубь был сыт и весом, воздух его держал с натугой. Нюркин взгляд не изменился.
   Гость поклялся выстоять паузу, но она не кончалась.

    * * *

   У Диогена была бочка. Видимо, там он сконцентрировал себе родину. У Нюрки есть Дом.
   Сросшийся бревнами сруб. Четыре деревянные, сомкнутые крепостные стены - внутрь и наружу обвисла пакля. Косицы воруют ласточки, наполняя прочерком вильчатых хвостов недостроенную мансарду. Есть еще пятая стена - внутри, кирпичная, обмазанная глиной, двуликая, на одну сторону смотрит печью, на другую - камином с кованой решеткой. Из камина вытекает бесконечная комната, свободная от излишков быта и свисающая углами за горизонт. Здесь вызревает многолетний янтарно-деревянный дух и, сгущаясь, просачивается сквозь щели в кухню, где даже днем - недотаявшие сумерки из-за подступивших к окну старых берез. Фундамент скроен из слоистого камня и скрывает подвальные извилины и тайник с тазами и топорами.
   Вокруг Дома ветреными ночами голосят стволы. Дом терпит одиночество и ожидает внутрь Анну.
   Зыбкая лабза раскачивает близкое озеро. Утром оно частично испаряется в небо розовыми греющими бликами, ночью липнет к лесу туманом. Вечерами из него вылупляются комары и стрекозы, рисуя над дремотным водным покоем паутину кругов. Июньские звезды сотрясает лягушачий хорал.
   Человечество сюда еще не хлынуло, и место принадлежит Анне.
    "Лабза - это что?"
   "Трясина из корней и камыша. Плавает у берегов, как приросшая с краю шкура.. Под ней метров десять с огромными щуками. Дальше еще одно дно и опять трясина, без щук, но с илом и мотылем. Дальше…"
   "Я понял."
   "Да?"

    * * *

   Рассказав о Доме, она внимательно рассматривает его лицо и чего-то ждет.
   Он тоже мог бы. Но не станет излагать про бродячие фонари над троллейбусной остановкой. А у нее - ну, дом и дом. Ну, какая-то там лабза, набитая донным илом и мотылем. Достаточно того, что он вновь пришел. Совершил шаг, значительный, возможно, для ее жизни.
   С опаской поджимая ступни прочь от бархатно-черного пола, он скучным голосом все же интересуется:
   - Наследство?
   Нюркин взгляд отталкивается от его лица и ищет другое пристанище.
   В нем вскипает обида, он ищет, чем зацепить, чтобы ее взгляд сконцентрировался на нем.
   - Все равно всех к чертовой матери разбомбят, - вспомнил он то, о чем говорят на кухнях. И испытал удовлетворение, будто это уже произошло. Никакого второго дна. Никаких щук. Никаких проповедей.
   - Если станут бомбить, я прикрою там какую-нибудь кочку. А потом кочка закроет меня. И это будет справедливо. - Ровный голос звучит обыденно. Похоже, смерть Нюрку не беспокоит.
   - А здесь? - спросил он почему-то. Представил, как обрушиваются балконы на Нюркину спину - да она не содрогнется, так и будет стоять колонной, держа, как кариатида на плечах, хоть три, хоть девять - ей без разницы!
   Нюрка наконец-то внимательно посмотрела:
   - Меня теперь убьют только около Дома.
   Надеется туда успеть.
   - А если нет? - крутился в нем язвительный бес.
   - Буду жить вечно. - И даже не улыбнулась.
   С чего его занесло в гонку вооружений? Смерть - явление опасное для жизни, и даже от теоретической её возможности он медленно сатанеет и готов уже без заокеанской помощи закопать Нюрку вполне надежно. Но прежде чем произнести мораль вслух, следует тщательно оценить последствия, и он ищет какие-нибудь глубинные основания. Какой-нибудь нормальный ужас будущего.
   Да может быть, никого и не станут бомбить?
   - Почему бы не отыскать место, где можно умереть с пользой, если уж вообще появилась нужда расстаться с жизнью? - искренне удивляется Нюрка самоуверенным гарантиям мирного грядущего. Однако пользы от гибели под кочками он не понимает по-прежнему, и Нюрка сомнительно жалеет его: - Безродные вы, мужики! Жизни боитесь больше, чем смерти.
   Безродный взрывается протестом:
   - А что - помирать обязательно под березами? И желательно, чтоб рядом лубочный Васильев с вещим филином и увековечил?
   Нюркина сомнительная жалость моментально ссыхается в стук сортируемой в мойку посуды. Из четкого бряканья доносится очередное:
   - Этот Город продавливает землю.
   Разрушения не будет, повторил он, вдруг догадываясь, что мучается страхом, и на самом деле он, а не Нюрка, боится до съеживания позвоночника атомной бомбежки, которая лезет из всех газетно-кухонных недоговоренностей. Броситься в этот пол, как в могилу, прикрыть голову ладонями: где вы там, давайте скорее! А голос, его собственный голос, бубнил вслед за кем-то, что мир спасет красота.
   - Каким образом? - живо въелась Нюрка.
   Возрождением нравственных начал, отводя взгляд от ног, погружающихся во мрак, утвердил он вычитанное в газете-журнале, а она усмехнулась:
   - Легко возрождается там, где уже было.
   Он не отступил: нравственные начала есть везде. Слова разбавили страх. Стало возможно его проглотить. Как крючок, с которого не соскочишь.
   - Сразу везде может быть только то, что проще.
   Она возмутительно права. Демагог, надеется он.
   - Красота, по-вашему, бессильна? - продолжал он спасать мир от Нюрки.
   - Что красиво - цемент? Одуванчик? Стиральная пена? В каком процессе? Поверх белья или в мертвой реке? Теория это у вас…
   - А что не теоретично в принципе?
   - Постановление Юнеско - всё должно существовать в установленном количестве, месте и времени. Если одно условие не выполнено, значит это, чем бы оно ни казалось, - мусор. И ваша красота тоже.
   Утилитарная судомойка! А она брови волнами вверх:
   - Спастись - и чтобы ему красиво! Ну, потребители…
   Он задохнулся. Сдержался и сделал вид, что озабочен всеобщим благом:
   - У вас имеется другой рецепт? Для честных тружеников?
   - Рецепт для всех один - действие. Каждое малое вопреки лени и глупости. Каждое - во имя не себя.
   У этой теории юбилей с тремя нулями. Он изготовился уничтожить библейские морали историческими катаклизмами, но Нюрка прервала зреющую хронологию:
   - У нас нет выбора. И времени на новые эксперименты. Мы рискуем выродиться в факт мусора.
   И отправилась оправдывать своё существование действием и противиться факту - мыть подъезд вне очереди.
   Всерьез убеждена, что это размагнитит какой-нибудь першинг.

   Себя ему жалко, потому что более или менее мужчиной он осознает себя около миниатюрных, предельно воспитанных городских русалочек, ухоженных, породистых и тонкокостных. Он надеется, что в какой-нибудь его графика завершится в гармонию прижизненного покоя. Втроем с искусством они составят приличествующую художнику семью.
   Нюрка и это направление уловила. Посочувствовала:
   - Уездят!
   И он вдруг увидел: чистые леденцовые пальчики, окольцованное золотом бледно-прозрачное хищное женское податливо-растворяющее мясцо. Аккуратненькие точеные щиколотки, из которых как-то вдруг птеродактильно, по-птичьи угловато и остро тянутся через кожу сухие крепкие суставы. Такие к Стриндбергу относятся серьезно, как к энциклопедии домашнего хозяйства. И обожгло прозрение: Нюркино чутье дороже балконных фей. В чутье беспощадно прямолинейной Нюрки свернут в коллапс зародыш возможной жизни в искусстве. При правильном использовании будущее сумеет сбыться, - тогда он обречен на признание.
   Прозрение куснуло за солнечное сплетение и испарилось. Ее рост. Моральные нокауты. Соседствующая тётка. К тому же она теперь поливает навозом розы в каком-то цветочном горзеленхозе и похожа на ту травяную кочку, с которой установила посмертное родство.
   Нет, не навсегда он здесь.
   Он здесь временно.



Ссылки:

Высказаться?

© Татьяна Тайганова.