"Мой отец был разбойником.
Он был толст и, когда римский легионер проткнул ему живот копьем, схватился за
древко, чтобы всадить глубже; и - достал убийцу клинком…
Я, Страдий,
проворнее. Я рублюсь так, что враги не замечают, как превращаются в крошево, а
дротик мечу на стадию дальше его тени. Моя слава пересекла границы трех царств,
преодолев барьер семи языков, а в бездонном прошлом моей родины уже не осталось
героев, с которыми бы меня не сравнивали. "Будь храбрым, как
Страдий", - благословляют сыновей сдержанные матроны. "В бою
держитесь Страдия", - ободряет гоплитов речистый стратег. Но историю воина
пишут шрамы, и на теле у меня ран больше, чем звезд на небе. Ночью у костра они
поют на тысячу голосов. Обожженный бессонницей, я слушаю их крики, зная
наперечет - эту нанес этруск, пустив пращой камень, эту - косматый германец,
вызывавший наших на поединок, прежде чем я заткнул его хвастливую глотку. Но
больше других меня донимают головные боли. Точно тысячи стрел вонзаются в мозг,
сотни жал впиваются в макушку, когда я ворошу угли слабеющей рукой или бегу в
чащу, чтобы найти минуты некрепкого забытья в зарослях цикуты. Словно все
удары, нанесенные мною, вдруг вернулись ко мне, как возвращается к нам во снах
прошлое, от которого нет щита…
У болезней свой
звук: раньше в моих одеждах звенело серебро, теперь - склянки с лекарствами.
А вчера мне передали
приглашение. Тысячелетия ойкумена полнится слухами об искусстве египетских
лекарей, известнейший из которых Та-Месхет. Хвала Зевсу, он послал мне звезду,
блуждающую в Рыбах, берясь исцелить недуги. И вот я бреду сквозь равнодушное
пространство, спотыкаясь о боль, наперегонки с немощью…"
"Мое имя
написано на облатках тысяч проглоченных пилюль, я - Та-Месхет, знахарь, который
не может исцелить себя.
Мой отец варил зелья
и сушил травы, и отец отца. В моей голове сотни рецептов, которые они не
доверили папирусу, а в одеждах вместе со склянками лекарств звенит золото. Но
оно мне противно. "Лечить людей, что бальзамировать мумии, - думаю я,
когда ставлю пиявок или выпускаю черную кровь. - От болезней я вылечил
множество, от смерти - ни одного…" Я не смог спасти дочь, когда
буйствовала желтая лихорадка, мои снадобья оказались бессильны против
обрушившейся чумы. О, сколько раз я видел гниющие тела, сколько раз слышал
предсмертные хрипы! Больные, высохшие скелеты, толпились у моих дверей - я и
сейчас вижу их вереницы - приговоренные, они ждали чуда… Но мне не сократить
очередь, бесконечную, как клинопись. А раз так - я палач, продлевающий тление. "Зачем
поддерживать муку, если смерть - избавление", - колет меня очевидная
бессмысленность. "Жизнь - горькая настойка, лучше пить ее залпом, - шепчет
мне ночь.
Перекручивая
позвонки, я ворочаюсь на грубой циновке и не нахожу ответа.
А вчера я получил приглашение.
Лерния, самый известный среди иудейских мудрецов обещает вынуть занозу. Хвала
Амону, в скоплении Плеяд он указал мне звезду, и я бреду за ней торными
дорогами, путая рождение со смертью…"
"Я - Лерния,
уставший от болтовни. Мой отец перебирал, четками, священные книги - трухлявые
свитки, - и мой дед. На свете много слов, и они торопились произнести их все…
Я тоже победил во
множестве диспутов, в каждом из которых проиграл. Ибо убедился: это - суета…
Пока меня умащали благовониями и курили вокруг фимиам, неизбывная печаль
тяготила мне сердце. "Сумма дней моих - тень", - говорит проповедник.
Но где то солнце, которое ее отбрасывает? Я достаточно искушен в словах, чтобы
не поддаться их искушению. Воистину, перебирая, как бусы, метафоры, множишь
скорбь…
Ко мне приходят
страждущие, я и сейчас вижу их - разуверившиеся, отверженные, они ждут чуда. Но
я не верю в богов, ни в милостивых, ни в жестоких: судьба семенит поодаль,
предоставляя подбирать за ней следы…
Я легко убеждаю
других, но мне не убедить себя. Золото - суета, а мудрость - томление духа, им
обоим не спасти от отчаяния. "К гробу сундук не приделаешь, - учу я в
синагогах, - богатство - это приманка для невежественных" "А святость
-- ловушка для простаков…" - добавляю про себя.
В одеждах у меня
давно гремит склянка с ядом, но меня удерживает страх. О, если бы в небытие
можно было перейти незаметно и безболезненно, словно толкнуть дверь на женскую
половину дома…
Но - хвала
Всевышнему, в которого я не верю, - по увечьям наших воинов, вернувшихся из
похода к слезам жен, я прочитал об искусстве греческого рубаки. А вчера по
астрологическим картам халдеев вычислил его звезду. Она сияет в созвездии Пса,
и я иду на нее.
Страдий излечит
меня. Коротким ударом меча…"
Этими исповедями
открывается ранний византийский апокриф, с поразительным усердием выбитый на
скале. Дождь и солнце оставили в его седине проплешины, заставляя читателя
скакать по строкам, как птицу по кустам.
Его следующий
фрагмент повествует о скитаниях.
"…множество лун
шел я на юг, стаптывая сандалии и устраивая ложе из веток кипариса. Со стороны
было видно, как молчаливо я карабкаюсь на безжалостные кручи, не замечая
колючек и ссадин, как, шатаясь и кровоточа, преодолеваю пустыни, в которых
песчинок больше, чем мгновений во времени. Я миновал деревни с высохшими
колодцами, где мой греческий был в диковинку, и города, полные проказы.
"Мир - это лабиринт, каждый коридор которого кончается тупиком", -
думал я, продираясь сквозь бурьян, в котором легко потерять имя. Иногда мне
казалось, я сбился с пути. Но ведь истина не в конце накатанной дороги,
успокаивал я себя, а в отсеке боковой.
Меня пытались
остановить. Свирепые, с бешено сверкавшими зрачками, беснуясь, выскакивали из
засад. Их вопли заглушали страх, их лица краснели, точно иссеченные крапивой, -
теперь их клюют стервятники, для которых глаза - лакомство…
И в холод, и в жару
я шел, стирая подошвы, перепрыгивая через собственную тень, однако меня
опережали сомнения. Белый свет устроен так, что глухие в нем хвалятся перед
слепцами, немые - перед нищими, но я научился говорить, подражая рыбе, видеть
глазами крота и слышать, как тетерев на току. Что, если Та-Месхет вернет мне
былую силу? Пускай, я превзойду подвигами Геракла и крепкими зубами разорву
где-нибудь на окраине Империи еще одну горстку варваров, - мне повесят на шею
еще один лавровый венок. Но, кто не вчера возлег к трапезе, знает им цену…
Глубокой ночью меня
будит безутешный крик птицы. Помочившись на затухающий огонь, я гоню себя
вперед, уже не зная толком - зачем…"
"…оставляя за
спиной цепочку мелких шагов, я продвигался на север. Скрылись из виду пирамиды,
вокруг уже с трудом понимали речь с берегов Нила, а скорпионы от жары кусали
себя. Мне попадались народы, у которых язык во рту просыпался по утрам раньше
рук, и племена, у которых труд сросся с телом, как мозоль с ладонью. Но они
значили для меня не больше, чем верблюжья блоха.
Меня пытались
задержать. Голодные, страшнее собственных скелетов, протягивали ко мне руки,
хватая за края одежды, молили о куске хлеба. Я заговаривал язвы, высекая огонь
кресалом, прижигал лишаи и унимал жар наложением рук. Я кормил их черной
похлебкой с отваром валерианового корня, и они пропускали меня…
Ущербный месяц
качался в сумерках, как серп, занесенный над полбой. "Сколько еще колосьев
пожнет сегодняшняя ночь?" - стучало мне в сердце. Гость среди странников,
пилигрим среди пилигримов, я иду за утешением, но что может поведать мне
смертный? Путая бессмысленность закатов с бессмысленностью рассветов, я держу
путь к себе, но меня не покидает чувство, что я, как дятел, лечу хвостом
вперед…"
"..всю первую
четверть месяца нисана колесил я по Обетованной, убеждаясь, что на Западе
плохо, на Востоке - безнадежно… Я видел, как бедуины в суеверном ужасе хоронили
волосы в черный песок и поклонялись палке, воткнутой в конский помет. Их язык
настолько дик, что не выделяет "Бога" в отдельное слово, растворяя
его среди других предметов. Их оседлые соседи, наоборот, чрезвычайно набожны.
"Бог" в их языке вытеснил все остальные слова. Эти племена одинаково
ничтожны…
Мой путь лежал также
мимо земель, где едят змей и еще не умеют пользовать слово. Здесь я встречал
множество пророков. Коверкая Писание, один гордился тем, что его губы не
оскверняла правда. "Наша судьба горька не из-за желания богов, - вопил
другой, - а из-за нашего нежелания стать богами…" Он ждал возражений. Но я
молча кивнул. К чему оспаривать ложь, когда не владеешь истиной…
Меня пытались
остановить. Верещали сороками, выкрикивая ругательства, наскакивали с мечами.
Но словом я владею лучше, чем они клинком. Я наговорил им с три короба, и они
еще долго провожали меня взглядом, разинув рты, пережевывая мою болтовню…
Я бреду, словно
Моисей по пустыне, и мысли мои, как разбитый кувшин…"
"Словно
поводыря, дергавшего слепцов за веревку, слушали они Голос", - сообщает
нам следующий отрывок. При этом звезда над головой каждого, губкой, вбирала
тьму и дрожала так, будто небо поправляло монокль.
"…по земле я
прошел расстояние, на котором могла затеряться птица, а в мыслях - и того
больше. Куда приведет звезда? Сматывая с клубка моего будущего, льет она свет,
и я покорно иду за нитью Ариадны.
"О, Страдий, -
раздается иногда, - ты всю жизнь торопился, наступая себе на пятки, оставаясь
на перепутье…"
Подняв голову,
чуждый себе, я тогда думаю: "Отчего моя звезда одиноко мерцает, хотя звезд
на небе, - как саранчи…" И представляю императора, который, задрав тунику,
чесал бы в смущении живот, спроси я его об этом. А потом вижу распятых
мятежников, улыбку палача, гладиаторов, которых не успевал обучать - так быстро
они зрели опущенный палец, бурые пятна на опилках цирка, окрики центуриона,
лживые объятия гетер и децимацию после проигранной битвы, я слышу бич на спинах
рабов и, как, качая ногой зыбку, поет мне кормилица: "Листьям в дубравах
древесных подобны сыны человеков…" Воспоминания давят тяжестью
каменоломен, и мои кости ноют с новой силой.
По искусно
залеченным ранам под лохмотьями путников, я догадываюсь - мой спаситель где-то
рядом…"
"…ветер,
заметая следы, догоняет меня и, пронизывая насквозь, гуляет в мыслях.
"Время ли, пускающее волну за волной, придумало смерть, - размышляю я, -
или ее изобрело пространство, выталкивающее нас из себя, как вода?" Я
воображаю растерянность на невозмутимом, как маска, лице фараона, обратись я
так к нему.
Дорога насытила мой
взор, но не ухо. Я разговариваю с самим собой, и мои вопросы, как путевые
столбы.
"Ты убегаешь от
безумия, Та-Месхет, но себя за волосы не поднять…"
Точно око между
рогами черного Аписа, на меня смотрела звезда. Измученный, с пересохшей
гортанью, я был мотыльком на острие иглы. Но Лерния, мой избавитель, близок, я
повсюду натыкаюсь на осколки его слов…
Хромая, точно не в
силах вправит вывих, преодолеваю я реку быстротечного времени, а впереди
судьба, - как крокодил на песке…"
"…я шел
навстречу короткому мечу Страдия и с языческим упрямством размышлял, почему
одни гордятся тем, что родились в субботу, другие - тем, что родились, третьи -
своей гордостью… Я представил молчание синедриона и усмешку наместника, -
поведай я им свои мысли. И тут услышал голос. "Лерния, Лерния… - донеслось
сверху. - Ты отгородился от себя частоколом слов, однако носишь под сердцем
страх, как пустой желудок…"
"Слова
превращают горчицу в мед, а правое в левое", - пробормотал я, по уши
втянув голову в плечи. И вздрогнул: на меня, не мигая, глядело всевидящее око.
Безмолвное, оно превращало в соляной столб, и я, Лерния, сын фарисея, потеряв
на мгновенье "я", почувствовал себя героем чужого сна. Может, это
спят звезды? Я сосредотачиваюсь на тишине, пытаясь нащупать бреши в их
молчании…
А по трупам,
коченеющим в оврагах под стаями падальщиков, я ощущаю дыхание Страдия, который
положит этому конец…"
Затем источник
вводит пастухов, которые возвещают, что в семье путников родился ребенок.
"Был день
сатурналий, когда звезда, наконец, остановилась. Она дрожала над хижиной, рядом
с которой несли ночную стражу козопасы. "Что это?" - спросил я
вышедшего из лесу вместе со мной человека. "Я знаю столько, что мне не
стыдно признаться в незнании", - ответил он, осветив лицо узкой улыбкой. Я
обнажил меч. "Слово острее булата," - тронул он мои ножны. Я застыл в
нерешительности. "Там альфа и омега", - указав на завешенный овчиной
вход, подсказали нам неграмотные пастухи. Шагнув к нему, мы чуть не наступили
на спящего, безрассудно подставившего лицо к луне. "Кто там?" -
спросили мы у него. Ему на веко села муха и, путая с ресницами, стала потирать
друг о друга задние лапки. Спящий не шелохнулся. "Исцеляющий и
воскрешающий", - ответил вместо него дюжий забойщик скота. На его
окровавленный нож налипла овечья шерсть. Тускло блеснуло лезвие, пустив "зайчика".
Спавший встрепенулся. Муха взлетела. "Да это Та-Месхет", - догадался
я. Но до чего же он жалок! Клянусь Зевсом, я шел напрасно: он не может вылечить
даже себя… Кто же тогда прислал звезду? "Тот, кто принес не мир, но
меч", - простодушно заметил пастушок, отложив свирель.
Три созвездия
слились над нами, когда мы застыли перед входом в клеть…"
"Был праздник
урожая, когда измотанный мыслями, я вышел к месту, над которым повисла звезда.
Правы философы: длить жизнь - длить агонию, заставляя умирать множество раз.
Вот пятнеет овчина, за которой я, возможно, вновь обрету спокойствие, получив
ответ, но у меня уже нет сил и желания выслушать его. Я рухнул у порога, не
позаботившись даже уткнуть лицо в ладони - пусть луна вселит в меня желтую
лихорадку, положив конец усталости. Но мое беспамятство внезапно оборвалось.
"Исцеляющий и воскрешающий", - ворвался в него огромный детина,
разделывая овцу. Надо мной склонялись двое. Я смотрел на них ровно столько,
чтобы глаза привыкли к темноте, а губы к безмолвию. По умному, проницательному
взору я узнал в одном Лернию. Но его вид казался растерянным, он был удивлен и
напуган. "И этот несчастный собирался утешить меня…" - безразлично
подумалось мне. Дорога привела в пустоту. Но кто же тогда направлял звезду?
"Тот, кто
принес не мир, но меч" - произнес златокудрый мальчик.
И в его глазах
засветились неземная радость…"
"Была ханука,
когда, вслед за Страдием, такую гордую осанку больше не встретить в этих
местах, я вышел к ослиным яслям. "Что это?" - спросил он. "Я
знаю столько, что мне не стыдно признаться в незнании", - обманул я.
Расчет оказался точным - он вынул меч. "Песчинка, унесенная ветром…"
- уже творил я короткую молитву. Но странно: я перенес столько напастей, терпел
голод и утолял жажду собственными слезами, а теперь ко мне вдруг вернулось
желание жить. Во мне пробудилось любопытство, и я больше не искал смерти.
"Слово острее булата", - достал я свое оружие. К счастью, моя ложь не
успела его смутить. "Там альфа и омега", - уличили меня пастухи. Над
яслями сияла звезда. И я понял, что перед нами - бездна, на дне которой тайна
тайн… Или это калитка в Ничто? Но кто тогда зажигает наши звезды?
"Исцеляющий и воскрешающий", - провозгласил детина с ушами, как
крылья летучей мыши. Он зарезал овцу и теперь вытирал нож о хитон. При его
словах спящий у порога встрепенулся, сидевшая на его брови муха слетела, и я
увидел, как Страдий узнал в нем того, кого искал. На мгновенье у него
промелькнули ярость, удивление, гнев, которые сменили столь знакомые мне разочарование
и презрение. Он сразу осунулся, а я с ужасом подумал, что еще вчера мечтал
погибнуть от руки этого изможденного человека. Но кто дарит жизнь? И кто рвет
ее нить? "Тот, кто принес не мир, но меч", - выдохнул игравший на
дуде мальчик с глазами ангела…"
На этом история
обрывается. Ее окончание, иное, чем у Оригена и Клемента Александрийского,
представляется мне таким. Волхвы еще долго стояли перед дверью, из-за которой
пахло молоком и сеном. Но войти так и не решились. Они чувствовали себя втайне
избранными, послами всех отчаявшихся и безмерно уставших. Они пришли, стерев о
репейник имя, потеряв лицо в пыли дорог, и вдруг поняли, что все люди - один
человек, как три звезды - одна. Кроты, алчущие света, они приблизились
вплотную: от истины их отгораживала только овчина с черными клочьями. Но они не
увидели, как за ней улыбался младенец.
"Будущее всегда
в яслях, - изрек один из них. - В него остается верить…"
"И
надеяться…" - тихо вымолвил другой.
"И
любить…" - прошептал третий.
Потоптавшись, они с
поклоном сложили у входа самое дорогое, что было при них, - меч, лекарство и
слово…
Август 2002 г.
©
Иван Зорин