Вдруг у разбойника лютого
Совесть господь пробудил...
Легенда об атамане Кудеяре
Это история о прошлом и о будущем, о том, что кажется сказкой и сном, о дворцах и колодцах, где прежде был мед, теперь вода, а вскоре, может быть, останется только песок; и о нарядах, которые теперь кажутся странными, а тогда надевались с радостью и снимались в спешке. Я буду врать, но так, чтобы моя липа цвела. Чтобы никому не захотелось прервать мое вранье. Чтобы уши не вяли, а краснели от совпадений.
Гордеев
Жил в Ленинграде в семидесятых годах молодой историк Дмитрий Михайлович Гордеев. Занимался он поздним Средневековьем в Средиземноморье. Брунеллески, Медичи, Макиавелли, Франческо Сфорца. Историк он был блестящий, и человек хороший. Потому что ему был подвластен запах истории. Козимо Медичи однажды купил целый город, именем его потомка Лоренцо назвали эпоху. Гордеев был богаче: в его распоряжении оказалось множество разных городов и эпох. Вокруг таял в золотом дыму Ленинград семидесятых. На этот прозрачный фон Гордеев наклеивал Венецию, Флоренцию, Париж. Средние и серебряные века. Возрождение и преображение. Гордеев шагал по этим окрестностям, залитым светом, сквозь осины и купола, в отражении раннего, круглого солнца. Весь мир был, мнилось, его собственностью. Сквозь сухую листву страниц пробирались его сны. Гордеев как будто стоял на вершине мировой культуры, он чувствовал все, что было до него, и смешивал эти культурные слои по своему вкусу.
Не надо думать, однако, что Гордеев так и жил одними иллюзиями. Нет! Дмитрий Михайлович был очень успешен и ретив. Ходил быстро, беспечно. Руками махал. То и дело женился и разводился. Правду сказать, всего-то два раза, но слухов! Но интересных подробностей! На истфаке каждый славился чем мог: кто историей колхозов, кто свирепостью к студентам. А у Гордеева все было легко. Нет, не легкомысленно, а просто легко. Студентам пропуски в Архив раздаст, сам потом их выписки прочтет, скомпонует - и статья. Мысли и факты складывались у Гордеева в голове в цельную картину.
- Бывает ум аналитический, а у меня синтетический, - смеялся он.
Лекции Гордеев читал прекрасно, без бумажки, и студенты его любили. Его вообще все любили. Один беспартийный еврей Лисаневич не любил Гордеева.
- Послушайте, - хватал его за руку Гордеев, - почему вы меня не любите?
- Очень уж ты гладенький и мякенький, - огрызался Лисаневич и шел.
А Гордеев стоял, недоумевая: да почему же это плохо? Зачем быть остреньким и шершавеньким, если мир так хорош?
- О, Гордеев! - говорили в кулуарах. - Так, глядишь, и!..
И Гордеев гордился, он возрастал. Крепчал. И, как коньяк, делался суше.
Так продолжалось, пока Гордееву не исполнилось тридцать лет и три года.
В тот день с самого утра ему начали звонить, поздравляя его с юбилеем. Гордеев не отходил от телефона, шаркал тапкой, крутил провод и машинально что-то ворковал, глядя на исписанные обои.
- Ага, - говорил он. - Я постараюсь. Я сделаю все, что смогу.
Потому что каждый, поздравляя его, "заодно" просил чего-нибудь и для себя.
- Да, да, - ворковал Гордеев. - Хорошо. Оно логично.
Он воображал, как приятели, красные от дипломатических усилий, кладут трубку и объявляют, например, нерадивому племяннику:
- Ты принят! Сам Гордеев будет за тебя хлопотать.
Или:
- Ну, пляши! Будет отзыв на твою работу. Самого Гордеева!
Потому что Гордеев был хоть и молод, но волен и влиятелен. Раньше все это было приятно Гордееву. Теперь он почему-то почувствовал иное. Все обещания откладывались в уме известью, гора росла, бросая тень на будущее.
В тот день, помимо всего прочего, ему полагалась какая-то премия, и вот он стоял, весь блестящий и уверенный, на сцене, махал рукой, говорил речь, отчего душа стремительно пустела, изливаясь. - "Затычку мне, затычку!" - хотелось крикнуть Гордееву, но зал притаился, внимательно слушая, и Гордеев продолжал лить воду.
- История, - вещал он, - это мощное оружие, обладая которым, человек становится практически непобедимым.
На место слово "история" можно было бы практически без ущерба поставить, например, "танк" или "атомная бомба". Душа пустела. Зал замирал, склонив блестящие лысины. Только Лисаневич смотрел дерзко и нахально, откликаясь на каждое слово презрительной гримасой.
Потом все долго хлопали, а Гордеев кланялся, поскрипывая ботинками. Занавес сошелся. Поехали домой праздновать. Журчала река Мойка, чистая, словно золото высшей пробы. Из печей хлебозавода выходила теплота, пахло сайками.
- Талант у тебя, ептыть! - кричал в подпитии коллега Васькулев с толстыми бровями. - Ты же... - стоп... - так и пишет, так и пишет, как по писаному! Ты сам-то читал, Митя, то, что ты писал?
- Читал, - усмехнулся Гордеев, взял кусочек мяса с тарелки, но передумал.
Жена нахмурилась. Месяц октябрь стыл за окном, Ленинград среди пустынного морозного солнца расстилался.
- А это, - погрозил пальцем коллега Радимчиков, - ради нашей науки ничего не жалко. У Першина жена ушла: "ты мне с историей изменяешь". Ничего не жалко, - повторил Радимчиков, втыкая ложку прямо в пищевод.
Гордеев смотрел на них с замороженной ухмылкой, видел, как они давились куском, стараясь быстрее проглотить, больше зачерпнуть, и начинал неожиданно для себя понимать: не наука это, и не страна это, и не жизнь это - а так. Но не был бы Гордеев столь блестящ, если бы пьянел от водки. И он не пьянел, а мрачнел. Дети заглядывали в комнату. Гордеев дивился себе. Коллеги оказались уродами, жена - рыхлой особой с ногами, похожими на рыб из гастронома "Петровский", перетянутых сетями. А главное, солнце. Оно шло по краю неба, рябиновое, и издевалось. Оно было ослепительно красиво. Оно, солнышко, лопалось от света, истекало жиром, каменело на морозе, и потрескивали голые лужи.
Потом пошел первый снег, ранний (октябрь только начинался) и нежеланный. Солнце затянула сухая хмара. Снег не таял, так и ложился на зеленые листья.
- Смотри, - довольно закричали коллеги и жена, - это еще один подарок тебе на день рождения.
- Сколько заплатили? - шутливо спросил Гордеев, разливая чай. - Где ухватили?
Ему почему-то не очень понравился этот подарок. Странно, подумал Гордеев, почему? ведь я так люблю первый снег. Представь себе, как Снежная королева уносит Кая. Как Крысолов бредет по заснеженным городам Германии. Да просто скажи восхищенно: "прорвались хляби", и, как всегда, станет сладко, сердце забьется... Только надо его освоить, этот снег. Но как Гордеев ни старался, этот снег он освоить не мог. Он был другой. Не такой, как раньше. В нем было нечто личное, особенное, и поэтому зловещее. Почему он падает мне на плечи? Почему белит мои волосы?
Справедливый ветер дул с севера. Снег мельтешил перед глазами. И не "прорвались хляби", а просто снег, белый и жуткий, заметающий все культурные слои, не парик и не творог, а просто иней на висках. Просто время...
Он видел, как жена и Радимчиков ходят вокруг торта, подлизывая капающий крем. Тридцать три свечи-пальца, жена дует на руки - как неожиданно темно, какая луна вместо солнца объявилась - кто ее звал? Гордеев вышел на крыльцо. Пронизало северным ветром. Жена прощалась с гостями; гости развязывались неохотно, цеплялись языками, курили. Гордеев лег лицом в сугроб. Полная безвыходность жизни пронзила его ледяным перуном. "Мне тридцать три, а кто я такой? - подумал он в панике. - Чего я хотел? Чего искал? Кого я любил?" - Мир померк окончательно.
- Как быть? - спросил он жену утром.
Жена в недоумении молчала. Она окончила университет марксизма-ленинизма по специальности "Проблемы советского образа жизни". Вот если бы муж спросил "Что делать?" - тогда она бы ответила.
Да, чего ты хотел, и о чем ты мечтал? Дом, жена, работа, дети... К ночи сплетутся крепкие сети, рыхлая корка - конец без начал. Сколько лет прожил, а кто я такой? Бесы сплелись в хоровод круговой, страх безотчетный шею сдавил - а что ты творил, кого ты любил? Надо что-то спросить у мира, думал Гордеев, да вот что - забыл уже...
Факультет, усыпанный гнилыми листьями, показался Гордееву скопищем мертвечины. Он шел, в отвращении передергивая плечами. Все улыбались ему навстречу, а он, как ни старался, не мог даже поднять уголки уст.
- Гордеев съел лимон со шкуркой, - шептались аспирантки.
- Да нет, это он вчера день рождения отмечал, - поправляли доценты.
И все на том сошлись: похмелье у человека. Абсцинентный синдром.
А Гордеев прошел по коридору, открыл двери кафедры, и рот его искривился окончательно: там за столом, в закутке, где книги, сидел его единственный враг - Лисаневич.
- Что, товарищ Гордеев? - спросил он, ехидно улыбаясь и глядя споднизу. - Лимон съели?
- Не ел, - Гордеев не смотрел на врага.
Темная капля в его душе росла.
- Нет, съели, - продолжал свои улыбки Лисаневич, - и этот лимон не заесть никакими тортами и никакими премиями.
- Что вам надо?! - взорвался Гордеев. - Завидуете мне, что ли? Критиковать легко! А я, между прочим...
И тут умолк: Лисаневич глядел на него как-то по-доброму, и взгляд у него светился. Смотрелось это на его лице непривычно. Гордеев посмотрел в окно и пошел к своему столу рыться в студенческих выписках.
- Плохо вам, - подал голос Лисаневич.
- Нет, ничего. Я дибазол уже выпил.
- Плохо, плохо, - вздохнул Лисаневич, и Гордееву пришлось поднять на него глаза. - Чем вы занимаетесь сейчас?
- Роль красного полотенца в обрядах пролетарской секты Гервазия и Протазия, - сказал Гордеев, и тут вдруг понял, какая это идиотская, подхалимская, никому не нужная ерунда.
Лисаневич посмотрел на его отвисшую челюсть и засмеялся.
- Со всеми когда-нибудь бывает в первый раз, - сказал он. - И я когда-то был, как вы, - даже хуже, потому что время было другое. Но я, признаться, догадался раньше. Пятый пункт, знаете ли, располагал к раннему усвоению истины...
Гордеев стоял над своим столом, помрачневший. Потеряв легкость, он стал худее и старше. Лисаневич только посмеивался. За окном блестело неверное позднее солнце, снег не таял. Кафедра была заставлена шкафами вдоль, поперек и наискось, отчего вместо одной комнаты получилось несколько уютных закутков.
- Ну, хорошо, - сказал Гордеев, - ну, допустим, вы поняли. А делать-то - что? Хорошо, моя работа - не то, что надо. А вообще кто-нибудь знает, что надо? - "Деньги вздор, гульба не счастье"... - он еще пытался шутить. - А наука? - это уже прозвучало серьезно.
Лисаневич подобрал ножки под стул и заблестел, улыбаясь, черными глазами из-за чайной чашки.
- Есть у меня одно дело, - сказал он уклончиво. - Хотел сам, но годы мои не те - битвы выигрывать.
- Что такое? - заинтересовался Гордеев.
Лисаневич вскочил, как пружинный заяц. Острая тень не успевала за ним.
- Вы, конечно, знаете, - начал Лисаневич, - что на начало шестнадцатого века приходится расцвет одного из итальянских городов-государств - Энроны. Так вот, - жил там такой небезызвестный синьор Франческо Д'Оффья.
- А, завоеватель, - кивнул Гордеев.
- ...из знатного, но обедневшего рода. Вся Энрона его обожала, хотя человек он был непредсказуемый, безумно честолюбивый и в то же время - как бы сказать? - легкомысленный. Он завоевывал город за городом, Энрону стали бояться, кое-кто предсказывал объединение Италии, но Д'Оффья не ставил никаких целей. Ему просто нравилось воевать и воевать без конца, грабить чужие города, брать новых любовниц и упиваться своей славой. Однажды, испугавшись все возраставшего могущества Д'Оффья, энронские олигархи зазвали его в ловушку...
- И убили, - кивнул Гордеев. - Потому что он захотел сменить правление Совета Энроны на собственную тиранию.
- Да нет! - Лисаневич хлопнул в ладоши. - Д'Оффья думать не думал становиться тираном, и олигархи это отлично знали. Д'Оффья любил побеждать, но править он не хотел.
- Доказательства?
- Что ж вы думаете, - вскричал Лисаневич, - ему, с его воинским талантом, никто не предлагал "сотрудничества"? Да все изгнанники Энроны, все поверженные партии валялись у него в ногах, умоляя стать вождем оппозиции! Нет, Д'Оффья только смеялся над ними, - и олигархи, подчеркиваю, знали это! Знали - и все равно избавились от него, несмотря на то, что он клал бы к их ногам все новые и новые земли!
Гордеев пожал плечами:
- Страх, - предположил он, - их ослеплял, они не верили, что Д'Оффья не виноват.
- Да нет, - очень тихо ответил Лисаневич, стоя в дверях, - просто они знали про Д'Оффья что-то такое, что было в их глазах так же опасно, как захват власти в Энроне.
Гордеев смотрел на Лисаневича во все глаза. Тот упирался костлявыми ладошками в дверной проем; брови подняты, сам как будто прислушивается, седые остатки кудрей дыбором по сторонам головы.
- Что же они такое знали, - тоже шепотом спросил Гордеев и сглотнул.
Лисаневич присел рядом с Гордеевым.
- А вот черт знает, что. Есть такая старая книжка - "Трактат о переменах человеческой души, царствий, денег и надежд". И вот там - только там, больше нигде - говорится, что Д'Оффья был убит вовсе не потому, что хотел захватить власть, а потому, что собирался ее отдать.
- Как - отдать?
- Отдать, - развел руками Лисаневич. - Якобы Д'Оффья собрался отдать обратно все завоевания, заплатить войску жалование на год вперед и стать частным гражданином. Олигархи каким-то образом узнали об этом его намерении, и, чтобы по крайней мере удержать завоеванное, если уж нельзя удержать на службе Д'Оффья, убили его. Правда, удержать завоеванное без Д'Оффья им все равно не удалось.
- Да ну, не может быть, - сомнительно! - Маловероятно, чтобы такой человек как Д'Оффья...
Лисаневич повернулся и воздел руки. Он вообще любил выразительные жесты.
- Психолог! - простонал Лисаневич. - Что вы знаете о человеческой натуре? Почему вы думаете, что человек - это то, чего от него ожидают?
- Потому что нет доказательств, - устало сказал Гордеев.
Голова у него кружилась, морозное солнце невыносимо и безотрадно сверкало в окна, золотило седые кудри Лисаневича.
- А почему же тогда, - крикнул Лисаневич, наставляя на Гордеева палец и пятясь, - почему же тогда все итальянские города чтили Д'Оффья, как святого, хотя он их завоевал, и одна только родная Энрона проклинала его в течение трех веков подряд? Потому что так все и было, как написано в "Трактате"!
- А вы-то сами читали этот "Трактат"? - поднял голову Гордеев.
- "Трактата" уже нет, - коротко вздохнул Лисаневич. - Он и существовал-то в одном-единственном издании. Большинство европейских монархов запретили эту книгу. Есть только ссылки, краткие пересказы. Лично я...
На этом месте Гордеев молча, одним махом повалился со стула набок, да так сильно, что обвалил книжную полку. Книги осыпались, Лисаневич выдернул из-под них Гордеева за ноги, уложил на диван и побежал открывать окно. Когда он вернулся, Гордеев лежал на боку и плакал. Слезы вытекали из него беззвучно и падали в солнечный кружок на полу, крупные и горькие. Увидев это, чувствительный Лисаневич прослезился и сам, хотя вообще-то характером был настоящий хасид.
- Так никто никого никогда не хотел, - вымолвил Гордеев, - как я историю. Я жизнь прожил зря. Все иллюзии.
Гордеев травил душу. Отравленные слезы вытекали из него, каждая размером с желудь.
- Я жизнь... свою... не жил, - по слову в минуту выговаривал Гордеев, - все... сквозь ту...
- Что ты ерунду говоришь, - Лисаневич поспешно утирал слезы, - у тебя трое детей, две жены...
- И две пары..., - начал Гордеев, но хлебнул слез и умолк.
- ...лыж, - дуэтом продолжал Лисаневич, плача и хихикая. - Только вдумайся, до чего смешно. Здоровый мужик... дрова бы рубить, а он...
Гордеев вылил еще две черные слезы и зашелся рыдающим смехом.
- О-о, - простонал он, - на дворе трава...
- Не руби дрова, - вторил ему Лисаневич. - Хе... хе...
У него слезы были мелкие, чистые и прозрачные, но на вкус совершенно кислые.
- Torna Surriento, - неожиданно встал в позу Лисаневич, - Torna Surriento!
- A-а-а-а-а-а-а-ve-е Mari-i-i-i-iii-i--iiiiia! - подпел Гордеев голосом Робертино Лоретти.
Лисаневич подскочил к Гордееву, схватил его за руку и закричал:
- Гордеев, докажи, что Д'Оффья на самом деле хотел отдать все земли бесплатно!
- Но товарно-денежные отношения, - слабо пролепетал Гордеев.
- Какие?!
- ...зарождающиеся...
- Ерунда! - Лисаневич сжал его ладонь. - Докажи, что ерунда! И что убили его именно за это! Докажи, Гордеев! Если ты возьмешься за это, ты сам себе докажешь, что ты - тоже Д'Оффья... что все мы Д'Оффья!
- Что, все мы - Д'Оффья? - не верил Гордеев. - Неужели поэтому мне было так хорошо, а стало так плохо? И ему так же?
- Да, Гордеев! - умиленно ответил Лисаневич, держа его руки в своих.
Но тут вошли доценты и аспиранты. Они, правда, не обращали внимания на наших героев, но мистическое откровение при них было невозможно. Они позевывали, пытаясь проснуться, вяло включали чайник, смотрели перед собой в одну точку. Да и вечер начинался, ночь находила со стороны Востока.
Д'Оффья
Не то было рано, не то было поздно, когда родился Д'Оффья, по имени Франческо; а только вышел он на свет, огляделся и решил, что жить ему незачем.
- Все равно ведь помру!
Этот факт его совершенно не расстроил, а только преисполнил легкостью; и вся жизнь Д'Оффья на много лет вперед расстелилась, как шелковый платок.
Правда, сначала ему пытались помешать: отец много говорил ему о высоком предназначении дворянина, и что Франческо должен "далеко пойти" и "высоко взлететь". Юный Д'Оффья кивал, а сам себе думал:
- Ага! А куда - далеко? Куда - высоко?
Потому что куда ни лети, все равно будет конец. Будет последний перелет и последний час жизни. Так что лучше уж никуда не лететь, а просто ходить да радоваться без цели. Цель - это цепь, она связывает. К тому же, пока человек жив, он цели своей жизни знать не может. Поэтому ни к чему стремиться не нужно. Так молодой Д'Оффья объявил своему духовнику на исповеди.
- Верх безнравственности, - приговорил священник.
- Да почему же? - удивился Д'Оффья.
- Потому что это правда, - ответил священник. - Но правде никто не поверит.
- Значит, мне все время придется врать, - сказал Д'Оффья.
- Ври ради Бога, - назидательно уточнил священник.
Так Д'Оффья и стал делать, потому что мало кому понравилось бы иметь дело с человеком, внутри которого нет закона. В нем же закона не было, а был один произвол.
Цели у Д'Оффья не было, но воевать он научился славно. Началось с того, что его старшего брата заманили в логово врага и там удушили. Брат был, правда, сводный, и видел его Франческо всего два раза в жизни, но как весело было ворваться в город Романью и не оставить на рынке ни одного целого яйца! Д'Оффья понял, что война - его призвание. Д'Оффья налетал, не раздумывая, кто прав, кто виноват, покорял города и совершенствовался в военном искусстве - лихо и бездумно. Раз неисповедимы пути Господни и беспорядочны пристрастия синьоры Фортуны, - так решил Д'Оффья с самого начала, - буду поступать и я по своей прихоти. По своей интуиции. Великое искусство - слушаться самого себя и себе не врать. Им Д'Оффья овладел как следует. Мастер творит хитрые вещи, торговец помогает цене вырасти, садовник вытягивает из земли деревья. Д'Оффья владел мечом: по одному взмаху летели тучи стрел, мчались полки, горели города. Какие могли быть сомнения? Так прошло тридцать три года его жизни, и пошел тридцать четвертый.
В тот день Франческо Д'Оффья встал с постели, когда воздух пах туманами. За минуту до того он еще спал, но вот веки поднялись, взгляд налился смыслом, и Д'Оффья, пригибаясь, выкатился из шатра. Горизонт поблескивал: солнце светило из-под туч, начинал задувать холодный ветер. В Италии начиналась зима, на земле зеленая трава мешалась со снежной крупой, воздух был суров. Солдаты точили оружие; Д'Оффья пригляделся и поторопил их, пролетая мимо:
- Давай, давай! Четче! Крепче! Туже! Отдыхать будете в городе!
Солдаты засмеялись. Руки Д'Оффья летали, указывали:
- А это что за безобразие? Отвести ее за ворота, дать пять золотых.
Подбежал секретарь, тоже без лишних слов поклонился, сунул шершавый сверток:
- Срочные письма, господин!
"...поверьте, я люблю родную Энронию, которая неблагодарно изгнала меня, и пламенно желаю воспользоваться вашим воинским гением, чтобы вернуться..."
- Чтобы расплодить партии, черт возьми! Хотят втянуть меня в политику. Чтобы я, как охранник, сидел при них и грозился, а войско спивалось. - Плохое сукно, Джулио, больше не будем у них брать. - Левая бабка. - Эй, не туда!
Д'Оффья долетел до центра лагеря и встал там, размахивая руками и взирая во все стороны. Ничего не упущено, сегодня штурм. Секретарь подлез под руку и доложил:
- Господин, вас ждет посол от герцога Раньери, приехал еще вчера. Хочет есть и пить.
- Есть и пить? - Д'Оффья крутнулся на месте. - Идем!
Раздавая приказания, Д'Оффья вылетел на берег реки, где зеленые листья мешались с порошей, а густой от мороза поток перетекал переправу. Там, у костра, мигая красными глазами, сидел на корточках посол. Он не спал ночь. Он ждал разговора, но у Д'Оффья уже все было решено.
- Бумагу! - потребовал он. - Договор!
Посол полез за пазуху, одновременно бормоча:
- Милости... выгоды...
- Сейчас будут выгоды, - пообещал Д'Оффья, спокойно взял у посла из рук бумагу и запихал ему глубоко в рот. - Ешь!
Посол сделал безумные глаза и стал тихо давиться. Д'Оффья передернулся, схватил его за шиворот и отправил в реку. Морозные темные воды сомкнулись с масляным плеском.
- ...И пей, - заключил Д'Оффья, повернулся и поспешил назад.
Славные долины в Тоскане, хорошо воевать. Небо расписано травами, там летают ангелы и ездят колесницы. Д'Оффья оглянулся в заботе; наморщил лоб, вгляделся. Все полки, как влитые, растеклись, слились с холмом. Рядом Восток и Запад в этих полках, бритые головы, глаза узкие, черные, или глаза выпуклые, чайные, или большие, как озера и холодные. Все полки прилегли и из-за зеленого круглого холма блестят глазами.
- Солнце молодец, - прошептали друзья, - спряталось, чтобы нам удобнее было.
Да, вчера долго судачили в войсках, как неудобно будет атаковать против солнца. Надо будет обратить общее внимание, пусть думают, что это заслуга Д'Оффья. Полки напряглись за холмом и медленно, россыпью, стали заходить со всех сторон, перебегая, как ветер по траве. Д'Оффья недаром задул солнце. Лестницы закинули на стены, земля дрожала, стены падали. Из-за башен - холодное пламя. Д'Оффья уже мог не скакать впереди всех: войска его давно были послушны и терпеливы, а такие войска необязательно поощрять опасными примерами. Но когда брешь была проломлена, а лестницы перестали падать назад, Д'Оффья пришпорил коня и влетел в город. Там было густо, как в супе, вместо капусты плавали головы. Визжащих девиц тащили за волосья по булыжникам, все горело. Сердце Д'Оффья билось ровно и радостно: в его жизни не было ни одного поражения, и не потому, что он все предвидел, а потому, что все замечал. Какой-то дурак прицелился с галереи, но Д'Оффья опередил его на долю секунды, запустил простым камнем в лоб, и тот свалился через перила в огонь.
Вот и дворец олигархов: восемь приятных улыбок. Мессер Вителли, между прочим, когда-то умел воевать, подумал Д'Оффья, вот они, мясные рулеты и авиньонские вина. Олигархи щурились, глаза им застилала влажная дымка.
- Я рассудил за благо, - сказал глава Совета важно, как будто так и надо было, - отдать вам ключи от ворот. Если хотите, впрочем, можете сменить замки.
- Спасибо, - также серьезно ответствовал Д'Оффья и отдал ключи своему секретарю. - Я благодарен.
Глава Совета зарыдал. Д'Оффья пригладил паленые брови и стал решать, утешить его или убить. Вездесущий секретарь опять вынырнул из-под руки:
- Денег мало! В прошлом месяце изволили закупить коней и щиты!
Секретаря Д'Оффья ценил. Он был одновременно хитер, как лиса, и предан, как собака. Предан, потому что не раз изменял, но каждый раз докладывался об измене. Итак, утешать было нечем; и через семь минут в главе Совета не осталось ни капли жизни. Потом, уже за полночь, когда были высланы во все стороны разведчики, сели праздновать победу.
Ночь была рыжая, задувал ветер, травы на небе колыхались, доставая до земли. По временам какая-нибудь из небесных травинок попадала в костер, и тогда от неба до земли, потрескивая, протягивалась огненная нить - и тут же исчезала.
- Отчего зарницы бывают, хотел бы я знать, - задумчиво спросил Д'Оффья непонятно у кого. - Есть предположения, синьоры?
Друзья и подлизы наперебой, пытаясь угодить, стали высказывать самые дурацкие предположения:
- Это ледяные моря на горизонте, отражая свет, кажутся горящими!
- Это холодная молния!
- Это остатки дня просачиваются сквозь плотные шторы, которыми Господь завешивает небо!
Д'Оффья дождался, пока все иссякли, и сказал так:
- Я, кажется, догадался кое о чем. Главное в ваших словах - противоречие. Жар и лед, темнота и свет. Много и мало. Хочу узнать - и не могу добиться.
- Чего вам еще добиваться, - почтительно хихикнули льстецы. - Вы, кажется, добились всего, чего можно. А если чего-нибудь не добились, то этого человеку вовсе и не надо.
- Эдак, - заметил Д'Оффья, - про любого нищего можно сказать. А только мне неймется.
- Значит, - подхватил секретарь, - в этом и есть счастье! Когда вечно неймется!
Рыжая полоса промелькнула на небе, и сквозь нее холм и город показались черными. Д'Оффья хотел высказаться, но слова растаяли во рту. Да и как сказать? - "Я несчастлив", - женские жалобы. - "Я не прав", - смерть политическая. - "Не завидуйте", - кто поверит? Неужели и вправду главное в жизни - противоречие и война тьмы со светом, жары с холодом, и нигде нет мира?
Говорят, великий Александр тоже гневался на такой порядок вещей. Поэтому и пошел на Восток, да там в скифских, в хинских странах и увяз, среди жирной зелени и смрадных потоков. Но расстояние - не главное, подумал Д'Оффья, ведь всюду одно и то же, этот свет мал, как блюдечко. Расстояние можно увидеть. Но нельзя увидеть время. Можно только иногда почувствовать его. Д'Оффья вдруг показалось, что если он запомнит, как оно пахнет, вся его жизнь озарится светом новым, не призрачным; и он перестанет блуждать в потемках. Пространством и количеством завоеванных городов время не измеришь; Д'Оффья решил измерять его женщинами. Их было много, тут был лишний повод потешить тщеславие.
Первой (вспоминал он) была богатая и недостойная Парма. Волосы у нее отсвечивали красным, она забирала их в тяжелый хвост, хвост хлестал ее по стройной спине, раскручиваясь до пояса. Второй была госпожа Алилла, вся медовая, с широким поясом, влажная и медленная. Третья - синьора в ореоле желтого пуха, с тремя младенцами под стеной. У четвертой от волос пахло молоком и конфетами. Пятую звали длинно и торжественно. А может быть, первую звали Ева, а Парма была вторая? Бездонный живот, уголок пуха. Тогда он впервые уходил на войну.
Д'Оффья думал и думал не переставая. Он поддавал веток в костер, возлагая на него венцы и громоздя бревна. Он ходил вокруг костра с ожесточением, вспоминая всех своих женщин, и он-таки вспомнил их всех, черт возьми, - нахлобучил на стриженую голову шлем, поднатужился и уместил в своем воображении всех разом. Считать женщин Д'Оффья не стал: ибо как прибавишь запахи к глазам и юбки к знатным фамилиям? Все они остались в его памяти по-разному. И вот он представил их всех вместе, каждую отчетливо и внятно, как в день знакомства, и сплел их в венок. Венок дрогнул и пошел вокруг костра, безумно красивый, все быстрее и быстрее пошел, сужаясь. Д'Оффья понял, что время невозможно измерить, потому что его не остановить. От этой невозможности - от этой красоты - или от воспоминаний - Д'Оффья так и сел прямо в костер: голова у него кружилась, искры разлетались вокруг.
Женщины вокруг него меж тем кончили хороводить, то ли у них тоже закружилась голова от пляски, то ли Д'Оффья выпустил нить из рук. А только осталась одна синьора, которой Д'Оффья не знал и вовсе никогда не видел, села вокруг костра и сказала:
- Эх, князь, - сказала она, - несчастный ты человек, все-то ты на уголку сидишь, жмешься.
- Это я-то на уголку? - удивился Д'Оффья. - Да ты глаза разуй: сижу в самой середине костра, травы небесные от меня дымятся.
- Бесталанный ты на свете родился. Ничего-то у тебя не получается, - завела опять дамочка.
- Это у меня-то ничего не получается! - завопил Д'Оффья. - Гнусная клевета! Сейчас я тебе покажу, как у меня не получается!
И стал к ней подходить, подбочениваясь. От долгого сидения на костре он кипел и искрил, а шлем налился радужными пятнами. Если бы скульптору Микеле Анджело пришло в голову подкрасться с фотоаппаратом!.. Д'Оффья был весь как струна, как коряга, как хищный кот.
Но женщина не рванулась бежать ни к нему, ни от него, а только махнула рукой и всхлипнула:
- Да уж не надо, - я и сама знаю, что ты ничегошеньки в этом мире не умеешь и не могишь. И даже сам этого не знаешь.
От этих слов все в Д'Оффья разом сникло. Небесные травы, что стояли дыбом, тоже повисли, и языки пламени горестно прилегли, облизываясь.
- Хорошо, - сказал Д'Оффья не своим голосом и сел от слабости, - а что же ты тогда со мной сидишь тут?
- Потому что жалею тебя, бедненького, - был ответ.
- А кто ты такая, чтобы жалеть меня? - заревел Д'Оффья, как медведь.
Он не выносил чужой жалости. Женщина отступила на шаг в темноту, где кричали не то звезды, не то сонные птицы в небесных травах, и шепнула, исчезая:
- Фортуна.
Гордеев
Гордеев решительно отодвинул биографию. Гордеев сказал себе: стоп. Вымыслы! Анекдоты. Лисаневич занимается ерундой, но его, Гордеева, никто не втянет в подобные авантюры. Такой человек как Д'Оффья не мог знать никаких сомнений. Жизнь этого итальянца была блестящей, как кольчуга, в которой победы нанизаны друг на друга, увязаны крепко и ровно.
Но тайный смысл жизни все-таки просвечивал, словно заходящее солнце сквозь зеленый холм. Гордеев пробормотал что-то ругательное. Это не предмет изучения!.. "Что-то", "где-то". Ты еще скажи - "если бы". Историк, тоже мне. Единственный источник - какой то подозрительный трактат "о переменах души, денег и надежд"... да такого, небось, и в природе не было, решительно помотал головой Гордеев и даже глаза закрыл для верности. Чтоб уж точно не было.
Ночь шла, глубокая и темная. Гордеев вжал голову в плечи и придвинул к себе собственное недописанное творение, конъюнктурное и подхалимское, о зарождении банков в городе Милане и недовольстве народа банкирами. А это что? - почерк незнакомый... ага, это студенты делали для него выписки в архиве. Прочти, уговаривал себя Гордеев. - Прочти, посмотри же. Вот видишь, народ для тебя землю носом роет, а ты, дурак, недоволен жизнью. Решил, понимаете ли, все бросить и заняться копанием в потемках души какого-то синьора Д'Оффья, тупого как пробка кондотьера. Не стыдно? - спросил себя Гордеев ханжеским тоном, и тут замер, словно сеттер.
На бумажке шариковой ручкой было написано вот что.
По временам кто-нибудь пытался выдать кредит простым купцам, не имевшим монопольных прав, но условия предоставлялись столь кабальные, что мало кто из торговцев или даже небольших землевладельцев изъявлял желание воспользоваться этим. - Из "Трактата о переменах человеческой души, царствий, денег и надежд". - По списку Федора Марнавина,, 1787 год.
Гордеев встрепенулся, взял след и настороженно тявкнул. Охота продолжалась. "Раздолбай!" - расхохоталась Фортуна, летая за окном в морозной мгле. На плечах у нее была шубка, подаренная каким-то из ее любимчиков. (Впрочем, сами про себя они говорили "любовники", потому что в этом слове есть "о", круглое, как поцелуй.)
- Федор Марнавин? - спросил себя Гордеев шепотом, деловым тоном. - Кто такой?
Марнавин
А был Федор Марнавин человек крупный телом, а душой широкий.
"Да, я люблю объедаться и упиваться жизнью, - говорил Марнавин, - и лучшие дыни растут на выгребных ямах!" Он был молод, цвел, нос держал кверху, как будто он у него был намазан маслом. Однажды государыня, чтобы испытать крепость своего статс-секретаря, велела ему принести с колодца ведро, навесив его на мужское хозяйство. Марнавин легко принес. Тогда Екатерина поручила ему разглашать указы на всю страну. Но с этим вышел конфуз. Когда Марнавин объявлял очередное распоряжение, все жители страны на минуту глохли, отчего выходил обман в торговых делах и убытки. Тогда истинно великая государыня, обдумав в тиши кабинета пути решения проблемы, велела Марнавину провозгласить единственный и последний указ:
"ВСЕ, ЧТО НЕ ЗАПРЕЩЕНО, РАЗРЕШЕНО!"
При таком размахе и развороте удивительно, как Марнавина так долго держала земля. Единственное объяснение - крылья на лопатках, не как у ангела, а как у любого екатерининского орла. Каждый шаг был шелковый стежок; каждая мысль - рождение стража порядка. Что ни день докладывал Марнавин государыне о своих взглядах на российский государственный бюджет. Бюджеты он стряпал - просто последний писк моды по тогдашним временам. Кроены они были на манер Адама Смита - это еще не беда. Да вот шиты - по-русски, белыми нитками. Потому что от рождения явился Марнавин в мир великим взяточником и казнокрадом.
- А почему бы вам не посадить его в тюрьму? - шутил иногда Безбородко.
- Потому что он там не поместится, - шутила в ответ Фелица.
Ей нравились умные люди; часто она беседовала с Марнавиным целыми ночами, и нередко ее аргументы иссякали быстрее, чем аргументы Марнавина, - а ведь известно, что по части аргументов с Екатериной трудно было тягаться.
Воздух тогда был жирный, как чернозем. Лепные ангелочки, которых итальянцы называют путти, жирели на этом воздухе. Крепость дребезжала, пушка стреляла, а печатный станок неустанно производил ассигнации. Вот эта единственная вещь и раздражала Марнавина в его сладкой жизни, вносила разлад. Там, у этого станка, собирались ночами не какие-нибудь простые честные люди, а черные враги Марнавина и вообще всей империи. Все он мог простить: недоимку, беспорядки, воровство, бюрократию, - кто бабе не внук, - но не печатный станок: такой уж был монетарист. Однажды, дело было в синем октябре, Марнавин парился в банке с девицами, - потом выскочил покататься по первому снегу. Катается он, весь такой бело-розовый, по сугробу, и тут ветер донес: раз-раз... хрясь-хрясь... То был он, злой демон, предмет ненависти Марнавина. Путаясь в кустах, статс-секретарь, весь голый, кинулся в холодную Неву, переплыл ее, влетел на печатный двор и увидел: черные тени от станка только свистнули. Поймал за шиворот всех, всех к свече поднес, всех спознал.
- Не печатайте больше денег! - вскричал. - Все вам прощу: и скоп, и заговор! - не печатайте!
- Ну, хорошо, - взмолились воры, - не будем больше печатать.
Марнавин выпустил их и поплыл обратно. Так как ревность к казне больше не воспламеняла его, то он еле доплыл, и так сильно простудился, что его чуть не отправили в Сибирь за непосещение ночных сессий. Однако в продолжение всей болезни стука станка Марнавин не слышал, - и это его радовало, но одновременно он что-то подозревал.
Спустя месяц началась война с турками, и в высших кругах долго спорили, откуда бы взять денег на эту войну. Марнавин предчувствовал, что тут не обойдется без кошмара всей его государственной жизни. Так и вышло, только явился этот демон в ином обличии.
Началось с того, что на перекрестке улиц Садовой и Гороховой невесть откуда взялся огромный камень. Скульптор Фальконе чуть не удавился: ему-то глыбину за столько верст волохали, а этот, еще и поболее того, взял и с неба упал просто так. Да даже, пожалуй, и не с неба, потому что земля вокруг ничуть не была примята.
Собрался, конечно, народ, и стали языки о камень чесать: и "откуда такое чудо", и, главное, "куда это чудо девать", потому что оно легло так удачно, что весьма мешало проезду. Вот стоят все и чешут языки. Взялись, навалились всем миром, лошадей запрягли навалом, - камню хоть бы что. Развели огромный костер, чуть пожар не устроили - монолит.
Тут как раз и Марнавин подъехал, вокруг камня походил, понюхал... и очень ему этот запах не понравился.
- Э, - сказал Марнавин, - вы, того! ребята! поосторожнее с этим камнем. И лучше бы никуда его не девать. Я вам не разрешаю, слышите? Я!
И поехал, полагая, что его слово что-то значит.
Но тут вышел какой-то мужичок, подпоясанный лычком, с лукавым взором, и говорит:
- Олигарх этот ваш Марнавин. А надо знаете чего? надо взять, обвязать камень веревочками и тянуть в разные стороны, тут-то он и поддастся.
Хорошо, обвязали камень веревочками, потянули... тут он да и развалился, а оттуда, откуда он рос, волной, фонтаном, захлебываясь, хлынули ассигнации. Столб стал высотой с Петропавловскую крепость. Деньги падали на город, словно снег. Народ ополоумел. Все ползали по земле, сгребая деньги за пазуху и в штаны. Смотреть на это было абсолютно невозможно. Кто видел это, никогда потом не думал, будто "человек хорошо от природы".
Узнав о происходящем, Марнавин, одеваясь, вылетел из спальни государыни, не досказав последнего философского аргумента, плюхнулся на коня и поскакал к месту происшествия. Враги елейно улыбались ему вслед. Там, на углу Садовой и Гороховой, уже стояли, взяв камень в оцепление, те самые ребятушки с пистолями и самодельными паспортами, чьей помощью власть никогда не брезгует в трудных случаях.
- Эй, расходись! - крикнул Марнавин, направляясь к камню.
Братки и не подумали.
- Ну, держись тогда! -
Марнавин выхватил шпагу и нанизал на нее шестерых братков, седьмого же перекинул через себя и шмякнул оземь дух вон. Потом он поспешно кинулся к дырке, из которой хлестал денежный поток, и сел на нее. Поскольку был он, как уже говорилось, очень хорош собой, дырка оказалась вся перекрыта, а убивать оппонента государыни братки не рискнули. Заметим, что Марнавин, хоть и любил поживиться, не взял ни одной ассигнации, - до такой степени простиралась его отвращение к ним. Те же деньги, которые уже успели вылететь из дырки, он повелел сжечь.
Все это, хотя и не уменьшило на первых порах расположения Екатерины к статс-секретарю, все же дало ей повод для некоторых раздумий. Такая ненависть к одному из эффективнейших инструментов кредитно-денежной политики была ей странна.
- Я ведь тоже не лыком шита, - удивлялась она с немецким акцентом, - так нешто я по уши деревянная, али я чего не догоняю, для ча ему так не нравятся ассигнации?
- Мракобес он и вольнодумец, - нашептывали ей враги Марнавина. - Он пытается ваше самодержавие ограничить и навязать вам свою волю.
И хотя Екатерина от этих речей пока отмахивалась, все же вокруг Марнавина постепенно начало образовываться кольцо слухов, сплетен, и люди, стоявшие вокруг него, либо смылись к его врагам, либо еще крепче за него уцепились. Однажды вечером, за бокалом вина, Марнавин пригляделся к оставшимся друзьям и заметил:
- Что-то на партию похоже!
- Конечно, мы партия, - подхватил господин Розенблюм, ходивший в черном, - партия сбалансированного бюджета, против растрат, раздач и казнокрадства!
Марнавину стало стыдно смотреть в глаза своим сторонникам, потому что все они подобрались как один честные, просвещенные, непреклонные сторонники разума и воздержания, - странно сказать, вино водой разбавляли.
- И чего вы во мне нашли, - изумлялся Марнавин, густо багровея.
Чтобы быть достойным вождем таких людей, Марнавину пришлось оставить прежние привычки. Он не стал больше брать взяток и воровать, отказывался от подарков своей ночной собеседницы. Вечерами больше не было у Марнавина в доме ни танцев до упаду, ни оргий: а были партсобрания, на которых зачитывались полезные политические сочинения. Иногда настолько полезные, что голоса понижались до шепота, и двери запирались на замок. Потом партия пела ему хвалу.
- Удивительно! - вскричал как-то в восторге Розенблюм. - Вот, кажется, вы простой обычный фаворит, - а внутри вас благородство и гражданское мужество! Вы чувствуете, как трепещет ваша душа, и как хочет она свергнуть оковы рабства?
- Возможно, - осторожно признавал Марнавин. - В какой-то степени.
Его друзей тянуло на крамолу; сам же Марнавин, покрывая их, искал в запрещенных книгах чего-то иного. - "Видит Бог, что мне неймется, - думал он, - почему же? Чего мне хочется?"
- Чего мне хочется? - спрашивал он по вечерам жену, которая раньше служила ему кухаркой (это был его третий брак).
- Сладенького? - хлопотала жена.
- Нет...
- Может, курочки?
- Нет...
Жена делала над собой усилие:
- Может... водочки?
Марнавин некоторое время смотрел на нее грустными прозрачными глазами, а потом хватал воздух рукой, будто мошку ловил:
- Ай, нет! Прочь с глаз моих, женщина! Сам я не знаю, чего хочу!
Жизнь его вдруг показалась ему неполной; и при дворе, и в кругу товарищей по партии Марнавин теперь сидел с таким видом, будто у него что-то чешется, а он не знает, где тереть: рот открыт в напряженном ожидании, брови подняты, уши на макушке.
Однажды время близилось к девяти, и при свечах, задернув занавеси, заперши дверь, Марнавин и "марнавинская партия" увлеченно изучали запрещенную литературу. На сей раз это был анонимный "Трактат о переменах человеческой души, царствий, денег и надежд". Розенблюм давно хотел познакомить Марнавина с этим творением. Другой член партии, Судаков, который когда-то учился в Италии на архитектора, перевел книгу на русский язык (статс-секретарь не знал языков), и, наконец, преподнес "просвещенному вельможе и покровителю" в дар. Дар Марнавину понравился: автор (или Судаков) писал легко, свежо, остро - ну словно селедка со свеклой под водочку. Товарищи сидели кружком около камина, красный в отблесках огня Судаков зачитывал вслух избранные места.
- ...освобождение Родины, - читал Судаков, - есть истинное дело, достойное настоящего мужчины; само же освобождение можно понимать двояко: 1) как выделение истинной родины из большой насильственной Империи (separatism), 2) как пробуждение национального чувства во многих разрозненных племенах и собирание их в Империю. Сии перемены, мерно чередуясь, образуют в истории некое подобие маятника...
Марнавин причмокнул от удовольствия. Красиво излагает, подумал статс-секретарь; и глянул на часы - не пора ли спешить к Фелице. Нет, оставалось еще несколько времени, и Марнавин продолжил благосклонно внимать. Судаков перешел к примерам: они были живы и интересны. Сначала было рассказано про Шотландию, потом - про дикарей, а потом, в качестве примера "собирания разрозненных племен", автор описал читателю жизнь некого Франческо Д'Оффья, полководца и кондотьера. Д'Оффья Марнавину положительно понравился. Если верить автору (и Судакову), кондотьер был не дурак выпить и закусить; также он умело дрался на мечах и был большой ходок по бабам. В свободное время он, видимо, лелеял замыслы соединения городов Италии в одну страну. Для автора и товарищей по партии это было самое главное. Розенблюм и другие - все сгрудились вокруг Судакова. Соберет Д'Оффья Италию или не соберет?..
- ...И вот, наконец, - волнительным голосом читал Судаков, - могущество Д'Оффья достигло того предела, при котором он даже имел возможность прощать своих врагов, не одаряя их землями и не боясь мести. Ибо кто мог ему отомстить? Д'Оффья был близок к цели: скоро, скоро его родина станет единой!..
Голос Судакова прервался. Розенблюм восторженно пискнул. Но Марнавин чувствовал, что главное - не в этом; что смысл рассказа впереди; и он подался вперед, сжал пухлые руки между коленями и ждал.
- ...но человеческая подлость, - помрачнев, с негодованием выговорил Судаков, - восторжествовала...
Все ахнули, хотя многие, читавшие книгу раньше, знали всю историю. Д'Оффья лежал посреди пиршественной залы, раскинув руки, отравленный мгновенным ядом. Розенблюм схватился за кудри; Марнавин же по-прежнему чувствовал, что главное впереди, сердце у него билось все быстрее. Он забыл о времени и даже о Фелице, которая ждала его.
- А дальше что?.. - не выдержал он.
- После гибели в вещах Д'Оффья нашли письмо, - читал Судаков тоном ровно-горестным, - в котором было написано, что он отдает все завоевания их прежним владельцам, а сам удаляется в частную жизнь.
Марнавин вздохнул, дух у него захватило: да, это было то, чего он ждал. Увидев его волнение, Розенблюм заметил:
- Это письмо противоречит тому, что мы знаем о Д'Оффья. Если верить, что он сам написал его, выйдет, что он вовсе не хотел объединения Италии.
- Конечно, это подделка, - кивнул Судаков, - но написанная так поучительно, что в Италии его читают до сих пор. Одна копия есть и у меня...
- У вас есть! - вскричал Марнавин и вскочил с кресла. - Эй, Андрюшка! Готовь карету!
***
Эфир заклинило, картинка померкла, и Гордеев только зубами щелкнул. Он встал в возбуждении. В окно было видно маленький сарайчик, а на него, прекрасный некстати, проецировался шпиль Петропавловской крепости. Гордеев посмотрел на этот шпиль безумными глазами, потом оторвался и на цыпочках, босиком, прошел на кухню. Свет был включен, стасики разбежались; Гордеев зажег газ и поставил на него сковородку. Намазал ее маслом, затаив дыхание. Потом прошел к крану, включил воду (тихо) и намочил руку. С пальцев капала вода. Гордеев подошел к сковородке и, зажмурившись, брызнул водой по маслу. Капли заскакали вверх-вниз. Гордеев зажмурился и опять открыл глаза: капли скакали, и их не становилось меньше. Радость жизни нахлынула на Гордеева с новой силой. Перевал был пройден, начался крутой спуск.
Гордеев и Марнавина
Между прочим, в середине ноября в Советском Союзе страшно подорожал кофе. Он подорожал резко, внезапно, без видимых причин, и вдруг в четыре с половиной раза. Запад удивлялся, но в скачке цен был тайный зловещий смысл. На горле недобитых дворянских выходцев стянулась петля. Старухи "из бывших", лишившись кофе, осели в пепел как подкошенные.
- Ополоумел Леонид Ильич, нефти опился, - сварливо, но очень метко сказала балерина и княгиня Софья Алексеевна Марнавина тощему коту, вернувшись из магазина.
Кот замуркал и прижался к ее стройным ногам. Он неприхотливо жил мышами и черным хлебом. Вся штука состояла в том, что он был беспороден.
- А вот я, - вздохнула Софья Алексеевна, - без кофе не могу... Дай-ка мне колье из секретера, может, продам...
Кот укоризненно посмотрел на хозяйку.
- Прости, - вспыхнула Марнавина и закусила губу. - Я забываюсь.
Однако когда кот вышел, Софья Алексеевна на дрожащих ногах подобралась к секретеру и вынула колье. В ту же минуту она поняла, что продать его не сможет никогда в жизни и ни под каким видом. Она надела его и зыркнула в зеркало так, что предметы в комнате покачнулись:
- Не сдамся!
Но на третий день бескофейного существования Софья Алексеевна, проходя по бульвару, вдруг услышала, как маленький мальчик кричит маме:
- Мама, смотри! Старушка!
Марнавина вздрогнула. Много лет прожила она на свете, и никто ни разу не только не сказал, но и подумать не посмел, что она стара. Старость делала для нее исключение, годы кланялись ей, она шла по ним с гордо поднятой головой, в модных одеждах, сухая и прямая.
Она глянула на мальчонку; ему было года четыре, глаза смотрели внимательно, и Марнавиной показалось, что танго в ее сердце сбивается на какую-то невнятную, дремотную колыбельную. Мир вокруг сделался маленьким, как коробочка. Небо придвинулось близко-близко. Последний вечер жизни лился вокруг, славно пахло жареной рыбой и бельем, резкие тени лежали на паркете, стучал дождь.
- Вот и смертушка моя пришла, - добродушно сказала Марнавина коту, снимая шляпку.
Кот принялся уверять хозяйку, что она неправа, но Софья Алексеевна только рукой махала. Врать себе было бесполезно. Стены кружились. Руки холодели. Часы тихо тикали. Только Марнавина успела вспомнить молитву, как вдруг послышался бешеный топот соседской девчонки и стук в дверь.
- Софья Алексеевна, вас к телефону!
Так Судьба стучится в дверь! Марнавина пожала плечами и пошла, вдыхая воздух тяжелыми комками.
- Софья Алексеевна? - прожурчал незнакомый голос.
- Да, - ответила Марнавина. - Что вам угодно?
- Может быть, мы отрываем вас от важных дел?
- Умереть не дали! А в чем дело? Чего вам надо?
Так спрашивали в старину: не "что вам надо", а "чего", так же как "кого вам надо".
Гордеев на том конце провода нажал на газ, весь побагровел и сказал:
- Нам стало известно, что в вашем архиве есть бумаги вашего родственника Федора Марнавина!
- Почти нет, - проскрежетала Марнавина, - он сжег их в ночь перед арестом.
- Все? - ахнул Гордеев.
- Все! - крикнула Марнавина злобно и жалобно. - Остался один протокол обыска! Да когда ж вы накуритесь!
- Мы придем, - пообещал Гордеев.
- Приходите, приходите! - пригрозила Марнавина, раздумав умирать. - Новый протокол составляйте! Ироды! Это ж можно, - трубка уже была брошена на рычаг, - это ж можно оставлять живых людей без кофе на одной голой нефти?
Кто согласно кивнул мохнатой головенкой. Да, подумал он, нефть пить - это надо сильно оголодать. Марнавина лежала на диване и плакала без слез и беззвучно. Жизнь-то была грустная, если подумать. Честная, прозрачная протекла жизнь - мимо невских берегов, на которых яблоки, прозрачные до семени, мимо крестов и ворон. Так берите же, я старуха! - крикнула Марнавина про себя, и тут позвонили семь раз, к ней. Марнавину снесло к дверям.
Гордеев стоял на пороге, весь легкий и призрачный, и прижимал к животу черный пакетик.
- А я вам кофейку принес, - прошептал он умоляюще. - Софья Алексеевна?..
Только Марнавина хотела сказать, что кофе ей уже не поможет, как картина переменилась, и она увидела с легким головокружением, что Гордеев сидит у ее ног, перебирая старые бумаги и книги.
Где росли сливы по краям запыленных долин, где проезжала кибитка Федора Марнавина в Сибирь, там теперь заводы. Там кипящие нетерпеливые реки прорывают плотины. И старые, как небо, глаза Софьи Алексеевны вдруг начали молодеть и темнеть - с каждым глотком.
- Софья Алексеевна, - спросил Гордеев трепетно, и заглянул в глаза, - а кем вам приходится тот самый Федор Марнавин?.. Прапрадед?
- Муж, - ответила Софья Алексеевна.
По синим тропам, где над дорогами нависли плоды, где под веточки подставлены рогатки, и голуби носят веселые письма: мон амур! Там было небо в завитках, как крышка шкатулки, все затейливое, в шелках и бархате, все узорчатое. И не страшно было - сомкнут ружья, сведут, и разбойники только издали поклонятся: наше вам, барыня. Да и воры-то были не те. Шли - далеко было слышно, специальные песни воровские пели. Потому что жили все как следует, а не абы как.
- А как вы познакомились?
- Пришел в компанию к нам вежливый и забавный кавалер...
Оказались вместо стен деревья, которые упорно растут много лет. Все природа держит в тайне, все скрывает. Тогда-то жизнь была настоящая, уж ехать, так долго, далеко. Готовить - так из тепленьких яичек, из сбитого масла, из просеянной муки.
- Так вы и в Сибирь за ним поехали?!
Гордеев посмотрел на Марнавину, но не увидел ее: вместо Софьи Алексеевны в кресле сидела удобно, но не развалясь, пленительная молодая особа.
- Как правильно пить кофе? В мое время считалось, что особую прелесть кофе придают яичные белки.
- Желтки, кажется, - возразил Гордеев как историк. - Ах, не пейте слишком много, вы уже и так чересчур молоды для меня. - А я знаю рецепт - со сливками и медом, много кофе, сливок и меда, густой, как сало.
- ...Федор терпеть не мог сладкий, - мечтательно, - а пил горький и крепкий, и еще любил, для аромата, добавлять туда водку с карамелью... Все это испарялось, и Федор наслаждался тонким ароматом.
- ...вот бы еще... - смаковал Гордеев. - А что, все те вещи, которые написаны на гастрономе "Петровский" - сыр, яблоки, груши, урюк, - все это было в ваше время?!
- Все это и намного больше. Специально оговаривалось, что путь кофе или чая - не морской, ибо морские туманы могут губительно сказаться... Пока враги не подвели Федора под...
- Но у вас была возможность...
- Никакой возможности у меня не было, - сказала Марнавина внезапно грубо и свела тонкие бровки на челе. - Ничего у меня не было. И вообще я была кухарка. Федор бросил вторую жену ради меня. Я была ведьма, приворожила его. А благородное дворянство - это на мне времени налет. Ведь со временем даже черепок ночного горшка становится предметом антиквариата.
- Ради Бога! - возразил Гордеев. - Не надо так говорить!
Марнавина встала, прошлась цепкой балеринской походкой; вытрясла из бюро бумаги покойного мужа, и, глядя на Гордеева, молвила:
- Вот все, что он не успел или не захотел сжечь. Здесь есть и перевод письма Д'Оффья. Самого письма - оно, говорят, распространялось в списках по-итальянски, - не сохранилось. Все правители Европы распорядились уничтожить его.
Д'Оффья
На следующий день после победы погода разгулялась. Смешалось все: дождь и солнце, черная метель и ровный розовый закат. Конь спотыкался. Ветер дул то слева, то справа, то сверху, вдувая в голову тяжелые мысли. Д'Оффья ехал, глядя прямо перед собой, и молчал.
- Чем так недоволен наш повелитель, - спрашивали вполголоса, догоняя секретаря, - неужели погода так подействовала на него? Или, может быть, будут проблемы с жалованьем?
- Никаких проблем, Боже упаси, - отвечал мудрый секретарь, - а недоволен он не вами, а теми, с кем скоро будет любезничать...
На каждом листе лежало по небольшому снежному сугробу, в развилках ветвей намело треугольники, похожие на паутину. На фоне темнеющего неба Д'Оффья и его армия поднялись на холм за рекой и вошли в родную Энрону. Приятно и хорошо въезжать в родной город победителем, даже в четырнадцатый раз, но Д'Оффья не улыбался. Кругом заметало брызгами, каждая дверь была открыта, изо всех окон лился яркий свет, на каждом балкончике стояли, оттаптывая ножки на холоде, красавицы. Глаза блестели кругом, как рыбки, все ловили взгляд Д'Оффья, а он не улыбался.
- Вот бы он нами правил! - бормотали горожане. - О, тогда бы наши привилегии никогда не кончались!
Олигархи слушали эти речи и поеживались от создавшегося положения, хотя тоже были все люди серьезные и политики.
- Слышите, что говорит народ? - сказал Первый олигарх.
- Это ужасно, - согласился Второй олигарх. - На месте Д'Оффья я бы давно убил нас всех.
- Если он не сделал этого до сих пор, - заключил Третий олигарх, - значит, мы нужны ему живьем.
Вывод был утешительный, оставалось выяснить - зачем нужны. Тут дверь как раз распахнулась, и в залу вошло множество народа, впереди - Франческо Д'Оффья и его секретарь, невысокий жуликоватый тип.
- Доброго здоровья и приятного вечера уважаемым олигархам! - молвил Д'Оффья, кланяясь. - Приношу плод моей победы к вашим ногам.
Олигархи переглянулись, и Первый сказал с достоинством:
- А почему, собственно, к нашим, Д'Оффья? Почему не папе Римскому и не королю Франции? Они могут заплатить больше.
- Я патриот, синьоры, - сказал Д'Оффья спокойно.
Первый закрыл глаза, принюхался: от Д'Оффья пахло не так, как в прошлый раз. Сквозь честные солдатские запахи сквозила какая-то перемена, а может, и измена, - этого Первый точно сказать не мог, но пахло отчетливо, словно чужими духами. Секретарь Д'Оффья, которого, кстати, звали Антонио Ванцетти, тоже принюхался, отвернувшись за спину господина, и выпрямился красный, с пятнами на щеках, возбужденный.
Вечером звезды опять стали гореть ровно и ясно, за окном небо было розовым и нежно-сиреневым, в пятнах, от легких облаков отражались огни костров и факелов. Д'Оффья долго сидел, переворачиваясь так и сяк, держал в руке полный бокал, и, в общем, рассуждал. Занятие столь непривычное, что голову ему приходилось то запрокидывать, то класть на бочок, чтобы летучие мысли терлись друг об друга. Так сидел он, и не заметил, как его секретарь Антонио Ванцетти тихо вошел и присел на коврик вблизи. Ванцетти любил сидеть у ног своего начальника, не потому что подлизывался, а потому что в таком положении лучше его понимал.
Д'Оффья встрепенулся и посмотрел на Ванцетти.
- Какой-нибудь вопрос, Антонио?
- Да, и весьма интересный, - быстро согласился секретарь, устраиваясь поудобнее. - Вы сказали, что вы - патриот. Как вы видите патриотизм?
- Как, - пожал плечами Д'Оффья довольно равнодушно. - Как и вы... Славная и богатая Энрона... Благополучие и безопасность ее жителей...
- Да? - переспросил Ванцетти. - А не мечтаете ли вы объединить Италию и сделать из нее единую империю под своей властью?
- Я похож на мечтателя? - захохотал Д'Оффья пренебрежительно. - Да и о чем тут мечтать, если уж на то
пошло?Секретарь руками развел, щеки у него порозовели, и он вымолвил шепотом:
- О чем мечтать!.. Империя!.. единое великое государство!.. Единая Италия!.. - о, такая цель вполне достойна вашего воинского гения! Великий человек не тот, кто выигрывает битвы, а тот, кто своими битвами ускоряет наступление будущего!..
- Мечты, - сказал Д'Оффья. - Даже странно: такой хитрец как вы - и такой мечтатель.
- Вовсе нет, - возразил Ванцетти, - я не мечтатель. Просто так будет, и все. Хотите, покажу?
Если запрокинуть голову в уснувшей Энроне, можно увидеть два маленьких рассохшихся эха, сидящих на фронтоне собора. Непрочный снег превращался в воду. Д'Оффья поспешал за секретарем сквозь сумрак. Наконец, Ванцетти вывел его туда, где среди парных туманов утекала вправо река, на поляну, с которой было видно городские ворота.
- Что у нас под ногами? - спросил Ванцетти нараспев.
- Вероятно, листья, - удивился Д'Оффья.
- Нет, неверно: под ногами у нас души.
И правда: на поляне сотнями гнездились души, то свежие и сочные, то сухие, то гнилые, то примороженные намертво к ладони-поляне. Как пятна облаков бродили по ночному небу, так тени и искры ледяной крупы сливались и рассеивались под ногами Д'Оффья и Ванцетти, и тьмы их уходили дальше к реке по склону. На сухих кустах чернелись ягоды.
- Подойдем ближе, - подал голос Ванцетти, - чтобы лучше было видно.
Д'Оффья сделал шаг, и ковер из душ вспыхнул и по-новому заиграл у него под ногами.
- А теперь мы будем объединять.
Звезды на небе сбились в гроздья, как виноград. Кусты сплелись шатром и образовали один огромный куст, заплетая небо черной сетью. Снежная крупа слилась в один удушливый ком. Все души - или все листья - вдруг стали одинаковыми, чуть подгнившими, чуть подсохшими, серо-бурыми. Д'Оффья хотел обернуться, но не смог: там, где они прошли, было ровно то же самое, что впереди. Не стало ни сторон света, ни прошлого, ни будущего. Все было объединено.
Ванцетти в ужасе наклонился к своим ногам и поднял одну из душ. То была душа славного черного африканца. Он был истощен, глаза его ввалились, он облизывал сухие малиновые губы и еле стоял на ногах.
- Что же случилось с тобой, - удивился Д'Оффья, - неужели все будут такими в новом объединенном мире?
- В любом городе, - ответил африканец слабым голосом, - есть правители, а есть работники. Если же объединить все города, то в новом большом Мире будут целые страны, состоящие только из господ или только из работников. Ведь у нас больше нет ни времени, ни расстояния, так что приказ господина так же доступен мне, как если бы я жил с ним в одном доме.
- Мир был слит воедино, - подхватила душа, лежавшая у ног Д'Оффья, - а у истоков этого слияния стояли вы - Д'Оффья и Ванцетти.
Вокруг все зашуршало, заволновалось, звезды тихо заныли, как иногда тихо ноют колокола на исходе дня, а потом ворох душ взбило, будто песок в стакане воды. Двое еле выбрались из этого вихря, и когда они опять стояли под стеной, все уже лежало, как и прежде, тихо, только листья плыли по темной реке.
- И что же, - спросил Д'Оффья, - тебе это нравится? Ты хочешь, чтобы я помогал такому будущему?
- О, синьор! - горячо возразил Ванцетти, обернувшись к нему. - Слово "нравится" здесь неправильно! И неуместно! Есть цель, а средства к ее достижению могут быть самыми разными. Это будущее человечества, и уже поэтому оно прекрасно. Разве не честь послужить средством к такой прекрасной цели?
- Не честь! - отрезал Д'Оффья, тоже остановившись и обернувшись к Ванцетти.
Они стояли на очень маленькой круглой площади - такой маленькой, что ее скорее можно было бы называть полянкой среди нескольких зданий. Три узкие улицы поворачивали в разные стороны, круглая церковь, маленькая и заснеженная, сверкала стеклами.
- Не честь! - повторил Д'Оффья громко. - Быть средством и иметь цель - не честь. У меня нет цели. И у истории тоже нет, что бы вы там мне ни показывали, милейший мой Ванцетти! Будущее - это Произвол Судьбы.
- Произвол Судьбы? - изумился Ванцетти.
Надо было слышать, как они, каждый по-своему, повторяли по-итальянски эти два слова.
- Вы, победитель - и верите в судьбу?
Ванцетти был невысокого роста, худой, смуглый, скулы у него торчали, хитрые черные глаза сбились в кучку, вихор - хохол - торчал вверх. Д'Оффья мотнул головой:
- Победитель, побежденный - этого нет! Ничего этого нет. Так люди льстят себе, думая, что у них есть воля. На самом деле воля у нас есть только тогда, когда мы признаемся, что от нас ничего не зависит.
- Так вот почему вы служите олигархам! - присвистнул Ванцетти.
Они говорили достаточно громко, и сквозь снег кое-где уже затеплились свечи: люди прислушивались, узнавая голос своего любимца Д'Оффья.
- Мда, - бормотнул он, оглядевшись по сторонам, - мне кажется, пора идти.
И он свернул в один из трех узких снежных переулков, но тут услышал за собой сдавленный вопль Ванцетти, повернулся и успел увидеть, что двое неизвестных злодеев втаскивают его личного секретаря в подвальное окно, пригибая ему голову и заткнув рот.
- Э-э! - завопил Д'Оффья и затопал ногами. - Пожар!
И, не дожидаясь, пока жители окрестных домов сбегутся тушить огонь, нырнул вслед за незнакомцами, утащившими Ванцетти.
Внутри было абсолютно темно, откуда-то неслись волны жара и мясного запаха. Д'Оффья бросился туда, куда уходил шум и крики; в темноте он налетел то ли на коровий хвост, то ли на полосу раскаленного железа - пришлось прямо по лицу, - и, чертыхаясь, поскакал дальше. Он догонял: Ванцетти, по-видимому, отбивался и замедлял похищение. Тут неожиданно выяснилось, что кто-то есть и сзади, да выяснилось так неожиданно, что Д'Оффья не успел воспользоваться оружием.
- Э, убью ведь! -
Д'Оффья хотел рвануться вбок, но понял, что "вбок" - это на самом деле вниз, а стоит он на крутой, обрывистой лестнице, и держат его восемь персон - за ноги и за руки по двое. Свеча приблизилась к его лицу.
- Синьор Франческо Д'Оффья, - сказали из-за свечи. - Добрый вечер.
Похитители впустили Д'Оффья в каменную камору, и он увидел, что за столом как ни в чем не бывало сидит наглец Антонио Ванцетти, его личный секретарь. Видимо, все было подстроено, догадался Д'Оффья. Ему стало противно. Он не умел восхищаться красивыми комбинациями, и не раз говорил, что сказки про ловких плутов годны только для черни.
- Пожалуйста, садитесь, - указал Ванцетти.
Д'Оффья сел. Стыд наполнял его душу.
- Пора, кажется, - безмятежно сказал Ванцетти, - посвятить вас в наши планы. То есть, вы уже, собственно, все знаете, я вам показывал. Мои скромные картины вас не вдохновили... да я и не претендую на роскошный талант. Но вы ведь все равно нам нужны.
- Вы уже почти все сделали, - поднял голос один из похитителей. - Романия, Ненаполь, Физа - все эти города уже завоеваны. В других городах есть много недовольных.
- Будьте нашим повелителем, - сказал Ванцетти сердечно. - Вы прирожденный государь.
Д'Оффья помотал головой:
- Даже не буду врать вам, синьоры. Можете убить меня здесь и сейчас, но объединять Италию я не собираюсь. Особенно после того, что показали мне вы, любезный Антонио. Я все понял. Эдак сначала Италию, потом Европу, а потом и весь мир!.. нет уж, весь этот... глобализм, - это слово Д'Оффья выдумал сам на месте, - без меня, пожалуйста!
Ванцетти и все остальные довольно засмеялись:
- Глобализм! - остроумно, синьор Д'Оффья! - однако не говорите глупостей, убивать вас мы, конечно, не станем, мы вас слишком любим.
- И еще, - Ванцетти поднял острый палец, - берусь поспорить с вами, что, действуя так же, как до сегодняшнего дня, вы рано или поздно станете правителем объединенной Италии.
- Поспорим, - согласился Д'Оффья. - Потому что этому не бывать.
- При всем уважении...
- Да, не бывать, - повторил Д'Оффья и повернулся к ближайшему из похитителей, - а теперь выпускайте меня, говорить нам больше не о чем!
В стене приоткрылась узенькая дверца - в нее стало видно красное снежное небо - и Д'Оффья вышел на ту самую площадь, где они с секретарем Ванцетти еще недавно беседовали о Произволе Судьбы.
Гордеев
Кто чем был славен на историческом факультете, а декан факультета, товарищ Подмоклов, был славен тем, что написал тридцать пять томов истории колхозов. В этих тридцати пяти томах не набралось бы, пожалуй, и десяти страниц правды, да и эта правда состояла бы из утверждений вроде "было бы большой ошибкой и даже непростительным заблуждением думать". Ночи мстили Подмоклову. Ему снилось, что он вредитель, мешочник и кулак; что он подло подбирает колоски; Подмоклов просыпался в холодном поту и доставал свой паспорт.
Перед этим-то товарищем Подмокловым и стоял Дмитрий Гордеев, опершись на стол, и говорил о своей новой работе. Ничего не доказывал. Просто говорил. Увлеченно.
- Ах, - говорил Гордеев, сияя, - там так пикантно выходит!.. Там есть, понимаете ли, такой синьор Д'Оффья... А наш-то, наш! Марнавин-то! А? Это который масонский заговор! Да нет, при Екатерине! Он же тоже интересовался! Его перевод у меня есть... в частном собрании... Вот если бы связаться, наверняка, ведь наверняка в Италии тоже что-то есть, ведь если бы я нашел, это было бы!..
- Пикантно? - иронически поинтересовался Подмоклов.
Подмоклов не слушал, что говорил ему Гордеев, но слова "пикантно", "масонский" и "в частном" он разобрал, и эти слова наполнили его предубеждением. Гордеев замолчал, озадаченный.
- Бряк-бряк-бряк, - назидательно сказал Подмоклов в наступившей тишине.
- В каком смысле? - растерялся Гордеев.
- В таком, - ответил Подмоклов, глядя исподлобья. - В прямом.
Он сидел за столом, аккуратно сложив ладошки одну на другую, и повернув жирную голову вверх, на Гордеева.
- Мне даже странно от вас слышать, - продолжал Подмоклов. - Какой-то ерундой занимаетесь, и все. Самодеятельностью. Никогда бы на вас не подумал.
Он хотел сказать "никогда от вас не ожидал".
- Да почему же ерундой-то, - самодовольно возразил Гордеев. - Вот вы, например, давно новые документы находили?
Подмоклов пошевелил башкой. Этот юнец просто забыл, где он находится. Говорил я, что нельзя так рано выдвигать. Что посеешь, то и пожнешь.
- Я, - заметил Подмоклов, свирепея, - между прочим, в войне участвовал, а вы мне будете говорить.
Гордеев был явно сражен этим убойным аргументом. Видя его смущение, Подмоклов воинственно засопел и перешел в атаку:
- Вот вы скажите, какое у вашей работы социально-экономическое обоснование?
- А что, обязательно нужно социально-экономическое? - изумился Гордеев, и тут же понял, что допустил непростительный промах. Подмоклов выдохнул из себя весь воздух.
- Ну, знаете ли, - сказал он сурово, - интересное кино, а как это вы работаете столько лет и не знаете, что социально-экономическое обоснование должно быть обязательно??
Гордеев расхохотался:
- А какое, например, обоснование может быть, если я пишу о картине Микеле Анджело "Между завтраком и обедом"?
- Ну, там пища изображена, - без тени сомнения объявил Подмоклов. - Сельскохозяйственная продукция.
Гордеев повернулся, пулей вылетел из кабинета, проскакал четыре метра по коридору и завалился на стену в приступе истерического хохота.
- Что, что? - шли мимо два его коллеги. - В чем дело?
- "Между завтраком и обедом"! - стенал Гордеев, надрываясь. - Оо, старый пердун!
Коллеги быстро заозирались.
- Кто? - осторожно спросили они.
- Да Подмоклов! - хихикал Гордеев. - Представляете, я ему говорю...
И он быстренько изложил коллегам ситуацию, стараясь сделать ее по мере сил посмешнее. Однако они почему-то не смеялись, а в недоумении поднимали брови. Наконец, один из них осторожно спросил:
- А в самом деле, Дима, какое обоснование у твоей работы?
Гордеев тоже перестал смеяться и удивленно посмотрел на коллег.
- Ну конечно, - вступил другой, - Д'Оффья - это, кажется, попытка объединить Италию, верно? Заговор там, переворот. Да? Ну, вот и готовое обоснование. Зарождаются товарно-денежные отношения... Да?
- Нет! - возразил Гордеев. - Ничего подобного! Это гораздо важнее.
- И что же?
- Это история личности!
Тут пришла пора смеяться друзьям, и они смеялись так долго и счастливо, что Гордеев не вынес их хихиканья, плюнул и пошел. Вздуло холодом по полу, коридор сходился в темный скучный квадрат. Друзья больше не были друзьями: незримый Д'Оффья стал Гордееву ближе и роднее. Он не гнул в столовой алюминиевые вилки, не заначивал премию. Впрочем, возможно, у него было много других недостатков. Жирное солнце млело в зените. Его облизывали самолеты, отрывая и растаскивая по небу. Вся природа застыла, листья примерзли к праху. На улице курили, факультет погружался в пыль.
Что такое застой? Отсыревшие книги и сгнившее просо; сопли в глубинах прыщавого носа; глазик-шарик пустой, знак тупого вопроса... Да, остывают все слова, и мир в расходы погружен, и КПД едва-едва, и пылью заперт телефон. Без дна, без конца, до одури. Твой смех погасят крылья сов, а эхом будет тишина - глуха сугробная копна, не слышно в вате голосов. Черны угрюмые леса, но нам унынье ни к чему: взметайся, пламя, в небеса, развей густой мороз и тьму.
- Экономическое обоснование, - язвительно воскликнул Гордеев сам себе, ухватившись за волосы. - Сдохнуть можно!
- Можно сдохнуть, мил человек, а можно и не сдыхать.
Это был опять Лисаневич. С утра он, видимо, ел что-то необычное: может быть, рис, в котором каждая рисинка облита маслом, или форшмак, или еще что-нибудь, "что ваша мама вам никогда не приготовит". Во всяком случае, он сыто отдувался, причмокивал, и губы иногда складывались в добродушную улыбку.
- Так что можно и не сдыхать, - сказал Лисаневич прозаично. - Это я, старый воробей, не умею даже подпись где надо поставить. А вы ведь, Дмитрий Михайлович, человек легкий. У вас слог блестящий, ровный. Вам ли не сделать экономическое обоснование. Ну, давайте попробуем, - Лисаневич поплевал на ладошки. - Зачин такой: вишни зацвели в городе Мадриде, и необыкновенный урожай произвел падение цен на рынке вишневых косточек.
- Хорошо! - ухмыльнулся Гордеев.
Глаза у него заблестели, он схватил вилку и пошел брызгать чернилами. Каждая буква получалась у него в четырех экземплярах, потому что у вилки четыре ножки.
- ...Торговец Валери Д'Анжу, проклятый буржуин, нанял корабль и поплыл с вишневыми косточками туда, где их было мало, ибо рынок был занят. Матросов на корабле плохо кормили.
- Гнилым мясом.
- Совершенно верно. Главным бунтовщиком (выражавшим интересы класса ремесленников против нарождающихся торгово-денежных отношений) стал... как бы его...
- Товарищ Амаретто. Мартин Амаретто. Нет, Омар Мартини. Беглый перс.
- Откуда беглый?
- Из бутылки... Вот... Ладно, имена - не суть! Д'Оффья, сумев встать над классовыми интересами, купил у Валери Д'Анжу все вишневые косточки, и силой принудил его раздать рабочим зарплату.
- А потом организовал коммуну...
- Да, в которой вырезали из вишневых косточек головы венецианских красавиц.
- Постой, куда-то делся Омар Мартини. Надо его приплести. Пусть он вдарился в религию и привел на помощь папу Римского.
- Ага! Попам не понравилось, что титаны Возрождения, организовавшись в коммуну, вырезают женские головки. Это, мол, безнравственно.
- Но на тот момент это было прогрессивно. Ведь не было ни Горького, ни Шолохова.
- Ни Кочетова.
- Ни... ах!
Гордеев замер, пораженный, но не испуганный. Уста его лепетали так свободно, что он чуть было не выговорил имя самого "талантливого" литератора того времени. Это было счастье. Голова у Гордеева закружилась. Заскрежетали ржавые шестеренки - влил Лисаневич маслица, крутанул ключик, и что-то тихо-медленно тронулось, поехало, что-то такое - не остановить. Развязались завязочки в его уме. Юрьев день настал, последние листья, звеня, как мерзлые монеты, опали с деревьев в парке.
Экономическое обоснование было готово, и, размахивая веревочками папки, Гордеев кинулся в кабинет декана. Однако сколько ни вертел он ручку, сколько ни выкручивал - никто ему не открыл. И вообще на всем факультете почему-то никого не было.
- Только ночь наступила, и все уже спать смылись! - закричал Гордеев. - Уроды! Ночью им не работается! Процесс выплавки стали, между прочим, непрерывен! Они думают, что если они историки, то им необязательно быть коммунистами!
Размахивая папкой, он выбежал на набережную. Мороз крепчал, все было завалено снегом, и падало еще. Близкое эхо отражалось от кораблей порта, от Адмиралтейства и крепости. Красное небо, как крышка коробки, нависло над городом. Гордеев был абсолютно один.
- А-а! - обличил Гордеев. - Вам слабо!
Он повернулся задом к Неве (звездный ветер подгонял его) и побежал в темные кущи Васильевского острова. Снег лежал на каждой веточке, обложил заборы, от него рябило в глазах, пробраться не было сил. Не светилось ни одно окошко на улицах, тротуары и мостовые, и площади были как вазочки с мороженым. Гордеев шел все дальше, вытаскивая и погружая ноги да помахивая папкой. Он остановился у фонаря, близ большого красивого дома, где на углу, в шестиугольной комнате жил декан Подмоклов.
- Эй! - крикнул Гордеев, и крик его раздался по полутемному воздуху среди снега. - Эй, Подмоклыч, пошли на каток!
Но все осталось темно в семи окнах декана, заложенных мокрым снегом. Над подъездом, в котором горел тусклый свет, сидели на корточках амуры с карамельками за щекой.
- Подмоклыч! - задорно закричал Гордеев опять, слепил снежок, размахнулся и пустил в окно.
Теннь! - окно дрогнуло, треснуло и осыпалось вниз; тут же загорелся свет, в квартире забегали. Гордеев отбежал подальше. В круге фонаря топтались его следы.
- Захочет, найдет, а мы на каток, - сказал Гордеев своей тени - и пошел дальше.
Хулиганские желания распирали его. Чем дальше, тем глуше и уютнее становились места, и одинаковыми были все линии, все снежные поляны, все старые церквушки. Где-то там, впереди, под мокрым снегом тихо гнил залив; где-то наверху над мокрыми тучами мокло темное небо. Одно окно впереди светилось.
- Рожает кто-нибудь, - предположил Гордеев.
И вдруг понял, что находится у дома Софьи Марнавиной.
- Гм, - сказал он сам себе, - снег, наверное, замел мои следы, так что к факультету я не вернусь. Подмоклыч не пойдет на каток - это явно. Чем бы заняться? Но у меня нет кофе. Впрочем, почтенная дама наверняка еще не освоила тот пакет. Окна у нее горят - наверное, я не разбужу ее. В таком возрасте, знаете ли...
Так говоря сам с собой, Гордеев поднимался по лестнице, волоча за собой разбухшее от снега экономическое обоснование, а когда добрался до Марнавиной, так запыхался, что сердце у него постучалось раньше него самого. По ступенькам летели неровные пятна: тени снежных хлопьев.
- Охти мне, - сказал он по-бабьи, глядя на сухие букетики в нише на окне, - сейчас даст мне старая!
Дверь распахнулась, оттуда дунуло светом и свежестью. Гордеева втянуло в эту дверь, протащило по коридору, и остановился он только в комнате. Он закрутился, он еле проморгался, и даже не понял, кто ему открыл: посередине комнаты стояла Марнавина. Она была молода - не засушенная, не "со скидкой", а именно молодая, новенькая. И она была исключительно красива. Тюх! - как красива. - Вах! - как хороша! И свет вокруг нее был как брызги сока из лимона.
- Здравствуйте! - не в лад сказал Гордеев и бухнулся перед ней на колени. - У вас все освещено, и я посмел зайти к вам.
- Посмели! - пискнула Марнавина в полном восторге. - Я приготовила все, что можно достать в наших магазинах - всего понемножку, и мы можем сейчас же сесть за праздничный ужин!
Все было освещено и блистало, у зеркал стояли маленькие свечи из числа тех, что втыкают в торт на день рождения. Здесь сиял мускат крымский левобережный, и сухое венгерское токайское, и салат Оливье, и курага - хотя до Нового года оставалась еще две получки.
- На стол смотрит, как влюбленный, - огорченно всплеснула руками Марнавина, - а на меня-то и забыл!
Гордеев быстро обернулся к ней и снова выронил все из рук, хотя уже видел, как она хороша. Желтый свет и белый снег вились вокруг нее, как тени. Черный кот ходил в ее ногах, красиво обрамляя своим мехом туфельки.
- Садитесь, рассказывайте! - велела Марнавина.
Они сели за стол, причем Гордеев несколько раз пытался начать говорить или поднести ко рту вилку, но каждый раз выходило только легкое хмыканье.
- Не привык я к хорошему-то, - объяснился Гордеев, расставив руки и не трогая сервированный стол. - Всюду ржавые железяки из земли торчат. Жил в этом, сам проржавел. Ни одного ананаса в шампанском не видел. Даже боюсь я их как-то.
Ананасы в шампанском переглянулись и булькнули от смеха.
- Не бойтесь, они мирные, - нежно прозвенела Марнавина и коснулась своей ручкой его чаши. - Идите ко мне...
Ананасы послушно подплыли к краю, и Гордеев не успел моргнуть, как в столбе света поверхность напитка замерцала пузырями и влилась в него вместе с фруктами. Он только успел заметить, как черный кот лихо метнулся через стол пожать ему лапу, а Марнавина подлетела по воздуху, и ее нежное, счастливое, сонное дыхание коснулось ее уха. Гордееву показалось, что только теперь он отведал истинной жизни.
- Теперь я другой человек! - брякнул Гордеев, отставляя бокал и жмурясь. - А ну глянь, какое я сделал экономическое обоснование!
Марнавина, улыбаясь, развязала тесемки папки. Гордеев принялся похаживать вокруг стола и с многообещающими жестами излагать свою гражданскую позицию.
- Главное, - говорил он, глядя на снег, - не общие законы истории, а частности, мелкие подробности, которые мы упускаем при обобщении. Причем подробности не только характерные, но и необычные. Да путь каждой души уникален! - Гордеев развернулся, приглашая Марнавину в союзницы.
Марнавина кивнула. Глаза ее блестели от влаги, хотя она-то видела пути множества душ, и еще одно преображение было ей, кажется, не в новинку. В этой комнате было невозможно даже отбрасывать тень, столько было света и огня; и невозможно было выдохнуть - хотелось вдыхать и вдыхать. Хотелось ходить так, будто на голове кувшин. Свет и свежесть тянули вверх.
- Сейчас будут голоса, - сказала Марнавина и встала. - Хотите послушать со мной?
- Вы слушаете голоса! - благоговейно воскликнул Гордеев. - И непременно печатаете листики!
- Да, - призналась Марнавина, подходя к нему вместе со своим теплом. - Недавно три ночи и три дня печатала непечатное... о, какое это было блаженство. Но давайте же скорее настраиваться, уже время!
Оказалось, что голоса давно не слушают по радио. Ярый враг каждый день рвал эфир зубищами, и от этого эфир стал так тонок, что его можно было уловить лишь собственными ушами, в определенных местах, и, хуже того, в определенном состоянии души. Теперь для прослушивания голосов нужно было стать сознательным, законченным антисоветчиком - ибо малейшие сомнения слышащего делали его простым смертным.
Трепеща и помаргивая, Гордеев, Марнавина и кот залезли под диван. Там, близ картонной коробки с мотками шерсти, они притихли и затаились, приводя себя в должное состояние возвышенного усердия. Наконец эфир прояснился, и до них донесся тихий, слабый, но бодрый и язвительный чей-то голос:
- ...конечно, можно считать, что и в Монголии до прихода красных был капитализм, но честнее было бы сказать иначе: и тогда, и сейчас там был и остается феодальный строй... ибо...
- Аристократия, - лепетал девичий голосок, - по Бердяеву - это не просто привилегия, это большая ответственность, даруемая благодать, за которую приходится расплачиваться служением...
- Новости. В США неожиданный обвал облигаций корпорации "Суперс", спровоцированный действиями банка Salmon и его главой Фрэнком Доффья...
На этом месте Гордеев, признаться, испугался. Так как он лез первым и залез дальше всех, то теперь он принялся поспешно вылезать обратно, выдавливая попой недовольного кота и Марнавину.
- Ай, ай, что за спешка? - поинтересовалась Марнавина, отряхиваясь.
- Я с ума схожу, - буркнул Гордеев, прыгая по комнате и тряся головой. - Мне тут почудилось...
- Не почудилось, - объявила Марнавина, руки в боки. - Есть такой Доффья, спекулянт, сволочь каких мало (она вздохнула) хоть и капиталист. Между прочим, говорят, дальний потомок твоего Д'Оффья.
- Так может быть... - призадумался Гордеев. - Может... быть...
Однако закончить фразу ему так и не удалось: Марнавина смотрела в окно, и в ее глазах явственно просвечивал ужас.
Напротив, по глухой линии, со стороны швейной фабрики, тихо крался некто. За ним, незаметные и серые, обмотанные вьюгой, следовали еще семь фигур. Может быть, были это трупы или вурдалаки со Смоленского кладбища, но вокруг них распространялось странное жужжание, как около трансформаторной будки, а сквозь уксусный запах сладко пахло тлением. Снег облетал их. Они шли медленно, но верно. Вот, увязая в снегу, по полосе тени между фонарями, перешли дорогу. Вот сверили адрес, подняли безглазые головы - и тихо вошли в подъезд.
Гордеев и Марнавина переглянулись.
- Спаси меня, - тихо простонала она. - Это за мной.
Что делать? Свет потух, и сразу стало видно, что комнатка у Марнавиной бедная, что кружевные тюлевые занавески пожухли, что деревянные рамы и балка на потолке дореволюционных времен... Свет потух, но не стало темно. Город подсвечивал глухое снежное небо, и фонари цвели на улице, отражаясь в темных окнах.
С лестницы донеслось зловещее шарканье.
- За мной, - велел Гордеев по-деловому.
Он распахнул окно, и оба, разгоряченные опасностью, вылезли на карниз, встали по сторонам, как атлант и кариатида, а кот задвинул щеколду. Там, на высоте, пахло острым морозом и гнилыми досками; Гордеев стоял в полутьме, ужасно боясь, что Марнавина не выдержит, взмахнет рукавами и слетит в снег, как усталая бабочка. Марнавина также стояла, не отделяясь от стены ни вздохом, и гадала, пил ли Гордеев до нее, - а если пил, то... помогает ли Бог пьяным атеистам?
Между тем в комнате происходили невероятные события.
Потоптавшись у двери, пришедшие заметили, что дверь раскрыта, и появились на пороге.
- Где они? - спросил первый приглушенно.
- Под кроватью, - ответили ему. - Там чаще всего.
- Так извлеките! - приказал первый брезгливо.
Путаясь в саване и кряхтя, слуга тьмы опустился на карачки и пополз на животе в глубину. Не успел он, однако, проползти и двух метров, как в руку ему впился кот. Вернее, мы-то знаем, что это был кот, ну, а слуга тьмы не знал, и заверещал:
- Тут пираньи! Полным-полно!
- Какие пираньи, - заругался первый, - откуда!
- Гнездо тут ихнее! - простонали из-под дивана.
- Может, им из-за границы прислали, - затревожился самый молодой и неопытный.
- Из-за границы, - заругался опять первый, - будто я пираньев не видел! Если это пираньи, то они бы там его уже на хрен обгрызли!
- А они и обгрызли, - заметил один из слуг тьмы, вытаскивая из-под дивана скелет.
Тут-то и первый челюстью лязгнул, но опять не забоялся, потому что он ничего в жизни и в смерти не боялся. И рявкнул:
- Ну, если это пираньи, тогда срочно проводите распиранивание... депиранизацию!
Сказано-сделано: подняли диван за четыре угла, только хотели лихо шмальнуть, как оттуда выскочил целый выводок пираний, мохнатых, черных, с когтями, - и пошли они кружить, завывая, налетая, что твои валькирии!
- А-а! робя! тикай! - завопил первый.
И тогда Гордеев и Марнавина, уже опухшие на карнизе от холода, увидели, как тени в саванах по одному вылетают из окна, и мимо трубы швейной фабрики темными точками исчезают в красном небе.
- А все-таки я свяжусь с этим стрекулистом, - бормотал Гордеев, поддерживая Марнавину, когда она впрыгивала обратно в тепло.
- С кем? - спросила она шепотом.
- С заграничным банкиром, - сказал Гордеев твердо. - Доффья.
Марнавин
...но никогда не удалось бы врагам возбудить в Екатерине ненависть к человеку, посещавшую ее в уединении, если бы в ней самой изначально не было семян страха перед ним. Страх этот и ужас был какого-то самого тайного, диковатого свойства. Екатерине иногда снился Марнавин в виде статуи в летнем саду; но не пристойной римской статуи с фиговым листком, а статуи древней, грозной, языческой. В отблесках рыжей грозовой радуги снился ей Марнавин, голый, с подъятым выше головы огромным членом, со зловещей, ненасытной усмешкой.
- Ты видела таких? - спрашивала она у статс-дамы, как маленькая девочка.
- Не видела, - честно признавалась статс-дама, - и это признание стоило многого.
Был призван тайный старый врач, у которого от множества женских секретов на красных устах постоянно играла усмешка, и тот, конечно, сразу же объявил:
- Я-то знаю, что значат эти сны. Сны, матушка... они даром не бывают. Все сны - они к чему-то.
- К чему же этот сон? - тревожно спросила Екатерина.
Врач подмигнул ей и велел приникнуть ухом:
- Между нами. Не замечаете ли вы в своем организме никаких перемен?
- Нет! - ответила Екатерина поспешно. - Нет!
- Ну, а если откровенно?
Екатерина потупилась.
- Вот, - торжественно вывел врач. - У вас, матушка, одни ножки торчат, а Марнавин, стервец, цветет и пухнет. Это с чего же он так наливается? Он через свой стебелек с вас сосет, как комар.
Екатерина содрогнулась. Она, конечно, была не так суеверна, как ее предшественницы Анна и Елизавета, но в последнее время что-то стала и впрямь примечать странные вещи... Сомнения стали посещать ее. Она уже боялась, а от страха до ненависти один шаг. Добавим к этому неустанный труд врагов по компрометации Марнавина, и поймем, почему государыня однажды вечером наконец придралась к чему-то, вспылила и велела Марнавину больше не приходить спорить с нею о философии.
- Что же! - развел руками Марнавин. - Это должно было произойти рано или поздно.
Товарищи по партии подавленно молчали: все-таки за царицыным фаворитом любые их проделки могли бы сойти; теперь уж не сойдут, думал масон Розенблюм, кусая губы. Не надо было давать Марнавину письмо Д'Оффья, вот после него он и переменился!
- И судите сами, сколь своевременно! - воскликнул Розенблюм несчастным голосом. - Теперь, когда мы были так близки к распространению власти вольных каменщиков по всей России, вам не разрешают спать с царицей!
Марнавин головой тряхнул:
- Э, полегче, друг. Что мне до вольных каменщиков! У меня, может, душа от ваших книг пробудилась - а это важнее всякой политики.
Розенблюм так не считал. По городу уже ходили слухи, что на собраниях в доме Марнавина (о ужас) пекут блины, преждевременно справляя поминки по государыне.
- Пусть болтают! - отмахивался Марнавин. - Пусть брешут, не буду их вранье своими оправданиями разбавлять.
Он свирепел с каждым днем. Вокруг него вдруг оказывалось все больше дурного, такого, что он хотел бы изменить, но не мог. Он теребил свой орден, сидя на заседаниях, и сурово отдувался. Нет, думал он, пора мне в отставку. Уеду в деревню, начинал он мечтать, - но мечты скоро обрывались. Там глядели из лесу масленые глаза холопов - то блеснет топор, то обрывок веревки, - их же пороть придется, сообразил Марнавин, и стыдно ему стало, и не поверил он себе опять. А кредиторы? ведь с тех пор, как Марнавин не берет взяток... Словом, жизнь сжималась, как круг свечи угасающей. А можно ли, спрашивал он себя, бродя ночью по столовой и подъедая в нервном изумлении припасы, - а можно ли вообще жить на свете - достойно?
Случай доказать представился очень скоро. Поповскому сыну Филимону Стрюпкину, ученому географу, приспичило отправиться в увлекательный поход, в далекие юго-восточные страны, с тем чтобы наконец установить пределы Российского государства. Он утверждал, что там, между Сахалином и Аляской (только чуточку южнее), прямо в море громоздится здоровенная куча чернозема.
- Там, - утверждал Филимон Стрюпкин, - можно растить цитроны для царского двора, оттуда можно брать сколько угодно налогов. Но нужно удобрение, - с наукоемким видом добавлял Филимон и на том умолкал.
Стрюпкин был противен Марнавину. Ходил он в обдерганном армяке, отпустил бы и бороду, да она у него не росла. Речи его клонились к "пользе России", а Марнавин смолоду приметил, что кто говорит "благо Родины", тот имеет в виду пустить ее по миру. Походы Стрюпкина проходили всегда одинаково. Получив заветную сумму, он для виду строил хлипкий корабль из гнилого леса, торжественно уплывал (все кричали ура, академики произносили речи), а как только Петербург скрывался из виду, члены экспедиции быстренько приставали к безлюдному берегу, там прятали корабль у знакомого финна, делили деньги и отбывали гулять в какой-нибудь хороший город - например, в Москву или Вологду. Когда деньги кончались, подельники возвращались к финну и чинным манером плыли на своем гнилом корабле обратно в столицу. По дороге Стрюпкин успевал сочинить захватывающую историю экспедиции, которую рассказывал в кабаках, и нередко она становилась известна в народе еще ранее доклада Стрюпкина на заседании. Эти доклады служили Стрюпкину пропуском в следующий разорительный поход. Всем было известно, что Стрюпкин проходимец, но с низшими он хорошо делился, а высшим угождал; как - об этом речь ниже.
Часы неслышно вели бирюзовыми стрелками, как ходит коза вокруг колышка. Государыня внимала, затаив дыхание, сенаторы сидели как на иголках.
- А в тех странах, - рассказывал Стрюпкин абсолютно деловым тоном, - имеется птица Отнюдь, принимает на грудь, у ней крик столь дешев и сердит, что небо дрожит и земля гудит. Пером сей птицы писать сочинения вельми изрядно, понеже рука сама ходит невозбранно.
В подозрительных местах академики переглядывались, но не спорили.
- Бьет ручей молоком и медом, с неба падает овес год за годом, - распространялся Стрюпкин. - ...гору Василиск мы обмерили с четырех сторон, потому как у ней внутри фонтан зажжен, на верхушке она крахмальная, и арка внутрях трухмальная.
Сенаторы поняли, что на этот раз Стрюпкин гулял в Москве. Триумфальная арка это неопровержимо доказывала. Между тем Стрюпкин перешел к делу.
- А на той ледяной вышке сидят голубые летучие мышки, вот сидят-сидят, громким голосом кричат: "В Риге вельможа Пнин с французским шпионом водку пил". - "А в Питере Вольф генерал сорок семь тыщ рублей украл".
Екатерина притворно ахнула. Стрюпкин деловито почесал подбородок. Секретари застрочили. Свечки горели легким трепетным светом. Стрюпкин раскрыл рот, чтобы извергнуть новую порцию компромата, но тут поднялся Марнавин, и, обращаясь прямо к императрице, молвил:
- Я, пожалуй, пошел.
- Куда? - затревожилась Екатерина.
- Неважно, куда; главное - отсюда, - невежливо сказал Марнавин, однако никуда не пошел, а продолжал дерзко смотреть на Екатерину.
- Я не понимаю, - спросила она. - В чем дело?
- В том, - сказал Марнавин, нажимая. - Долго еще этот господин будет пропивать казенные деньги и смущать совестных людей своими дурацкими бреднями?
Надо было Марнавину сделать вид, что государыня ничего не знает, но он стал в последнее время так хорош, что о таких вещах ему даже догадываться было лень.
- Что значит "дурацкими бреднями", - вмешался почтенный географ из Академии, - господин Стрюпкин - признанный и известный путешественник!
- С печки на полати путешествует! - рявкнул Марнавин. - Вы слушайте-слушайте, сейчас он у вас еще и денег запросит!
- Конечно, запрошу, - сказал Стрюпкин. - Потому что государственное дело! Все мы российские граждане!
Он чувствовал себя очень уверенно и свободно; Марнавин, впрочем, тоже.
- Все-то граждане, а ты-то сволочь! - воскликнул он, и, обращаясь к Екатерине, мотнул головой: - Если вы профинансируете еще одну экспедицию, я уйду в отставку!
Во как! - подумали все бывшие там. Все ужасно боялись, что их отправят в отставку, а Марнавин, вот как, сам туда напрашивается! Все представили себя на его месте и нашли, что фаворит бесится с жиру, или от злобы, что его отставили от постельных дел. Марнавин стоял у дверей, как козырной туз, животом вперед, пудра с него осыпалась. Стрюпкин струхнул.
- Господин Марнавин! - резко сказала государыня. - Я не понимаю вас. Вы делаете стойку, в то время как для этого нет ни малейшего повода. Вы враг себе? Вы поссорились со своим разумом?
Марнавин побагровел, растерял слова и хлопнул дверью; а Стрюпкин пошел ва-банк:
- Ну и вот, - продолжил он, зажмурившись, - а еще та птица сказала, что Марнавин ночами варит в кастрюльке головы французских дворянов кочнами! и уж как бы не самого короля!
Принеся такую чушь к ногам своей государыни, Стрюпкин блаженно замолк, чая (недаром) золотого дождя. Враги Марнавина торжествовали. Вечером они смазали печатный станок и пошли хряпать. Летели прессованные листики с обязательствами государства. Нет ничего глупее! - думал Марнавин, лежа в постели близ жены. Глаза ему завязывала тьма; он ворочался, крутился, как веретено. Страха в нем не было ни капельки; было только бешеное недоумение. Стук печатного станка разносился по ночному Петербургу. Ладно бы, растравлял себя Марнавин, хлопая пухлыми веками с длинными ресницами, - пусть бы печатали, но ведь ради чего! О, любовь моя, Россия, - и Марнавин оборачивался к своей жене. Все тридцать три года его жизни женщины сливались для него в одну, но теперь его перетряхнуло. Жена, теплая, родная и единственная! - и он обвил ее плотными руками во тьме.
Жена пошевелилась. В этом движении нисколько не было сна.
- И ты не спишь, - с растерянной любовью промолвил Марнавин. - Как в сундуке.
- На что бы тебе я, если бы спала, когда ты не спишь, - сказала жена.
- Ты хоть и кухарка, - сказал Марнавин шепотом, - но ты, ей-Богу, лучше всех этих проклятых жеманниц. А уж Фелица перед тобой - тьфу. Это я тебе истинно говорю. Может быть, в последний раз ночь вместе проводим. Сядь-ка ко мне на животик.
Так неспешно проводили они ночь, выгоняя из головы все мысли до единой, и не говорили ни о чем большом. Только о собаках, да о деревьях на улице, да о том, что с ними в те минуты происходило. Когда Марнавина ложилась на спину, слезы текли по ее вискам.
Утро следующего дня выдалось безветренным и прохладным. Утро то было первым утром месяца Листопада. Екатерина встала, как всегда, в шесть, выпила крепкого кофе, обулась как следует и причесалась, немного позанималась своими делами и вышла к людям. Вид прежних ее собеседников напомнил ей о Марнавине.
- А что наш вчерашний пьяница? - шутливо осведомилась она.
Взгляды были спрятаны по углам. Екатерина слегка побледнела и переменила тему. - "Да, видимо, нет иного выхода, - сказала она себе, и в тот же момент все решила в своем сердце. - Жизнь сильнее моих философий".
В полдень был призван глава того важного ведомства, которое звалось в разные времена по-разному, но цель всегда имело одну. Екатерина усадила его с собой за стол и мягко-мягко спросила:
- Скажите, много ли у вас записей о Марнавине, и в какое время они сделаны?
Вопрос был правильный. Поеживаясь, поскольку со стороны окна немного поддувало, глава ведомства сообщил своей государыне: что да, записей о Марнавине много; и что практически все они сделаны в течение последнего полугодия.
- Так, - сказала Екатерина методично. - Так!
Гордеев
- ...представляете, налетели ночью и выбили все стекла в квартире! - возмущался Подмоклов. - Вы себе представляете?
- Все стекла! - изумился Гордеев. - Сколько же было этих хулиганов?
- О-о, целая орава! - развел руками декан. - Представляете, мы с женой еле спаслись от них! Вбежали, перевернули диван, - и нас бы убили, да мы в окошко вылезли и стояли на карнизе три часа под этим снегом.
- Ужасно, - покачал головой Гордеев, и прибавил как бы между прочим: - Я вчера тоже был не в себе. Вчера так себе был день, а сегодня день такой как надо.
Гордеев подсунул ладошки под стол, напрягся и стал тихонько подвигать мебель.
- Да, сегодня день, - согласился Подмоклов, пристально глядя на Гордеева.
День был резкий, синий, ясный. Снег то таял, то подсыхал снова, небо тоже меняло цвета по своей прихоти. Течения времени почти не чувствовалось. Гордеев немножко повернул столик, совсем незаметно, но весь вид кабинета декана неуловимо изменился. А главное, изменился сам декан, и вполне определенным образом. Подмоклов взял да и онемел со всеми потрохами. То есть онемел не только его язык, но и голова тоже. Он перестал выдавать и стал на некоторое время только воспринимать. Много лет декан был закрыт для внешних мнений, теперь же с ним ненадолго совершилась перемена к лучшему.
- Ага! - радостно сказал Гордеев. - Вот так. Теперь выслушайте, пожалуйста, экономическое обоснование моей новой работы.
Он открыл папку и, поминутно отвлекаясь от нее, стал пороть чепуху. Она была даже еще диковиннее и чудовищнее вчерашней, потому что Гордеев сочинял на ходу. Плесень по углам кабинета скукоживалась от его пародий. Стиль был такой: сначала медленное торжественное вступление, потом разбег и перепляс.
- Экономическая формация, - начинал Гордеев тяжеловесно, - есть функция от многочисленных факторов!.. Когда я однажды взялся перечислять эти факторы в собрании благородных мужей, многие спорили на пятьсот золотых флоринов, что я не доведу дела до конца.
Онемевший Подмоклов даже не мог подумать "на Пряжку", потому что мысли его тоже парализовало.
- Есть непреложные законы, - торжественно заводил Гордеев, - по которым развивается исторический процесс во всех странах без исключения!.. Их три: "Туз, он и в Африке туз", "Что в лоб, что по лбу", и, наконец, "Черного и белого, только не горелого"...
Солнце приветливо глянуло, скрылось за завесы облаков, где-то малиновое пятнышко, где-то серое, где-то капля желтоватая.
- Формации сменяют друг друга, - сказал Гордеев уже совершенно издевательски, - словно времена года. Как в Малайзии, так и в Советском Союзе за осенью идет весна... а за летом опять осень, и после коммунизма наступит опять эпоха первобытности!
На этом месте нечеловеческим усилием Подмоклов развернул стол обратно, весь побагровел, встал рывком и ушел из оскверненного кабинета.
А погода не устраивала больше снега, как вчера. Она сомневалась, куда ей пойти, но сомневалась так тихо, так мило и беззаботно. Вновь и вновь озаряло город бледным светом; вновь и вновь опять делалось прозрачнее и холоднее.
На пустыре, где с одной стороны стоял пивной ларек, а с другой - помойка, стояли Гордеев, Лисаневич и Софья Марнавина. Все трое были в драных рабочих штанах. Сердца их колотились в унисон.
- Должно получиться, - заверил Лисаневич.
На утоптанном снегу лежали друг на друге два кирпича, на них сверху Лисаневич положил крепкую доску. Способ был верный, да и от самого приспособления так и веяло надежностью.
- Ну, Гордеев, с Богом, - сказал Лисаневич. - Язык у тебя подвешен, если что, поговоришь с капиталистом по-итальянски?
- Поговорю, не сомневайся, - сказал Гордеев, вздыхая. - Только... это самое... а назад-то я как?
Лисаневич только плечами пожал:
- Ты договорись там с кем-нибудь, как будешь границу пролетать, ну, и, конечно, там уговори народ, чтобы закинули тебя. Или, может, кому по пути будет в Союз. Тебе ведь главное-то что?
- Письмо достать! - ответил Гордеев.
- И назад вернуться, - напомнила Марнавина.
В рваных штанах была она похожа на беспризорника. Гордеева же такая одежда только красила, потому что освобождала - а он был гораздо краше на свободе.
Итак, Гордеев встал на один конец доски, Марнавина и Лисаневич дернули пивка для рывка, потом беспартийный еврей посадил Марнавину на плечи, как следует разбежался и напрыгнул на другой конец. Впрочем, я описываю видимую механику процесса; несомненно, в небе, которое было в тот день предусмотрительно застелено газеткой, кто-то тоже взялся за веревку и поддернул Гордеева вверх и на Запад.
- Лечу-у! - завизжал Гордеев, испытывая острые ощущения.
Он махал руками и чуть не потерял подтяжки, но управлять своим полетом не мог. Траектория несколько пугала его: уж больно сильно вверх его направил Лисаневич. - "А ну как я врежусь в какое-нибудь небесное тело, например, в птицу или самолет?" - но и такая мысль не испугала Гордеева, потому что теперь жил он без страха.
Вот полет замедлился, и Гордеев увидел под собою ржавую кромку железного занавеса. Два крылатых часовых сидели на нем, скрестив ножки, и ели сало.
- Эй, шпион, высоко летишь, штаны порвешь, - лениво забрехали они.
- Да что вы, миленькие, - ласково сказал им Гордеев. - Рази же вы не видите, что они у меня и так драные.
- А, - успокоились пограничники, - ну, значит, наш человек.
И даже кинули ему кусок сала, не на веревочке, а просто так, по доброте душевной.
Вот внизу показались разом все мелкие Западные страны: Франция, Германия, Англия и Япония, а там не за горами были и Соединенные Штаты. Ибо потомок кавалера Д'Оффья проживал именно там. Туда, на улицу Уолл-Стрит, которая начиналась у реки и заканчивалась на кладбище, и лежал путь Гордеева.
Доффья
Молодой капиталист Доффья был уже не так уж молод: было ему тридцать два года, одиннадцать месяцев и семь дней. Состояние его выросло благодаря так называемым "ценным бумагам". Ценны эти бумаги были в основном тем, что настоящей их стоимости никто знать не хотел. Таковы же были и люди вокруг. Некоторые из них, счастливые, считали себя акциями родной корпорации: их цена неуклонно росла. Другие, озабоченные, возникали из ниоткуда в виде фьючерсных или форвардных контрактов на сахар или пшеницу с поставкой или без поставки, и затем либо реализовывались, либо пропадали зря. А сам Доффья втайне чувствовал себя облигацией, у которой есть, как известно, два такие свойства: чем выше цена, тем ниже процент; и в конце концов - как ни выпендривайся, как ни набивай цену - все равно выкупят по номиналу...
В описываемый момент Доффья, генеральный директор инвестиционного банка, сидел в своем уютном кабинете: стены, потолок, пол и столик состояли из прочного прозрачного стекла, которое крепилось на алюминиевые трубки. Со всех сторон было видно солнце, причем в разных позах и одеждах. Солнце деловое, рассветное; солнце расслабленное, закатное; солнце таинственное, ночное. В стране, где жил Доффья, никогда не бывало ни слишком жарко, ни слишком холодно: каждый день солнце покрывали специальным матовым раствором, каждую весну и осень Конгресс принимал решение о погоде на следующий сезон.
- Хэмсон признался, что работал на вас, - поведал его собеседник, сидевший за тем же столиком напротив. - Вам тоже придется признаваться, иначе вас привлекут к суду за отказ сотрудничать со следствием.
Доффья наклонился вперед смуглым и круглым телом, погасил сигарету и начал новую.
- Признался - это на его совести, - сказал он негромко. - Но вы ничего не докажете. У меня с Питером была договоренность о продаже stop-loss в случае если акции упадут до ста сорока пяти. Восьмого числа акции стоили именно столько, и Питер их, естественно, продал. Кто же знал, что девятого они рухнут на шестьдесят процентов.
- Никаких документов на договоренность в агентстве не нашли, - возразил собеседник.
Доффья почти не видел его лица: сверкали матовые поверхности высоко над землей, снаружи некто в голубом воротничке висел на веревочках, тер окна мылом. Там сияли и раздваивались маленькие радуги. Перед ним, в глубине бара, сидел этот чертов юрист и пытался его расколоть.
- Послушайте, - сказал Доффья, - вы тратите мое время.
- Я хочу вам добра! - возразил юрист с подъемом. - Признайтесь, что Хэмсон слил информацию, и вам дадут от силы семь - девять лет!
- А так? - спросил Доффья, любопытно улыбаясь.
- А так лет шестьдесят, - развел руками юрист. - По сумме обвинений. Плюс многомиллионные штрафы... впрочем, они грозят вам и так. Вы слетите с таким треском, что от вашего доброго имени...
Тут юрист сам сообразил, что порет ерунду, и замолчал. Доффья степенно смахнул капли пота с густых бровей.
- Уфф, - сказал он. - Зачем я заказал кофе в такую жару? Господи, вы же видите, я весь на нервах. Я просто убит. У меня нет сил принять решение, - заключил Доффья иронически.
Юрист поджал губки. Вот все говорят, что этот Доффья странный тип, но чтобы настолько? Он что, не понимает, что ему грозит? Или, как всегда, заранее заготовил обходные пути? Вот он сидит, повернув смуглое лицо к солнцу, потеет, как в сауне, - молодой богатей, - юрист почувствовал сильное раздражение. Как будет приятно с треском засадить его за решетку! - подумал он. Эта мысль придала ему сил.
- Ну, вы подумайте, - наказал он, вставая и разглаживая длинные брюки, - у вас еще четыре дня.
Доффья послушно кивнул. Юрист вылетел в окошко, как стрекоза, надавив на стеклянную раму, и, блестя зубами на солнце, унесся ввысь. А Доффья остался, задумчиво глядя ему вслед. На часах было пол-восьмого вечера; жара стояла среди башен и проводов большого города, и над проливами, над мостами веял теплый ветер. Солнце садилось в густую соленую воду. Только Доффья собрался снять трубку и позвать всю команду после работы в ресторан, - как послышался немелодичный звон, и треск, и грохот. Главу инвестиционного банка снесло с кресла; он вмиг взлетел на спинку дивана и прижался плотным телом к стене, а туда, где он секунду назад спокойно сидел, рухнул голубой воротничок в рваных брюках.
- Буон джорно, - сказал воротничок, барахтаясь в осколках журнального столика, - Дмитрий Гордеев, Советский Союз.
Доффья нервно рассмеялся и спрыгнул со спинки дивана.
- Вот я сижу и думаю, - покрутил он головой, - чего мне не хватает для полного, окончательного, беспросветного счастья? Конечно, агента КГБ! Всегда мечтал испытать ощущения четы Розенбаум. Так что, мистер Гордеев, вы очень кстати. Подойдите поближе вот к этому углу, помашите ручкой: здесь камера.
- Но я вовсе не агент КГБ, - возразил Гордеев по-итальянски, поднимаясь с пола. - У меня к вам дело совсем иного рода...
- Может, лучше по-английски? - предложил Доффья. - Я оценил, я восхищен... но итальянским я владею не так хорошо, как английским. Позвольте, я вас отряхну.
- Дело в том, что я-то знаю только итальянский, - объяснил Гордеев. - Так что придется нам...
- Ладно, - согласился Доффья. - Выкладывайте.
Выкладывайте! - легко сказать, если просидел весь день в своем аквариуме, а солнышко только ходило вокруг, облизываясь, за дымчатыми стеклами! Гордеев же летел со скоростью звука, подлетел к самому светилу, бок обжег, - и за весь день ровно один кус сала. А тут ему эдак: "Выкладывайте", точно он деньги должен этому стрекулисту. Как бы не так!
- Вы кто? - сердито спросил Гордеев. - Капиталист вы или нет? Миллионер или как? Вот у нас в России так повелось: накорми гостя, баньку стопи, а потом уж расспрашивай! Кто решает важные дела сухой и трезвый? Важные дела надо решать мокрым и поддатым!
- Вот как! - расхохотался Доффья. - Ну что ж! Это мы завсегда могем, - это нам только давай, сам знаешь!
В коридоре оказалось, что на самом деле никакой жары вовсе нет, а есть приятная прохлада и прозрачный ворох теней. В таинственной глубине здания сидели послушные операционистки, ходили клиенты с рюкзаками и в городской обуви.
- Гражданин начальник, - окликнули генерального директора из комнаты заседаний, - это что за лошок с тобой в драненьких штанцах?
Доффья хихикнул и вывел Гордеева на общее обозрение, хлопнул его по плечу, а сам сказал:
- Этот человек находился под моим пристальным наблюдением три года. Он топтался на углу семнадцатой улицы и восемнадцатого проспекта и торговал ошибками в речи диктора из вечерних новостей. Теперь он будет работать у нас!
Пошли дальше под одобрение сотрудников. Доффья катился впереди, размахивая крепкими руками, Гордеев шагал за ним, щурясь от капиталистического блеска. Солнце уже заплывало за западные башни.
- Сюда, - скомандовал Доффья.
Они свернули в закоулок, поднялись по лестнице и пошли по стеклянному круглому тоннелю в темноту. Гордеев почувствовал странный запах, слишком концентрированный даже для русского человека.
- У меня здесь бассейн с персиковой водкой, - пояснил Доффья небрежно. - Враз будешь и мокрый, и поддатый. Что тебе дать для закуси?
- Пива, - нашелся Гордеев.
Надо было обязательно поразить этого стрекулиста и показать, что наши люди - они крепче ихних. И точно: Доффья изумленно поднял брови, но смолчал и приказал принести две бутылки.
- Э,э! - крикнул Гордеев вдогон. - Ящик!
- Не пойму ничего, - поднял глаза Доффья, развязывая шнурки. - Не похож ты на советского. Они все зажатые, закомплексованные. А ты как этот... как бишь его... из фильма-то...
- Как ковбой, что ли? - догадался Гордеев смутно.
- Ну, в общем, да, - махнул рукой Доффья. - Эх!
Он разбежался, мелькая ногами, и плюхнулся в бассейн; вынырнул, очумело поводя глазами; Гордеев тоже разбежался, сделал в воздухе сальто-мортале и потом секунд тридцать ловил ртом исчирканный винными парами воздух. Тут и там змеились рыжие огненные струи. Гордеев остекленел, но все понимал; Доффья, видимо, тоже.
- Ну вот, теперь мы мокрые и поддатые, - прогремел инвестиционный директор, так что эхо раздалось под сводами, - теперь выкладывай!
Гордеев выложил, бултыхаясь:
- У вас в коллекции есть такой старинный документ - называется письмо Д'Оффья, вашего предка. Завещание его, стало быть! Он у вас есть? Единственный экземпляр, стало быть! Есть он у вас?
- А что? - всплеснул Доффья ногами.
- А что! - Гордеев даже стал пускать пузыри. - Отличный, между прочим, документ! Я бы его на вашем месте перед сном перечитывал!
- Да я кроме аналитики вообще ничего не читаю! - закричал Доффья. - Вылезай, тут твое пиво прибыло.
Гордеев, делать нечего, взлез на бортик, и пошел за пивом. Он испарялся. Ящик маячил сквозь персиковую пелену. Гордеев повернулся с бутылкой, так чтобы видел Доффья, взял пробку глазом и дернул. Этот финт он видел лишь раз в жизни, но должно было получиться. И получилось, только вот ответные силы швырнули Гордеева обратно в бассейн.
- Мои аплодисменты! - крикнул Доффья.
Гордеев вынырнул весь в пене и продолжил о делах:
- Так, может, я скопирую это ваше письмо?
- А я что, говорил, что оно у меня есть? - удивился Доффья. - А может, у меня его и нет вовсе.
- Ну, это вам лучше знать!
Вместо ответа Доффья поднырнул под Гордеева и стал его топить за ноги. Гордеев вспомнил, что в бассейне, куда он ходил с женой, подобные шалости воспрещались красным по белому.
- Эй, сейчас милицию позову, хулиганье! - заорал он. - Партбилет на стол положишь!
Доффья, видимо, забоялся и отпустил Гордеева, а сам отплыл подальше и облокотился на бортики с угла.
- Так есть или нет? - упорно продолжал Гордеев.
- Тут уж одно из двух! - вызывающе сказал этот гад. - Либо есть, либо уж нету!
Гордеев понял, что банкир решил проверить, чья кровь крепче. Теперь они будут сидеть, как заспиртованные уроды в Кунсткамере, пока кто-нибудь не сдастся или не утонет.
- Отчаянный ты мужик! - воскликнул Гордеев. - Ты что, анекдотов не слышал? Поспорили американец, француз и русский... Кто там всегда выигрывает?
- Американец, - удивился Доффья.
Действительно, у них же все наоборот, вспомнил Гордеев; и тут наконец организм расплавился, растворился, как сахарный, усмехающийся Доффья замельтешил перед глазами, - может, он противоядие принял, подумал Гордеев с запоздалым раскаянием, и день поддался ночи.
Когда Доффья очнулся от сна, вокруг было темно и абсолютно сухо. - "Советский шпион выпил всю водку, - подумал Доффья, - ну куда я, придурок, полез с русским соревноваться?" Доффья попытался вылезти из бассейна; однако верх и низ переменились, стенки норовили стать полом. - "А может, это я все выпил?" Откуда-то брезжил легкий приторный свет, и Доффья, изнемогая, пополз туда. Местность была абсолютно незнакомая. Генеральный директор удивился бы, но сил удивляться не было: следовало отсюда выбираться. Полоска света приближалась. Доффья оттолкнулся от пола и встал, держась за стенку; потом еще раз, - на восьмой раз, после множества коллизий и потрясений организма, ему удалось удержаться на ногах - вот только поверхность была наклонная, так что пришлось опереться всем телом на стену. Стена со скрипом отворилась, и Доффья рухнул вперед, в залитый светом коридор.
- Куда же вы? - закудахтали над ним, и залетали чьи-то руки.
- Свет потушите! - сказал Доффья беззвучно.
Пахло эфиром. Вокруг в слепящем мраке летали сиреневые птички с кольцами на шеях и щебетали:
- Вам бы надо лечь!
- Мне бы надо вас уволить! - засипел Доффья.
Это, по-видимому, было услышано: в следующий момент Доффья почувствовал, что сидит в кожаном кресле, ноги и ладошки ему растирают щеткой, а организм постепенно хорошеет от введенных в него нужных веществ. Еще через некоторое время пространство вокруг раздалось и сформировалось в полутемную комнату. Бугры и ямы стали креслами и занавесями. Где-то, то ли за окном, то ли на руке, - мерцали часы, показывая четыре сорок пять утра.
- Che bella armonia, - потянулся Доффья. - А теперь пусть кто-нибудь сходит в мой личный архив и принесет оттуда завещание предка, которое я купил в прошлом году на аукционе в Риме.
Все бросились исполнять его поручение. Доффья взял чашку с кофе. Рука у него дрожала. Часы тикали, темноту начинал разбавлять рассвет. Через полчаса завещание предка легло перед ним на столик, и генеральный директор углубился в чтение. Надо заметить, что читать ему действительно приходилось очень редко, и вообще - Доффья был не создан для сосредоточенной работы. - "Я, - декларировал Доффья, - человек интуитивный и взбалмошный. Все мои таланты - натуральный продукт. Все дается мне исключительно даром; а что не даром, того я и не хочу!" Так ли было на самом деле, не знал никто, да и сам Доффья не хотел знать. Главное было - имидж, видимость, аура легкости и беззаботности, которую Доффья вокруг себя создавал. Мир был призрачен, работа банка - нематериальна... Но в то утро, сидя с ножками в кожаном кресле, Доффья сосредоточился на письме Д'Оффья весь, и прочел его, не отрываясь, внимательно, а к концу даже приоткрыл
рот.Текст закончился. Доффья-младший поднял голову и дико оглянулся вокруг. Огромное солнце толчками поднималось вверх, заливая светом город. Банк просыпался. Сквозь стеклянные перегородки уже журчали первые голоса и шумы.
- Эй! - закричал Доффья, подбежав к двери. - Где русский?
- Какой русский? - удивились все.
- Тип в драных штанах! - уточнил Доффья. - Срочно найдите его! Из-под земли достаньте! Из Советского Союза!
Народ подхватился и забегал, крича: "Эй, тип в драных штанах, вас ожидает генеральный директор", а Доффья, новых и светлых полный сил, еще добавил им вслед:
- И позовите сюда юриста, который приходил ко мне вчера! Признаюсь во всем, и пусть сажают!
Д'Оффья
В потерянной тишине застыл зал. Травы, нарисованные на стенах, пожухли и свернулись; купидоны сжали розовые губки от холода. Д'Оффья лежал в кресле и диктовал секретарю Ванцетти письма.
- ...и непревзойденному в добродетелях герцогу Лиманскому. Собираясь оставить поприще... и удалиться в частную жизнь... я, синьор Франческо Д'Оффья, передаю город Лиманию... в ваше полное распоряжение. Войска будут выведены из города в течение трех недель... Пишите, Ванцетти, что же вы не пишете, - иронически заметил Д'Оффья.
Ванцетти оглянулся в полном отчаянии, как затравленный.
- Зачем? - проговорил он, глядя на Д'Оффья.
- Пишите, Ванцетти, - невозмутимо посоветовал Д'Оффья. - Синьору Джанпаоло Торсини... Собираясь удалиться в частную жизнь...
Секретарь Ванцетти выдохнул, поставил перо на бумагу и принялся писать. Но рука отказывалась выводить буквы. Ванцетти было физически дурно. Единая Италия, царство доблести и справедливости, - летит в тартарары! И из-за чего?! Прихоть, сумасшествие! Перо выпадало из рук от возмущения.
- Пишите, Ванцетти! - весьма резко приказал Д'Оффья, видя его замешательство.
- Пишите сами, - едва сдерживаясь, ответил Ванцетти.
- Что-о? - остолбенел Д'Оффья. - Как?!
- Так, - проговорил Ванцетти совсем уж дерзко, весь темнея. - Я уважал вас как возможного государя единой Италии. Если хотите, я на вас поставил. А вы...
Дальше Ванцетти говорить не смог. Д'Оффья посмотрел на него, - вернее, как-то мимо него, - и сказал:
- Что ж, в таком случае вы проигрались в пух. Вы абсолютно свободны. Чем быстрее вы уйдете, тем, поверьте, лучше будет для вас.
Ветер пришел откуда-то издали, донес городской шум, донес чуть слышное бряканье ведра и чей-то смех. Ванцетти в полной прострации кивнул, медленно повернулся и пошел к дверям.
- Погодите, - сказал Д'Оффья ему вслед. - Я знаю, вы по ночам сочиняете руководство для политиков, называемое "Как всех обмануть". Так вот: не забудьте внести туда замечание о том, что есть такая сила, которую не обманешь никакими уловками. Тогда ваше руководство будет великой и безошибочной книгой!
- Судьба непредсказуема, - сказал Ванцетти мстительно, взявшись за ручку двери и блестя своими черными глазами, - как бурная река, но в наших силах строить плотины.
И он неслышно удалился, весь полный неведомого, но явственно темного смысла. Д'Оффья махнул рукой. Душой он был уже там, где не ведают ни друзей, ни врагов; ни краха, ни почестей. Длился серый день. Самое дно года то было, время, когда не заключают сделок и не ведут войн. Время, когда будущее только замешивается, как тесто; и когда семя робко набухает в земле. Д'Оффья вздохнул, сел за столик, взял в руки перо и опустил голову.
А вечером был пир, большой и деловой, во дворце олигархов. Лампы скрипели на цепях, облитых маслом, кругом было душно от свечей и факелов. Стол ломился от блюд. Д'Оффья вошел: все вздрогнули и странно глянули на него. Д'Оффья вспомнился простонародный рассказ о женщине, видевшей знаки на людях, обреченных скорой смерти, и он усмехнулся. О чем мог поведать олигархам Ванцетти? О письмах, которые Д'Оффья собирался разослать бывшим хозяевам покоренных им городов? Этого достаточно для того, чтобы погубить себя, подумал Д'Оффья, но недостаточно для того, чтобы себя понять... Ни Ванцетти, ни олигархи - никто на свете, кроме него самого, не знает о том, последнем письме, которое осталось лежать у него на столе. Там лежит оно в темноте, подумал Д'Оффья довольно, там, где расписаны травами стены, и после того, как его не станет в этом мире, оно будет найдено. Кто и как возьмет его в руки? - подумал Д'Оффья, любезно улыбаясь присутствующим и отведывая всех блюд понемногу. Д'Оффья наслаждался последними минутами жизни, как, бывало, последними минутами ночи. Ах, почему самое большое счастье всегда бывает под конец? Почему самый темный час предрассветный?
Потянуло дымом с моря. Восходил бледный месяц. Время истекало. Д'Оффья оглянулся: рядом сидела та самая дама, которую он видел в ночь своей последней победы. Перстень отравительницы щелкнул, и Д'Оффья явственно увидел, что он переменил цвет.
Он обменялся с Фортуной понимающим взглядом, потом глянул в окно, в небо - и выпил до дна.
Гордеев
- Пей до дна! пей до дна! - кричали все кругом.
Гордеев смущенно кланялся и пил.
- Ну-ка, - задал тон Лисаневич, - расскажи нам еще разок, как ты из Америки выбрался?
Гордеев принял томный вид: уже рассказывал! - на фоне темного окна, зевнул и небрежно стал повторять рассказ:
- В общем, лежу я в ванне... попиваю кофе с коньячком... и тут слышу дикие вопли: "Не соизволит ли товарищ Гордеев... мм... господин! Гордеев пройти в кабинет генерального директора?" А я говорю: "Охотно!" Выбираюсь из ванны.
- Тебя вытирали? - жадно спросили у него.
- Еще чего! - хмыкнул Гордеев. - Я сам вытерся. Хотя хотели, - оговорился он. - Хотели, чего уж там. Ну вот. Надеваю свои штаны. Кстати, там все ходят в драных штанах, это у них писк моды, штаны и ватник.
- Наши люди! - восторженно сказал какой-то бородатый товарищ.
Сидели вокруг все больше друзья Лисаневича, а друзья у него были что твои декабристы: подписи своей где надо не ставили, голоса слушали и "Посев" еще выписывали.
- Ну, - подбодрили Гордеева, - и ты пришел туда.
- И я пришел, - подхватил Гордеев увлеченно. - Да! И мне этот стрекулист да и говорит: "А на-ка тебе, Гордеев, письмо Д'Оффья. Оно тебе нужнее, ты историк".
- Прямо само письмо! - восхитилась по пятому разу Софья Марнавина, глядя на Гордеева влюбленными глазами.
- Прямо само письмо, - подтвердил Гордеев. - И вот, я его беру и говорю: "Спасибо, Фрэнки, а всежки ты стрекулятник!"
И так он это сказал, что все присутствующие взвыли от бешеного удовольствия, а Марнавина бросилась Гордееву на шею.
- А потом привел меня на дно своего инвестбанка, где у него потайной люк, - закончил Гордеев, - помахал мне рукой грустно, - мол, жалко расставаться-то ему, - и говорит: "Ты, Гордеев, прямо иди вниз, никуда не сворачивай, и вылезешь прямо в подвале магазина "Диета", который на площади Мира в Ленинграде". И точно, там я и вылез, - сам удивляясь, закончил Гордеев. - Вот...
- Тихо! Тихо! - вдруг закричал Лисаневич и замахал руками. - Голоса!
Все благоговейно замерли и прислушались кто где был. Голоса было слышно на удивление отчетливо. Они не таяли паром в ледяном эфире, а просачивались повсюду, как запах саек с хлебозавода.
- ...над крупным финансовым спекулянтом, главой инвестиционного банка "Салмон и братья" Фрэнком Доффья. Ему предъявлены обвинения в использовании инсайдерской информации и многократной... по сумме обвинений ему грозит до... учитывая добровольное признание... на имущество Доффья, включая его личный архив, наложен... Доффья отказался сказать что-либо в свое оправдание, утверждая...
Гордеев и Марнавина тихо ахнули. Лисаневич хотел сказать свое слово, но передумал, и такое почтительное молчание установилось за столом, что даже голоса, обычно желанные, стушевались и пропали.
- Я пойду спать, - сказал наконец Гордеев. - Завтра мне предстоит последняя битва.
***
Шумел, народу полон, зал; здесь были профессора, и студенты, и доценты, и аспиранты. Почти никто, конечно, не знал, каким стал Гордеев в последнее время; но каждый знал кое-что, и все шушукались, что-то предполагая.
- Говорят, с женой разводится опять.
- Он в иностранку влюбился. Ага. В итальянку.
- Да он на ней по расчету женится, из-за какого-то редкого документа.
- По обмену. Будут итальянцы.
- Мне бы одного!
Декан Подмоклов кисло морщился и засыпал. После того случая в кабинете колхозники стали являться ему уже и наяву; осторожный Подмоклов теперь избегал общения с коллегами, и стал еще важнее. Он стал совсем важен, как писающий кот, что придало ему еще больше сходства с первым лицом государства.
- Говорят, вы что-то знаете, - толкнул его в бок один из профессоров. - Что это за тайная история с письмом Д'Оффья?
- Авантюра, - мрачно сказал Подмоклов. - У Гордеева тесть продавец в мясном отделе. Поменял письмо на двадцать килограммов мяса.
Профессор вздохнул и подумал: "Надо бы молодых продвигать". Он имел в виду себя: ему было всего шестьдесят пять лет.
Тут послышались шорохи: "Идет! Идет!" Пыль испуганно прижалась к потолку. На рассохшейся кафедре появился Гордеев. Все увидели, как он молод и талантлив; и ярок; и у него есть какая-то цель, он хочет что-то доказать нам, думали студенты втайне от профессоров. Но они ошибались: Гордеев ничего не хотел доказать. Он хотел просто сказать. - "Кому повем тоску свою?"
- Моя работа, - начал Гордеев, - посвящена одному из самых заметных деятелей Италии начала шестнадцатого века, выдающемуся полководцу Франческо Д'Оффья. Собственно, меня интересовала не столько политическая деятельность Д'Оффья, сколько загадочные обстоятельства его гибели.
На слово "загадочные" профессора сделали кислые мины, а студенты затаили дыхание.
- Жизнь Д'Оффья так хорошо и подробно нам известна, - продолжал Гордеев, - в основном по знаменитому сочинению "Как обманывать государей" Антонио Ванцетти, который, как известно, долгое время был его секретарем. В трактате Ванцетти Франческо Д'Оффья предстает жестким и справедливым человеком, талантливым военачальником, - одним словом, образцовым государем. Ванцетти утверждает, что целью Д'Оффья было объединение Италии, и если бы не его преждевременная смерть... Тот же взгляд на роль Франческо Д'Оффья просматривается и в других трактатах и жизнеописаниях, - заключил Гордеев. - Но!
Он поднял палец. Теперь уже и профессора - почти все - увлеченно слушали Гордеева. - "Он говорит без бумажки!" - потрясенно думали они. - "Что там будет дальше?"
- ...возможно, - и очень вероятно, - что все было не совсем так... - коварно усмехнулся Гордеев. - Или, вернее, совсем не так...
Гордеев чувствовал, что держит слушателей в руках. Такое бывало с ним и раньше, и даже всякий раз, когда он выступал перед большой аудиторией. Но в те разы чувство было не такое сильное, оно смешивалось с волнением, а теперь он чувствовал только подъем, и зал благодарно шел за ним, как прилив за луной.
- Д'Оффья, - ускорил темп Гордеев, - оставил после себя бессмертное, но незаслуженно забытое письмо, которое долгое время ходило в Италии в списках, но было запрещено всеми правительствами Европы. Господа, я нашел это письмо. Вот оно. Нашел я и единственный русский перевод этого письма.
Профессора сидели, как картошка в земле, присыпанные пылью. Гордеев помедлил, и когда пауза созрела, продолжил:
- ...выводы, которые я сделал на основании этих документов: Д'Оффья не просто не хотел объединять Италию, но и погублен был именно за это свое нежелание. В какой-то момент с ним по неизвестным причинам произошла некоторая перемена...
Тут Подмоклов разлепил сахарные губы и закричал, как на пожаре:
- По неизвестным причинам! Сами посудите, Дмитрий Михайлович, как мы можем этому верить!
- Что значит "верить"? - возразил Гордеев с кафедры. - Вот! документы! Экспертиза сделана! Факт не подлежащий!
- Этот факт, - поддержали Подмоклова клевреты, - не обусловлен никакими социально-экономическими причинами. А значит, его и быть не могло!
- Или же, - выкрикнул кто-то особенно ретивый, - вы открыли новый исторический закон?
В зале зашелестели. Студенты стали оборачиваться в тоске, профессора довольно сложили руки на брюшке. - "Битва титанов!" - думали они. Гордеев терпеливо отдулся. Он терпеть не мог всего этого. Чем острее меч, тем глубже увязнет он в этой трясине. Но он ведь пришел не побеждать.
Тихий ток воздуха пересекал зал; теплые и холодные сквозняки, перемешиваясь, крутились у потолка. Там, за широким окном, в тучах пролегла розовая полоса, озаряя Ленинград холодным светом. Сквозь бледный день, среди мостов и замерзающих рек, над городом восходила зима. Сер и широк был ноябрьский день, ничего не было в нем яркого, но много было великого. На этот прозрачный фон можно было наклеить любое место, время и действие.
- Нет, я не открыл никакого нового закона, - покачал головой Гордеев в полной тишине. - Потому что законы меня не интересуют. Не желаю упрощать и сравнивать. Меня интересуют исключения и особенности. Главное скрыто именно в них. Именно там мы чувствуем неуловимую истину...
В этом месте гордеевской речи и была точка росы: профессора дружно выпали в осадок, все понял, засвистали и закричали:
- Наших бьют! Товарищ Подмоклов, цитатой его!
Шум и вихри пошли по залу, народ задергался, кое-кто вскочил, засверкали молнии. Подмоклов растерянно встал, поправляя пиджак, и хотел сразить Гордеева Марксом, но бог войны отступил: под взглядом докладчика Подмоклов повалился обратно на стул. Студенты крутили головами: назад! вверх!
- Д'Оффья, - воскликнул Гордеев, - преобразился помимо всех законов, сам по себе. Преображение было даровано не воину, синьору, правителю, а лично ему! Понимаете?
- Понимаем! - закричали из заднего ряда Марнавина и Лисаневич.
- Понимаем! - что было сил завопили храбрые студенты.
Тут уж завертели головой профессора. События развивались стремительно и непредсказуемо. Подмоклов с трудом поднялся, пригибаясь, как под грозовым порывом ветра, обернулся и схватился за спинку кресла костлявой рукой.
- Тихо! - проверещал он. - Выгоню с факультета, сявки!
- Это бунт...
- Берут пример с Франции...
- Правильно, на окраины их...
Кто-то уже хлопал, кто-то скакал; кто-то лез вперед через сиденья; кто-то уже рванулся вон из зала вызывать милицию.
- Стервец! - кряхтел бледный Подмоклов, вырываясь из рук Лисаневича и размахивая томиком Маркса. - Получай!
Маркс просвистел через кафедру. Гордеев уклонился, но с обеих сторон уже бежали на подмогу декану все его коллеги, все борцы с масонским заговором, все сторонники объединения Италии.
- Гордеев, беги! - отчаянно крикнул Лисаневич, распахивая окно.
Гордеев раскрошил кулаком мел и запорошил Подмоклову глаза.
- Получай! - крякнул он, нагнулся за Марксом и хрястнул по фырчалке самому ретивому из клевретов, который уже лез, распустив руки, на него. - Нате!
От неожиданности клеврет только мякнул, как петух, по которому попали пустым ведром, и упал назад. Гордеев вспрыгнул на кафедру, отбиваясь на все стороны, с залихватским криком сиганул вперед, через головы неприятелей, и помчался по проходу к окну.
- Лови!
- Держи его!
- Снизу кто-нибудь зайдите!
Но Гордеев был все-таки молод, движения его были ловки, глаз что алмаз, и к тому же он не знал страха. Он проскакал по проходу так быстро, что засада у окна не успела сойтись: только упали, столкнувшись замшелыми лбами. Гордеев вскочил на подоконник. Там истекал ноябрьский день, месяц прорезался на светлом небе, и сеть голых веток не колыхалась - стояло безветрие.
- Виват Россия! - крикнул Гордеев во все горло, летя вниз. - Эй, за мной, друзья!
Лисаневич и Марнавина как раз выбегали из-за угла. Гордеев лихо приземлился в кучу прогнившей и подмерзшей листвы, вскочил, но тут же кубарем слетел вниз на дорогу к их ногам.
- Что? Что? - воскликнула Марнавина взволнованно.
- Ножку зашиб, - жалостно сказал Гордеев. - Черт!
Лисаневич быстро оглянулся: погоня приближалась.
- Так, - распорядился он, - Софья Алексеевна...
- Да знаю, в войну медсестрой работала! - Марнавина ловко подхватила Гордеева с другой стороны, и они помчались по направлению к набережной.
Но, увы, не так быстро, как хотелось бы. Лисаневич все-таки был немолод, а Марнавина, напротив, слишком молода и к тому же хрупкого телосложения. Сзади, пыхтя и падая, катились историки. Их было много. Они распаляли себя, как всегда бывает в стае.
- А-а-а! - хором вопили они. - У-у-у!
Лисаневич тяжело дышал, пот градом лил с него, он потерял кепку, пейсы болтались. Марнавина открыла рот: ей не хватало воздуха.
- Бросьте меня, братки, - задергался Гордеев. - Мне уж один конец!
- Молчать, - приказал Лисаневич железным тоном, отпихнул Марнавину и взвалил Гордеева на плечо.
И то дело: еще немного, и Софья упала бы без сил. В общем вихре голосов уже можно было разобрать возгласы его прежних друзей. Пороша и пыль взметались до неба.
- Не уйдешь, враг! - раздавались крики.
- ...ист!
- ...щик!
- ...янт!
- ...ник!
Погоня наступала на пятки. Кот в сумке у Марнавиной шипел и плевался. На этот раз даже он ничего бы не смог поделать.
- Брось меня, - вторично взмолился Гордеев. - Пропадешь ведь!
- Молчи, - прохрипел Лисаневич. - Не видишь, три шага осталось!
Да, там, впереди, уже простиралась густая Нева. За Невой виднелись озаренные последним светом дома. На вязких струях качалась лодка: два отчаянных студента, жертвуя собой, не побоялись помочь бежать своему любимому профессору. Увидев их, Гордеев залился слезами благодарности. Марнавина и Лисаневич втащили Гордеева в лодку, оттолкнулись от берега и принялись что было сил выгребать на середину реки.
- ...ушел, чтоб его! - донесся до них по реке бессильный, яростный вопль.
Но они не оборачивались. Лисаневич утирал лицо шарфом. Софья Марнавина гладила кота и пыталась отдышаться. Гордеев повел очами. Река была пуста. Местами по течению было заметно, как переливалась первая тоненькая корочка льда.
- Со мной, - сказал Гордеев иронически, - не соскучишься.
- Ай, зато с тобой и не пропадешь, - махнул рукой Лисаневич.
И, посреди пустой леденеющей реки, посреди густеющей ночи, он встал в полный рост на лодке, рванул на груди застежку "молнию" и задорно прокричал лучшую еврейскую кричалку:
Не боюсь я никого,
Кроме Бога одного!
***
...все наспех, все на живую нитку: журналист - рваные джинсы, ему лет восемнадцать, не больше. Камера склеена из пробки, веревочки и зеркальца. Синее ночное небо смотрит на победу демократии. Трофеи свалены в кучу. Огни шевелятся и прыгают. На крыльце Белого дома - крупным планом - диссидент и крупный ученый Дмитрий Гордеев. Ему уже не тридцать и три, а семью семь. Журналист пробивается сквозь восторженную толпу и выныривает.
- Дмитрий Михайлович! Как вы охарактеризуете этот день? Это - что? революция? Переворот?
- Это не революция. Это Преображение.
- В каком смысле?
- Праздник Преображения. Второй Яблочный Спас.
Покажите, покажите эту толпу, покажите этих людей! Еще вчера мы не хотели думать, пили, размазывали по лицу чужие плевки - еще вчера! Уже завтра мы будем воровать, интриговать и мочить друг друга ради первоначального накопления - уже завтра! Но не сегодня. Сегодня у нас Преображение. Гордеев говорит так, что на всю страну слышно.
- Что же у нас теперь будет вместо дождя? Манка, мед?
"Слезы", - хочет сказать Гордеев, - но это тот редкий случай, когда он не говорит правду. Он только округляет глаза и спрашивает, удивляясь:
- Вам мало?..
Кусты трепещут, фонари не горят, звезды падают в тихие поля. Чудес не бывает, но сегодня у нас чудо. Чудо бывает редко. Чудо не длится долго. Хрустнет сухая ветка, в мире не станет толку. Будет мороз лютый, будет метель злая... Вам одного желаю - помните те минуты.
- ...богатейший американский меценат и филантроп, член Конгресса Фрэнк Доффья передает российскому народу свои искренние поздравления и желает всем россиянам богатства и процветания...
На крыльце стоит госпожа Марнавина, легкая и тонкая, в полупрозрачном пальто. Ей ужасно хочется кофейку: она не ела и не пила много часов. Но глаза у Марнавиной улыбаются. Хотели к друзьям на дачу съездить, а вместо этого - какой приятный сюрприз!.. Обалдевший от счастья Гордеев разливается соловьем. Радуются яблоки в садах, и токи в проводах, и ручки на дверях. И на небе поют, и на холме звонят.
Букша К.С., Петербург, октябрь-ноябрь 2002