Приступая к публикации окончательной версии романа, необходимо признать обилие промежуточных версий. Всего их существует около 14. Несомненно, все они хранят отпечаток одного стиля, одной руки, но, учитывая тотальную аморфность поднятой в романе темы, было бы глупо утверждать о некоем авторстве, подразумевая определенную личность с известным наборов атрибутов и свойств. Скорее, это произведение следует рассматривать с точки зрения эволюции (или инволюции) его главного героя Олега Навъярова. В сущности, все указанные версии являются продуктом жизнедеятельности героя книги вплоть до его развоплощения, символизированного настоящей публикацией. Но что можно сказать с уверенностью о личности О. Навъярова? Ничего, решительно ничего. И объективные, и субъективные свидетельства одинаково ложны, поскольку отображают несуществующий предмет. Поэтому подлинный автор не "пожелал остаться неизвестным", а таковым является от начала времен и в этом факте нет и следа гордыни. Он безличен. Он никто и звать его никак. Имя, биография и другие признаки являются орудиями мировой Иллюзии, самообмана, апеллируя к феномену эго с его центром - утилитарным сознанием; этот феномен еще в древности был удачно сравнен с фокусником. Спору нет: литература использует цирковой арсенал, однако необходимо признать его иллюзорность. Упомянутый арсенал - в т.ч. присутствие некой фамилии на титуле, адрес электронной почты и т.д. - явление вынужденное и в сущности иллюзорное, поскольку истинное положение вещей не привязано к какому-либо эго и не может быть выражено ни словом, ни изобразительным искусством, ни каким-либюо другим символом. Все на что способно искусство, не говоря о философии - сделать намек и указать направление.
Текст изменялся вместе с мировоззрением главного героя; обнаружить поворотную точку в этой работе и тем более объяснить ее не представляется возможным, поскольку эта точка не принадлежит проявленному миру с его идеями пространства и времени. Поэтому если кто-нибудь полагает, что условному автору просто надоело перерабатывать варианты, то такое объяснение тоже имеет право на жизнь.
Сохранено архаичное написание слова "Нефельхейм" вместо более современного и соответствующего оригиналу "Нифльхейм", обозначающего край вечного холода (один из полюсов Вселенной) в Старшей и Младшей Эддах, народных эпосах Скандинавии.
Работа над созданием текста обнаружила, что выявленная г-ном Достоевским особенность русского ума, перенесенная им в литературу и ставшая естественной традицией, в сущности неистребима в отечественной словесности. Эта особенность, вульгарно именуемая достоевщиной, характерна как для авторов, так и для читателей, несомненно являясь национальной разновидностью ментальной инерции, вообще свойственной всем народам, образуя их неповторимость. Хороша русская традиция или плоха сравнительно с другими - неведомо. Из трудов величайших мыслителей древности известно, что любое проявление инерции является препятствием к Просветлению.
К счастью, в настоящий момент истории читатель имеет возможность знакомиться с современными, хорошо исполненными книгами, авторы которых стремятся к осознанию и передаче Истины, пусть даже форма изложения находится в стадии творческого роста. Нужно признать, что форма в приложении к Истине приобретает анекдотическое свойство, чем, вероятно, и обусловлен выбор способа передачи Истины, примененный Иисусом, авторами буддистских произведений и упанишад.
Предстоит эра поисков для выражения темы недвойственности, сформулировать которую в принципе нельзя, но которая лежит в основе всего сущего. Потому не будет слишком оскорбительным признаться, что некоторые эпизоды книги написаны под влиянием интеллектуальных, эстетических и прочих феноменов, проще говоря, в состоянии затемненного ума, довлеющего над текстом. Тем не менее это состояние сходно с грозовым небом за несколько секунд до вспышки молнии. Понятно, что такая формулировка не способна удовлетворить ни западный, ни восточный ум, и тем не менее, она выражает действительное положение вещей в мире произведения. (Точнее сказать иначе: это картина чистого неба, которому кажется, что оно закрыто тучами). В общем, это книга о грехе ума и поиске выхода из трех сосен, или о выходе из тени мирового ясеня, или дерева джамбу, или дерева nyagrodha, но это вопрос ботаники.
В целом метод, используемый в данной работе, можно обозначить как sublimatio de profundo (подъем, возвышение из пропасти), с тем уточнением, что путь из пропасти ведет только в другую пропасть, а по сути они - одно, если принимать в расчет некую пространственную атрибутику и не придавать слову "пропасть" положительный или отрицательный оттенок.
Да исчезнет неведение в блеске тысячи Просветленных.
Да освободятся все живые существа.
Стократное ОМ.
...neti, neti...
...neti, neti...
Brhadaranyaka Upanisad, II.3.
Пустая чугунная чаша фонтана ловит крики птиц. Вокруг - ранняя зелень веток, отдаленный городской шум. Закутск, второе или третье мая, полдень. Я сижу на скамейке в сквере, наблюдая столицу Восточной Сибири после зимы. Солнечное тепло струится по венам. Я радуюсь ему словно степняк воде.
Это Туле. Не Крайняя, но скорее Срединная. Греки о такой не подозревали, но общее местоположение указали точно: Киммерия.
Я нахожусь на восточной окраине Туле и в центре этой окраины. Местные ученые утверждают, что Закутск расположен в середине планеты, чем явно выдают свою августиновскую школу. Центр Закутска, по последним моим наблюдениям, повсеместен, а окраина неуловима.
Город осеняет инерция облаков. Со стороны реки доносится запах мокрого песка. Центр сквера с ритмичной неспешностью пересекают прохожие. Осторожные закутяне трезвы и потому еще осторожнее. Их походка выдает любовь к балансу. Сегодня они не желают сорваться в хаос и мрак. В их карманах - металлические деньги, таблетки, семечки и презервативы. Их одежда добротна. Под одеждой и на тысячи верст вокруг - смерть.
Я тоже одет в добротный, пусть изрядно поношенный костюм. В моих карманах, наверное, те же предметы, но я давно не заглядывал в карманы. Лениво вьется дым сигареты. Я дышу тонким запахом пепла. И тем не менее, я все еще жив... Что, впрочем, не удивляет - может быть, потому, что все началось очень давно.
Меня зовут Олег Навъяров, через твердый знак. Мои предки происходят с берегов Истра и Мэотийского озера. Дальний предел Римской империи, который безуспешно прочесали войска Лукулла; он искал наших пращуров, скифов. Немного позже эти берега стали дальними пределами империи Российской. Дикие души моих прадедов оказались настолько свободолюбивы, что бегство, грозившее смертью, они предпочли рабскому труду на обжитых землях. Позже, однако, что-то случилось в этом высоком раскладе, и проявилась врожденная покорность царям, над которыми - только Бог, и свободные люди стали преторианцами императора, его черным легионом, закрывшим границу. За прежнюю свободу пришлось ответить моему деду и бабке. В конце 20-х годов их сослали с низовий Дона в Западную Сибирь. Я продолжил почин и забрался в Восточную. Думаю, мой сын дотянет до Владивостока, и так будет продолжаться, пока останется последний из нашего рода. Это в крови, и я не уверен, что дед в душе не радовался ссылке.
Мне 32. 1D-basis - род Одина, 2D-basis - русский, каста волхвов-поэтов, дважды женат, дважды разведен, 3D-basis - Черный Лебедь. 2D-бесперспективен. Уже не замечаю ни одного бедного. Деньги приобрели абстрактное значение, будто сон, увиденный прошлой зимой, или сон, пересказанный спящему психоаналитику. Знакомцы встречают меня с удовлетворенными улыбками. За редкими исключениями, они давно стали владельцами фирм и пересели в управленческие кресла. Они хотят вырваться из этого мира как ракета и впиться в блаженную высь, но в качестве топлива выбрали деньги. Не дай вам бог попасть под их обломки. Взлетая, они духовны как Иисус. Упав, превращаются в пылающих зомби. С меня довольно разочарований, особенно чужих.
Что еще?.. Груб, и потому стараюсь казаться тоньше; страдаю тонкой нервной организацией и потому груб. Курю по пачке сигарет в день, гастрономические и сексуальные пристрастия неоригинальны. Есть любимая женщина, куча знакомых и ни одного человека, на которого можно понадеяться. Очень много разговоров о свободе и ни одного свободного - только мясо в брикетах, аккуратно присыпанное тальком. Блуждая по долгим рядам гастрономов, я ощущаю запах крови и слышу плотный шум, и мне кажется, что это мое тело и мне совершенно нечем ощущать. Было время, когда я искал ощущения на другой стороне реки. Теперь не ищу. Появилась свободная, распахнутая, абсолютная уверенность, как будто вынули воздух со всем содержимым, со всеми реками и пловцами, и попадая в эту каверну становишься разреженным, прежде чем раствориться в ней. Мистики в этом нет. Да и каверны, наверное, тоже, ведь я до сих пор не знаю, что представляет собой пространство.
Ядовитая черная масса обступает со всех сторон. Даже поговорить, в сущности, не о чем. Недавно я бросил привычку смотреться в зеркало, в том числе перед выходом на работу. Бреюсь наощупь.
Чтобы ощутить себя, а не продукт или чье-то суждение, мне нужно выписывать слова. Лучше всего на бумаге: своего компа нет, а тыканье в клавиши на работе неизбежно связано с идиотским напряжением, которое звенит в воздухе точно оса. Все сделано так, чтобы нельзя было собраться с мыслями. Много раз я пробовал завязать с письмом, но проблемы не исчезли. Напротив: я сам стал проблемой. Она снедает изнутри. Каждая губка когда-нибудь выплеснет все, что в нее закачали. Сейчас пишу как йог: не берусь за ручку, пока боль не станет адской.
Видимо, придется часто вспоминать о прошлом. Это неизбежно. Прошлое - перед глазами. Я вернулся к исходной точке. Это базис, упадхи, как говорили индийцы. Но мои знакомые не любят индийцев, потому что те изобрели санскрит, сложную мифологию и все понимали правильно. Моим близким и друзьям некогда учиться. No time. И вообще они живут на другой ментальной волне. Я неплохо понимаю их, но покинув очередь за новым мерседесом, я не горжусь собой и ни о чем не жалею. "Ты не в упадхи, а в упадке", сказал мне младший брат. Что же. Весьма допускаю. Упадок - это возращение к основе, тем паче, что никто не возвращается прежним. Вздрогнет секундная стрелка - и танки бросятся в бой. Мой младший брат не хочет знать об этом. Его бесит любая остановка, особенно если вы хотите оценить ситуацию. Он из тех безумных птеродактилей, кто даже падая продолжает махать конечностями, грызть асфальт и врезаться в преисподнюю. Насколько я понимаю, это и есть деградация.
Все дни, кроме субботы и воскресенья, я общаюсь с народом. Это действо начинается сразу за дверями подъезда. Ветер - всегда северный и всегда в лицо - вышибает длинную слезу. Я такой же, как все, но привлекаю внимание. Шагаю не в ногу. Я исследовал возможные причины отчуждения и вскоре пришел к одной: что-то умерло во мне, заглохло. Каменное дно. Мой друг Егор предполагает, что я оказался в неком Абсолютном Присутствии. Это звучит, наверное, лестно, однако я ощущаю некое Отсутствие. Withouting. Ignore the file. Есть несколько примет этого состояния - к примеру, звуки. Или точнее, вибрации. Во многих людях словно играет музыка; во мне царит ровный грохот. Тор, мой дед по 1D, напоминает о себе каждым ударом сердца. Случается, все утихает, и тогда я опускаю руки и не знаю, жив я или нет. Мне безразлично все, что заставляет жить моих знакомых. Все или почти все, и эта приблизительность спасает или топит меня, я еще не разобрался. Я сам себе напоминаю актера на выслуге лет: он чувствует, что все изменилось, что все не так, но продолжает ломать комедию. Я заставляю себя думать, заставляю себя звучать, но во мне глухо как в танке. В танке, установленном на пьедестал в самой шумной части города или отвезенном на кладбище, разницы нет. Покой и тишина... которые пока не внушают доверия. Я ничего не понимаю, особенно когда подумаю о будущем, а менять ловитву на молитву не всегда легко. И может быть, железный грохот, о котором я упомянул выше, - это наказание, ведь я не могу вернуть прежнюю музыку, уродливую, но привычную, и остается только ритм, звучащий эхом. Эдик написал из Парижа: "Со мной происходит то же самое. Даже не Монпарнасе я словно инопланетянин. Видимо, я привез с собой эту типично русскую инфекцию - лица необщее выраженье. Однако при всей ее идиотичности есть в ней что-то положительное. Если не сгинуть в Армагеддоне и пройти по кладбищу в день воскрешения мертвых, тебя ждет примерно то же. Ты будешь как бельмо в глазу. Воскресшие кадавры тебя растерзают." Ему хреново даже там, в городе, куда он так стремился. Парадокс?
Область несовпадений... В последнее время приходится думать о ней днем и ночью. "Сначала здесь, на планете, появились тела, и они были по-своему счастливы, как животные. То был золотой век. А потом в них вдохнули души, как заразу из других совершенных миров. Они, конечно, были супер, но не для этого места. Потому нам так погано". Это версия человека, невыносимо страдавшего от среды обитания. Его звали Кит. Мы работали в одной газете и часто просаживали получку в пивбаре. Кит жил в Предместье Блатнянского, в квартире жены, и ненавидел всех кого встречал на улице. Публика пригородов сводила Кита с ума. Он чувствовал себя будто в осаде. Ужас не покидал его даже дома: он постоянно ждал неурочного звонка в дверь, удара камня в стекло или взрыва бытового газа. Однажды он пригласил меня на день рождения его супруги. Ольга могла навести тоску на кого угодно. С такими унылыми лицами рождаются только в местах с холодной среднегодовой температурой. Я шел к ним пребывая в дурных предчувствиях. Когда я вошел, Ольга уже была в последней стадии взвинченности. Ходила по квартире шагами цапли, дергала плечами будто пытаясь сбросить мужа с шеи, и норовила что-нибудь задеть на пути. После первых же рюмок Кит уже не мог говорить о чем-либо кроме этой паршивой окраины, от которой приходится так долго ехать в редакцию и вообще народ тут - сплошное говно, отметил он с козьей улыбкой. Жена вскочила как ужаленная, убежала в подъезд и хлопнула дверью. "Они плюют мне под ноги, - сказал Кит. - Это Кафка... Я ничего не понимаю." Пытаясь привести Кита в чувство, я повел речь о мистичности народной души, но не удержался и съехал на кретинов, которых по вине наивных акушерок причислили к русскому народу со всей его неоднозначностью. "Ты стал для них чем-то смутным, потому что они тебя не понимают. Ты не воруешь, книжки непонятные читаешь... И вообще ты - интеллигент", - заметил я. Кит не успокоился. Он еще больше напрягся. Его надуманные проблемы требовали веских опровержений. У меня их не было. Я приступил к советам - как разменять его двушку на центр, но Кит ответил, что жена против, потому что, во-первых, здесь прошло ее детство и - во-вторых - потому что она конченая дура. Разводиться? Нет, он не согласен. Он любит ее.
В конце концов в моем арсенале остались только философия и личный опыт. Я произнес долгую витиеватую речь и пришел к выводу, что в Закутске и в России вообще куда ни глянь - везде предместье. Кит кивнул слабым движением головы. Он был убит моей философией. Уходя, я чувствовал себя еще хуже, чем по дороге на birthday, но быстро пришел в себя и на остановке едва не летал от чувства свободы. Через неделю Кит всадил ножницы в местного наркомана. Кит загремел в тюрьму, но там наконец-то почувствовал себя человеком. Страх его оставил, как только он проник в самую сердцевину хаоса, а все остальное - лишь болтовня и способы произвести впечатление.
Незачем рыться в файлах, чтобы найти подходящий пример. Повсюду умильные речи, куртуазность и корректность, но если вы попали, вас оприходуют на обед. В прошлые выходные я пришел к выводу: пусть будет все. Все одинаково нереально. Все только мысль, о которой забываешь поутру. Я не принадлежу ни к одной конфессии, в том числе к атеистической. Слова атеистов, вудуистов, христиан и мусульман всех мастей, даже иудеев, мне кажутся отнюдь не лишенными смысла. Они тащат по кусочку в один муравейник, который не видят в упор. Я уже не тащу. Переболел. Мне придется принять этот мир или спятить.
Читать могу только словари. Впрочем, недавно забросил и это занятие. Нужно понять, откуда я намерился уехать. Не записывайте меня в патриоты, не надо. Я никогда не был ни патриотом, ни его противоположностью. Просто слово "мир" не переводится. Это глиф, мистический знак. Черная магия. Я не занимаюсь магией.
Бывают дни, происхождение которых туманно. Утром серый смурной поток валится на работу. Днем они полны дурных предчувствий, безысходной злости и смирения по поводу мировой несправедливости. Вечером их разбирает смех - без причины, в автобусе по дороге домой. Что бы ни случилось, изнутри организованный хаос или обманчивый внешний порядок, эти дни остаются неизменными. Они словно иероглифы, чтение которых тем увлекательней, чем непонятней.
Все вокруг существуют тяжело и всерьез, и может показаться, что никто не живет. Последнему глаголу присвоили сексуальный смысл, что в переводе на среднерусский значит буквально: мелочь, дрянь. Все мои жены и подруги боялись заниматься сексом при свете дня. Так не принято. Не по понятиям. Грегуар объяснил мне по грамоте: секс на небесах и в тюрьме - табуированная тема. Там трудно с сексом. Потому все бабы - суки, дуры, проститутки, ничего не понимают, а все мужчины, которые кроме понятий - лохи, пидоры, дырявые, бля, и все желанное запретно, особенно естественное. "Наш криминал - это крим-анал. Тут главное, кто кого поимел. А если поимели тебя, то ты обязан поиметь другого. Круговая попорука. Подвальное христианство, понял?" - резюмировал Грегуар.
По утрам у меня кружится голова. Я представляю, как чифирно-алкогольный аскетизм восходит над одной шестой частью мировой суши. День - дань. Ночью расцветает Шабаш. Этот цветок напоминает лотос, только он черный как смола. Его стебель восходит из невидимого океана. В процессе фотосинтеза он впитывает отеческий дым и выделяет надежду на утро. Ночь - экзистенция. Качание в тени, и грубая плоть, и белая кожа, и толпы ломятся в толпы, чтобы украсть, убить, сесть, рвануть по душе, разрыдаться, покаяться, выжить, выйти, и снова - по кругу, когда начнется харкающий рассвет.
Когда-то я был сконцентрированной тьмой. В разреженном состоянии, гармоничный и непонятный, я чувствовал себя шатко. Я забыл о будущем и полагал, что достиг настоящей жизни. Тем временем тьма сжималась, взбивалась в черное масло. Ее толкал инстинкт роста, активного как кислота и направленного как взрыв. И вот я завис между рассветом и закатом. У меня даже дел нет. Кто знает, чем это кончится? Но кончится, и это вне сомнений. Все остальное - суета.
Кстати, о суете. У меня есть работа. Она заключается в поддержке существования одного патриотического ультралевого журнала, который до перестройки был ультраправым. Я занимаюсь технической стороной выпуска: типография, контроль за версткой, макет. На улице Сизифа, в напоминающем ссохшийся кремовый торт особняке, находится редакция. Денег не платят, как везде. В день гипотетической зарплаты редактор убегает на дачу. В орбите журнала вращается слишком много кликуш, антисемитов и прочих алкоголиков духа. Они сотворили с журналом то, чего не сотворили революции с Россией. Журнал превратился в болото задолго до того, как я в него пришел, и теперь от него разит тиной даже на физически ощутимом уровне. Странно, что редактор еще как-то реагирует на происходящее.
Сегодня я сбежал из духоты толстых стен, в которых, на первом этаже, утопленном в асфальт, проистекает журнальная жизнь, чтобы поразмышлять post factum: как получилось, что я начал вести записи? Мне придется что-то отмечать, что-то касающееся только меня и произошедших во мне изменений, но начать с чего-либо невозможно. Не за что зацепиться. Все было и будет со всеми. Писать, в сущности, не о чем, но я не страдаю отсутствием материала. Напротив: проблема в его изобилии. В его абсолютной бесформенности, такой ясной и близкой, что молчать больше нет сил.
В моей жизни среди людей не было чего-либо интересного. Все происходило в той недосягаемой для науки сфере, которую называют душой. Теперь я чувствую себя командировочным, который выскочил на полустанке за стаканом молока и теперь догоняет поезд. Душа покидает литературу, становится столь же неуловимой для нее, сколь для науки и прочих разновидностей точного расчета. Совсем недавно, год или два назад, я пытался написать книжку о невесомости, в которой оказался. Ничего не вышло из этой затеи. Окна дома, который я снимал в те дни, глядели в здание ДК, прочный деревянный сарай с ионическими колоннами. Первый приступ перестройки вымыл из него все кружки вязания-шитья и рабочекрестьянские дискотеки, а заодно и пьяные угары. Затем его отдали под коммерцию, после присудили рок-клубу, но не прижилось, и теперь он зиял день и ночь отрешенно, свободно, потерянно и легко, сквозя словами, которыми я удосуживался его наградить, и походил на старую усадьбу. Спору нет, ДК был абсолютно бесполезен, и по запарке ранних дней капитализма ни одна сволочь не собралась его сдать под военно-чеченский склад или сбагрить, и сносить его никто не собирался. О прелесть первых перестроечных лет... Я глядел в его черные проемы и отводил душу. Он стоял не как затонувшая церковь, а наоборот - как единственное, что уцелело от потопа, который, слава богу, случился, и если бы не он, то все сгорели бы в пустыне. Когда я смотрел на него, выражение "снять дом" обретало для меня новый и весьма существенный оттенок. Снять дом как ботинки, вернувшись домой, как часы и трусы, отправившись в ванную, как резиновую шапочку сна, когда вновь выходишь в балаган, где торгуют порно-иконами. Звучит неново, но весь мир - матрешка; в одном доме - другой, в нем третий и так далее, до самой сердцевины, до того, что не имеет названия, что меньше молекулы, больше вселенной; снять дом и сгинуть, и забыть, и углубиться в нечто такое, куда порой так нелегко вернуться, если не снять жилье в забытом крае, где минус тридцать в каждой душе.
Некому и не о чем писать. Таково было резюме, сделанное мной без особенной печали. В тот головокружительный период меня посещали не идеи, а подруги и знакомцы. Самым частым гостем был Ярослав, художник-поэт-музыкант, кипучий, сюрреальный, зацикленный, всегда воспламененный какой-нибудь идеей. Он написал музыку к моей книге "Чапаев. Молодые годы". Ярослав приходил со своей женой, чтобы она приготовила закуску. Люба готовила воистину божественно. От пищи, приготовленной ее руками, поднималось такое глубокое, всепроникающее тепло, что обед превращался в молебен. Ее имя и сущность - Любовь - приводила все в оживление, как будто взлетала священная птица, привлеченная запахом жертвенного костра. Люба могла спасать заблудших, делать технарей поэтами, а бандюков - агнцами; ей не нужно было говорить - достаточно тарелки плова. Она цвела, и никакой зимы; все плоды с этого древа сочились благодатью. На фоне ее скромного величия Ярослав смотрелся нелепо. Глухой к ее молитве, он вертелся на сковородке своих амбиций и, пока на кухне совершался храмовый обряд, проповедовал всуе. Шея, надутая ветром. Когда я слушал его, мне вспоминалась эта бойкая фраза, изобретенная Блаженным Августином. Тюремная жажда бытия. Ветер, поднятый его словами, гудел в проводах, сносил печные трубы, распахивал заслонки и бросал в лицо пепел. Обрывки слов горели точно разноцветное тряпье, извергнутое ветром из печки. Несколько лет я уповал на то, что из печки вынесет пылающего слона, или рыжую байкершу, но летела исколючительно ветошь и ничего кроме ветоши.
Ярослав прибегал обычно в выходные, когда я отмокал в водах Луны. Он требовал горения. Несмотря на сиюминутность своих творческих планов насчет разбогатеть, он обижался всерьез и надолго, а поводов для обид всегда хватало и не только я был источником, но вся объективная реальность, в которой боги не позаботились о нашей удаче. Долго я удивлялся факту его существования, ведь при таком раскладе он должен сгореть в один день, но не сгорал, и агония продолжалась.
Неотступно вокруг меня вращалась мертвая галактика, населенная расами суккубов и деградировавших ангелов света. Достаточно было выглянуть из окна, чтобы холод пробрал до костей. Население по большей части состояло из серых козлов и сломленных гуманитариев. Они верили только в то, чего у них никогда не было толком. Слово "искусство" у них провоцировало маркетинговые ассоциации, но в целом вызывало головную боль, срывая в приапейю подросткового сленга. Их мысли о творчестве убивали надежды и порождали их в небывалых количествах, потому что главным понятием была зависть. Стоило прислушаться, как сразу охватывала кровососущая атмосфера, где сновали электрические зайцы, отчаянно и ровно молотя в свои маленькие барабанчики.
Целыми днями я не покидал свой дом. В нем, как и сейчас, царила нераскрывшаяся вселенная - Алайя, как звали ее индийцы; я мог созерцать ее только в снах без сновидений. Иногда появлялся Егор, неудавшийся поэт, зато вполне оперившийся оптовик, и когда он начинал считать деньги - а не считать их он не мог, и пересчет проистекал даже когда он не видел денег, или когда денег было недостаточно много или деньги слишком медленно порождали деньги - он смотрел на мою Алайю склочным взглядом и перебрасывал в руках колоду истин, и от зрелища хохочущих призраков хотелось блевать.
Я с тревогой жду времени, когда смогу забыть о всех поэтах, погибших за последние десять лет. Они живут или думают, что живут, но лучше бы однажды в офисе им повстречалась Смерть, окончательная и бесповоротная, самая прекрасная из женщин; что ни день я заходил в отель "Усталость", мягко мерцающий возле отданной под коммерческие рейсы взлетной площадки, где раньше встречали ангелов. Что за участь - не быть здесь, не быть там, и быть везде, с преданным своим даром как с гирей на шее. Поэты - штрафной батальон. Они ушли первыми, а единицы, вернувшиеся домой, остались калеками. Каждое наступление толпы убивает их, взлетающих с мечом на танки. Их победы теперь вряд ли заметят, как, впрочем, и могилы; они не от мира сего, но как получилось, что без них не стало этого мира? Мне надоело чувствовать себя последним поэтом и смотреть, как уносятся в небо погибшие парашютисты, раскачивая белыми крыльями. Ко мне приходят только тени, научая меня как избавиться от слова "слишком". Они говорят, что это слово взяло меня в оборот и лишь по этой причине я неспособен умереть как все честные граждане. Они правы. Мне слишком весело на их смурной работе, слишком скучно на их вечеринках, слишком свободно там, где нужно ощущать благоговейный трепет, вызванный оккультной логикой продаж и обретений.
Однажды я взглянул в себя и ничего не увидел. Стал даже не двусмысленным, а полным множества странных, несамостоятельных, обрывочных смыслов, которые превратились в доисторическую фауну наподобие динозавров. Я походил на библейское чудовище, усеянное глазами, но все они смотрели в некую воображаемую точку, исчезнувшую с карт мира. Так закончилась первая попытка оценить ситуацию. Возможно, если я все же соберусь повторить этот шаг, мне придется миновать поля проигранных сражений с еще не убранными душами и вороньем, обгладывающим шепот, или, что еще хуже, пройти по тем полям, где нет ни призрака, ни звука, ни капли крови, ни бога смерти, ни смерти богов, но только безразличное эхо, воронкой увлекающее звук.
Когда от меня требуют написать биографию, что случается довольно часто в этой стране, я чувствую растерянность. Понимаю, что нужно начать с самого начала, с самых отдаленных событий - и это пропуск в никуда.
Как я уже сказал, все началось очень давно. Когда Тор молотил своей кувалдой, мой бедный череп служил ему наковальней. Искры, создавшие мир, давно угасают, но с тех пор ничто не может избавить меня от памяти тех первых дней, окутанных туманом. Разум должен быть алмазной кометой, а иначе зачем ему быть? Я читал в книгах, что кое-кто в России бывает счастлив, но родившись в этот раз я понял, что попал не в ту страну. Мой 1D-отец явно ошибся. С самого начала все пошло неудачно. Наш легион разбит на подступах к Небесному Иерусалиму. Мой император распустил гвардию и скрылся где-то на островах в Млечном архипелаге; он приказал надеяться. Так я остался один на пыльных улицах Закутска.
Еще год назад все было просто и ясно. Я был женат на Светлане, жил в каком-то спальном городе на окраине области, куда я переехал вняв мольбам жены (она из тех мест). С бухгалтером Кешей занимался мелким бизнесом и не задумывался ни о чем трансцендентном, несмотря на то, что мы крупно попали на деньги. Одним прекрасным утром в бандитском банке, которому мы оказались должны, сказали, что беседы закончились и теперь нам будет плохо.
Похоже, ребятки из банка не шутили. Мы навели справки и я на пару дней смотался в Закутск, снял эту квартиру, вернувшись сообщил свой новый адрес Кеше, потому как отвечать придется мне, заварившему всю эту кредитную кашу. Затем я улетел в Закутск - как мне казалось, на пару месяцев. Мне давно не терпелось покинуть родину супруги и ее в том числе. Около пяти недель я валялся на своем матраце, беседовал с 1D-Отцом о перспективах иудаизма в Конго, трепался с быковатым типом о бабах, в свободное от трепа время почитывал французских классиков и ждал смерти.
Вскоре закончилась последняя книга Пруста, а вместе с ней - терпение и деньги. По совету Сержа я обратился к его приятелю, не вылезавшему из теневого бизнеса.
- Типичная наебаловка, - спокойно ответил грузный небритый дядя, пролистав наш договор с банком. - Они должны вам пять тысяч баксов, но вы их не получите. Идет?
Проблема исчезла раньше, чем я успел представить себя тонущим в дерьме на очистных сооружениях. И вроде бы путь был расчищен, но ни в бизнес, ни обратно к супруге меня не тянуло. Я вернулся к стихам, и приходилось посылать музу подальше, чтобы поспать хотя бы пару часов.
- Высокогорный воздух свободы, - иронически заметил навестивший меня Антон. - Он, братишка, до добра не доведет. И эти стиши твои...
- Я для этого родился, - ответил я.
- Если бы все знали, для чего они родились, то хомо сапиенс не был таким говном, - серьезно ответил Антон. - Так что самый верный путь - широко развести руки и сгребать все подряд. А потом отбирать во всем этом бабки.
Я не внял его совету. Откровенно говоря, я не всегда считал Антона кретином. Так бывает: когда ты продолжаешь рост не вверх, не вниз, не влево или вправо, все знакомые либо отворачиваются, либо стараются тебя переделать. Вернуть обратно в стойло. Антон принадлежит к последней категории. Для него понятны и близки все трагические изменения в моей жизни - разводы, бизнес-дыры, переломы ног, но едва уловив что-то позитивное, он начинает морщиться. Антон уверен, что мир должен взорваться к чертовой матери, и как можно скорее; все положительное лишь оттягивает его тяжкий финал. И это прекрасная идея, но решив вернуться к поэзии, я почувствовал, что очень отдалился от всех. Все стало другим и поползло сверху вниз, снизу вверх, из меня и в меня, заполнив все что есть и было, и скрыв будущее в тумане.
Казалось: еще немного - и все разом изменится к лучшему. Я встретил тебя, моя Каннибель, и за душой у меня была лишь пара катастроф и смердящая бездна. Буквально за день до знакомства с тобой я гулял по набережной и обдумывал план побега. Нужно было рвать когти из этого города, а лучше - из страны. Два года назад я закончил свой первый роман и на радостях отправил его во все известные мне издательства. Мне всегда было скучно корпеть над сюжетом, измышлять нечто увлекательное, но я свято верил, что мой текст моментально оценят. Немного подумав, отправил копию во французский "Fatigue de Litterature". Ответили только французы. Разумеется, они не печатают новых книг.
Это потрясающе - писать новые книги в старой стране, слегка оштукатуренной новейшими заблуждениями. Вернувшись в Закутск, я возмечтал о бегстве. Уехать в Грецию и вести растительную жизнь. Поставить шалаш на берегу. Ловить рыбу или покупать свежую у местных рыбарей. Подрабатывать можно грузчиком. Потягивать местное винцо, а в остальное время купаться, размышлять о быстром течении вялотекущей жизни или обхаживать местных девиц. Зарабатывать можно грузчиком. Возможно, то была бы достойная жизнь. Но у меня не оказалось ни решимости, ни денег. К тому же вскоре пришло сообщение о Борисе. Он имел и решимость, и деньги. Ему предложили перебраться в Германию и там работать в обслуге какого-то сайта, но он отказался. Борис был твердо намерен уйти от Калиюги. Продал квартиру, поселился в Крыму. Вырыл землянку и питался чем Бог пошлет - воровал фрукты в садах частного сектора, собирал зерна и ловил "бычков" в местной речушке. "Максимум, что мне грозит от этой гребучей цивилизации - отрава в воде", - сказал Борис перед отъездом. Вскоре он получил пятерых отморозков, которые оставили от Бориса мешок с весьма усидчиво переломанными костями. Но кто виноват, что необжитые пространства остались только в Сибири?
Непотребные климатические пояса. Добровольная ссылка. Иногда забиваешься в самый гиблый угол - и все равно люди прут сквозь тебя напролом. Каждый забирает горсть глины, которая суть я. Я - последний литературный герой. Я теряю сочувствие. Во мне слишком много жизни, нетерпения, жажды, воображения. Я слишком открыт. При свете дня из меня хлещет как из фонтана, ночью я падаю в пропасть. Никому меня не достать - только убить, не больше. Мало кто поймет самую простую мою мысль, потому что она лишь проходит сквозь эту голову. Это пропуск в подлинную жизнь - и в тотальное одиночество. Они боялись и не понимали меня. Пытались смешать с дерьмом. Забившись под лавку, они весьма иронично хихикали, качая черепами и веером пальцев. Они умерли для меня, все. Меня бесит их свихнувшееся благоразумие, их ежесекундная готовность убивать. Это больше чем ненависть, потому что я один из них. Рано или поздно пирамида, возведенная мной, должна была рухнуть. Так пусть ревет Хаос! Священная территория, благородная ярость. Последовательность, разумность, рубрикации, регистрации - все прочь! Мы пришли на Землю не для того, чтобы стать организованными роботами, не затем, чтобы стать безмозглыми ангелами, а чтобы стать людьми. Чтобы стать человеком, мне нужно очень сильно измениться. Вначале нужно пройти сквозь этот туман... Стать первым человеком новой расы, чей восход едва брезжит над горизонтом. Пусть я сдохну в нищете и одиночестве. Я готов. Пусть из меня истекут мозг, душа и последняя капля крови. Это несмешно, однако приемлемо - но лишь под одним знаком: под орифламмой нового языка, нового понимания, потому что все, что доступно сейчас пониманию, не имеет и грамма смысла.
ОК. Хаос как структура. Пустота как среда обитания, выдыхаемая, выбрасываемая обратно, а между вдохом и выдохом - пурпурная кровь, насыщенная пустотами. Когда-то был потоп, и все кто спасся, ушли. Сейчас все перепуталось. Уходящие гибнут бессмысленно и бесследно. Они плывут как рыба на нерест, чтобы кончить икрой и всплыть брюхом кверху. Оставаться значит идти - навстречу вращению, со скоростью земного оборота. Это значит оставаться на твердой воде. Ходить по волнам. Я понял это благодаря тебе, Каннибель, хоть ты и не предъявила мне слишком много участия.
Наше сближение выглядело медленным и необязательным. Ты отличалась от тумана лишь призрачным своим силуэтом, и жизнь твоя была столь же пресной, что и у твоих подруг. Что отделяло тебя от прочих? Лишь то, что предложил тебе я. Каннибель, я сотворил тебя из ничего. Ударный труд на фабрике иллюзий; мир желаний, мир прообразов, мир форм. Из этой массы я собрал тебя по кусочкам, склеивая их семенем и кровью. Каждая любимая женщина имеет два лица: одно - прошлое, необожженная глина; второе принадлежит тому, кто создал ее и поселил в срединном Туле, окрасив своим огнем. Теперь мне предстояло познать муки бога, упустившего дело рук своих.
Как я сам, ты была в разводе, но снова ввела себя будто глюкозу в вены старого дурака Гименея. В первый день знакомства, если ты помнишь, мы сошлись во мнении, что убийствен не развод, а брак. В процедуре развода есть нечто успокоительное, нечто от природных катаклизмов или похорон. Ты сделал все что мог, отдал дань, отмучился и сбросил отравленную шкуру, и вот сидишь и наблюдаешь, как твою боль методично поглощают юридические канцеляризмы.
Необходимо признать, что я не светский человек. Я не люблю и не умею болтать с женщинами за жизнь. Для таких бесед у них есть подружки, а у меня - знакомые, все остальное - плоть и чувства. Но в этот раз все начало меняться. Бросив пару фраз и отозвавшись на ее ответы, я ступил на тонкий лед, - или, напротив, из угольного холода глубин мне засияла нимбом прорубь. Я сделал шаг из неподвижности, но не сделал и шага. Наверное, так плавают рыбы, без всякого участия воли, ума и так далее. В конце концов мы договорились до того, что жить категориями уголовного кодекса значит быть в какой-то мере сверхчеловеком. Страсти, какими бы сильными они бы ни казались, в этой книжечке назывались холодно и просто: "совершение насильственных действий с целью вымогательства", или с другой целью, изображенной бескровно, будто бы их сочинял какой-нибудь финский бог. С этой точки зрения любое сильное чувство тянет на пожизненное. На минуту я задумался, вспоминая речь судьи на процессе о моем первом разводе. После той глубокой заморорзки, что предприняли создатели УК, страдания стали законченны, универсальны, аккуратно упакованы в серую бумагу. Только так и можно смотреть на жизнь, - подумалось мне. Но вскоре появилась ты, о моя золотая птица, и я выбросил эти мысли, еще не зная, что это ключ к волне, на которой проходит жизнь твоего ума.
Бог мой, Каннибель, как ты легкомысленна. В твоей жизни царит необходимость, но ты не пасешь свои чувства на этих забетонированных полях. Над тобой - небо, впереди - залитые светом лужайки, Солнце в вечном зените и полная Луна, и ты летишь вперед, не ведая о земном притяжении. Если ты хочешь послушать меня, я расскажу как сумею...
Когда известный тебе плод сорвался с мирового древа Иггдрасиль и угодил по голове сэра Ньютона, он открыл закон, о котором давно знают все страдавшие в любви. Эта каста отверженных может многое поведать о падении. Я чувствовал себя словно христианский миссионер в Африке. Ты - одна из каннибалов. Вас миллионы. И ты прекрасна, потому я назвал тебя Каннибель. Все прежние имена отменяются: осталось только то, что есть сегодня. Мы вошли в настолько шаткий мир, что бредить будущим и прошлым нету смысла.
Иногда я думаю о том, что с нами произошло. Для тебя все осталось прежним; я тоже веду прежнюю, в сущности, жизнь. Когда появляются деньги, иду в кафе "Волна". Любые названия ничего для меня не значат, но "Волна" - это все-таки лучше, чем "Ура", или "Пещерка", или какое-нибудь из тех идиотских сопливых имен, которыми так любят называться хозяева провинциальных кабаков. Принято судить о заведении по его посетителям, но здесь ты не найдешь ничего необычного, тенденциозного. Та же публика, что и везде, и готовят ни хуже, ни лучше. Может быть, именно это обстоятельство и привлекает меня сюда, плюс то, что я терпеть не могу готовить. Но самое главное - сюда не доносится вой над твоим трупом, вой, сжигающий мои уши. Сюда приходят старые актрисы в платьях принцесс, но без париков, и с большим воодушевлением мочатся в канаву. Здесь уже три или четыре раза меняли персонал, но всегда он оказывается поварихой из трущоб и девушкой, что жмет как дрессированная мышь рычаг на пивном аппарате, болтая со скользким плебей-плейбоем; здесь тот же паршивый кофе, что и пять лет назад, но я не могу от него отвязаться. В нем смешан запах улицы, текущей за витриной, запах слов, слетевших с твоих губ, и лимонный привкус фонарей. Здесь нет Armani, Rolex и фальшивого лоска - все слегка потерто, зато настоящее, от кожи на стульях до древесины в обивке. "Волна" неизменна; сюда приходят и уходят, а следы исчезают к утру, оставляя горсть монет, которые изчезнут, может быть, еще до наступления утра. Я - кафе "Волна", с той лишь разницей, что всеми витринами я смотрю на твое потерянное тело. Тебя лижут морозостойкие закутские псы, обходчики железных дорог, малолетние бакланы из общаг, караванщики, кричащие на горбатом диалекте, и все они называют тебя своей. Все происходит на столе передо мной - кафе в кафе, стакан в стакане, и потому мне бывает так невыносимо легко выходить в дождливый вечер, зная, что никто меня не ждет - и это взаимно. Каннибель, это проходит. Я снова чувствую приближение
3:14:15 PM. Никаких результатов.
Смотрю на облака. Где-то там, как утверждают звездочеты, за бледно-синей пленкой змеится Млечный путь. Как будто сон или бессонница, как будто животное, галактика рождается без боли. Она неспешно крутится вокруг оси... Распускается как роза...Выглядывает из утробы, нюхает воздух. Какие нынче погоды-с? Там нет погоды. В этом новорожденном мире. Там нет даже времени. Ни свет, ни тьма, а здесь я что ни вечер наблюдаю, как звезда любви становится планетой ненависти.
Это происходит со всеми. По крайней мере, со всеми кого я знаю. Они просыпаются ни свет ни заря со сжатыми кулаками и желчью, застрявшей в пищеводе. Задавив будильник, они бегут на остановку, презирая самих себя. Вечером они бросаются в погоню за порхающей бабочкой-душой, и вновь Земля, и два полярных чувства, разброс и притяжение. Боги мои, почему я на экваторе? Где мощь обледенений? глобальное потепление? Где цунами? Тишина. Спокойствие. Любовь и ненависть, все мимо. Пройти между рядов - кино скоро закончится, или закончилось, но все так крепко спят, что не заметили финального аккорда. Сижу на скамейке и слушаю, как кровь расходится по полюсам мозга. До потопа еще далеко. Сегодня среда. Пока еще привычная среда обитания. Я пишу эти строки, а до эмиграции три дня. Двое с половиной суток. Плюс шесть часов до Москвы, плюс час сорок до аэропорта Шарль де Голль. Время, проведенное на вокзалах, можно не считать. Меня уже нет. В кармане брюк - два билета. Они жгут мне кожу. Они вьются и плодятся как медузы, как электрические скаты. Их импульсы вытягивают кровь.
Что случилось? Почему? Откуда мне знать. Просто попал на внутреннее пространство, говоря языком Грегуара. Я не стремлюсь к чему-то такому, что было бы для меня недостижимым. Какая может быть цель? Откуда ей взяться? и к чему она способна привести? Может быть, я всего лишь пытаюсь применить к привычному миру категории, никогда ему не принадлежавшие. Может быть, я умер и не заметил этого - впрочем, никто не заметил. Значит, можно имитировать активность, пока в этой биомашине не кончится срок гарантии, пока хаос как высшая форма порядка не переварит меня в себе. Пафос, цели, самобичевание свалены в кучу: пусть гниют, проникают друг в друга. Эволюция спишет все. Ни в чем нет остановок. Словно сибирский кот, словно йог над уровнем пола я наблюдаю протекающие процессы, не вмешиваясь, ничему не мешая, и хотя каждая дверь открыта призывно, мне известно, что за нею - несколько поворотов и стена. Их легко пробивать, стены, не такая это сложная задача, но я потерял вкус к геройству, порыв и бойскаутский дух. Может быть, это ненормально, поскольку я родился в USSR, но я верю только в намек. Innuendum.
Позавчера приходила Рита. Она ничего не знала. Пришлось сказать. Не поверила. Показал билет. Рита вела себя страстно или, скорее, странно, учитывая ее нудный характер. Вспомнились эллины, которые делили всех женщина на гетер и матерей. Рита, определенно, женщина-мать. Нет сомнений - она нарожает дюжину потомков. У Риты лунное миловидное лицо, гладкие волосы, она предсказуема, приземленна; когда лжет, всегда переигрывает, ибо гетерная артистичность - не ее конек. Рите потребен жлоб, для коего весь мир есть только тень от его гузна. Ольге сообщила, что ей был сон: голос предрек, что она будет счастлива, если первый ее ребенок родится от меня. В ванной, с первыми маневрами ее молочного тела, я вспомнил о Каннибели. Сравнил отображение в зеркальной облицовке - я помню Каннибель слишком отчетливо. Не в телах причина, как говаривала наша биологичка. Я посмотрел на Риту, погладил ее бедро и понял, что на сей раз не могу согласиться. Au revoir, ma petit.
И тем не менее, билеты... Прелюдия к ним была очень долгой и мучительной. Как будто ты ищещь себя, но только в зеркале, при этом полагая, что ты и твое отражение - два разных человека. Я вновь туманно изъясняюсь... ОК. Сменим позу во сне.
Падение в черные голодные лица, словно утка по-пекински обрела мощные крылья, но вспомнила о чувстве долга. Кожа - фантомная форма. Мысли - фантомная боль. Мозги, мои наложницы, отправлены в Париж наложенным платежом - но еще не все, что симптоматично. Во мне сейчас не больше смысла, чем.
И тем не менее, я все еще жив. Я мог бы назвать это пустотой, но это слишком модное, слишком невыразительное, слишком пекинское слово. Ничерта оно не выражает, в том числе и пустоту. Скорее, это отдаленность. Латинский ablativus, удалительный падеж, тоже не то... Непричастность? Может быть. Но к чему формулы? По идее, я должен быть счастлив. Три месяца я не смотрел ТВ и не имел доступа в Бодинет. У меня почти нет денег, почти нет работы и совершенно точно нет никакой страны. Это приблизительное "почти" сохраняет меня от безумных плясок перед ковчегом. В каждом ковчеге всегда одно и то же: будущее. Не интересно.
Загадочное состояние. Должно быть, нечто похожее испытывает сперматозоид, начиная разрастаться во что-то большое и неясное. Грядущая боль не дает ему покоя. В чреве не удержаться. Процесс пошел. Нет, не думаю, что эмбрион счастлив своим положением. За миллионы лет эволюции мы слишком хорошо взрастили в себе испуг перед последствиями.
Утром звонил Алехан. Они в "Новой Закутской газете" хотят, чтобы я написал матерьялец о русской национальной идее. Нет ни малейшего желания. Я еще не закончил статью о Толстом. "СЭР, Свобода Это Рай, - сказал я Алехану. - Это и есть наша идея. Напиши сам. Гонорарий получишь." - "Это что за САРАЙ?" - вопросил он. - "Зэковская наколка. Партак, ву контрпрэнэ?" Алехан - человек с пониманием. Он ведет криминальную хронику. Он все осознал, но вряд ли будет писать об этом.
На сей час у меня другие проблемы. Я увяз. Не контролирую ситуацию. Ничего не ощущаю. Между мной и миром - Каннибель, растущая вселенная и два билета в кармане. Может быть, мне удастся пробиться в реальность, но это случится лишь когда я отвечу на несколько вопросов. Последние два часа мне казалось, что разгадка близка. Пытался отключить ум, что исправно отсчитывает время и слова. Несмотря на полную исправность, явное отсутствие атеросклероза и перепадов AC/DC давления, результат - ноль.
Греет грудь мою легкий невроз. Эти опыты продолжаются месяц или два, трудно сказать с точностью, сколько. Помню, что начал в один из северных месяцев - кажется, в декабре. Если процесс подчиняется мировым циклам - весна-лето-осень и так далее - то разгадка наступит не раньше ноября. Главное достижение на сегодняшний день - общий вид проблемы. Это туманность, сгустившееся облако, похожее на облако газа; от него веет холодом. Сознание исчезает. Вместо него - безмятежный прекрасный мир, хранящий в себе все и расположенный вне понимания... Говорить о его локации, пожалуй, бессмысленно. Я думаю на языке нераскрывшегося, а говорю на другом языке, на том, который пропитал мозги людей и это пространство; все это спит последние часы по местному счислению. В этом странном in-out напрочь отсутствует восприятие времени, ибо нечего отсчитывать. Я предвижу наполовину скрытую массу, готовую разлиться по ячейкам во все стороны. Это предчувствие или предвкушение, или чувство, возникающее у ворот храма. Этому сравнению, по всей вероятности, можно довериться, но в самом деле все не то. Весь материальный апгрейд должен сойти слой за слоем, как штукатурка, как мэйкап на старой шлюхе. Он будет отваливаться кусками, но этот образ слишком напоминает воспоминание. Это происходило со мной или с другими уже когда-то в прошлом, или обязательно произойдет в будущем. У всех нас общая душа, или ее отсутствие. Общее пространство.
Вдыхая, вдыхающий, будучи вдыхаемым. Зародыш в утробе времени: не может родиться обратно. Черная Дыра!.. До чего удачное сравнение. В этом нет мысли, нет амбиций, нет желания. Это втягивает в вакуум и превращает в нечто более пустое. Боюсь, описание этого не есть бонтон. Глаз читателя привычен к тяжелым конструкциям, на которые можно опереться. Ну что же, попробуем, хоть я не философ и, кажется, не поэт. Я даже не писатель. Никогда не думал влачиться по этой стезе. В детстве хотел стать обычным историком, затравленным авторитетной литературой - чтобы врасти в прошлое и забыть о гнилом настоящем, особенно presens continuоus. Ничто не заставило бы меня заняться древнейшей российской профессией, если б этот мир был другим, моим миром. В России всегда было много писателей. Больше, чем денег для гонораров и в особенности тех, кто может понять их по достоинству. За годы вербальных мытарств я понял одно: для автора литература не имеет ни малейшего смысла, если она не помогает жить. Иначе все летит под откос. Сжигать слова и мысли - возможно, единственное, что нужно для свободы. Я пришел к этому выводу одним продымленным сентябрьским вечером, когда на пустыре в Новом Районе скармливал костру свою рукопись. (Рукописи, замечу, горят превосходно. Чем лучше - тем ярче). Завершенная книга мертва для того, кто ее написал, и есть большой смысл в обряде кремации, гораздо более древнем, нежели паскудный обычай удобрять трупами землю и участок маленькой измученной памяти. В этом утраченном зрелище - бездна очищения и настоящей духовности, если вы понимаете, о чем я. Короче говоря, через год я опять пришел на пустырь с новым романом - сборником разрастающихся одна в другую сказок, посвященных Каннибели. Четыре страницы мне показались недостойными огня; в них была чистая длительность жизни, и я их оставил.
Меж тем заявлена слишком большая тема. Отстегнуть деревянные ремни скамейки. Встать. Пройтись.
Итак, несколько шагов. Neverdance. Rivermind. Ни одного слова, ни одной мысли. Всего лишь полдень, сжавшийся в сгусток солнца. Передвигаюсь по воображаемой прямой, ведущей через полосатый брод на другой берег пешеходного острова. Эта избитая метафора меня успокаивает. Как будто пишешь story для выходного выпуска газеты. Ты укоренен в этом мире, каким бы он ни был. Тебе нормально. Смиренный или гордый, большой или мизерный, ты свой - и на тебя распространяются понятия городской философии. Так или иначе, город начинает думать вместо меня.
Вот и остановка. Граффити на металлических щеках павильона. Народу немного. Мимо - танцующие походки и ветер, гнущий худосочные городские тополя. Автобус двадцатого маршрута сообщением "Железнодорожный вокзал - Аэропорт" вбирает мою плоть с деловитой разборчивостью. В салоне до меня начинает доходить, что маршрут неслучаен. Что ж, еще один повод увидеть ее. Каннибель.
Нет, имя нужно изменить. Лучше так: Лаура. Я любил ее, и в этом было все.
Я познакомился с Лаурой на кладбище. Этому событию предшествовали месяцы, проведенные в абсолютно шизоидной атмосфере. Год назад - в апреле - я отключился прямо в редакции с сильнейшей болью в груди. Вызвали "скорую". Поставили укол. Стало немного лучше. На следующий день кое-как добрался до больницы. Доктор заверил, что с выводами лучше не спешить, а пока необходим покой.
Повторный визит состоялся через три дня. Доктор принадлежал к разряду врачей, считающих, что больной должен готовиться к самому худшему. Будничным, хоть и несколько огорченным голосом он сообщил, что имеются все основания подозревать у меня рак сердца.
Я почувствовал себя словно во сне. Накануне мысль о чем-то хорошем, но, в сущности своей, непоправимом, не давала мне спать. Я старался не думать об этом, но лгать самому себе было уже поздно. Удивившись собственному равнодушию, я внимал доктору с каменным лицом. Последний глядел на меня с одобрением.
- Тридцать два года - неоднозначный возраст, - заметил доктор и улыбнулся. - Многие помирают в тридцать два. Особенно люди творческих профессий. Вот, например, Иисус. Так что нет никаких причин беспокоиться.
Минуту или две я смотрел на крышку стола. Сидевшая рядом с доктором регистраторша вздохнула, словно пылесос.
- В общем, я бы не стал расстраиваться, - продолжил доктор. - Не падайте духом. Есть химиотерапия, и это шанс. В крайнем случае, помрете. Или волосы выпадут.
Я встал и пожал его теплую руку.
В коридоре было душно. Обернувшись только на миг, чтобы избежать драматизма, я взглянул на белую дверь кабинета. Дверь мягко, но уверенно закрылась. Я направился обратно, не глядя по сторонам.
Вернувшись домой, я отказался от ужина и лег в постель. Раздумывая о том, что следует отделить свое спальное место от ложа своей супруги (ибо я женился во второй раз - на Таше, коренной закутянке и дочери завмага), отстранился от ее половины постели и забылся мигающим слайдовым сном.
Ночью ужас потряс меня. Огромная бездна надвинулась на сжавшееся в комок сознание, и не было ей предела, и везде - лишь середина. Все мои трагедии и радости был ничто. Все плавало в невесомости, теряя вес и с удалением - вид. Мне стало хорошо, как не бывало долгие годы.
По случаю грядущих похорон спешно прибыла тетка жены. Теща совершала паломничество в Палестину и прислала свою сестру. Как звали ее, не помню - одно из тех имен, что рождены фантазией средней полосы и ровным счетом ничего не выражают. Я обозначил ее Пелагеей. Была она женщиной набожной и говорливой. Она влетела авангардным отрядом смерти, вестницей на бледном коне; за нею следом был готов сорваться весь табор основательной деревенской родни. Приготовления не заняли и часа. Откушав чаю с коньяком, тетка возрекла о муках ада. Выудив из сумки пару библий, она пошла в атаку под покровом тьмы. Я почувствовал себя христианином, скрывающимся в катакомбах от полиции Нерона. Я простирался перед ней осенним полем, шутки прочь и мысли к черту. Я приготовился внимать молитвам бедуинов, индейцев навахо, католиков, маздейцев, ариан, хасидов, протестантов, свидетелей Иеговы, адвентистов седьмого дня, кришнаитов дня восьмого, зороастрийцев прошлой пятницы, манихейцев forever, назареев, староверов, сайентистов, трясунов, скопцов, масонов, вишнуитов, полярников, подводников, психоаналитиков, розенкрейцеров, ризеншнауцеров, бифстроганов, молитве чьей угодно, ибо я жаждал верить во все. Оглушая меня лунным сиянием, Пелагея работала не покладая языка. Речь ее была преисполнена яда, меда, парадоксов, самых невероятных ухищрений, которые она называла мудростью. Откровение длилось пять или шесть ночей, прерываемое фальцетным песнопением и террористической поэзией Иоанна. Поскольку я находился в крайне напряжении всех сил и сгорал, пытаясь спасти свою душу, то однажды под утро смертельно устал разгребать всевозможные звуки (так стиранным бельем во дворе закрывают свет Солнца) и впал в сумбурное забытье. Меня потряс кошмар. Море гниющих трупов, скользких и мягких, кишело червями. Над морем возвышались две скалы - белая и черная. Я плыл в лодке. Лишенные опоры, скалы ходили вправо и влево и с грохотом бились друг о друга, высекая искры и камни, точно безумный атлант пытался высечь огонь. Течение несло меня в самое пекло, и кто-то причитал леденящим голосом, что не надо идти между ними, что если я пойду, то умру моментально, и самое надежное - влезть на одну из скал. Затем скалы будто пластилиновые раскатались в длинный забор, разделились на две стороны, и между ними зияли ворота. Одна сторона забора покрылась грязью и бумажными купюрами, другая окрасилась в белый цвет. Вдали - я скорее чувствовал, чем видел - возвышался дом, где жило мое спасение, но как только я делал шаг в сторону ворот, кто-то кричал мне "Verbotten!" с чистейшим саксонским акцентом, и я несколько удивился, различив в этом голосе нотки Пелагеи. И все можно было списать на козни сатанинские, если бы меня не пронзило такое чистое, такое легкое пламя, что я вскрикнул от счастья. "Что? Что?" - склонилась ко мне Пелагея. "Два столба - одни ворота... Два столба - одни ворота..." - прошептал я, глотая слезы восторга. Наверное, это звучало бредово, но объяснить это было нельзя. Оставалось только пройти на ту сторону ворот, но я замер, охваченный счастливым молчанием.
- Преставляется, - прошептала тетка и перекрестилась. - Давай бегом за батюшкой, а я закуску приготовлю.
Я так и не узнал всех обстоятельств этой ночи. Внезапное утро вспрыснуло солнечную инъекцию под кожу век. Мир, чистый как совесть младенца. Я открыл глаза и понял, что жив.
Стараясь не разбудить жену, я встал и покинул спальню. Рассвет едва брезжил. В бутонной невиннности зари квартира таяла, словно грязный сугроб под дождем. Я замер на месте. Покачивая крепкими дынями грудей, в костюме из одной крохотной ладанки по коридору шла Пелагея. Я почему-то не удивился белизне и стройности ее тела. Без черного платка a la Армагеддон и гримаски больной обезьяны она выглядела максимум на 20. Вид ее глубокого гладкого лона вызвал во мне прилив нежности. Она плыла походкой кошки, загадочно и свободно, и несла на плече банку рассола точно кувшин. Мы столкнулись. Пелагея охнула, скользнула по мне цепким взглядом, как молния - сверху вниз, и шмыгнула в гостиную, сверкнув подмигивающими ягодицами. В гостиной зажурчал ее страстный шепот. Мужской бас заметил: "Однако".
Наверное, царь соблазна приветствовал меня. Но я не подал руки, ибо не чувствовал ни похоти, ни осуждения, ни остальной дребедени, что обычно следует одна за другой. Какая разница? Она состояла из того же вещества, что и рассвет, и вела себя как легкий ветер, летевший по улице. Поразительно, как меняет людей совершенно естественная ситуация. Вряд ли Пелагея была старше тридцати. Я невольно улыбнулся. А если не принимать во внимание ее тело и посмотреть на облик, что был у нее до рождения? Сколько тогда ей будет лет?
В сознании царила пронзительная ясность. Я чувствовал почти физическую благодарность Пелагее, как будто я отравился тухлятиной, а она напоила меня марганцовкой. Я нашел такую легкость на душе, как будто никакой души не было. Я отсутствовал; царила только радость, чистая и беспредметная, без всякого повода. Я готов был выскочить за дверь и жать руку первому встречному. Я мог лететь, не касаясь земли, облаков, непричастный к самому воздуху. Я взглянул в окно и увидел небо - такое близкое и теплое, и мелкое, будто дно прозрачной речушки, только дна в нем не было; я будто видел насквозь, ни на чем не задерживаясь. Как будто рядом дышит океан, и нет ничего кроме океана, и это было так чудесно, и так явственно, что даже не о чем было думать.
Я принял душ, отряхивая память о болезненных ночах. Внемля струям каждой клеткой тела, я с долгим, всепоглощающим чувством почистил зубы. Затем, накинув халат, неспешно позавтракал. Где-то за стеной включили ТВ, и я подумал: как это просто - выйти из мутной реки и выключить убийственно позорный телевижен, и когда мне вспомнились слова одного американца, сбежавшего в Париж, вдруг меня посетила догадка, что не только эта бедная страна, превращенная из глупой жадной пролетарки в глупую жадную блядь, не взбесившаяся Америка, но весь мир представляет собой огромную выгребную яму, где каждая вспышка знания, любой порыв чистоты и благородства тонут в непреходящем дерьме. Я автоматически отставил тарелку, но - ничто не могло испортить мне аппетит. Я принялся за кофе. Из прихожей накатил скользящий шум. Возник огромный мужик с лицом заросшего боксера и в черной рясе. Печально и торжественно поглядев на стол, он воздел над головой щепоть, но, подумав, крякнул густо, как борщом, махнул всей пятерней и ушел.
В тот же день Пелагея, счастливая, но смущенно отводя глаза, собрала чемоданы; я проводил ее на вокзал. Когда поезд унес ее в небесную тайгу, я сел в электричку и отправился за город. Под открытым небом я окончательно понял, что ужас миновал. Отвращение к себе - тоже. Я уловил себя на том, что исчез вечный страх перед смертью, перед условностями жизни, в которых хоронил саму жизнь; желудочные страхи, тестикулярный расчет, идеи, мыслеформы, общественные обсуждения. Как изводящая потребность засыпать и просыпаться, чтобы успеть и втиснуться в безумный график, не нужный ни тебе, ни другим. Life is life, не больше и не меньше. И как это прекрасно - жить и умереть. Что может быть естественнее? И какое это наслаждение - не думать!
Еще никогда я не чувствовал себя таким свободным. Пережить свои клешни, впившиеся в мир. Вырасти из мира как из памперсов и поставить точку. Вся чистота Вселенной вливается в вас, если вы отшвырнули жирную жабу, которую приютили в своей голове, которая сводила вас с ума долгие годы. Все боязни, ложные абстракции и прокрустов стресс валятся в корзину скомканной бумагой. О чем еще можно мечтать? Вселенная будто ожила: в ней появилось потустороннее, абсолютно свободное начало, и без него все падало и теряло смысл.
Возбуждения не было. Крыша не съезжала; я всего лишь стал легким. Как я устал от всех каменных, металлических, деревянных и нейлоновых саркофагов, в которые меня погрузили едва вынув из материнской утробы! Самое время жить. Солнце просвечивало меня насквозь, и я был Солнцем, потому что внутри меня пылала светлая звезда. Все вокруг превратилось в солнечную систему, к которой я относился со спокойной благодарностью - ее свет лишь питал мои мысли, а они не принадлежали никому, даже мне. Казалось, я окончательно утратил иллюзии. Все, что мне нужно было - это любовь, и я находился в полной уверенности, за оставшиеся полгода обязательно найду ее, и сгорю в полете, как метеорит.
Я стал часто выезжать за город. Там качались сосны, мощно плескался Байкал, и каждый порыв ветра приносил все большую ясность в мыслях. В этом воздухе растворилось столько бодхисаттв, что бродя по берегу, я ощущал привкус Бога, его вина, невесть по какой причине пролившегося на меня, грешного. И как обычно в тяжелый период жизни, мне повезло: я влюбился по уши. Я никогда не подозревал, что могу излучать любовь в пустоту. Что она вернется во что-то самодостаточное. Ее первое приближение прошло в метаниях, неприспособленности, уродстве мыслей.
Ее звали Марута. Она появилась в нашей конторе, когда высохшим июльским днем я вышел покурить. Вдруг я почувствовал, что не могу избавиться от одной фразы: "Это в последний раз". Приписав свое состояние тому, что я слишком большое внимание уделяю кофе, компьютеру и гениальными идеями шефа (и, разумеется, помыслив о метастазах в мозгу), я украдкой отметил: конторского полку прибыло. Женщина стояла ко мне спиной. Когда она обернулась, я понял, что теперь не усну.
Я мог бы многое рассказать о ее внешности, но это почти то же, что рассказывать о собственных проблемах: люди с другими сложностями не оценят и рассказчик увязнет в собственных словах. Пожалуй, мы сохраняли так много общего, что наша связь походила на инцест.
День прошел точно во сне. Вечером, направившись домой, я хотел только увидеть ее, исчезнувшую полчаса назад. И вдруг на небольшом рыночке, среди бойких баб и отверстых чрев машин, я заметил фигуру, которая никак не вписывалась в пыльную суету. Она стояла у прилавка и неуверенно выбирала яблоки. Я неплохо разбираюсь во фруктах; аки змий библейский, я к неудовольствию продавщицы помог определить лучший сорт - отнюдь не самый дорогой. Мы разговорились. Я проводил ее до остановки. Выпросил номер телефона.
Мы встретились через день. Утром меня отправили подписывать контракт с передвижной столичной арт-галереей. Тема выставки звучала просто - "Дом". Неизменное восхищение знатоков вызвале традиционные концепции дома. Одна - огромные дворцовые покои, золото и мрамор, невероятное изященство диванов, икон, резных деревянных библий, ковров, канделябров и вместе с тем - ни кухни, ни сортира, ни кровати, и передвигаться запрещено. Другая представляла собою сплошной санузел, где унитаз был приспособлен под кровать или кровать под унитаз, кухонный стол располагался в биде, везде развешаны использованные презервативы и прокладки, а стены выкрашены в тот волшебный цвет, что вызывает рвотные спазмы даже у проктологов. Было ясно, что из любви к высокой чистоте авторы презрели контаминации, однако я был так занят мыслями о Маруте, что не видел почти ничего.
Кое-как дождался вечера. Накануне я отправил жену к ее матери. Развод был решенным вопросом. Марута ничего не узнала о приговоре врачей. Мы просидели в кафе до ночи. В этот раз я проводил ее до дома. Через час она позвонила. Проговорили до рассвета. Утром, выпив литр кофе, пришли в компьютеризованный храм золотого тельца и не могли сложить два и два... Смотавшись домой пораньше, я проспал три часа и вечером позвонил сам. Она только что встала.
"Хочешь, я приеду?" - спросил я. "Приезжай. Но у меня дома не получится." "Это не проблема. Могу предложить две комнаты и сердце." "Это слишком много. Хватит пары яблок и бутылки полусладкого."
Через полчаса, сбившись с ног поисках цветов, я встречал ее у подъезда.
На столике в гостиной я поставил в вазу тучный букет - красные розы, белые розы, лилии. Их аромат струился в русле квартирных стен, заполняя все вокруг; лишь запах ее волос восходил из этого месива.
- Завтра цветы увянут, - сказала она. - Зачем их срезают?
К черту вопросы. Ответов нет. Я зачерпнул полную горсть лепестков и бросил на постель. Весь мир простирался внизу, в долине. Наши соки смешал цветной вихрь. Белые лепестки покрыли кожу, а под кожей танцевал огонь. В этот миг я подумал, что пора забросить литературу - ибо незачем писать, если ты полон света и счастлив.
Происходившее было настолько любовью и настолько сексом, что не нуждалось в названии. То были и небо, и земля, и красный закатный снег, что их соединяет. Красота и вызов кричали в ее белых гибких бедрах, в ее крепкой груди, в ее распущенных космах. Я держал в руках горячий ветер. Этот мир рождался из тумана, и я заставлял его вращаться. Во вращении все обретало форму, плотность, бытие. Фонтаны рая били все мощней, но удалялись с каждым всплеском - неотвратимо, словно поезд с зарешеченными окнами увозил нас от ослепительного летнего утра. Впрочем, когда тонешь в любви душой и телом, мрак остается только пророкам.
Я проснулся у самой границы рассвета, забывшись только на час. Она лежала раскинувшись, словно во время бегства. Замерший взмах пловца - застывший в нижнем течении сна, у самой дельты восхода. Я вновь закрыл глаза.
- Ты уже встала?
Я услышал собственный голос. Стряхнув остатки сна, приподнялся на локте. В наш парк Эдемского периода вступили войска победоносного солнца. Холодное, резкое, арктическое утро. Welcome to the Tulа. Время и место для чашки кофе и обреченных героев.
Она стояла у окна. Подошел и взглянул через ее обнаженное плечо: все те же дома, все тот же непотребный реализм перистальтико-сосудистого бытия. Город функционировал будто завод, изделия которого никому не нужны и смысл его существования неясен, но по чьей-то больной прихоти еще вращались двери и турбины, и все были втянуты в работу, точно в летаргический сон. Люди шли покупать и продавать. Несколько секунд я не понимал, что происходит. Она прижалась ко мне. На ее безмолвный вопрос я ответил:
- Никаких новостей. Все тот же исход обратно в Египет. Шоппинг души.
...Через два дня начался наш медовый месяц. Однажды утром обнаружилось, что дверь начальственного кабинета заперта, что бывало до крайности редко. Шеф следит за сотрудниками как ревнивый рейхсканцлер. Несмотря на отсутствие шефа, в конторе царил все тот же австрийский порядок. Благочестивые Frauenzimmer шепотком обсуждают Katzenjammer герра Управляющего. На его бутикозных подтяжках вянут эдельвейсы. "К сожалению, Цезарь Адольфович немножко приболел", - сообщил он с печалью. Я интеллигентно поскорбел минуту и подумал: что будет с Управляющим? В отсутствие шефа он будет лизать сидение его кожаного кресла, дабы не утратить управленческий профессионализм.
Дальше все было как я предполагал. Сначала управдел, а после и его приближенные внезапно приболели, так что на работу можно было приходить лишь затем, чтобы отметиться. Мы воспользовались случаем на полную катушку. Все четыре недели, пока шеф мужественно боролся с ОРЗ где-то в Альпах, мы превратили в одну сплошную постельную сцену. Однако в том, что касается появления на работе, мы превзошли хитростью китайцев. Нас не должны были видеть вместе. Чтобы спрятать наш цветущий вид, мы пользовались услугами троллейбусного парка и почаще интересовались курсом валют. Пытались думать о политике президента. Обращать внимание на плевки гопников. Превозносить до небес гений шефа. Негодовать по поводу кощунственных происков конкурентов, иуд, террористов и всех на свете темных рас, не чтящих закона прибавочной стоимости. Однако все меры помогали слабо. Жизнь неистребима.
Во внешнем мире все продолжалось как обычно. Конторские дамы продолжали обсуждать проблемы своего здоровья и мелкие сплетни, не покидая насест. Любовь - persona non grata. О ней положено грезить, а наяву отравлять воздух своей разочарованностью - той, что остается после страшной догадки, что Дед Мороз живет в соседнем подъезде. Мы не смогли бы объяснить происходящее с нами. Мы не думали о браке, что бы там ни говорили благонамеренные демоны. Я даже не был уверен, что мне требуется секс. Это муки Тантала - секс ipso facto неспособен напоить жажду взрослых людей, с детства бежавших от мысли открыть свою душу. Однажды мне пришлось туго, когда ее отправили в командировку на три дня. Я едва не провалил все явки и пароли. Вздрагивал от каждого звонка. Не попадал в клавиши компьютерные. Впервые с гнетущей ясностью я сознавал, что ничего не смогу сделать: ни сжечь время, словно проспиртованный воздух, ни свернуть пространство в трубочку, вместе с его джунглями, тайгой, саваннами, самой передовой, пугливой и наглой цивилизацией, со всеми населенными пунктами и всеми, кто их населяет, и засунуть дьяволу в зад. Когда Марута появилась (была пятница, 10.03 по закутскому времени), и встретила меня взглядом, который я понимал слишком хорошо, от счастливой смерти меня спасла одна мысль: это в последний раз. Я не отпущу ее больше. Никогда.
Кое-как провели остаток рабочего дня. В пять часов она вышла, попрощавшись с остальными. Я знал, что она ждет. Вынес еще 15 минут... Наручные часы остановились. Затем было скольжение в облака.
...Мы добрались до моей квартиры, кажется, на такси, и кажется, я отдал последние деньги. Не сказали ни слова. Упали на кровать, уже будучи в трансе. Совлечь с себя одежду смогли только в машинальном оцепенении, словно видя перед собой силуэт нависшего танка. Когда мы вошли друг в друга, я даже не ощутил себя: только ее. "Дом", подумалось мне. "Я вернулся домой".
Она сходила с ума, извиваясь, а я отделился от своего тела и заполнил всю комнату, этот город, электрифицированную берлогу среди тысячи верст зимы. Счастье, рвавшееся из нас на волю, не вмещалось в бренных телах - всего лишь актерах, плохо изображающих свои подлинные души. Жизнь хлестала из нас так, что впору было умереть... И это было бы лучшим моментом для всей вселенной с миллиардами лет ее эволюций и инволюций. Мы смешивались жадно и беспорядочно, ища утробу, то, что навсегда скрыто от посторонних. "Это в последний раз", вдруг вернулась ко мне странная фраза, и я стал повторять ритмично: "Это в последний раз."
В ту ночь, о которой мне все меньше хочется вспоминать, я был один. Она отправилась со своим отцом на дачу поздно вечером, и оставалось только ждать рассвета, полудня, вечера вновь. Я уснул не раздеваясь. Во ночном кошмаре бесновался ливень, город сотрясало землетрясение. Кто-то с оглушительным ревом ломился в мою дверь...
Жестяной привкус городского романса, который мы так презирали, вдруг воплотился во всей своей слезливой банальности. Вечером я узнал. По дороге на дачу машина разбилась. Рядовое ДТП. Отец не пострадал. Она умерла мгновенно.
* * *
Прошел месяц. Вернулась жена. Страдание, даже показушное, ей шло: она похудела, подтянулась, и расхаживала по квартире в одном кухонном переднике, поскольку мы проводили время только на кухне и в спальне. Иногда она отпускала из рук сковородки и молча припадала ко мне. То было сближение медсестры с тяжелым больным. Умрет он или поправится - связь прикажет долго жить.
Издалека, на медленных тяжелых лапах подкралась памятная суббота... Тем утром я отправился на прием. Жена вытолкала меня за дверь - было плановое посещение доброго доктора. По дороге я обдумывал возможность: вдруг сейчас моя супруга трахается с Клавиком, ее тайным воздыхателем, с которым она вела переписку. Он принес ей цветы, они выпили кофе, немного вина... он посадил ее на колени, поднимает ее пышные белые ягодицы, и вцепившись в его плечи она стонет, как будто поет зулусские гимны. Настроение слегка улучшилось. Что же. Последний визит к врачу. Нужно оставить супругу в покое. Уйти из ее квартиры. Зачем ей мои страдания, если своих достаточно - со мной?...
- Ну-с, как ваши дела? - осведомился Пал Сергеич.
- Спасибо, хорошо, - признался я.
- А у меня для вас известие, - с обезоруживающим идиотизмом посмотрел на меня доктор. - Вы здоровы.
Я молча смотрел на него. В мозгу играл вальс "Амурские волны".
- Ну, ошиблись маленько с анализами. Перепутали что-то. Нет у вас никакого рака. Просто нет признаков, - сказал врач и торжественно пожал мне руку.
Зашла медсестра, и доктор рассказал ей свежий анекдот. С ней я прошел в процедурную для окончательного анализа крови. Мы шутили, хотя мне было не по себе. Это не кокетство - не каждый день вот так, между двумя анекдотами, теряешь билет на "Конкорд", зная, что придется ползти поганым раздолбанным поездом по очень смутной территории, где каждый день у тебя вымогают жизнь. Предстояло возвратиться в мир, с которым я так благополучно распрощался. Опять протискиваться в тесный поток черепов, локтей, бедер, над которыми витает фосген чуждого всему живому менталитета.
Впрочем медсестра была очень милой женщиной. Лоснящиеся вишни глаз, ямочки на щеках, выпирающая грудь способны впечатлить даже конченого экзистенциалиста. Наша взаимная игривость становилась все более проникающей. Вынув иглу из моей вены, она погладила мне руку, обвела ваткой вокруг родинки на плече. Почти машинально я обвел указательным пальцем ее шею, приблизился к губам. Она взяла палец в рот и подтолкнула язычком. Ее груди вырвались из халата и уставились на меня крепкими сосками, тяжело покачиваясь... То было чистое ритуальное совокупление - просто никаких признаков. Никаких обещаний верности, подозрений, бумажных страстей, лунатической поэзии, денег, свадеб, огородных соток, нового холодильника, яичницы на обед. Не было даже похоти. Солнце взошло, я выздоровел; вот и все причины. Мы легли на белую софу и потерялись для общества.
Но что за гнусная человеческая натура. Выйдя из холла больницы и сев в автобус, я снова начал думать. Пересекая траншеи извилин, ползли черные мысли - как жить? Ведь я не ответил ни на один вопрос. Всего лишь даровал вопросам право пережить меня, и это право вернулось к дарователю. Смерть не сильней страдания. Но если потянешь за одно, тут же возникнет и другое. И я - здесь. Как только я уловил это, страх накатил небывалой по мощи волной. Он словно отыгрался за мое презрение к нему. Меня вдавило в кресло. Неужто все сначала? - спросил я небеса, но ответ пришел изнутри меня, и это был простой и ясный покой. Ничто ему не противоречило, и ничему не противоречил он. В нем было все, а он был ничем, если эта германская формула понятна не пережившему нечто такое... Ничего в уме. Как трудно дышать, если думать об этом.
Мне стало легко. Так легко. Все можно, все принадлежит нам, если идти с пустыми руками, если, беря свет за пределами вселенных, возвращать его с благодарностью, и дарить другим.
* * *
Вскоре я покинул Ташу. Клавик не решился прийти к ней, но она нашла какого-то водителя маршрутки. Я по-прежнему ходил на работу. Спускался на пятый этаж со своих небес и не понимая собственных действий все делал как надо - благо, можно было позабыть о деньгах. В те весенние дни с полной силой развернулось живое, совершенно необъяснимое спокойствие, ни плюс ни минус, а я копался в его цветах, будто в засорившихся трубах. Идиотская привычка изо всего делать некую идею. Я идею, ты идеешь... Состояние панической растерянности. Инерция тяжелая, как голова на затекшей шее. Время остановилось, но все продолжается - мимо меня. И только происходящего как якорь застряло в мозгу. Мое бедное разумение капитулирует... Как это объяснить? Вот единственный вопрос, имеющий хоть какой-нибудь смысл.
* * *
Вскоре я уволился и, не приходя в сознание, устроился в журнал. Еще через неделю скончался главный спонсор издания. Помню день похорон. Погода стояла отличная, такая, от которой легчает на душе. По окончании торжественной церемонии заклания врачей, не уберегших покойного от старости, после отпевания и отмовения денег состоялось собственно захоронение. Все было весьма изысканно. В трехэтажную могилу бережно опустили 1D-идол покойного - платиновую фигуру Джона Фрама, затем янтарный саркофаг, выполненный под Хохлому, инкрустированный бриллиантами и украшенный фресками от Ивана Рублева. На лице Хозяина покоилась маска с каменьями и надписью Made in Sweitzerland. Отдельный взвод бодинет-возлюбленных покойного стоял молча, ощущая благочестивое почтение к этому человеку, прожившему не даром, но последний аккорд церемонии подорвал из сердца и они безудержно закричали, и тут не выдержали все, и началось пение гимнов. При помощи строительного крана в могилу погрузили бронированный "Бэнтли" ручной сборки, двух арабских скакунов, свору борзых, боевого слона, безутешную вдову, семь официальных любовниц покойного, их мужей и их любовниц, батальон охранников в противогазах и в полном боевом облачении, дюжину чиновников обладминистрации, материалы евроремонта и пакет учредительских документов. Оставшиеся пустоты были засыпаны антикварными золотыми скарабеями, черным жемчугом и серебряными долларами, затем все залили свинцом, покрыли бетоном и сверху водрузили милицейский пост.
Как я и думал, на торжестве не оказалось ни одного волхва-поэта. Мои умные коллеги остались дома от греха подальше, хотя представляю, какие деньги им предлагали. Выполняя свой 2D-долг, я вышел на лобное место, лихорадочно пытаясь сообразить, в какой стилистике подать погребальную песню. Как все местные криминальные авторитеты, покойный был истовым православным. И поскольку слово "могила" в переводе на старославянский звучит "жоупище", поначалу я собрался учинить стихотворное этимологическое исследование, но передумал. Метафора была чересчур очевидной, так что даже переставала быть метафорой. Отбросив проблему выбора - то есть находясь в истинно поэтическом настрое - средь наступившего безмолвия я произнес:
ОДА НА СОШЕСТВИЕ ВЛАДИМИРА ПЕТРОВИЧА
Земную жизнь пройдя до середины, Владимир сделал первый миллион. Пампасы и сибирские равнины Легко умел купить и впарить он. Но двери в рай ногою не откроешь: Стоит кругом небесный легион, Спецслужбы окружили Бога офис, И Смерть вошла лениво, без понтов, И вся охрана ей была по пояс. Владим' Петрович пукнул. А потом Во Смерть всадил обойму и отчалил (С такою крышей справиться - облом), И вот, в момент коитуса печальный, Где прах столбом и рвутся удила, На всем скаку ворвался он в зачатье. Нет, он не умер! Новые тела Ему готовы. Также и прокладки Либрес Анвизибл, и шумная Москва, И место на Тверской, и непонятки, Субботники для алчущей братвы, Гостиницы, милиция и взятки - Хотя к последнему ушедший так привык, Что разберется уж на новом месте - А прочее... Что прочее? Увы; Был он велик, а станет неизвестной Даятельницей платного тепла; все изменилось. А ведь мог наш крестный, Над небесами легкие крыла Раскинув, бросить реки Магадана И побеждать обман добра и зла...
Ну и так далее. Финал я изукрасил гуманистическими архаизмами и призвал скорбящих к милосердию, хоть это чувство, скорее всего, покойному казалось более чем экзотическим. Вышло не очень оригинально, зато искренне. Тристия сохранила истинно христианский дух и пестрела двусмысленными "лобзаньями небесными", "слияньями в лоне" и зрелыми невестами Господними, что зрят в окно души и взывают к жениху "прииде в сию нощь". Меня приняли тепло. Я едва не прослезился, но представил покойного в роли невесты и едва не испортил торжественность обстановки. Спасло лишь то, что я вовремя озвучил резюме.
Когда толпа пришла в движение и, позвякивая золотом цепей, направилась к выходу, я обратил внимание на стройную блондинку, утиравшую глаза краешком застиранного платочка. Было в ней что-то такое, чего я никогда не встречал. Мы удалились в поминальный ресторан, где я с удовольствием накормил ее. Через час я знал о ней все.
У нее сложный D-basis: 1D - род Великого Змея; 2D - каста храмовых танцовщиц; 3D - Красная Гюрза. В целом она невероятно красива. У ее волос запах осени, ее губы - секс богов; отец наградил ее изысканной соколиной головкой, мать - гладкой кожей цвета крови с молоком; в часы любви она сверкает перламутром. Лаура с отличием окончила Академию искусств имени Аполлона Якутского, но ее всегда влекли деньги и потому она устроилась в фирму, возглавляемую покойным. В настоящее время Лаура была безработной. По ее словам, весь менеджерат конторы представлял собой членов некоего тайного общества, и потому сотрудники обязаны ходить в специальной форме и стучать на коллег, а также на друзей и близких. Она долго упиралась, разыгрывала из себя дурочку, но беседы у Генерального Менеджера становились все более прозрачными, все более настойчивыми, так что в конце концов она не выдержала и уволилась по собственному желанию, и не мог бы я занять ей пятьсот рублей? Я не занимаю женщинам деньги. Только дарю. Мы отправились гулять по набережной.
...Взяв поручень словно древко легионного значка, пересекаю культурный центр, стараясь не думать, чтобы не дрожать. Тяжелый, серый, с прожилками пурпура Закутск проплывает в обратном направлении. Нам снова не по пути. Сегодня мне предстоит победить весь мир и свою любовную горячку.
Перекресток. Под рельсами трамваев дрожат корни тополей. Тряска, вибрация, бессмыслица. Ритм города рассыпается, валясь со склона куда-то в реку и возвращаясь с дождем и комарами. Вдали, в Центральном парке, замерло чертово колесо. Воздух пропах жареным мясом. Проходя мимо Крестокосмической церкви, ловлю себя на сильном голоде. Съесть этот город, транспорт, крем цветущих деревьев, каменные брикеты, мясной пирог с хрустящей корочкой асфальта. Все переварится и родит новый взрыв, но только не Лаура, маленькая косточка, отравленная нелюбовью.
Слияние. Катарсис. Боль к боли. Что это, если не религиозное чувство? И где она может быть, если не там, в суккубическом доме с башенками? Нет, не в постели. Ни в чужой, ни в своей. Она не любит секс при свете дня, когда надо работать. Дитя Солнца, она начисто лишена воображения. Сейчас она может быть только на работе. Ловушка, поймавшая себя. Дыра с сумасшедшей силой вакуума. Женщина-вдох.
Этаж, коридор, лестница, мрамор. Резная дубовая дверь. В пустом кабинете сидит рекламщик Тоша. Работает здесь только телевизор. Откинувшись на спинку кожаного кресла, Тоша курит More и внимает президентскому трешь-мнешь.
- Проходи! - крикнул он, сверкнув сусальным золотом оправы. - Ты знаешь, кто у нас президент по 1D?
- Феникс Дзэнский?
- Тескатлипока. Повелитель дымящегося зеркала. И воров разводил, и ментов. Царь ужаса, короче. Чисто индейская ментальность.
- Ацтеки?
- Майя. Все - Майя. Все это и все мы. Лос чикос.
- А Америка разве не Майя?
- Говорящая, согласен. И Европа - Майя. И Азия. Только что отражается в этом зеркале, если все дымится, а? Ты, кстати, не туда зашел. Они переехали. В соседний кабинет.
Back. Enter. Перемещаю дверь на петлях, заглядываю. Слева рядком сидят смирнонервные верстальщики. Лаура - за командным столом, изображает крайнюю занятость. Недавно она стала редактором рекламного бюллетеня и, конечно, очень горда собой.
Прошу ее выйти. Беседа ни о чем. Посмотреть на нее. Окунуться в запах золотых волос, золотых духов. Кто-то ласкает ее... Впрочем, ласкает ли? Вкус моей любезной не отличается тонкостью, - так, по крайней мере, я льщу себе. В коридоре с видом на здание музыкального театра, сквозь сито пыльных лучей мы просеиваем камни усталости. Я закуриваю. Она, немного посомневавшись, закуривает тоже. Погрузив свой взгляд в мелькание пылинок, она произносит:
- Да, есть предложение... Тут надо написать материал по экономике. Ты же занимался изданием книг? Вот и... Все будет оплачено.
Она начинает объяснять тему. Ну разумеется, я согласен. Тем более, что будет оплачено. Только откуда она взяла, что я разбираюсь в экономике? Из тех стихов и сумасшедших сказок, что я посвятил ей? Я банкрот. В моем кармане - сигареты без табака, спички без пламени. Я ничем не могу порадовать твой ум, даром что цепляю выступы фантазмов.
Это не все. Она пишет диплом и нужно кое-что добавить.
- Ты же знаешь, Олег. Я не могу писать 2D-тексты на тридцать страниц. Я считаю, что краткость - сестра таланта, - замечает она и гордо улыбается.
Очень мило, mademoiselle. Только издателям не надо признаваться... Торопливо что-то пролопотав, смяв сигарету, она уходит. Выразительный такт ее ягодиц заставляет меня улыбнуться. Save picture ass. Сохрани все. Сложи в карман и унеси, чтобы повесить на стену у ложа твоего, в доме, которого нет. Сухой грязный воздух. Засиженное мухами стекло. Я смотрю на Музтеатр. Свинцовые трапеции фонарей на самом свинцовом в отечестве фоне. Местная бастилия искусства. Мечта унтер-офицера. Впрочем, это здание построено для вечерних премьер. Дожить до звезд.
Куда ты денешься.
Сумерки. Вошел в квартиру не включив свет. На пустыре за окнами гуляет ветер. Скопление джипов у деревянного бокса: откормленные дяденьки играют в футбол. Отсвет фонаря падает на линолеум, где стоит желтый куб моего будильника. Замершая стрелка показывает 4 часа 4 минуты. Интересно, когда они остановились? Ночью? Днем? Четверка: руна Ансуз, дважды. Стало быть, восемь - Вуньо. Счастье, стало быть. Нужно купить новые часы. Эти постоянно теряются во времени. Западают. Или, может быть, отвести им почетное место? Все это знаки, а знаки, если оставить их в покое, никогда не лгут. Самый простой пример - мой друг Егор. На левом его запястье - руна Наутиз, означающая торможение, на правой - Иса, означающая замораживание. Егору сделали эти tattoos по глубокой обкурке в пионерлагере лет 25 назад. В те поры он не ведал других рун, кроме этих двух и яростной Соулу, которую увидел в кино о Штирлице. Советские актеры щеголяли в форме офицеров СС, чьи лацканы украшал двойной знак Соулу, но Егор, хоть и не считал себя советским патриотом, фашистов все-таки недолюбливал. Сейчас под гнетом неудач и двойственности его характера Егор намерен наколоть еще одну руну - Райдо, знак Пути, но остановился перед вопросом о месте его нанесения. Он планирует украсить знаком лоб, но подозревает, что социум поймет его превратно. Я посоветовал нанести 25-ю руну, как у меня, а если Райдо - то на затылок. Ведь, во-первых, известно, что Райдо наносится на бубен или на другой предмет, издающий ритмические колебания, а Егор регулярно получает подзатыльники от жены и начальства; во-вторых, под волосами этот знак никто не увидит, кроме Одина, и Райдо станет настоящей оккультной руной; в-третьих, для него лучше выколоть не Райдо, а Хагалаз, так ему необходимый. Но услышав мои аргументы, Егор зашипел как испуганный кот. Он не хочет разрушить свой подсознательный негатив. Он хочет поскорей уехать.
Потрясающе, до чего я отвык видеть знаки. Ладно. Попробуем сосредоточиться на воздухе. Включаю чайник. Зажигаю сигарету.
За окном женщина прогуливает ротвейлера. Закинув чернокудрую голову, женщина смотрит в мои стекла. Справа по шоссе уносятся в сторону аэропорта машины. Навстречу им бегут протяжно ревущие троллейбусы. В одном из них я приехал сюда.
Привыкаю к темноте. Неясное это место открывается, если оставить его без электрических дождей. До прихода экскаваторов и академических энтузиастов тут царили степь, ночь и ветер. Дома ничего не меняют. Дома - злокачественная опухоль для этих мест. Когда-нибудь их не станет, это неизбежно. Их смоет чистый здоровый ветер этих степей, вместе с теми, кто прячется в тесном тепле хрупких коробочек, нагроможденных друг на друга без особой аккуратности. Дома самонадеянно утыканы рострами балконов. Когда-то они решились завоевать это поле. Карфаген должен быть разрушен. Эскадра ушла, бросив гарнизон на растерзание сумеркам. Снизу в квартиру сочится эхо страданий. Души мертвых жалуются сантехникам. Это не Париж. Здесь можно жить по-настоящему только в недеянии.
Но какова тема ее диплома? О да. "О счастье". Придется обэлектричиться.
Для начала оглядываюсь по сторонам. Обстановка, в принципе, содействует. Я пишу эти строки в Академгородке, в арендованной квартире с белым и сыплющимся, как бутафорское небо, потолком. Из мебели здесь только матрац и газовая печь. Столом мне служит лист фанеры, положенный на колени. Я привык к подобной обстановке, потому что собственного жилья у меня нет и вряд ли оно появится - по крайне мере, в этой аватаре. Впрочем, нынешняя спартанская обстановка лучше, чем вечно расшатанные кариесные стулья и стены, испачканные китайскими обоями. В их окружении начинаешь воспринимать объекты ума слишком близко к сердцу, особенно когда февраль за окном начинается в октябре и заканчивается в мае. В такие псевдожилые квартиры, похожие на горное эхо, не хочется возвращаться даже из офиса газеты, где во славу хозяев и юзеров СМИ рвешь себя на куски и склеиваешь кровью пару строк, которые завтра канут в забвение. И хорошо, если канут...
В столь же невообразимом месте я провел год с бывшей женой. Когда обои начинали приводить меня в бешенство, я принялся покрывать их стихами - то была поэма "Змея Каннибель". Строки сложились по вертикали, слились в силуэт кобры, поднявшейся на кончике хвоста. Вскоре я понял, что поэма извела меня. Я не спал две или три недели, пытаясь прервать поток слов сексом. Натали, моя экс, устала не меньше меня. Она чувствовала на 3D-уровне, что наши тела сплетаются лишь в области, видимой глазом, а на самом деле я целую суккуба. В конце концов я занавесил извивающуюся поэму простыней с щедрым урожаем пота и розовых лепестков, но силуэт кобры проступил на третий день, и заметив его, я снова погряз в бессоннице.
Очень странно писать о любви - так же, как о стране и людях. Это похоже на российские фильмы о российской действительности, где бесполезно искать светлую сторону и только лихорадочно соображаешь, какое зло тут является меньшим. Убийцы криминальные и убийцы из НКВД; стукачи; газетные князьки; конченые подонки с обаятельными улыбками; их дети в швейцарских колледжах, читающие ваш кровавый роман - все это гонит к обрыву, когда изображение проступает на простыне. Три дня жизни в собственном Я и годы в ссылке, на горячих камнях, кишащих змеями. Здесь учишься танцевать еще не став на ноги, и танец один - румба, рожденная страхом в змеиной индейской Америке. Загадочная связь между богами ацтеков и духами Руси беспокоит меня сильнее с каждым днем, и становится не по себе, когда я думаю о причине, заставившей Каннибель защищать диплом на эту столь сюрреалистичную спецтему. Возможно, у нее очень своеобразный взгляд на счастье. Не исключено, что счастье для нее - это нора во влажном лесу, где вечная влага, и тьма, и прелые листья, и питаются фосфором и просфорой. Лаура терпела мое присутствие лишь в определенных ситуациях и едва не выталкивала за дверь, когда болела гриппом. Это было в феврале. Несмотря на сопротивление, было невозможно оставить ее в те дни. Охватив колокольный звон в голове, я сидел на ступенях ее подъезда и видел ночные города, трассеры уличной иллюминации, мягкий мрамор аэровокзалов, вялый свет в купе поездов, мерно стучащих под звездами, все, во что я падал с темных небес, все, что разворачивалось черной розой, не вызывая отвращения; я видел зеленые глаза под вуалью, ее тень, покинувшую хозяйку - тень пахла постелью; о боги, я видел все, во что она смотрела из окошка болезни, и все обретало свое подлинное лицо, нежное и чистое, и не разлучало с тайной, которая есть жизнь. Тогда я еще думал, что наступит июль я забуду увлечение осени, но наступил август и это продолжилось на всех уровнях. Когда она купалась в Байкале - а она всегда купалась обнаженной - я приводил с собой дождь и приняв свой 3D-образ подплывал к ней, скользя длинной шеей о ее бедра. Она брала мою голову в свой пахнущий полынью рот и ласкала раздвоенным змеиным язычком, и сходила с ума, когда я проникал крылом в кораллы меж ее ног, колоннами восходивших из глади отмели, но эта невинная игра не имела будущего; как все, она поставила на смерть.
Лаура заболела в ночь лунного затмения, когда настал Новый год по китайскому календарю. Я проснулся ночью от воя ветра и дребезга стекол и едва не задохнулся от ощущения цельности бытия. Открыв оконные рамы, я впервые за много лет почувствовал себя дома. Густая белая мгла вращала пространство. Гнулись сосны, ничего не было видно - лишь ночь и бешено живая, цельная, теплая снежная буря. Этот мир предшествовал городу, и чтобы вернуться в него, не нужно мнение окружающих. Это есть, было и будет, а все остальное - аренда. Как было бы легко сегодня, сохрани я то открытие, оставив в себе волну глубокой мглы, бросавшейся в окна. Но настало утро и ветер впитался в снежные поля горизонта. Нет лунных затмений, пауз, молчания и надежды. Лаура вновь здорова; водопроводчики включили воду, компактно шумят турбины электростанций, граница на замке, пожарные видят приапические сны и милиция обмывает звездочки на погонах. Вновь торжествуют асфальтовый порядок, видимость и смерть, а я сижу в своей целле и порождаю строки о счастье. Сизый дым тяжело лежит на потолке. Ясно чувствую, что она в бешенстве отвергнет этот "бред", то бишь нечто тревожное и непонятное. Тем более, что в писании слов на эту тему я разбираюсь не лучше, чем в экономике. Положив ручку параллельно строке, откидываюсь на спину. Счастье, счастливы, совершенно счастливый. Тема меня засосала. Не знаю, как выбраться из этой поэзии зрелых исканий.
Отвлечься. Смена тем, но не занятий. Нужно закончить статью для "Новой Закутской Газеты". Название мне не нравится: "Лев Толстой как зеркало русского индуизма". Пожалуй, надо подумать о другом заголовке. Нынешний обращает к постмодернистскому восприятию, а мне порядком осточертел постсовковый постмодерн. Еще сигарету, еще глоток чая - и в бой. Вылови эти строки в своей голове. Выпусти в аквариум бумаги.
"...Несмотря на нападки Бунина, намекавшего на животную витальность и безумие графа (ибо то и другое для эротомана и матерщинника Бунина было явлением одного порядка), следует признать, что в конце своего долгого существования Лев Толстой пришел к утверждаемым Ведами ценностям. Его последний уход, повлекший тяжелую пневмонию в условиях русской осени, знаменовал окончательную стадию жизненного цикла писателя - стремление к уединению и медитации. Он отказался от роли проповедника; простолюдины никогда не понимали его, интеллигенция прокляла, как обычно заигравшись в свои забавы; церковь отлучила. Его (точнее, ведический, а позже христианский) постулат о непротивлении злу насилием взбесил все темное быдло, что считало и считает себя средоточием света на земле. К такому логическому (или логичному - надо подумать) финалу пришел писатель Лев Толстой, первое и последнее зеркало русского индуизма." Повтор не является веским основанием, но что-то совершенно не хочется менять название. Да и какая разница, в конце концов.
Дневной ноктюрн. Чего-то проблеск...
Масса, стремящаяся к форме, толстые лапы пресной волны, охватившей город - и город словно бледная медуза - наплывают в вакуумном спокойствии, с каждым ударом сердца. Я должен что-то с этим сделать, хоть уже и не боюсь, что это может что-то сделать со мной.
2:13 ночи, а все уже опостылело. Худшее время моих суток - утро, с 10 до 15. Утро я отдаю работе. Если бы не работа, я вставал бы лишь почувствовав себя отдохнувшим. Так случается нечасто. Господа Владельцы требуют полной самоотдачи, но оплата по местному тарифу: три цента строка и лимит на гонорар за месяц - 200 долларов. Я обязательный человек, склонный намертво зацикливаться на установках, хоть и борюсь с этим всю жизнь, но в итоге всегда теряю сон, чтобы не проспать или не упустить что-нидудь. Что бы там ни было, после 15 часов я никогда не работаю на редакцию. Сегодня я отобрал у себя три часа запаса неизвестно зачем.
Слипаются глаза. Возбуждение от процесса письма исчерпало ресурсы. Бесит мысль о том, что проснувшись, я не вспомню о своем нынешнем кошмаре.
Это звучит неново. Чем дальше, тем труднее говорить о чем-то личном, но слушать просто невыносимо. Не в том дело, что наедине с самим собой каждый выбивается из ряда и с непривычки несет околесицу, не в том, что околесица так похожа на правду, не в том, что личное оказывается всеобщим. Просто везде, в каждом ego, отчаянно смердят неудачи.
Невезуха. Это слово многое значит в России. Без благотворного участия Фортуны здесь ты погиб. Семь пядей во лбу и железная воля только усугубят твои дела, если ты остался без покровительства звезд. Самое банальное невезение, если оно становится хроническим, указывает на некий высокий разлад - с мирозданием, но массы срываются в пропасть несовпадений, потому что научилась испытывать от этого кайф. Болезнь отрывает их от планеты. Болезнь - это дух, возросший из ошибок, как крысы, загнанные в угол, обретают изворотливость и отвагу. Им понравилось в углу. На воле все не так. На воле нужно быть свободным. Им даже плевать на то, что следует за прорывом. Они полагают, там только смерть.
Фэйк, увитый розами, покрытый позолотой. С виду все сильны и неприступны, но критический стакан водки или готовый выслушать человек вдруг взламывают оборону, и говорящего уже не остановить. Всего один пример - Илья. Тринадцать лет назад мы собирались на обычные интеллигентские посиделки: кухня, портвейн, болгарские сигареты, все было хворостом в костер азартных монологов о том, какие козлы коммунисты и какие молодцы там, за железным занавесом. Сейчас дела Ильи идут отлично. Шеф. С утра в своей конторе он свеж как маргаритка, силен как бык и ослепителен как софит. Ему не нужны ни лампы, ни батареи центрального отполения: он каждого согреет, сожжет, просветит насквозь. Но как-то вечером, когда мы сидели на кухне в его новом коттедже, мертвом от евроремонта и супердорогих древес, и, оставив нам закуски, его жена ушла спать, Илья вдруг расплылся точно синяк и глядя в угол пустыми киллерскими глазами только и смог прошептать: "Все похерили... Все похерили... Все..."
Его прорвало в монолог, хлеставший до рассвета. Но терапевтический эффект не наступил. Дождь в море. Илья не тоскует по колхозному строю - просто в нем заглушен свет, и лишь беснуется горелка в центре адской пентаграммы. Мне всегда казалось, что мужик, рыдающий перед лицом судьбы, не доживет до утра, сейчас пойдет и повесится, или пустит пулю себе в лоб, или перегрызет вены, но происходит нечто невероятное. Утром он вновь расплющивает глаза и во славу диалектики творит то же, что и всегда, может быть, еще круче обычного, и это продолжается годами. Здесь все уходит в реки.
Сколько себя помню, мне советуют покинуть фатерлянд. Странно, но уехали именно те, кто рожден чтобы жить и умереть в России. По другим плачут Мексика, Ангола, Франция, Америка, Англия, Китай, но такова доктрина инерции: в среде моих знакомых и сослуживцев принято морщиться при упоминании о мексиканцах, шлюхах и цыганах, зато когда речь заходит о пиарщиках и рекламе, все начинают туманно рассуждать о некоем тонком расчете и глубоком знании бытия. Вероятно, срабатывает самокритический рефлекс, выработанный христианскими генами и гневными речами начальства, или гордыня высокооплачиваемой шлюхи перед вокзальной коллегой, или что-то самоубийственное в этнической черте характера, благодаря чему русский глубоко равнодушен к русскому, а еврей ненавидит еврея сильнее деревенского антисемита.
Год назад меня уволили в очередной раз из-за какого-то пустяка, обставленного как преступление перед мирозданием. Когда деньги кончились и кредит иссяк едва открывшись, я почувствовал себя по-настоящему легким. Одним январским утром я нанес визит в кафе, расположенное в десяти шагах от общаги, где я обитал в те дни. Я решил быть откровенным и простым, чего бы это ни стоило, и сказал администратору: "Я поэт, но я умею мыть полы и посуду." Администратор, довольно милая женщина бальзаковского возраста, улыбнулась и тут же зачислила меня в штат.
От должности официанта я отказался, от участи бармена тоже, поскольку не хотел суеты и питал отвращение к виду денег. Весь персонал кафе был с высшим образованием. По ночам мы засиживались у меня в подсобке, сложив закуску на посудомоечной машине, и вели разговоры за жизнь. Мы никуда не торопились. Люди, с которыми я работал, так много видели на своем веку, что никого не осуждали и никуда особо не стремились.
Для большинства знакомцев я, конечно, умер. Грегуар, внезапно отнесшийся к этой диковатой идее с пониманием, был удивлен косыми разговорами, пошедшими в мой адрес. "Почему бы им не поддержать тебя? - помыслил он. - Что?.. Престиж? Какой у них может быть престиж?" Вряд ли его посещала догадка, что наши интеллектуальные знакомцы могут всерьез помышлять о престиже. По мнению Грегуара, и тут я с ним согласен, они прирожденные клоуны. Дешевые ловкачи, вечно пытающиеся вывести других на чистую воду. "Ничего реального: одни соображения", сказал Грегуар.
Он часто заходил ко мне на предмет беседы о духовном поиске, своими визитами пугая мелкую урлу и прочих аборигенов, тусовавшихся в кафе. Оглядев комнату, Грегуар отметил, что условия здесь нормальные, можно сказать передовые, и что я, наверное, очень уважаю себя, если вздумал тут работать. Люди с мелким самоуважением обычно ищут что-то выше их, - пояснил он. Сидя в своем кашемире за столом в подсобке, за бутылкой Хеннесси он размышлял вслух и пришел к выводу, что свобода - высшее понятие, цель и средство, и ни то ни другое. Что если для того, чтобы быть свободным, тебе нужны какие-то удобства, то цена тебе ломаный рупь.
Я слушал его вскользь. Мне было все равно, кем меня считают, кем считаю себя я сам. Главное, моя голова была свободна, я никому не принадлежал, не подцепленный на внутриклановую или прочую связь, в сетях которой барахтаются все, кого я знаю. Никто не использовал мою голову как сервер между хозяевами, которым вечно не хватает денег, и боязливыми до истерики редакторами, исполнительным как дизель. Я получал достаточно. При этом не проституировал, несмотря на свое, казалось бы, незавидное положение. Дороже ценятся те шлюхи, что трахаются мозгом и душой, а я продавал лишь пару рук и несколько часов, не занятых осмыслением позорного шоу, охватившего мир. Я продавал свое отчаяние, с которым мечтал расстаться бесплатно, и это было единственное чувство, приведенное мной в абсолютный порядок.
В те дни я, возможно, написал не лучшие свои строки, но процесс письма доставлял неизъяснимое удовольствие, словно сентябрьский воздух, такой свободный, золотой. Как-то на работе я написал письмо своему давнему приятелю в Париж, куда тот эмигрировал от такой жизни, и в красках изложил все прелести моего нынешнего бытия. К сожалению, кафе вскоре сожгли конкуренты, ибо все в нем было слишком хорошо для Закутска. После трех месяцев упорного сопротивления я все же решился вновь пойти в редакцию журнала и начать с нуля, как 12 проклятых лет назад. Утешало лишь одно. В день приема на работу я получил письмо, в котором приятель сердечно благодарил меня за совет и рассказывал, как здорово он устроился в одной из забегаловок неподалеку от монпарнасского кладбища. Я возмечтал о просторе и стремительно соскальзывал в тоску.
Давайте сразу договоримся: возможно, я необъективен. Я стараюсь избегать примеров бодрых душ по одной причине: в России наших дней бодрость часто несет на себе печать глубокого упадка, извращенности ума и деградации. Чем больше возможностей к просветлению, тем меньше просветленных. Вспоминается Коля, старый журналист. Ему 52 и выглядит он на 72, как положено каждому честному журналисту. Вместе мы трудились в одной биолого-почвенной газете, где все получали одинаково, по 50 долларов в месяц. Пил Коля немного, что в общем редкость для журналиста. У него была цель помимо работы. Он просто отбивал положенные строки в газете, не опускаясь до соучастия в обустройстве России или идейно-деловой возне. Коля изъяснялся исключительно в сослагательном наклонении. Он жил в нем. Насколько я понимаю, эта манера не связана с уклончивостью его характера. Напротив, она происходит из глубокого знания жизни - обстоятельства, которое он пытался скрыть в разговоре. Такова особенность его изящного стиля, разрушительно действующего на людей с южным складом ума. Он действует как удав, или как шахматист, если есть особая разница в тактике удава и шахматиста. Он захватывает все возможные варианты ваших вопросов и выворачивает их наизнанку. Его неспешная речь пронизана опасным родом понимания, когда твою мысль подхватывают еще в утробе мозга и вытряхивают на свет во всей ее первозданной наготе и глупости. Будь он гэбистом или вором, то наверняка достиг бы огромного авторитета, но ему плевать на авторитет. Он мог бы стать бодхисатвой, ачарьей, гуру; в его тени можно было скрываться от света Луны, как под деревом джамбу; иллюзорная природа мыслей нигде не ощущается так просто, нигде не чувствуешь себя таким дураком, и нигде это так не очищает, как в беседах с Колей. Но все летит мимо. В его приемах есть что-то бессмысленно-заводное, как у игрушечных крокодилов. Порой он бывал так участлив со мной, что весь разговор я проводил в ощущении: сейчас он начнет вербовать в стукачи, или гоп-стоп-команду, или в гейклубное членство. Позже стало ясно, что причина в другом. Просто он так устал и так взвинчен, что не может молчать, но от разговоров ему становится хуже. Он обманывает себя, играя роль, натягивая на ад кромешный тонкий светоч идеала - недостижимого идеала сопереживания, почерпнутого, быть может, из фильмов советской эпохи. Как-то раз он спросил меня в своей манере, насколько я люблю жизнь.
- Пожалуй, что ненамного, - ответил я.
- Не надо бы опасаться худшего, - поразмыслив, ответил Коля и добавил: - Хотя... Не в стране дело, наверное.
- А в чем? В Боге?
- Если б он был, то лучше б его не было, - сказал Коля и сплюнул. - К чему мне этот надсмотр, когда и без того сплошная зона? Можно, допустим, volare cadente, но падать можно только до определенной черты, дальше Он не допустит. К примеру, ты умрешь, или рехнешься, а это равнозначно, по-моему. В любом разе ты попадаешь в Его руки. И это что - свобода? Бог - универсальный ограничитель воли. Он хочет, чтобы ты двигался только в одном направлении, а если ты не согласен, тогда получи гранату... И ведь все равно пойдешь куда укажут. Куда денешься с подводной лодки, а, волхователь?
Я не нашелся, что ему ответить. Нет сомнений: Коля безумен. Естественно, я не уверен, что со мной самим все ОК. Абсолютное присустствие, мир возможностей, которых я даже не касаюсь - это все, что можно сказать, чтобы другие поняли меня, не заставив мою мысль вкалывать в борделе представлений.
Грегуар озадачен моим состоянием. Он боится, как бы я не ушел в монастырь или не умер. Раньше мы с ним обсуждали проблемы и он находил успокоение. Но только не теперь. "Ты вообще где-то не здесь, - заметил он. - Но ты же здесь? Нет, это сложно. Знаешь чего: лучше сваливай из этой страны. Ну ее на фиг. Это все Россия, такие перевороты в мозгах, производит. Знаешь, как в песне: "Не остаться в этой стране..." "
Который год - пустые вести. Перегорели свет и тьма. Остались разговоры как воронка.
Неделю назад сидели с Толиком на скамье в Центральном парке и по очереди пили водку из граненого стакана, в оцепенении глядя на облупленный фонтан, угасший задолго до последнего генсека. У парка плохая, типично российская судьба. Он возведен революционными еврейскими зодчими на месте Иерусалимского кладбища. Впрочем, царские подданные тоже были непростые люди, устроив кладбище на самом высоком в городе холме.
Толик выбрал место случайно, как собака вынюхивает навоз. Прищурив глаза и по-блатному цыкая, он начал с того, что наш однокурсник Дарик сошел с ума. "Плохо ему стало", - так выразился Толик, дребезжа старушачьей наркоманской интонацией. Дарика увезли в бывший Александровский централ, где содержат безнадежных больных.
- Хоспис Армагеддона, - усмехнулся Толик. - Он там и останется, без вариантов. Только плита на могилке - и хорошо, если с надписью. Два принципа сознания скончались. Апокалиптическим ударом... А все почему?.. Блин, я хочу разобраться в этом... Он же был как мы. Такой же - не от мира сего. Только слишком сильно рванул отсюда. Ошибка... И еще - чтобы не помереть с голодухи раньше срока, вкалывал на этих 3D... Слишком большой дифферент. Болтанка. Пошел вразнос. Не надо было считать себя суперменом, все надо было постепенно делать... Или накопить энергию - и взорваться! Если пошел на выход - надо цельным быть. Куда смотрел его 1D-отец? Почему не подстраховал?.. Или он сам отказался? Я думаю, Олег, Бог не отказывается от нас - мы от Него отказываемся... Самое поганое, что ему придется расхлебывать эту ошибку и в следующей аватаре. Остановка. Или даже откатило назад.
Смяв окурок маленькой сигары, Толик заговорил с ожесточением и очень убежденно: "Тут нельзя быть чувствительным. Знаешь, что означает в Москве это слово - "чувствительный"? Пидора оно означает. Я это понял при смешных таких обстоятельствах. Вкратце было так: жил я в своем внутреннем мире, давно жил, потому что там царила русская наша классика и разные слова, которые теперь кажутся шибко умными. Во мне все было хорошо, ничего такого. Слышал, конечно, всю эту хреноту вокруг, доносилось из окон, но думал, это так, жарты та гуморэски. Сочинял какую-то книгу, закончил, отправил по разным издательствам. И что? Получил ответы, где все очень серьезно, тактично так писали, что, мол, мы люди широких взглядов, но гомосексуальная тема сейчас не пойдет. Я не въехал: какая на хуй гомосексуальеная тема? Взял я рукопись и пошел к одному спецу. Друган моего папани. Доктор психологии, теперь сексологом работает. Какая-то хитрая поликлиника при космосовете. Чиновники там, новые русские... Ну чего. Погонял он меня по разным тестам, изучил написанное, и говорит: мол, никаких отклонений. Ну, может, есть небольшой невроз, но у кого нынче нету невроза? Но, говорит, я тебе скажу как читатель. Ты слишком по-русски пишешь. Чувствительно. Ни одного убийства, опять же. Ни зеков, ни ментов, ни посконной духовности. Ты, говорит, должен понять, в какое сложное время живем мы сейчас. Сложное с точки зрения сексуальной психиатрии. Люди потянулись к сильной правой руке, которая мастурбирует их сознанием. Левая рука делала это как-то вяло и неитересно, без выдумки и внутренней убежденности. И потом: тэвэ, лэвэ и Сеть хлынули в неподготовленные умы. Потому нынешнее время - это шизофрения как высшая форма дуализма, на страже которой стоят церковь и пропагандистские концерны, ея финансовый оплот. Постэзопов язык, на котором мы общаемся с собственным сознанием. Скажешь, что поцеловал женщину - поймут так, что отдался мужчине. И так во всем. Паранойя. - И что это? - спрашиваю. - Психоз на почве? - Да, - говорит. - Я ввожу новый термин в психологии: гумуссексуализм, от латинского слова humus - почва, земля. Это широкое понятие. В данном случае мы говорим о почве отождествления. Понимаешь, многие не выдерживают своей индивидуальности. Это ведь одиночество. И ответственность. Ну, это известная тема. Отождествление - всеобщее явление. Но вся соль, - говорит, - в том, что здоровый человек не может отождествить себя с каким-либо образом. Ни с Богом, ни с Дьяволом, потому что начинается шизофрения, и тогда его берут голыми руками, а буйных закрывают в армии и тюрьме. Понимаешь? Нам все принадлежит, одно целое. И ни одно, ни другое, ни что-то различное. Блин, я тоже читал это в книжках, но никогда не думал, что столкнусь с этим... - А что с неврозом-то делать? - спрашиваю. - А ничего, - ответчает. - Оставь его в покое. Забудь. Телек не смотри, прессу не читай, по Сети особо не шарься, и он сам пройдет. Только не болтай, а то клинтов распугаешь.
Блин... Я себя таким легким почуял. Что-то похожее бывало в детстве, но вышибло потом... И вот, значит, сел я в машину, вернулся домой, а когда переступил порог, то легкости уже не было. Короче, стало мне еще хреновее... Как будто теплым вечером ты идешь по улице, здороваешься с Пушкиным, Белинским, Гоголем, а вокруг все цветет, и слегка туман, за которым, наверное, цветут акации. Слышны трели соловья; где-то вдали играет оркестр; из парка возвращаются барышни с мамашами, с кружевными зонтиками, в белых платьях, с лохматыми собачками на поводке, и знакомые приподнимают шляпу, здороваясь с тобой. Дальше ты заходишь домой. Закрываешь дверь, пьешь коньяк с лимоном и думаешь о тех, кого увидел. О всех сложностях этого прекрасного, загадочного мира.
Проходит время. Однажды утром ты одеваешь шляпу, берешь трость и выходишь на улицу. Но сделав пару шагов, застываешь в изумлении. Кругом зима и телогрейки, отороченные норкой. Соловьев сожрали. Вместо Пушкиных-Белинских - бляди ржут, вихляют жопами голубые, усмехаются бизи, урки сидят на корточках и авторитетно базарят обо всем этом. И как только ты появился на улице, тебя сразу определяют в одну из этих категорий, числом четыре, потому как другие им не ведомы. Нету других на зоне. И тут до тебя начинает доходить, что ты просто вышел из своего клозета в общественный, а все одно - клозет, а то, что было раньше, вовсе не было, а только привиделось тебе на толчке, и это все вокруг - тоже, наверное, тебе снится, только сон какой-то блядский. Знаешь, как у Фрейда: мол, что видел днем и не осмыслил, то осмыслишь ночью. Вот поэтому жизнь - сон. Вся вселенная - сон. А тут - вообще непонятное что-то.
Я к чему это все повел? Нельзя быть русским поэтом, русским писателем. Принимать все близко к сердцу. Свободно абстрагировать. Плыть не зная броду. Слова принимать в широком значении, и так далее. Если рваться выше - то не оглядываться. Все! Отрезанный ломоть. А чтобы оставаться здесь и быть цельным, придется хреноту лабать, как я сейчас лабаю. Знаешь, я после того случая сломался. Когда пришел домой, и все началось по новой. Напился на фиг, и решил: да и хер с ним, смастрячу-ка десяток бестселлеров в этой четырехугольной парадигме, чмырнусь, и заработаю денег, чтоб не дергали, и уйду от всего этого, постигать Свет. Но ведь у нас это невозможно. Писателям гроши платят, даже самым раскрученным. Впрягся - и гундец. Будешь пахать за копейки. Как ты еще не попал? Все эти агенты-публикаторы, я имею в виду? Ангелы смерти? Не берут? Радуйся... Ты - свободен. А я утратил связь. Меня - берут. Сссуки...
Я тоже хорош. Всем понравиться хотел. А публика-то пьяная и вся в партаках. Ну и обслуга публики: сам тусовался в Бодиненете, знаешь. Мудомудрие велие. Так что не вопрос, почему так много подлости вокруг.
Слышь, Олег, я тут подумал... Может, мне рискнуть, а?.. Написать что-нибудь не глядя, от себя? Выбросить эти шлаки, не консервировать их в баночке с красивой этикеткой?.. Духовность, недуховность... Какая хуйня... Но на это же целые годы уйдут, на эту выемку. Вся жизнь. И если писать только об этом, то голодуха обеспечена и репутации - пердык, но это же единственное, что нужно... Интронизация трудом своим. Не лицедейство, а что-то настоящее. Но ведь это сплошное страдание... Может, потерпеть немного, а? Как думаешь?
Слышь, а может, страна живая? Не зомби? Может, ее только в тюрьме закрыли?.. И оттого такой взлет гормональной духовности? Или давно еще посадили, в двадцатых, а теперь она откинулась? И чего мы тогда ждем от нее, мы, которые никогда по сути не жили в ней, ворлд пипл, фиг ли. А то, что жизнь - это страдание, и никаких у нее перспектив нету, кроме болезней и старости, - это же главное, Олег, но если бы мы жили где-то в другом месте, может, мы никогда бы и не поняли этого? Что жизнь вокруг этого самого эго суть говно полное? а? Во лоханулись бы, е мое... Но что дальше-то? Уходить? А как? Литературы много - учителя нет. А подвиг Дарика повторять...
Одно и то же снится третий год. Сижу в тонущей подлодке, тьма, дышать нечем, лампочка тусклая мигает, а я стучу молотом в корпус и ору: "Берег, Берег, я Тринадцатый, подорви меня на фиг, или спаси!" Но нет... Ничего не меняется. Проснулся, встал - и ночью то же самое. Вот тебе легче, по-моему. Ты по крэку не угораешь. Тебе не надо. И ты можешь сгореть в полете. Сгори, Олег. Терять нечего."
Мы молча допили водку. Толика начало трясти от беззвучного смеха. Как говорится, начался откат. И мне подумалось, что кругом пожар, и что спасаясь из горящего дома он выскочил на чердак - темный и захламленный словами, ребристыми как чугунные батареи. Я уверен: если вскрыть чердаки соотечественников, можно найти много интересного и в очень запущенном состоянии. Но пока вскрывать - это привилегия творческих людей. Время от времени распахивать окна или не закрывать их совсем, и вышвыривать хлам, который бросают нам сверху и снизу, со всех сторон. Шальная мысль: а что если выйти из дома? Ведь совершенно без разницы, какой дом у вас - халупа в предместье Блатнянского или замок в Альпах. Внутри одно и то же. Я замотал головой, стряхивая с себя эту мысль. Не то чтобы стало страшно - нет, это чувство давно перегорело; скорее я увидел нечто невозможное, не что ни то, ни другое, ни третье, о чем так много слышал, но не испытал по-настоящему ни разу, то, что вообще не от мира сего, но было единственным выходом.
Гнусно и грустно говорить об этом. Я хотел бы прислушаться к собственному сердцу, но слышу только удары молота в медный бубен Ничто. Я хотел бы увидеть себя, но все, что я вижу - это мой двойник, размазанный по краю самой далекой галактики. Зрение заменил голливудский саспенс, тупой, параноичный и тягучий. Мы все больны. Все.
Сижу на корточках. Коля был прав. Чем не зона? Четыре стены, четыре тоски и хавчик не лучше тюремного - пайка мозгловатой дряни. Кашка-парашка. Да, я могу пойти куда захочу, но только теоретически. В Закутске вряд ли стоит переться куда не звали.
Есть одно положительное обстоятельство: меня никто не достает. По крайней мере, сейчас. Можно думать не отвлекаясь. Но о чем? Одно время я считал, что меня спасет работа. Но эта затея не принесла ничего нового. Стоит остаться один на один с мыслью о работе, как опускаешь руки или пашешь как проклятый, и это еще больше изводит душу. Помнится, я еще в детстве решил не поддаваться работе. Я смотрел на отца, который уходил из дома в семь утра и возвращался около полуночи, чаще всего сразу отправляясь блевать. В отношении "института семьи" я тоже не обманулся. Однажды у нас умерла кошка. Я подобрал ее на улице и через шесть лет ее отравили соседи. Отец похоронил ее напротив соседских окон. Впервые я видел, чтобы отец был настолько подавлен. Над ее могилой он тихо и как-то растерянно произнес: "Ну вот... Жила она, жила, рожала детей, воспитывала, добывала пропитание. И теперь ее нет." Я возвращался домой в очень странном ощущении. Приставлял фразу насчет кошки ко всем, кто, насколько я знал, верил в ценность брака. Выходило очень точно. С того дня я не верил в брак ни одной секунды. В этом царстве слепой и упорной традиции не больше смысла, чем в существовании бедной пушистой твари, или полоумной соседской дочки, скормившей нашей Мурке мышьяк, изобретательно распыленный в куске колбасы.
К 13 годам у меня почти не осталось иллюзий. И наступил праздник воображения, потому что я родился с очень большим сердцем. Я верил в идеалы, порожденные стремлением к порядку, то есть - самими собой; следы заходов в эту замкнутую систему - две моих жены. Я окружил их круговой изгородью штампа в паспорте больше потому, что боялся потерять их, и в какой-то степени - потерять себя самого, но это простодушное мошенничество не сработало. Время и безудержно плодящиеся случайности, как мне тогда казалось, должные переполнить развивающийся мир и покончить с ним окончательно, чтоб осеменить другой, девственный мир, - время и случайности, слившиеся в один аквариум, однажды опрокинулись и вымыли меня с маленького штампообразного острова, и не было смысла бродить оголенной землей исключительно ради потомства, ведь как ни пошло это звучит, но если завтра меня переедет трамвай, они не перестанут быть и не умрут от голода и горя. Я еще не знал, что покидая орбитальный мирок нужно продолжать свой путь в открытом пространстве, не забывая, что хаос и ты сам становитесь взаимной собственностью.
Первым, кто одобрил мой развод, был Антон. Тогда он бредил идеей объективности, подразумевая деньги и обет безбрачия. Мы не вылезали из баров, где весь небесный свод наваливается тяжестью вслед за каждым глотком, и чем легче глоток, тем тяжелее становится. Мы зависали в прочих подозрительнах местах, где было много обнаженных женщин, не верящих ни во что, даже в деньги. Антон был убедителен и беспрестанно давил на тему смерти и курса доллара, рассыпая примеры из античной философии. Незадолго до этого он сумел-таки прочесть до конца "Бунтующего человека" и парил в экстазе, выплескивая чувства с жаром неофита. Я чувствовал, что медленно и верно проваливаюсь в его философию - ведь надо признать, что маньяки очень часто пользуются уважением, поскольку апеллируют к объективной реальности. Камю, Сократ и Гераклит, три величайших маньяка объективности, плясали у меня в глазах и размахивали руками, пробуя сплести себе хитоны из воздуха. Антон не унимался. Он говорил, что объективность - это форс-мажор, а значит, власть над человеком; человек всегда боялся форс-мажора и признавал богами все, что выбивает из колеи, будь то философ, царь, герой или другой проходимец; страх и форс-мажор, о квириты, - обращался он в пьяный прокуренный зал, - суть величайшие двигатели религиозности, достаточно сравнить страхолюбовь христиан к Иисусу и страхоненависть к сатане; итак, восклицал он, все, что противно человеческому существу - и есть религиозная святыня, и даже Иисус Золотой, бедный еврейский парень, творил чудеса и умер очень объективной смертью, чего, конечно, нельзя сказать о его прообразе - благородном Сократе, чуждом еврейской тяги к некрасивым крайностям. Антон признавал, что реальность вездесуща, но бывает личной и безличной, он признавал, что все меняется, и мир - течение и множественность, и в конце концов он признался проститутке в мятом платье, что он бывает настолько слаб, что алчно требует и догмы, и единства. Может быть, в его словах и было зерно истины. Глядя на Антона и пьяную шлюху, впившихся друг в друга мандибулярным засосом, я думал о том, что быть объективным значит видеть вещь перед собой, ощупывая ее усиками глаз, ушей, носа, удес, но все, что можно ощупать внутренним знанием, противоречит этой якобы-реальности. В конце концов, разумеется, это разные планы одной сущности, известной нам как Вселенная, но плотность меняется, а с ней меняются и законы - в зависимости от этажа. В том и другом случае мозг становится наблюдателем, а разум наблюдающим, и остается только принимать к сведению и вписываться в поворот.
Много раз за тот вечер я пытался стать объективным, но в итоге лишь прослезился от того, что устали глаза. Когда мы освободились из бара, то пошли прямо вверх и на высоте 9000 метров попали в огромное черное озеро, судорожно хватаясь за светила, растягивая их орбиты точно резинку, и когда нас поймали подруги и стали тянуть назад, разлетевшихся в разные стороны словно надувные шары, резинки орбит лопнули и весь жар мироздания навалился на город, и в объятиях дам, в сплошном чреслостолпотворении уже некогда было судить свое Я за ошибки. Утром, когда девушки ушли за пивом, Антон пояснил свой взгляд на высказанное им вчера. Он проповедовал бунт против страдания.
У меня закружилась голова. Бунт против страдания! Какой идиотизм! И как это прекрасно! Быть счастливым здесь и сейчас - эта идея показалась мне настолько безумной, что я влюбился в нее с первого взгляда. Несколько лет проведя в дионисийском порыве, я почувствовал, насколько она благородна. Боги давно не те - одни растворились в людях и деградировали до уровня Пятой человеческой расы; другие ушли далеко, как мой 1D-отец, и остались в нейтральных стихиях, как предрекал Эпикур. За эти вакхические годы мне стало ясно, что от страдания не уйти, пока ты не выжил из ума, и сила страдания возрастает, и сила его не есть зло; что все меняется и требует претерпевания; что оружие против боли берут в ее кузницах, но главное - не поддаться ее огню.
Так или иначе, я продолжаю танец в открытом море. Я легче волн, пока танцую. Когда устану, я умру. Вечер. Завариваю чай. Сегодня уже точно ничего не случится, по крайней мере, со мной. Как все-таки трудно свыкнуться с тем, что твои ожидания оказались верными. Никаких сюрпризов. Бог уже не играет в прятки. Все свои крапленые тузы он выложил на сукно. Значит, я все-таки уловил нечто существенное в происходящем.
*
Десять часов утра.
Майский день, именины сердца, солнце светит прямо в глаз. Страна припала к станкам, компьютерам, милицейским дубинкам и шприцам с героином, а я бездействую на мостике подводной лодки, увешанной рострами, и все это внутри антициклона несется куда-то в ночь. Прижатый сильным течением облаков, со мною тонущей эскадрой летит Академгородок. Нам хорошо, и ровно врезаясь в волну, я щурюсь в упор лучам и отравляю воздух своей Примой. Все кучно, бычно, как обычно. Выдох, вдох, чьи-то годы и месяцы. Микроб в организме Земли, благословенный в благословляющем, вибрирующий невпопад ее винтам, завихряющим планету в пространстве. Не могу заставить себя думать, что все это мне снится, хотя ментальный серфинг на волнах адреналиновых, по идее, содействует. Работа, героин, карьера, секс, геройство, бегство, бизнес, добывание денег и дозы, ломки, безработица, проблемы, конкуренты, забвение, борьба с другими и пьедестал почета - все это вещи с одной полки. Малодушная страсть, заставляющая требовать доказательств собственного существования. Если кто-то признается, что ему начхать на все это, он обретает нормальную жизнь и чудовищную раздвоенность. Он - враг общества. Отныне каждый день он должен доказывать, что он не нуждается в доказательствах.
Как бы там ни было, сегодня я чувствую простор. Пространство. Мне даже не глубоко наплевать. Просто наплевать. Можно сказать, что я - выздоравливающий больной. Пробужденный. В семь утра. И я тотально не выспался.
Все это, как говорится, к тому, что меня разбудил брат мой Миша, или Майк. Так его звали еще в детстве.
Ему двадцать. Позднее дитя, позднее развитие, молниеносная реакция и талант считать деньги. Мой младший брат - стальная счетная машинка. Он ненавидит меня, мой, как он выражается, "пессимистический образ мыслей". Студент экономической академии. Зарулил в Закутск из Новосибирска, где жует Dirol своей науки, по каким-то делам и чтобы в очередной раз поглумиться над нищетой старшого брата. Любимый мамин сын. Пренебрежение ко всем, кто вне его круга. Это бывает в восемнадцать лет, но кто-то застревает. Колоссальные претензии. Я должен ему десять долларов, и это единственное, что нас связывает.
Не снимая черного плаща, он скучно побродил по моим апартаментам, где из мебели только два стула и матрас. Брезгливо коснувшись кипы исписанных листов, поинтересовался:
- Что, пишешь чего-нибудь?
- Пишу.
- Порнуху, поди?
Самая приторная улыбка в институте, должно быть.
- So what has gone down? - интересуется он. - Still got a blends?
- I'm dog-sick.
- OK. God-sick... Представь, не ожидал услышать что-то подобное. А что Эдик? Уже покинул нас?
- Еще зимой.
- А чего приезжал-то?
- Не знаю.
- М-да. Ты, кстати, знаешь, как он о тебе отозвался? Знаешь... По глазам вижу. Ну, сказал, что ты - гнилой желудок. Не перевариваешь здоровых идей. В Париже он, наверное, закрутел... Не то что ты. Чего ты погибаешь? Сначала эта желтая фигня, теперь - вонючая духовность.
- Духовность не может быть вонючей. Excuse me. Байкал - единственное здоровое место. Только местные дубофилы типа тебя не знают, что со всем этим делать. С этим сиянием. А продать не удается.
- Достало все, - соглашается Майк . - А место работы тебе надо сменить. Или вообще убираться из этой страны. Все твои корефаны давно там. Один ты...
- Везде одно и то же. Скрытое раздражение пробегает по его бровям. Он произносит певуче:
- Ты, кстати, читал "Черты и резы" Глоедова? Ясен перец, не читал. Это демо-проза-версия нового гимна. Вот это - круто! Это - литература! Клиповый монтаж, бешеная ротация, прорыв - и good bye! Глоедов, между прочим, всего-навсего Бодинетом пользуется. У него даже твоего браслета нет, он из 2D-торговцев, а тему просек. Тираж - двадцать миллионов! А цена знаешь какая? Пять баков за штуку. Теперь прикинь, сколько он бабок поимел. Ладно, принесу тебе экземпляр. Денег у тебя один хер нету.
- Меня все больше настораживают твои геронтофильские ассоциации...
- Ну ладно, брат. Будешь подыхать, звони. Подброшу мелочи на аптеку.
- Премного благодарен. Set lost.
Он усмехается. Огонь в глазах. Ни дать ни взять - комсомольский активист. Светлое баковое завтра. Know how. Don't ask me. Нго еще не все произнесено.
- Крутиться надо... Жопой шевелить, - тоскливо продолжает Майк. - Не подходит этот журнал - искать другой, третий, в Москву ехать. Пробивать, интересоваться. Ты ленивый стал какой-то. Живешь как растение. Точно мать про тебя говорит: стелешься. Это книжки, товар, он продается. Если писатель - так пиши, чтоб покупали. А не эти твои фуги. Ни фига не понятно. Не жрешь и мечтаешь. Вот и на завтрак у тебя - роман.
Я смотрю на его собранные под плащом слаборазвитые крылья. Похоже, наш родовой 3D-basis вырождается. Он даже не умеет летать. На сей раз Отец оставил нашей матери слишком много ее генетического 2D- материала. Потому она так любит Майка.
- Послушай, Майк, я не сомневаюсь, что ты пробьешь свой валютный коридор. Получишь чековую книжку и счет в базельском банке. Женишься на богатой суке. Что дальше? Понимаю: тебе не хочется думать об этом - но что дальше? Молодость пройдет, захочется настоящих чувств, настоящей крови. Но ты останешься лохом, как сейчас, и это навсегда. Что тебе останется? Завести еще больше ублюдков, бесхребетных крыс, которые будут лизать тебе жопу, покупать еще больше денег, новые вещи, машины, дома, районы, города, континенты, планету, стать господом всех вселенных - что тогда? Или ты думаешь, что нормальная баба будет любить тебя за твои деньги? Или за тебя, или за деньги - но никогда иначе. Ты выбираешь фальшивый мир. Нет смысла тебя переубеждать. Просто хочу, чтоб ты был готов заранее.
Майк вновь усмехается сладкой улыбкой. Глаза как дно фарфорового блюдца. Солнце изливается в окне как одинокий глаз нашего Родителя. Его рука зачерпывает воздух, густо пропитанный звуками; мы повисаем в яме тишины. Меня начинает мутить. Лицо Майка покрывается змеиными пятнами. Щелкает тефалевский чайник. Вдруг все меняется. Он напрягает шею, открывает рот, словно заика, рожая первый, самый трудный приступ артикуляции.
- Ты думаешь, у меня все ништяк?.. Я тоже с тоски дурею... И ты остаешься. Как все. Мой сильный старший брат, а кругом - никакого просвета! Богу все равно, он все рассчитал. Его это устраивает! Я верю в завтра, Олег. Да, я верю, потому что завтра отменили. Надо гнобиться здесь, жрать всех, кого надо, а особливо кто не сопротивляется. Говорят: эта страна добрая, христианская. А мы любим только падаль. Если кто-то приходит, типа Сталина, и начинает нас иметь, все счастливы, потому что кровь закипает от ужаса. Наступает смерть, при жизни, и не надо ни о чем беспокоиться. Катарсис! И ты тоже остаешься. Гнобиться за гроши. Кланяться этим проституткам с чековыми книжками. Ублажать их потомство. Жрать это паскудство тарелками, и ждать, когда тебя положат на погосте и насрут на могилу. А я думаю только - купить билет и рвануть отсюда. К жизни. Или быть здесь повыше все этого... Да, это раньше смерть тебе обеспечивала билет в почтенное общество, хотя бы смерть. Сейчас - хрен-то там!! Они так разогнались, эти бизоны, что им даже смерть похрену. Ничего нет, ни верха ни низа. Ничего! только истерика: стебаться надо всем, что изменить не можешь. Не от силы, а от пустоты. Мы рабы изначально. Я думал, хоть ты сможешь уйти. А ты такой каменный урод, что сидишь тут и философствуешь.
Он закуривает. Длинные пальцы космета: дрожат. Он не сказал ничего нового. Да, это жрет его изнутри. То, что вылетело из нервных уст его, увязло в мозгу многих. Мы по разные стороны духовного дрейфа - подземного, подводного, поднебесного. Мы бы ушли от одиночества, если б смирились с тем, что разница между нами безнадежна. Может быть, вдруг мелькнула в моей голове мысль, - может быть, для них это к лучшему, то, что Майк и другие никогда не смогут родится. Родиться окончательно. И дело не в том, что мы верим в психоанализ (а мы в него не верим), что от Бога мы берем лишь лоскуток на наши чресла. Мы из одной кунсткамеры. Страна обильно нас питает спиртом и формалином, тем, что полнит наши вены. В сущности, мы вечны.
Обратно с пирамиды Майи, в нижние сады. Кенотаф застыл на вершине. Кенотаф. Я часто повторяю это слово, когда полдень начинает подгнивать точно яблоко. Пусто. Стены. Дух невидим. Неслышен, необъятен, но вполне отзывчив. Сегодняшнюю вахту в рубке связи я уже отстоял.
Вниз по широкой лестнице, в теплый воздух долин. Чувствую колыхание пальм по берегу Инда, сандаловый дух раздвигает закутскую сухость. О все боги смерти, сегодня у нас вечеринка. Доставайте свои вина. Вы сможете продолжить, когда я открою артерии. Пусть хлещет ум, пускай отрава выходит вместе с мыслями. Надежда - пассивная форма желания. Ногти на ослабших пальцах, впившиеся в древо бытия. Вынуть копье из груди, пришпилившее точно бабочку. Теките, тките, кутите - со мной или без меня. Взгляни, Лаура: не за что ухватиться. Мимо проплывает денночь - ни свет, ни мрак. Смотри, как они безмятежны, осколки погибшей эскадры. Тысячи слов, тысячи грез, миллионы ответов.
Примечания к главе 1.
...neti, neti... - ...не то, не то... Брихадараньяка Упанишада, II.3..
Крайняя Туле - страна вечного холода на дальнем краю земли, согласно представлению римских писателей.
Один - верховный бог в скандинавских мифах. Покровитель молодых героев, мистиков и поэтов, для которых выковывал волшебные мечи.
Черный Лебедь (Калаханса - санскр.) - один из образов Бога в брахманизме. Анаграмматически означает "Я есмь Я".
Примечания к главе 2.
Frauenzimmer - бабы (нем.)
Katzenjammer - похмелье (нем).
Примечание к главе 3.
Тескатлипока - верховный бог индейцев Центральной Америки. Имя означает "повелитель дымящегося зеркала".
Примечания к главе 5.
...volare cadente - лететь в падении (лат.)
Примечания к главе 6.
- What has gone down? Still got a blends? - Что случилось? Все еще хандришь?
- I'm dog-sick. - Устал как пес.
- OK. God-sick... - Ясно. Устал как Бог...
- Set lost. - Убирайся. (англ.)