9 декабря
Телефонный звонок взорвал тишину. Ох уж эти телефонные
звонки, 50% современных рассказов начинаются с них (интересно с чего они будут
начинаться лет этак через сто?). Его пронзительная трель отзывалась жуткой
болью в шумевшей после вчерашнего голове. С трудом я открыл глаза и посмотрел
на часы. Светящиеся стрелки зависли где-то в середине циферблата. Судя по
молочной мути за окном и возне на кухне, часы должны были показывать около
восьми утра.
- Тебя к телефону, - крикнула с прихожей бабка, у
которой я квартировал. Пошарив рукой по тумбочке, я дотянулся до трубки и
приладил её к уху.
- Але, - голосом, напоминавшим треск неисправного
мопеда, сказал я. Звонил студент филолог Копытов, с которым мы накануне здорово
погуляли. Отголоски этой гульбы стреляли сейчас в висках и свербели в
пересушенных гландах.
- Ну как бестолкова, трещит - не то спросил, не то
констатировал, Саша Копытов. И, не дав мне ответить, выпалил:
- Есть дурные новости, чувак.
Похмельный симбиоз стыда и страха овладел мной.
Состояние, я думаю, знакомое всякому, кто, просыпаясь утром, тщетно силится
собрать в целое цветные осколки вчерашнего дня.
- Трещит, а что за новости? - я до крайности напряг
шумевшую голову.
- Вчера в Нью-Йорке Джона Леннона грохнули - сказал
Копыт.
- Кто, мы?
- Ну, ты чувак "ваще". С нарезки, что ли
слетел? - присвистнул Копыт. Я же говорю - в Нью-Йорке, а мы с тобой вечер в
"Бухенвальде" заканчивали, там еще такая рыженькая была. Помнишь
рыженькую-то? - поинтересовался А. Копытов.
- Какую рыженькую, при чем тут рыженькая, - пытаясь,
уйти от неприятных воспоминай, закипятился я. Ты же про Леннона что-то говорил.
- Ну да Леннон, точно, а что Леннон? - спросил у меня
Копытов.
- Это я у тебя должен спросить, что?
- Ах, Леннон, - спохватился звонивший, - так грохнули
Леннона вчера в городе "желтого дьявола", в этой, как её,
"цитадели мракобесия". Нет больше у нас дедушки Леннона, - и А.
Копытов театрально вздохнул.
- Какое мракобесие? Какой дьявол? Что ты плетешь, -
завозмущался я.
- Ну не в "мракобесии", если ты метафор не
приемлешь, в Нью-Йорке, его грохнули.
- Откуда же ты в такую рань имеешь эти новости? -
полюбопытствовал я
- Вопрос интересный, но несколько прямолинейный, -
усмехнулся Саша Копыт.
- Надо бы помять, - сказал я.
- Здоровая мысль, - согласился звонивший, а ты
говоришь, бестолковку заклинило.- Он выдержал паузу и добавил: - Я, кстати, уже
начал.
- Я могу рассчитывать?- с надеждой на приглашение
спросил я.
- No problems, как сказал бы покойный, - и Копыт
повесил трубку.
Минут через пятнадцать, кутаясь в крашенный под
канадскую дубленку тулуп, я уже летел к направлению дома Александра Копытова.
А. Копытов был отпрыском советских аристократов, жил в
элитном доме с видом на задумчивый сад и, как всякий аристократ, был полон
революционных грез. Всклокоченная шапка густых волос и бегущая волной борода
делали его похожим на Карла Маркса в молодые годы.
- Я думаю, мы должны подбить народ на гражданскую
панихиду, - сообщил он мне за первым стаканом. Трудно было не согласиться, ведь
я сидел у него на кухне, смотрел, как ломают шейк под битловские Йе-Йе-Йе
снежинки за его окном и пил купленное на его деньги "Румынское
крепленное".
- Согласись, Джон Леннон - это величина, - кипятился
Копыт. - Джон Леннон - это глашатай поколения. Было видно, что на мне, он
репетирует прощальную речь. С каждым новым афоризмом в Копыте загорался
бунтарский дух.
- Мы должны! Нет, мы просто обязаны, - вальяжно
развалясь на кухонном стуле декламировал он, - не пройти мимо, я не убоюсь
этого слова, политического события мирового порядка. Вскоре Саша уже вертел
телефонный диск и обзванивал знакомых и малознакомых ему людей.
- Вы знаете?- торжественно начинал Копыт, вчера в
"цитадели", то есть в Нью-Йорке убили Джона Леннона. Затем следовала
паузу и пафосная тирада.
- На мой взгляд, 8 декабря в городе "желтого
дьявола" застрелили не просто Д. Леннона, там расстреляли эпоху! Это было
серьезно и могло закончиться грандиозной пьянкой с приключением.
Вечером 9 декабря на бывшей Большой дворянской, где
расположились рекламно - художественные мастерские, было шумно. Мольберты,
макеты и столы были сдвинуты... У входных дверей в духе времени алел плакат:
"Леннон и теперь живее всех живых!".
В дальнем углу, голосом Джона пела Яуза. У окна Леннон
пел из магнитофона "Маяк".
Слово взял студент - философ Михаил Изаксон.
Жизнеописание Джона Леннона от Миши Изаксона изобиловало весьма сомнительными
событиями и фактами, рождавшимися видимо в Мишиной голове по ходу его цветастой
речи. Много лет спустя я присутствовал на одной экскурсионной прогулке, которую
вел бывший студент-философ. География и история места, о котором говорил Миша,
были насыщены такими же проблематичными фактами и именами, как и изложенная им
в тот вечер биография Джона Леннона. Изаксона перебил Копытов.
- Мишель, - сказал он, - мне кажется дело не в
биографии, а в том, что вчера в Нью-Йорке расстреляли эпоху.
- Мы уже слушали это по телефону. Не перебивай -
завозмущались собравшиеся. Но Копытова было уже не унять. Возвысив голос до
патетической надрывности, он говорил об эпохе, о потерянном поколении и о
пепелище великой культуры, проводя между делом параллели между бунтарем Джоном
Ленноном и "босяками" русской поэзии С. Есениным и В. Высоцким.
Публика оживилась, и вскоре разделилась на два лагеря. У "Яузы"
собрались поклонники Джона Леннона - С. Есенина, у "Маяка" Леннона -
В. Высоцкого.
"Яуза", пила сухое "Ркацители" с
"Жигулевским" и слушала "Imagine". "Маяк"
усугублялся "Румынским крепленным", баловался травкой и внимал
"Revolution - 9". Между магнитофонами ходил полный кавалер орденов
славы хмельной сторож Кузьмич.
- Все "хлапцы" хорошие, говорил Кузьмич, - и,
выпивая очередной стакан, отправлял отяжелевших от вина и травы поклонников
Леннона-Есенина и Леннона-Высоцкого в подвал, где одуревшие "хлапцы"
мылись под душем.
- Слышишь, "хлапцы", не забудьте затушить
бойлер... - увещевал моющихся, засыпающий, Кузьмич.
За полночь, когда уже иссяк винный фонтан и дружный
храп сменил обессилевшие магнитофоны, мастерскую сотряс мощный взрыв.
Вздыбились бетонные перекрытия, и в образовавшемся проеме обозначились
развороченные контуры жарко клубящегося бойлера. Над ним, траурно склоняясь,
висел транспарант с сохранившейся надписью "...живее всех живых".
Пахло общественной парилкой и дымом вспыхнувших электропроводов. Среди всего
этого бедлама бегал протрезвевший сторож Кузьмич.
- Суки! Ну, суки, я же просил, затушите бойлер -
причитал над разверзшейся бездной сторож
Просыпающийся народ глазел на развороченный бетон и
недоуменно спрашивал у сторожа. - А че это, Кузьмич?
- Че-че, болт через плечо. Во че!- возмущался сторож.
- А конкретней? - спрашивали пробудившиеся.
- Конкретней. Срок это! Как пить дать, живой срок, -
сказал сторож, и, обреченно махнув рукой, пошел к телефону.
При всей экспрессивности своей речи старик был прав в
одном. Это был действительно готовый срок с формулировкой "порча
социалистической собственности". "Как минимум пятачок" - подумал
я, - и, натыкаясь на торчащие из пола швеллера и каркасы, пробрался к входной
двери. После комнатной вони и пыли стало легче дышать. Мороз отрезвил и придал
силы. Сейчас они были нужны, как никогда. У ближайшего поворота уже заходился
визгом ментовский воронок…
Дом N56, мирно маячивший на перекрестке Первого
коммунистического тупика и Второго национального спуска, ничем существенным не
отличался от таких же бетонных мастодонтов, коих было без меры натыкано в одном
крупном индустриальном центре. Бетон, стекло, подвал, а в нем котельная (в
которой и развернутся основные события этого повествования). Котельная дома N56
была небольшой, подслеповатой, с множеством всевозможных задвижек, вентилей, краников
комнатенкой. Сколоченный из винных ящиков обеденный стол и пара наспех сбитых
табуретов. По утрам в подвальный полумрак спускалась бригада слесарей, хмурых с
помятыми лицами ребят неопределенного возраста. Часов до одиннадцати они еще
чего-то крутили, чинили, гремели ключами и кувалдами, после пили
плодово-ягодную "бормотуху", сквернословили и дрались. Когда величина
пролитой пролетарской крови достигала количества выпитых стаканов, у
оцинкованной подвальной двери с жутким воем тормозил милицейский газик. Из него
на цементные плиты двора выскакивал молодой, слегка одутловатый районный
участковый Макарыч. И. угрожающе размахивая табельным пистолетом, по-свойски
приводил распоясавшуюся слесарню к порядку.
- Что, синюшники, давно в "хате" не были? - кричал
участковый, грузя нестойких к плодово-ягодным суррогатам пролетариев в тесный
ментовский воронок...
- Ксиву составляй, начальник, у нас еще три пузыря
"Агдама" на столе осталось, - требовали хозяева незаконно изымаемых
бутылок.
- Я вам щас сделаю ксиву! - шипел уполномоченный и
снимал с "Макарова" предохранитель. Слесаря тревожно замолкали.
- Товарищ сержант, - отдавал участковый команду
помощнику, - собирайте вещдоки.
- Есть, - отвечал сержант, - и сбрасывал остатки
спиртных возлияний во внушительных размеров сумку. Машина трогалась. Котельная
погружалась во мрак и тишину.
Вечерело, и из сантехнического сооружения котельная
превращалась в шумную обитель местной рок-элиты. В эти вечерние часы вентиля,
заслонки, и манометры котельной дома 56 уже слушали уже не слесарскую брань, а
музыку Пола МакКартни. Почему МакКартни? Да потому, что в то время как верхний
мир существовал общностью выбора, нижний предпочитал делать этот выбор сам.
Так, одна котельная слушала Цеппелинов, другая "сдирала" импровизации
с Джимми Хендрикса, третья балдела под роллинговский "Satisfaction".
Котельная дома номер 56 тоже имела свой маленький бзик, здесь рвали сердца
яростные поклонники Пола МакКартни. О чем и свидетельствовал висевший в красном
углу котельной, нарисованный (художником Михеем) портрет Пола МакКартни с
приклеенным к нему кредо подвальщиков. - " Коль не знаешь
"Yesterday" не суйся в двери к нам злодей".
Но, несмотря на такое предостерегающее заявление,
злодей являлся. И вновь как в утренние часы его олицетворял собой
оперуполномоченный Макарыч.
- Что, битлаки, давно в хате не были, - истошно орал
участковый, грузя меломанов в тесный ментовский газик.
- Составляй протокол, начальник, у нас еще три пузыря
"Кызыл - Шербета" осталось, - гудел воронок.
- Я вам щас сделаю протокол, - шипел на заявление
Макарыч и тянулся к кобуре. Неодобрительный гул стихал.
- Товарищ сержант, собирайте, вещдоки, - отдавал
приказание Макарыч, и снова, как и утром,во вместительную сумку летели остатки
дармовой бормотухи. Машина трогалась. До утра в котельной оставались только
стол, стулья, ключ на 48 и изорванный в клочья портрет Пола МакКартни (вот
тебе, Пол, и "Baсk in USSR").
А слесарно-хипповые вещдоки доблестные рыцари
общественного порядка "уничтожали" в павильоне "Мутный
глаз". Обычно между третьим и пятым стаканом
"Кызыл-агдамовского" коктейля старший лейтенант Макарыч начинал
безбожно икать, чихать, сморкаться и угрожающе тянуться к табельному пистолету "Макаров".
- Грузи, - командовал сержант и верные по нелегкому
ремеслу соратники заталкивали старлея в воронок.
Как правило, за этим лихими набегами шли собрания
общественности и правоохранительных органов. Доска объявлений местного ЖЭКА
пестрела указами, а стенд районного опорного пункта милиции - постановлениями.
"Укрепить!" - гласил указ.
"Расширить!" - требовал стенд.
- Заменить замки и завалы, - вторила стендам и доскам
замученная кражами солений из подвальных боксов общественность.
Но проходило время. Постановления понемногу забывались.
Общественное мнение успокаивалось. МакКартневцами вызывался известный в округе
"специалист по завалам" со звучной фамилией Жора Моцный. И снова дым
болгарских сигарет солнышко и вперемежку с винно-водочными парами стелился в
"lonely hearts club band" Пролетарского района.
Как-то в один из зимних вечеров, когда никто не ожидал
набега антимузыкальных "опричников", оцинкованную дверь сотряс удар
кованого сапога. Щеколда треснула, и на пороге возник бравый участковый,
старший лейтенант Макарыч. Странно, но в тот вечер он был один. То ли вверенный
ему боевой отряд дружинников был брошен на другой фронт идеологической битвы,
то ли Макарыч решил сам, в одиночку покончить с музыкальным
"МакКартнизмом"? Только начал он, как обычно, с крика:
- Ну что, битлаки, мать вашу в душу. Опять засели! Ах,
вы пейсатики мохнорылые! Курвы империалистические. Всех пересажу. Я вас,
б..дей, научу Родину любить!
Монолог разошедшегося старлея перебил 18 летний
"балбес" Стас (выпертый накануне за протаскивание вредных мыслишек в
студенческую среду культпросветучилища):
- Макарыч, ну что ты орешь как чумовой, - оборвал он
участкового. - Давай забудем на время, "старшой", всю политическую
туфту, которую тебе рассказывают в красных уголках! Оставим политические бури и
идеологические штормы, а бухнем-ка за нерушимую дружбу власти и народа добрую
кружку чернильца, - и для убедительности сказанного, Стас извлек на свет дурно
пахнущим фугас "Кызыл-шербета".
- Я тебе бухну, махновец. Я вас, оппортунистов
косматых, собственнолично в "столыпин" доставлю, будешь знать кому
"бакшиш" предлагать, - опер цепким взглядом скользнул по зеленому
бутылочному стеклу. Дрогнуло горячее сердце, кругом пошла холодная голова, и
чистые ментовские руки жадно потянулись к вожделенному продукту. - Ладно, -
подобревшим голосом произнес опер, так и быть, плесни, кудлатый,
"власти" стакашку. С самого утра маковой росинки во рту не было.
Извелся с вами, битлаками, слесарями, времени нет, "понишь", ни выпить,
ни закусить. Да, что говорить, посидеть и то некогда. А ну, дай место старшому,
- и он бесцеремонно столкнул кого-то с колченогого табурета. - Насыпай, -
Макарыч указал на пустой стакан. Ну, Песнярики, давай рассказывай, как до жизни
такой докатились? - закусывая беломориной, спросил Макарыч. Люди,
"понишь", БАМ "подымають", корабли, "понишь", в
космос "закидывают", а вы волосатиков на стены вешаете. Нехорошо! Вот
это что за педрило висит? - и Макарыч указал на портрет МакКартни.
- Ты, Макарыч, свою вульгарщину, "понишь",
здесь брось, - обиженным тоном произнес Стас...
- А чё, ты обижаешься? Педрило, они все педики,
волосатики эти ваши! Нам, "понишь", на лекции рассказывали, - ответил
Макарыч.
-Этот не педрило, это МакКартни, - понял Стас.
- А, - протянул участковый и добавил. А мне один хрен,
кто. Ты лучше налей-ка, Стасец, еще стаканец.
Макарыч выпил, пожевал соленый помидор и, сытно икнув,
сказал:
- Не, пацаны, надо это заканчивать.
- Чего заканчивать? - не поняли битники.
- Шляться сюда, "понишь". Во чего!
- Надо бы, Макарыч, да больше как сюда и податься нам,
выходит некуда, - возразил ему Стас.
- Как некуда, а школа, а Дом культуры. Все для вас
понастроили.
- "Лом" это культуры, Макарыч, а не Дом -
хором заявили подвальщики. Там же только "хор ветеранов", да кружки
"умелые руки", а нам аппаратура, гитары нужны.
- Гитары говоришь, - Макарыч скосился на лес гитарных
грифов стоявших вдоль подвальной стены.
- Зачем вам гитары? Вон их у вас сколько, что
"Першингов" у Чемберленов. Где вы их только берете? В магазинах-то их
днем с огнем не найдешь, "понишь"?
Разговор невольно стал перетекать в музыкальное русло.
- А это у вас что, семиструнка?- старлей косанул на
стоявшую поблизости "доску" производства "Апрелевской" муз.
артели.
- Да нет, Макарыч, ты что! - невольно перейдя на ты,
дружно загалдела подвальная братия. Мы на семи струнках давно уже не лабаем.
- Чего, чего? Это что за феня такая, почему не знаю? -
спросил Макарыч.
- Лабаем, ну значит, играем по-нашему.
- А! Ну, тогда понятно, а я это, "понишь", на
семиструнке Высоцкого лабать могу. "Если друг казался …" и это
"На братских могилах…", и еще эту. Как её? Ну, эту… помните
"Сколько раз тебя из пропасти вытаскивал"
- "Скалолазка" что ли? - подхватили
"андеграундовские" музыковеды.
- Во-во, "Скалолазка". Ох, знал я одну, язви
её в душу… - многозначительно вздохнул старлей и смачно затянулся
беломориной...
- Да ты что, Макарыч. Серьезно, что ли, умеешь лабать?
- изумилась подвальная ватага. - А ну-ка изобрази!!
- А че, и изображу. Вы че, "понишь", думаете,
что если я мент, так мне все человеческое чуждо? Нет, шалишь, братва, Макарыч и
жнец и на игре дудец! Ну-ка дай сюда вашу балалайку.
Через мгновение гитара была перестроена и Макарыч -
живое воплощение "гуманной власти", запел.
Хотя какой "властью" являлся этот вечно
задерганный начальством и общественностью опер, ненавидимый блатными и
проститутками "мусор", презираемый битниками и свободными художниками
"ментяра".
- Ну как? - закончив песню, скромно спросил нас
старлей.
- Да, здорово, Макарыч, - зааплодировали участковому
"МакКартневцы" Тебе бы на шестиструнке выучиться, да
"Yesterday" c "LЕT it BE" слабать.
- Так покажите, я смышленый, - и Макарыч охотно уставился
на новые, незнакомые ему аккорды. За разговорами, музыкой и
"бухаловом", незаметно пробежало время. Когда обнявшаяся
шинельно-мохнатая кодла с громкими песнопениями и безумными планами на близкое
вооруженное восстание вынырнула из подвальных глубин, на дворе уже
свирепствовала холодная ночь: светом далеких созвездий дарившая нам веру в
скорые перемены. Но новый день не принес перемен, до них еще было далеко…
Жизнь распорядилась так, что вскоре я уехал в другой
район города. И теперь лишь изредка наведываясь в свой старый дом. Я знал, что
Макарыч по-прежнему на боевом посту вверенного ему Пролетарского района. Имел
сведения, что Стас научил-таки его шестиструнным аккордам и потихоньку приобщил
старлея к искусству "великого Ливерпульца". Потом вдруг пошли слухи,
что то ли Макарыч кого-то застрелил, то ли Макарыча...
Цветными лепестками облетела моя юность и молодость, а
на пороге зрелости судьба привела меня, под крышу районного ОВИРА. Народу у
дверей по утрам набивалась прорва.
- Чё, кучерявые, в теплые хаты захотели?- обращался к
отъезжающим молодцеватый старший лейтенант.
- Открывай, старлей, время! - требовал народ.
- Я "те щас" открою, шипел лейтенант и
тянулся к кобуре с "Макаровым" Иммигрантская публика покорно стихала.
Наконец, все бумаги были в кармане, и я отправился
прощаться с городом, где прошла моя первая половина жизни. За день обошел я все
близкие мне некогда уголки. Пришел и к подвальной двери...
Короткий декабрьский день затухал в свете зажегшихся
фонарей. Падал снег и грустно смотрел на меня старый дом. Такая заветная
некогда дверь сегодня была широко распахнута и сиротливо смотрела на мир
заржавевшим завалом. Те же, кто когда-то ломал её в поисках обманчивой свободы:
выросли и, позабыв о своих мечтах - кто спился, кто обзавелся семьей, а кто
иномаркой. Ну, а новое поколение выбрало "Пепси". Было тихо, пахло
сыростью, мышами и кошачьей вольницей. Долго стоял я, у двери, вспоминая слова
из "Yesterday."
"Я вчера огорчений и тревог не знал. Я вчера еще
не понимал, что жизнь нелегкая игра"
Через несколько дней сверкающий авиалайнер увез меня из
заснеженных полей моей милой Родины туда, где нет ни метелей, ни снежных бурь.
Минуло несколько лет. Как-то душным хамсиновым вечером
брел я, грохоча своей продовольственной тачкой по булыжной мостовой
Тель-Авивского Арбата. Раскаленный солнечный диск бросал свои прощальные лучи
на задыхающийся город. В жарком вечернем мареве дома деревья, машины и люди
казались какими-то размытыми, нечеткими, призрачными. Из всей этой химерической
картины реальными были только долетевшие до меня аккорды "Yestеrday".
Позабыв о жаре, о нелегкой ноше поспешил я на любимый мотив и вскоре увидел
сидевшего на тротуарном бордюре гитариста. Пел он плохо, но выглядел весьма колоритно.
Длинные волосы были схвачены брезентовой ленточкой, на шее болтались чьи-то
хищные зубы, худые икры обтягивали истертые до белизны джинсы фирмы LEE, на
боку болталась пистолетная кобура. "Боже мой, - пронеслось в воспаленном
хамсином мозгу, - да ведь это - же Макарыч!"
Сердце мое упало куда-то далеко вниз. В висках заухали
молотки. Макарыч? Неужто он??!! Напряженно вглядывался я в черты, знакомого и
вместе с тем незнакомого мне лица, как будто от решения этого вопроса, зависело
что-то важное в моей жизни. Живописный музыкант меж тем закончил
"Yestеrday" и, достав из карманных глубин наполовину опорожненный
"Кеглевич" (популярный сорт Израильской водки) спросил: -
"Плеснуть" Но, не дав мне ответить, выпил и "выразительно"
затянул "Long And Winding Road"
"Длинная петляющая дорога, ведущая к твоему дому,
Не исчезнет никогда. Я видел эту дорогу и прежде…"
В душе моей закопошились ностальгические обрывки
прошлого: оцинкованные двери котельной, портвейн "Кызыл-Шербет",
ментовский газик и пистолет системы Макарова. Глаза мои предательски
повлажнели. Я бросил в соломенную шляпу музыканта серебряную монету и, не
дослушав песню, побрел по узким лабиринтам к шумевшему неподалеку городскому
проспекту.
Линия
История эта произошла, поди, лет тридцать тому назад, в
апреле. На улицах и переулках большого старого города сопливела весна.
Ожиданием "des aventures incroyables" (невероятных приключений) копошилась
она в моей живущей ощущением судьбоносных событий семнадцатилетней душе.
Все предвещало чудо - и влетавший без спроса в класс
ветер, и старые, готовые вот-вот взорваться клейкой юной листвой, деревья, и
молодая апрельская луна, каллиграфической буквой "С" заглядывающая в
мои романтические (с изрядной долей секса) сновидения.
Неизвестный, загадочный мир приоткрывал в них свои
покрова. Там дули розовые ветра, шумел голубой океан, и восхитительные женщины
открывали мне свои загадки. Что такое "ветра", живя в микрорайоне с
романтическим наименованием "Семь ветров", я уже знал. Что такое
восхитительная женщина - догадывался. Догадки требовали подтверждений (теория
без практики мертва, учили меня в школе). Поэтому жадно вглядывался я в женские
лица, силясь разобрать в них ту, что станет моим первым откровением, но они, не
обращая на меня внимания, почему-то пробегали мимо. То ли взгляд у меня был
слишком откровенный, то ли мой моложавый вид внушал им определенные опасения.
Да и что еще могли внушить моя вздорная челочка, да мятый пиджачок, битком
набитый комплексами, молодого - метр с небольшим - застенчивого человека. С
такими данными надо было пить бром и читать Фрейда, а не запираться в темном
закутке, прозванным отцом тещиной комнатой, и царапать там грубым металлическим
пером девственную чистоту меловой бумаги, сочиняя романтические стихи,
посвященные той, навечно первой.
Сегодня, давно раскусив различные варианты женских
загадок, я поступил бы именно так. Тогда писал, улавливая в музыке скрипучего
пера сладострастные аккорды будущих наслаждений. О, если бы я знал, какие вирши
мне вскоре придется строчить, я б не вовек не ел в ту зиму апельсинов с
оливками!
- Причем тут апельсины? - спросит кто-то А вот причем.
В зиму, предшествующую моей 17 весне, в овощной магазин, находившийся как раз в
моем доме, завезли невиданных до той поры толстокожих, марокканских апельсинов
и маслянистых, как сытые кошачьи глаза, греческих оливок. Сказать, чтоб они мне
нравились, хм!!! Но мама. Ох эти мамы, дай им Бог здоровья.
- Витамин "Б" витамин "С".
Эпидермис, иммунитет, гены роста. - Какие только термины не придумывала мать,
заталкивая в меня очередную порцию витаминов. Я люблю свою маму, и даже сегодня
продолжаю послушно глотать умопомрачительные диеты и делать немыслимые
очистительные процедуры…
Теперь помножьте мои 17 лет на весь тот богатый спектр
витаминов, способствующих повышению сексуального тонуса, и вы получите ответ и
на похотливый блеск, появившийся в моих глазах, и на рифмоплетство и
эротические сновидения.
Как вскоре выяснилось: шуршали листы, и скрипели перья
не только в моем закутке, выгибалось перо и под пальцами великого драматурга
человеческих судеб, ставившего теми весенними днями, последние точки в пьесе с
рабочим названием "Первое сексуальное откровение нетерпеливого юнца".
Давались завершающие указания костюмерам, гримерам, осветителям, а финальное
потрясение молоточного бойка работника сцены, готовившего театральные
подмостки, гармонически совпало с требовательной трелью будильника. Le jour X
arrive
Занавес был поднят, и сюжетная линия, разворачиваясь
причудливой спиралью, увлекла главного героя (то есть меня) в вихрь быстро
меняющихся сцен, неприхотливых монологов и затейливых диалогов. Хотя трудно
сказать, кто был в этой пьесе главным, кто второстепенным, а кто и просто
случайным прохожим. Да и ставилась ли она вообще, а не была ли нагромождением
хаотических недоразумений?
Как бы там ни было, но события того дня с самого
дебюта развивались весьма необычно.
Сразу же после того как la cloche a sonne au premier
cours (прозвенел звонок - в моем случае, это был урок французского), озаренную
тишину раннего утра потряс сигнал пожарной тревоги. Взволнованные учителя в
срочном порядке вытолкали на школьный двор радостных школьников. По
утвержденному свыше плану эвакуации мой 9 "Б" развернулся у массивных
школьных ворот.
Вскоре на дворе воцарились веселье и шум. Кто-то курил,
бросая бычки в колодцы подвальных окон, откуда стелился желтый вонючий дым
тлевшей, как неудачный любовный роман, стекловаты. Кто-то спорил, на какое
время закроют школу, а кто-то попросту зевал, лежа на свежевыкрашенном молодой
травой периметре школьного газона. Распластавшиеся по земле тени еще не
защищенных листвой веток нещадно топтала наша классная - учительница
французского языка.
Мes amis, mes amis, - кричала Анна Самуиловна, пытаясь
сорганизовать 9"Б" в управляемую массу. Des efforts vaine - усилия её
были тщетны. Минут через тридцать, расколовшись на "пролетариев" и
"интеллектуалов", класс исчез со школьного двора. Пролетариев
поглотил местный регенераторный завод. Интеллектуалов пригрели развалины
старого польского костела.
У первых росло количество выгруженных вагонов, у вторых
- число выученных гитарных доминатсептаккордов и повествований о
перепробованных одноклассницах. Рассказывали все, стыдливо молчали двое. Вторым
был сектант-пятидесятник, отличник А. Олейник. Первым - господин рассказчик.
Между "классами" растянулась узкая полоска
железнодорожной лесопосадки - "линия", как называли её в народе,
ставшая сценическими подмостками, на которых и была сыграна кульминационная
часть далее описанной мной трагикомедии - этакого "сюрреалистического сна
в апрельский день".
Такие "линии" я встречал во множестве не только
у нас, но и в разных концах света. Их назначение, кажется, в том, чтобы ветер
не выдувал насыпь и служил преградой снежным заносам. Не знаю, может быть в
дальних от России странах они и служат своему прямому назначению. У нас же
линия испокон веку (особенно в теплое время года) являлась прибежищем алкашей и
бесквартирных влюбленных....
Вернемся же к событиям "пьесы". Итак, одна
часть "труппы" трудилась. Другая спорила. Совсем как в жизни и
театре. Посредником между ними (как водится) выступал деклассированный элемент
- Себастьян Сатановский.
- А Леонтьевна, каб ей, скуля, бэндила: -
"Пропащий ён у тебя, Вандочка. Ой, помяни, кабетка, сгинет за понюшку
табака. И казала, як быцым бы в воду глядела", - так комментировала, играя
малорусскими словами, лет через пять, первый срок своего сына, Ванда Францевна
Сатановская.
То тут, то там С. Сатановский появлялся с
регулярностью в четверть часа с небольшим. Однако начиная с двух часов
пополудни никто Себастьяна на церковных руинах не видел.
Ближе к вечеру, когда классная "аристократия"
уже почти забыла о своих пролетарских товарищах, в похилившихся церковных
воротах возник C.Сатановский. На его захмелевшем лице блуждала таинственная
улыбка. В резких движениях чувствовалась взволнованность, она же слышалась и в
его несвязной и торопливой речи. Из огрызков Сатановских междометий можно было
сделать заключение, что на примыкающей к микрорайону железнодорожной линии
происходят некие загадочные и судьбоносные события.
- Короче, пацаны, бабу хотите? - выпалил в заключение
Себастьян.
После этих слов у Михася на гэдэровской гитаре лопнула
шестая струна, и её вибрирующий, густой звук долго звучал в упавшей на
церковные руины тишине, той о которой в народе говорят "мертвая".
- Ну, так мы роем? - сплевывая бычок дорогой сигареты
"Опал", разбудил тишину Себастьян. Лица вопрошаемых вытянулись и
приняли выражение крайней озабоченности, граничащей с легким помешательством.
Нахлынувшие чувства будущих услаждений несомненно
мешали пацанам сосредоточиться. Все вопросительно посмотрели в мою сторону (как
будто это я, а не они, бахвалился своими сексуальными победами), даже сектант
А. Олейник греховным взором вперился в мои испуганные зрачки. Не скрою, мне это
льстило.
Собравшись с мыслями и изображая наигранное равнодушие,
я поинтересовался - "Идти-то далеко?" - прозвучало это так, как будто
у меня под боком была более близкая альтернатива.
- Да здесь рядом. Два шага. В кустах на линии, -
пояснил Себастьян Сатановский...
Отвалив массивную, с витиеватыми, латинскими
письменами плиту, мы спешно затолкали наши гитары в темную катакомбу…
Поднимая радужную пыль дороги, вьющейся меж
кооперативных гаражей и частных сараев, аристократия тронулась навстречу
дурманящей новизной неизвестности. Расстояние между "классами" стало
сближаться.
В пути С. Сатановский посвятил нас в происшедшие на
линии события. Оказывается, начиная с 3 часов московского времени искусный
постановщик ввел в пьесу новых героев. Мужчину и Женщину. А точнее, двух мужчин
и одну женщину. Этакий классический треугольник, легко разрешимый в
походно-полевых условиях железнодорожной лесопосадки. Треугольник уже вовсю
предавался сексуально-водочным утехам, когда в кусты вступила нога пролетариев
9"Б". Пролетарии были нагружены "Кагором" и
"Жигулевским пивом". Школьники пили. Хмелели, и осторожно поглядывали
за треугольником, прячась в зазеленивших кустах боярышника. После третьего
стакана произошло брожение, после четвертого - бунт, и революционеры вышли из
подполья. Завидя решительно настроенные лица молодых секс-агрессоров, хозяева
женского тела предложили компромисс. Два "Кагора" - и мирно
похрапывающее на шелковистой траве тело перекочевало к "пролетариям".
Что происходило с ним во все то время, пока на опушке не появилась
интеллигенция, читатель может только догадываться. Я это описать не в силах.
Хотя и знаю подробности…
Розовый, мягкий солнечный свет лежал на зазеленевших
почках канадского клена и фривольный весенний ветерок, блуждал в вихрастых
чубах молодых людей, мнущихся у опушки лесопосадки. Количество толпившихся не
поддавалась исчислению. Опять же, как говорили в народе, из которого я вышел -
"Черная туча". Центральной фигурой, руководившей этим уроком первых
азов сексологии, был невысокий, кряжистый подросток Иван Коробка. Ваня был
живым воплощением того, как фамилия порой точно передает физические и моральные
качества носящего её человека. В жизнь я знал майора Г. Говнова. Уверяю вас,
будь у него иная фамилия - она явно испортила бы его внутреннее содержания. Или
мой взводный - старший сержант К. Козел. Ну козел-козлом, даже воняло от него
козлятиной.
Иван Коробка же квадратурой тела и идейно-нравственно
пустотой своей головы разительно походил на картонную обувную коробку. Боже
правый, как преображают людей обстоятельства! В эти предзакатные минуты
малоподвижный увалень Коробка своими расторопными действиями и уверенными
командами походил на маститого воротилу секс-индустрии. Энергично работая
локтями, к распорядителю приблизился С.Сатановский.
- Во, новых привел, - указывал он на вновь прибывших.
Шаркающей жокейской походкой Иван приблизился к группе и быстро спросил, -
"Voulez-vous la femme?". Интеллектуалы уставились в мою сторону... На
их испуганных физиономиях жил страх детей, боящихся проспать Новогоднюю Ночь.
От переполнявших меня чувств язык мой распух и превратился из органа речи в
рашпиль, рождая вместо слов, шипяще-свистящие звуки. Наконец я произнес
более-менее связную фразу "Pourquoi pas" (Почему бы и нет).
- Тогда за мной, - улыбнулся Ваня, и, развернувшись,
деловито понес плотный квадрат своего тела к кучерявившимся молодой листвой
кустам. Рядом подобострастно засеменил Сатановский. За ними нестройной шеренгой
двигалась интеллигенция.
- Стоп, - приказал секс-распорядитель. Мы выжидающе
замерли у опушки и, вытянув шеи, заглядывали в сумрачную тишину придорожных
кустов, где, по словам В. Коробки, лежало то, о чем я так долго мечтал, о чем
плакался в ночной тишине лощеной бумаге, и откуда навстречу нам медвежьей
походкой, выходил вор-рецидивист Александр Скворцов.
- Слышь, Ящик, - обратился к Ване Коробке Скворец.- Вы
кого бомбили? Это было очень меткое определение. Ибо за ним, жужжа подобно
тяжелым бомбардировщиком, пикировало несколько шатающихся подростков.
- Как кого? - удивленно спросил Коробка, и уверенно
ответил: - Бабу.
- Баба же того. Мертвая. Покойника вы трахали, Коробка
- спокойно сообщил ему А. Скворцов.
- Да что ты гонишь, - дрожащим голосом возразил Ваня.
Минут двадцать тому назад ее Кривой имел. Говорил, что она аж храпела от кайфа.
- Дурень ты, Ящик, и Кривой твой такой же мудила.
Окочуривалась баба, а вы, лохи, думали что кайфует. Короче, суши сухари, Ящик.
УК-115. Часть первая.
После этих слов, и особенно от упоминания части первой статьи
Ука-115, позвоночник мой задрожал и ссыпался в охолодевшие опорно-двигательные
конечности. Упал занавес. Пьеса была блистательно завершена. На ночных аллеях
лесопосадки до утра оставался лежать холодный женский труп.
Что было потом, я помню смутно. Кажется, какое-то
броуновское метание по микрорайону в надежде найти решение от свалившейся на
мои некрепкие плечи беды. Но что я мог придумать, охваченный ужасом первого
сексуального познания подросток.
Успокаивало два обстоятельства.
1. Объявился я на линии, когда объект сексуальных
домогательств юношества уже был практически холоден к любовным усладам.
2. Возбуждение уголовного дела по факту убийства
гражданки (я так никогда и не узнал её имени) давало мне шанс на неучастие в
приближающейся ненавистной Первомайской демонстрации.
На следующий день в конце первого урока в класс
ввалилась милицейская бригада. В её арьергарде анданте качался директор школы
Иван Филимонович Швырок.
Самое удивительное было в том, что выводили они из аудитории
именно тех, кто участвовал во вчерашней оргии развернувшейся в зарослях
лесопосадки. Я не был исключением. И спокойно встал, когда милицейский работник
ткнул в мою сторону огрызком химического карандаша.
В крытом газике было душно и темно. Мы, молча
прижавшись плечом к плечу, сидели на его жестких скамейках. Впереди была
неизвестность и неизбежность проклятой Ука-115 части первой. А за окном
бушевала весна. "Весна тревог наших" вовсю ломилась своими теплыми
лучами в зарешеченное окно милицейской машины. Ей было глубоко начхать, этой
вечно торжествующей весне, и на 115, и на часть первую (как впрочем, и на
вторую), и на наше будущее, и на перекочевавший с линии в морг женский труп…
Вскоре, сидя в полутемном кабинете, где в банке из-под
маринованных огурцов березовой веточкой так же расцветала весна, я давал
показания на редкость любопытному и любознательному человеку - следователю
Чмыреву. Пытаясь обмануть его любовь к познаниям, я часто прибегал к
спасительному "Не помню". Тогда "любознательный человек"
поправлял свой цвета распустившихся в банке листьев галстук и освежал мои
воспоминания увесистой промокашкой, громоздившейся на его столе.
- Свободен, - наконец сказал следователь, проехавшись
чудовищным пресс-папье по моей подписи.
Во второй половине следующего дня были похороны
убиенной. Спрятанный тюлевой занавеской своего окна, я с любопытством смотрел,
как жалобно причитала толпа, и проливало слезы небольшим дождем скучное небо
большого серого города. Было в этом что-то символичное. Сугубо русское.
Вчерашняя плечевая, безразмерная шалава, рано или поздно закончившая бы свою
жизнь подобным образом, стала вдруг святой. Ох, эта неистребимая русская
страсть возводить падших в святые!
Несколько дней спустя состоялась Первомайская демонстрация
трудящихся. Мои надежды на освобождение не оправдались. Все провинившиеся,
напротив, шли в первых рядах, груженные бархатными, цвета свернувшийся крови,
знаменами. Ване Коробке, громче всех кричавшим "Ура", на приветствия,
несшиеся с правительственной трибуны, и мне, доверили нести транспарант,
требовавший чьей-то свободы.
- Да здравствует советская молодежь! - восклицали
трибуны.
- Ура-аааааааа! - растягивая звуки могучим диапазоном
своего голоса, отвечал Ваня.
Коробкино рвение, кажется, было замечено, на
состоявшимся через месяц судебном заседании Ваня получил всего два года, да и
то условно. По десять заработали два добрых мужичка, передавших свою
"возлюбленную" в руки молодых сексуальных "революционеров".
Кое-кто из моих классных сотоварищей отделался порицанием. Кое у кого процесс
подорвал семейный бюджет. Я же получил выговор по комсомольской части и
порядочную взбучу в закутке от родителя. Вскоре эта история забылась, выговор
сняли.
Спустя несколько лет мне пришлось присутствовать на
похоронах, проходивших на одном из непрестижных погостов города.
- Смотрите, сказала мать своей спутнице и указала на
запущенную могилу с похилившейся тумбой. Жара и холод, снегопады и дожди
сделали свое коварное дело, стерев и надпись, и фотографию той, что покоилась
под выгоревшей пятиконечной звездочкой. Той, что чуть не стала моим первым
сексуальным откровением. Той, что пролегла некой символичной линией по моей
судьбе. Линией отделившей меня от одного из ярких периодов моей жизни - детства
Осенняя история
Весна в тот год выдалась холодной и неприветливой.
Стоял апрель, а в старом городском парке все еще лежал снег, грязный и
беспризорный как та старая бродячая собака, что жила под смотровой площадкой
парка, угрюмо взирал он на зеленеющие в его проталинах робкие травинки.
Как ни силился порывистый весенний ветер сбросить с
неба тяжелое одеяло серых туч, старания его в лучшем случае приводили к лишь к
незначительным брешам в паутине облаков. Сквозь них, спеша, толкая друг друга,
к земле устремлялись бесстрашные солнечные лазутчики, и в эти короткие минуты
все оживало в забытых весной сумрачных парковых аллеях. Беспокойно звенели
ручьи, сбегая по крутым склонам паркового вала к бормочущей талой водой
небольшой городской речке. Хлопотливо горланили о чем-то важном грачи и горячо
картавили голуби, прожорливо склевывая брошенные им хлебные крошки, а старые,
стыдящиеся своей наготы деревья приветливо качали солнцу заждавшимися одежд ветвями.
Но, как ни злобствовала зима, ни оттягивал свои дни агонизирующий снег, прячась
в темных аллеях парка, ледяное могущество закончилось в одну ночь. Весна,
подобно стыдливой девственнице, сбросила свой халат и тихо вошла в старый парк.
К утру от былого владычества стужи остались лишь мутные зеркала многочисленных
луж.
Земля со спринтерской скоростью пустилась наверстывать
украденные у нее дни. Трава мягким, зеленым, с желтыми плямами одуванчиков
ковром покрыла парковые поляны. В прозрачном весеннем воздухе повисли эскадры
перелетных птиц, и гомон строительных работ рухнул на ветки застывших в
весеннем оцепенении деревьев. Многоголосый, никем не управляемый шум
настраивающегося огромного оркестра с утра до поздних сумерек носился по парку,
затихая, но не смолкая даже и на короткую весеннею ночь.
Ах, это светлое, как улыбка любимой и быстрое, как сама
жизнь чудо весны! Как упоительна она там, где долго свирепствует зима. Сколько
раз, встречая её, я не уставал удивляться, как много таится в ней такого, что
заставляет душу забывать об убожестве нашей жизни. Сколько раз, задрав свою
непутевую голову, смотрел я на весенние облака - миражи, что невесомые парят
над просыпающейся землей. То замком заколдованным обернутся, то давно забытым
лицом, то вдруг по-солдатски быстро сгустятся, нахмурятся и прольются скорыми,
как детские слезы дождями, а то проплывут себе мимо, закрыв лишь на минутку
солнечный диск, подарив мне надежду на жизнь вечную и прекрасную.
Все жило и цвело той весной так, как будто от этого
шумного гомона и мозаичного многоцветия зависело что-то очень архиважное в этом
забытом Богом и людьми старом парке. Пожалуй, только старый разлапистый клен,
столько раз встречавший весну, равнодушно взирал с высоты своих веток на
рождение нового мира. Но даже он, старый ворчун, чья родословная терялась
где-то глубоко в недрах проснувшейся земли, был охвачен весенним волнением,
свойственным всему живому на земле, независимо от возраста и глубины залегания
корней. Сегодня он был просто старым деревом, с нетерпением ожидающим рождения
новой листвы.
Стояло свежее вымытое апрельское утро. На театрально
розовеющем горизонте продирало глаза отдохнувшее за ночь солнце, и, не нарушая
сладкую дрему старого парка, по-хозяйски готовилось на долгий и маетный весенний
день. Напуганный сюжетной линией утреннего сна, неспокойно загорланил спящий
воробей. На заскорузлой ветке проснулась кленовая почка. Хотя, впрочем, очень
может статься, что сонный вскрик птицы был лишь знаком, символом в её
пробуждающейся судьбе. Поди узнай, а может она и вовсе не спала сегодня,
стиснутая своей тесной велюровой кофточкой, в предчувствии чего-то волшебного.
Солнечные пальцы, блуждая в зеленеющей кроне спящего
дерева, наконец, коснулись почки и с уверенностью опытного кавалера стали
расстегивать застежки на её узкой блузке. Смущенная опустила она глаза к земле,
где в зеркале лежавшей под деревом лужи увидела себя одетой в нежно-зеленый
бархатный камзол.
- Какая удивительная судьба, должно быть, ждет меня
впереди? - подумал первый в этом году лист, глядя на свое волшебное
преображение.
Побежали полные надежд и открытий весенние дни. Вскоре
уже все дерево оделось в молодую листву, так же верившую в свою
исключительность. Беспечно и счастливо, что свойственно всякой молодости, росла
новая крона, а вместе с ней взрослел и лист. Солнце давало им тепло, а
заскорузлые грубые ветки упоительно сладкий нектар.
Виси и дрожи себе от восторга переполняющей тебя жизни.
Но разве только для того, чтобы болтаться на прочной ножке и переговариваться с
птенцами, живущими под твоей сенью, ты был рожден? - говорил себе лист. Где же
невероятная судьба, о которой ты мечтал на своем первом рассвете? И где, в
конце концов, счастье и любовь - призрачные субстанции всякой живой жизни?
Задавая себе эти вопросы, кленовый мечтатель отчаянно вертелся на своем
стебельке, пытаясь найти среди невест своего рода то, что называется любовью.
Мелькали какие-то формы, линии, изломы и изгибы, но все это годилось лишь для
романтического воздыхания, но никак не для всеобъемлющего чувства, ради
которого можно шагнуть и под ураганный ветер, и вынести отчаянный зной. Тогда
печальный созерцатель обратил свой взор на соседское дерево. В самой на первой
взгляд нелепой встрече всегда таится ухмылка всесильной судьбы. Невзрачный
листок чужого дерева - ни форм, ни окраски, но чувство, вспыхнувшее в душе
нашего героя, было настоящее - любовь, которая должна сделать жизнь такой, о
которой он мечтал на том далеком рассвете.
Глупый влюбленный мечтатель, решивший тягаться с
безжалостными законами природы и осуждающими взглядами "доброжелательной
толпы"! На что ты замахнулся, наивный дуралей? На гены и коды!! На что
обрек себя глупец? На сладкие, но недолговечные муки любви.
Но когда любишь, разве есть сомнения и принимаются
"веские" доказательства твоих заблуждений. Нет, нет и нет!!! Природа
не признает колебаний в нашем выборе. Если бы было по-другому, то мир давно бы
превратился в безжизненную пустошь на вселенских просторах.
Стремительно летели дни, но их беззаботность стали
нарушать странные для молодой листвы вещи. Так, вчера еще желтые головки нежных
одуванчиков сегодня почему-то превратились в мохнатые седые шапки, и ветер
разнес их по парковым дорожкам. Листья видели, как осыпали свои лепестки
нарцисс и тюльпан, и как, по-геройски, стоя, умерла сирень.
- Что происходит, почему они сохнут и осыпают свои
прелестные лепестки? - обращала свои наивные вопросы молодая листва к замшелой
старой ветке, на которой росла.
- Маленькие глупые листочки. Знайте же, что все в свое
время вянет, превращаясь в ничто, и называется это смертью, - тяжело кряхтя,
объяснила им много повидавшая на своем веку ветка. Значит, и мы умрем, -
взволнованно шелестели листья. Но этого не может быть?!!! Мы такие молодые и
красивые, дающие тень земле и воздух небу! Мы тоже умрем?! Нет, глупая ветка
этого не может быть, ты просто выжила из ума! - и, дрожа от смеха, они
принимались потешаться над "глупой" старухой.
- Неужели это правда, все, что ты говоришь? - в тайне
от других интересовался лист у прорицательницы.
- Да, мой маленький зеленый глупыш, придет время, и ты
обратишься в желтый мертвый лист, и, бесполезный, отправишься, пылиться в
чей-то гербарий, как живое напоминание обманчивой юности.
- Но это же такое счастье - умереть! - взволнованно
говорил лист удивленной собеседнице. Ведь тогда, оторванный от дерева, я смогу
наконец встретиться со своей любовью.... Ведь она тоже умрет и упадет на землю?
- с надеждой спрашивал у старухи любознательный лист.
- Умрет, конечно, умрет. В этом мире, увы, нет ничего
бесконечного, ибо в бессмертии нет жизни, - философски грустно прогудела мудрая
наставница.
Лист поспешил рассказать об услышанном своей
возлюбленной. Сколько же было радости и упований в этом, казалось бы,
печально-драматическом открытии! Печальном? Но ведь не для наших героев. Они-то
теперь точно знали, что, несмотря на разделяющие их непреодолимые расстояния и
на несовместимость генных кодов, они непременно встретятся, одолев непобедимые
законы мироздания. С этого дня жизнь приобрела смысл и цель. Существование же -
косые и осуждающие окрики "благожелательной" листвяной толпы.
- Ах, какой красивый, но неумный лист, - судачили о нем
отвергнутые невесты кленового рода. - Вы только посмотрите, кого он выбрал себе
в любимые, какой-то невзрачный листок, годный только что для веника в
общественной бане.
- Дурочка, - говорили ей, смеясь, доброхотные соседки.
- И зачем ты только веришь этим шизофреническим сказкам сумасшедшего дуралея?
Млели в летней неге деревья, и в мареве грез беспечные
листья не замечали, как стремительно несутся дни. Горькое отрезвление пришлось
на еще по-летнему жаркий день, когда дремавший в зеленой кроне июльский ветер
вдруг проснулся, как будто вспомнив о чем-то важном, лениво скользнул по
морщинистой ветке и ...
- Ах, что происходит!!! - воскликнул первый обреченный
в этом году лист и, медленно кружа, полетел в разверзшуюся перед ним бездну. И
всем в миг открылась горькая, как опустевшее место погибшего, истина. И истину
эту с каждым новым днем подтверждали жестокие законы мироздания. Осознав свой
горький финал, листья с головой ринулись в жизненные искушения какие только
возможны в лиственном мире, строя надежные заборы философских конструкций и
идей. Но увы, все бессильно перед смертью с невероятной легкостью, рушащей и
бетон и идеи. В доказательство этого вскоре уже весь парк стоял в немыслимой
красоте лиственного увядания, шурша рваной косынкой обманувшей всех весны.
Преобразились и влюбленные листья. Искусница осень
украсила его зеленый камзол золотисто-желтыми эполетами, а её - бледно-желтым
скромным сарафаном.
Медленно тянулись холодные дни, давно уже вороватый
осенний ветр обчистил наших героев, стянув с них багрянец галунов и желтизну
ситца. Давным-давно уже многие их сородичи гнили в многочисленных кучах,
раскиданных по дорожкам парка, а влюбленные листья по-прежнему висели, качаясь
в порывах осенней непогоды.
И снова, как много дней тому назад, стояло утро. На
горьком рассветном небе, по-зимнему ежась, вставало холодное солнце. Все еще
дремало в старом парке. Проснулся осенний ветер - беспощадный хозяин парковых
аллей и, завывая, рухнул на ветки деревьев. Привычно сшиб он очередную партию
обреченных и понес их к спящей в зыбких сумерках земле. Когда заблудившееся в
голых ветках старого дерева солнце наконец разбудило дряхлого старика, все было
кончено. Пришедший на утреннюю смену дворник уже сгреб упавшие листья, а с ним
любовь нашего листа, в одну большую безликую груду. Скорбно смотрел лист, как седой
сгорбленный старик долго возился с отсыревшими спичками. Едкий дым печального
костра низко стелясь над землей, неторопливо подымался к безрадостному серому
небу.
То ли от дыма этого пожарища рухнувших иллюзий, то ли
от жалости к себе лист заплакал. Бунтарские мысли зароились в его голове. Он
роптал на судьбу, что так жестоко обошлась с ним. Просил неумолимый рок
побыстрей расправиться с ним и отнести туда, где тихо лежит его любовь. Все
замерло в парке - и деревья, и кусты, и сухая трава, и даже бесчувственный
палач. Ветер стих, спрятавшись на дальних дорожках парка. Сочувственно скрипел
ствол старого дерева, да узловатая ветка, на которой родился лист, утешала его.
Но это листьям, веткам, людям свойственны понятия добра и зла. Природе они ни к
чему, её миссия заключена не в сострадании и сочувствии, а всего лишь в грубой
и низкой слежке за нашим пребыванием в этом мире. Но листьям ли судить, как
впрочем, и людям, о неподвластных им законах бытия!!
Ожил притворившийся гуманистом ветер, и с новой силой
ринулся на ветки деревьев. Легко, безболезненно отломалась казавшаяся такой
солидной и надежной лиственная ножка. Долго кружился лист в каком-то
призрачно-фантастическом танце, покуда не упал в смрадно дымящуюся кучу. И
случилось чудо - он лег как раз рядом с той, о которой мечтал всю свою жизнь.
Прошли бунтарские мысли и на судьбу и на того, кто жил выше самых высоких
деревьев.
Неизвестно сколько бы курился этот лиственный
крематорий, если бы старый дворник, торопящийся скорей управиться со своей
работой, не плеснул в костер какой-то бензиновой гадости.
Разбуженным зверем заурчал огонь, и косматое, как
дворницкая борода, пламя взметнулось к вершинам сиротливо стоящих деревьев,
унося разноцветные искры лиственных сердец в неведомую им высь.
Письма из Эдема
В здешних краях почти всегда так. Среди теплых
солнечных дней вдруг проклюнется один серый, хмурый, повеет севером, и уж не
поймешь - не то конец июня, не то глухая осень.
В один из таких дней студент-заочник Максим
Владимиров, бурча на непогоду, обманчивые прогнозы синоптиков, всунул свои
озябшие ступни в адидасовские кроссовки и отправился на полевую практику.
Полупустая икарусовская гармошка, урча изношенным
движком, медленно тащила Максима по разъезженным дорогам серого города. Время
от времени автобус проваливался в колдобины под жирное чавканье мокрой грязи.
Вцепившись в руль и понося матом Горсовет, водитель с трудом выравнивал свой
"баян". Владимиров уныло смотрел на сползающую по автобусному стеклу
причудливую геометрию наладившегося дождя и думал - "Скоро остановка, а от
нее до места назначения еще чесать километра два".
Последние хрущобы пропали в тумане, и на экране
мокрого окна замелькали чахлые рощицы и куцые подлески - потянуло природой.
Противно заскулили тормоза, и "гармошка" притихла посреди огромной
лужи.
- Конечная! - Гаркнул в сиплый микрофон шофер и, не
обращая внимания на возмущенные крики пассажиров, резво устремился к щитовой
диспетчерской будке. Владимиров уперся в подножку, оттолкнулся и...
- "Женщины и лужи легко покоряются молодым и
гибким",- уверенно балансируя на бетоном бордюре, воскликнул Максим.
Гармошка опустела. Знакомых студентов не было. - "Придется чухать в гордом
одиночестве". Владимиров закурил, и щербатой асфальтовой дорожкой двинулся
к черневшему неподалеку сосновому бору. Однако за серенькими бараками
психолечебницы асфальт обратился в щебеночную полосу, а затем и вовсе в
извечное русское бездорожье. Дул порывистый ветер, срывая с кустов Ниагару
брызг. Под ногами сочно чавкала грязь.
- Грязь есть размокшая почва, суть, слой земной коры. В
данном конкретном случае, кажется, суглинок. А может чернозем, или этот, как
его - торфяник? Но лично мне пополам. Глинозему я предпочел бы глинтвейн.
Перегною - черноглазую креолку. Но что делать, что делать, если в этой глуши ни
глинтвейна, ни креолок днем с огнем не сыскать.
Мокрый, злой, с прилипшими к подошвам комками грязи,
Максим с трудом доковылял до места сбора. Кучерявый подлесок с поросшей куриной
слепотой полянкой был пуст.
- Уж не напутал ли я чего? - Владимиров огляделся. Нет,
он ничего не напутал. Под ярко-желтым солнцезащитным грибком весело гужевалась
ватага молодых людей.
- Педагогический? Второй курс? - Максим стал
расстегивать свою элегантную кожаную папку. Смех тотчас же стих, и в лужах
зашипели сигаретные бычки.
- Меня, кажется, принимают за приват-доцента? Поиграть,
что ли, покуражиться? Разогнать паскудное свое настроение.
Но в тот самый момент, когда Максим нахмурил бровь и
расправил плечи, на поляну выскочил широкоплечий, крепко сбитый мужичок.
Болоньевый до пят плащ, на массивной голове - остроконечный брезентовый колпак,
в правой руке увесистая и мастерски инкрустированная трость. Человек
представился. Впрочем, в этом не было нужды: Алексея Афанасьевича Паскудина
знали даже отиравшиеся у институтской столовки псы.
-Так... Вы - сюда! Нет. Погодите. Туда! Впрочем...
Стойте здесь! Хотя... Нет! Идите!... - Так разбивались рабочие группы.
- А вы что здесь делаете, милейший? - Ткнув пальцем в
максимовскую папку, поинтересовался Паскудин. - Это же второй курс, а вы у нас
милейший, кажется, на четвертом?
- А у меня хвост, - негромко сказал Владимиров.
- Ах, хвост!? - воскликнул Паскудин. Хвостатые, сюда!
Сюда, супчики-голубчики!
Минут через пять Паскудин подвел к команде
"хвостистов" студентку.
- Назначаю вас старшей по группе лоботрясов.
- Ну Алексей Афанасьевич ....- Жалобно захныкала
девушка.
- Ничего, ничего. А если кто будет баловать, зовите
меня. Я ему вот этим дрыном меж глаз как засажу.
- Такой огромной палкой. По голове. Это аморально,
бесчеловечно, цинично, жестоко, наконец, - трагически воскликнул Владимиров.
- Жестоко, зато доходчиво и поучительно, - И, рубанув
инкрустированным дрыном влажную лесную атмосферу, Паскудин двинулся к соседней
группе.
Старшая оказалась Наташей. Была она стройна, высока и
ко всему еще почиталась большим специалистом в области естествознания. Боже,
как здорово секла она во всех этих кольцах роста и рисунках коры! Хлипкий
рисунок - тут тебе Север! Некрепкое кольцо - ненастный год! Пестики! Тычинки!
Листья бузины!
- Я бы без вас пропал. Видят небеса - пропал бы! -
обращаясь к девушке, восклицал Владимиров. - Я ваш должник, Наташенька. Вы
прелесть! Вы кольца роста на чудном пестике тычинки бузины! - шутил и
каламбурил Максим, позабыв, что уж неделю как движется он тропой жизненных
перемен. И что обещал жене вернуться сегодня засветло.
Какие к черту перемены. Какая жена. Пропустить такую
тычинку! Век потом эпидермис будешь кусать!
Вечер, да что там вечер, при правильной раскрутке вся
сессия обещала обернуться приятной bonne aventure. Действовать надо было
решительно. Быстрота работает на инстинкт, медлительность на чувства!
Владимиров предпочитал инстинкты.
"Just im called. To say I Love you..." -
голосом Стива Уандера хрипели ресторанные колонки. Рука покоилась на покатом
женском плече, ноздри ловили терпкий запах причудливых духов. Дома Максим в ту
ночь не ночевал...
Владимиров открыл глаза. За окном розовел рассвет,
выхватывая из темноты незнакомые предметы: шкаф, стул, цветной телевизор
"Горизонт"...
Адидасовские кроссовки бережно, носок к носку, стояли у
тахты. Рядом враскорячку валялись поношенные женские лодочки. На синтетическом
ковре корчились джинсы, на прикроватной тумбочке алел бюстгальтер… Тяжкий дух
сигаретных окурков причудливо путался с терпко-сладким запахом женских духов.
- Экий ты, Максимка, свинюк. Свинтус а ля грандиозус!
Такие перемены, подлец, сорвал! Что дома прикажешь ответствовать? Не знаешь? И
я, Максимушка, не знаю... - нещадно ругал себя Владимиров, прикуривая сигарету.
Табачное облако коснулось спящей на тахте женщины. В легком рассветном озарении
лицо её казалось бледным и загадочным. Она открыла глаза и смущенно взглянула
на Владимирова. "Ну вот, сейчас последует классический монолог случайно
падшей женщины,"- подумал Максим.
- Представляю, за кого ты меня принимаешь, - негромко
сказала Наташа, набрасывая на свое роскошное тело простенький ситцевый халатик.
- Наташа, давай обойдемся без этих грошовых сцен.
Поверь, я воспринимаю тебя нормально. А если у тебя еще найдется выпить, то
наши отношения с тобой станут верхом совершенства. - успокоил её Владимиров.
Они сидели за столом. На газу трещала сковорода. На
подоконнике пыхал электрический чайник. Максим пил "Пшеничную". Катал
хлебный мякиш, смотрел на зелено-голубую каемку спрятанного бетонными коробками
озера и краем слушал любовницу. Провинциальный город. Педучилище.
Незначительная должность в РАЙОНО. Семья. Сын пяти лет. Муж - какая - то
расплывчатая личность. Сложные отношения. Одним словом типовой, как жилой
массив за окном, набор всякой загулявшей заочницы. "О пестиках и то интересней!"
- подумал Владимиров, отрываясь от пейзажа.
- Я тебя понимаю Наташа! Ох, как я тебя понимаю,
"пестик"! Но я знаю, что тебе нужно! Я знаю, что нужно нам всем! -
восклицал Владимиров
- Водки у меня больше нет.
- Какая водка, Наташа! Водка обман. Иллюзия. Духовный
суррогат. Нам всем позарез нужны перемены! Да, да перемены! Надо стать простыми
и гармоничными, как рыльца, пестики и листья бузины! -- патетически восклицал
Владимиров.
- Ты был когда-нибудь в Сыромятове? - грустно спросила
Наташа. Максим отрицательно повертел головой.
- Бульдозер и асфальтовый каток. Вот какие там нужны
перемены.
- Неужели все так плохо? - Владимиров скорбно вздохнул.
- Безнадежно!
- Давай за надежду, "пестик", за веру,
надежду и нашу любовь! Владимир выпил и нежно коснулся Наташиной руки.
- Сделать бы сейчас что-нибудь этакое... В Сыромятов
что ли уехать?.. - болтаясь в трамвае, фантазировал Максим Владимиров.
Две оставшиеся от сессии недели в городе стояли чудные
погоды.
"Нappiness Is Warm Gun " авторитетно заявляла
из магнитофона "Мрiя" ливерпульская четверка.
I don't agree with you, guys, - качал головой
Владимиров. Счастье - это теплая постель и мягкая телка под боком.
- Скажи, пестик, зачем люди променяли рай на знания? -
спрашивал Максим разомлевшую от ласк любовницу. Разве узнав, как происходит
процесс оплодотворения, они стали счастливее? Нет, тычинка, они не стали ни
умней, ни счастливей. У них просто стал дряхлеть эпидермис и падать зрение...
Наташа уезжала в воскресенье утром. Такси, как обычно
задерживалось, и на вокзал они приехали, когда локомотив уже нетерпеливо фыркал
парами. На бетонном столбе хрипло бубнил "колокольчик". В утреннем
воздухе пахло креозотом, шницелями, общественной уборной и еще чем-то
особенным, неуловимым, присущим только русским вокзалам. Лавируя меж фибровых
чемоданов и холщовых мешков, они остановились у вагонных поручней. Владимиров
хотел что сказать, поблагодарить, подбодрить, но нужные слова отпугивал
диспетчерский микрофон. Состав тронулся и вскоре исчез за поворотом. Перрон
опустел. Только ветер бестолково гонялся за обрывками газетных речей, да
бригада носильщиков горячо делила рейсовый навар. Максим вышел на привокзальную
площадь, соображая, куда же податься. Податься было некуда. 18-метровый эдем
был закрыт и ключ от него забрал херувим - тощий смурной мужичок. Был еще ключ
от дома, но в пекло пока не хотелось. В голове промелькнула мысль, -
"Должно быть, так чувствует себя душа накануне кремации тела"
- В "Крематорий", - приказал Владимиров
таксисту и вскоре оказался на летней террасе небольшого кафе. Часа через два он
уже называл себя Дымовым, а уехавшую Наташу - Анной Сергеевной. К восьми вечера
порывался ехать в Сыромятов, а оказался в чьей-то незнакомой квартире. Под
звуки расстроенного рояля грузная дама жарко шептала Максиму А. Блока.
Владимиров отрицательно мотал головой и настойчиво требовал А.П. Чехова...
Недели через две Максим Владимиров получил высланное на
место его службы письмо. Уединившись в запущенном скверике, он вскрыл конверт.
Полстранички убористого подчерка, десяток предложений, полсотни слов, а сколько
тепла, сколько признательности. И не кому-нибудь, а ему, Максиму Владимирову.
Распутной личности. Жалкому хвостовику. Глаза его повлажнели. Минут пять, сидел
он неподвижно, с тихой грустью осознавая, что это недлинное письмо венчает
собой конец не только тех 15 счастливо-сумасшедших дней минувшего лета. Не
только терпкого вина "Лидия", томных вечеров и жарких ночей, но и
чего-то более важного. Владимиров пытался подобрать емкое определение этому
важному. Однако все приходившие на ум определения страдали фальшью и
литературщиной. Грустно вздохнув, он встал. Засунул письмо в карман и вернулся
на службу...
Началась невинная любовная переписка. Максимову бы
сжигать эти ученические листы с четкими каллиграфически выведенными буковками,
но нет, он зачем-то прятал их в глубине своего служебного стола. Конверты
путались с планами, графиками, отчетами и прочим вздором, которым обычно полон
стол мелкого советского служащего.
Минул год. Новое лето завершало собой пятилетний цикл
ученичества Максима Владимирова. Вновь стояли теплые дни, но в них уже не
ощущалось прошлогоднего очарования. Вино почему-то сделалось кислым. Вечера
унылыми, а ночи холодными. Каламбуры - пресными. Мысли - плоскими. Зря гудел и
чухал паром, дожидаясь Максима, локомотив. Кто скажет, что было тому виной?
Трудные госэкзамены? Засадные обстоятельства?
- Довольно вранья и лицемерия! Сердце требует перемен,
- определил Максим Владимиров. Но томящиеся в ящике стола любовные письма не
выбросил. "Пусть лежат, как кольца роста на пне жизни" - решил он,
перетягивая желтеющие конверты кордовой резинкой.
Перемены набирали обороты. На одном из заседаний
директор определил Владимирова в перспективные работники, а в день, когда теща
назвала Максима сыном - от Наташи возьми да приди письмо.
- Письмо из Эдема - Сыромятово! Моветон не ответить, -
решил Владимиров. Переписка возобновилась. Желтеющая куча конвертов достигла
критической массы. Диссонирующими аккордами в установившейся семейной гармонии,
зазвучали частые командировки.
- Лучше бы я был пыльцой, - ковыряя ключом замочную
скважину, возвращаясь из очередного вояжа, думал Максим. Носили б меня бабочки
на лапках. Пчелки на хоботках - с цветка на цветок. Ни тебе конвертов, ни тебе
гонорей!
Где же выход из этого зловещего треугольника? Где
спасительная гипотенуза... - кусая нежный губной эпидермис, восклицал
Владимиров. Стать бы жуком, молью, или цветастым легким махаоном. Взмахнул
крылышками и ввысь, в даль... В эмиграцию!
- Ты знаешь, я уезжаю, - сообщил он эту новость
приехавшей на очередную сессию любовнице Владимиров. Он ожидал, что это
уведомление повергнет любовницу в шок. Что она начнет биться в истерике.
Умолять его остаться или упрашивать взять её с собой.
- Я буду писать тебе туда, милый, - обнадеживающе
пообещала Наташа.
- Вот это уже совсем не обязательно. Письменного
рабочего стола, по всей вероятности, мне там не видать как собственных ушей, -
ухмыльнулся в интеллектуальную бородку Максим Владимиров...
Последняя ночь. Знак признательности и финиш. Пыльца
только для жены... - Достойные мысли шагающего на последнее свидание человека.
Максим уже видел соблазнительную фигуру любовницы. Уже приятный каламбур о
хоботке на кольцах роста готов был слететь с его губ. Но (ох уж эти -
"НО" всегда все расстраивающие и опошляющие) в это время, у обочины
тормознулся неопределенной раскраски жигуль.
- Макс, наконец-то! Полдня тебя ищу! - затараторил
выскочивший из кабины водитель.
- Зачем?
- Как это зачем? А кто ныл. "Моя на ранчо, а
оттянуться не с кем" Кто тему заказывал? Заказывал или нет?
- Ну и?
- Не ну и, а я выполнил, как просил. Вон глянь в
"сулоне" две мочалки классные сидят. Цвета беж - моя. Твоя - вороное
крыло, - и он указал на мило улыбающуюся Максиму из "сулона"
аппетитную девицу. Впрочем, можно и переиграть.
- Нет, нет и нет. Сегодня никак не могу . Режь, жги, но
не могу. Меня человек дожидается.
- Что за человек?
- Да так, - Владимиров неопределенно пожал плечами.
- Понятно Анна Сергеевна, - ядовито выдавил приятель.
Владимиров промолчал.
- Ну, как знаешь. А мочалки хороши! Ох как хороши:
нежные, мягкие, санэпидемстанцией проверенные! Жаль, что придется не с тобой их
тереть. Дымов ты херов, - и смачно плюнув на мокрый асфальт, приятель двинулся
к машине.
- Да погоди ты, - задержал его Максим...
- Пестик прости! - трагически шептал Владимиров нежно
целуя пальцы любовницы. Я негодяй и подлец! Но я не виновен.
- Что случилось милый?
- Пестик, все рушится, все летит в тартарары.
- Что летит? Что рушится?
- Souper a la chandelle. Мои слова, мои поцелуи и ласки
- все-все летит под грузом обстоятельств к чертовой матери.
- Ничего страшного, - успокоила его Наташа. - Да и я,
признаться, чувствую себя сегодня неважно.
- А что с моим милым пестиком? Что с моей маленькой
тычинкой?
- Не знаю...
Она впрямь выглядела нехорошо. Болезненная бледность.
Тихий голос. Пальцы нервно теребят шелковый платочек. Но все это Владимиров
вспомнил потом, позже, когда спустился за шампанским для дам в близлежащий
ресторан и ... И на парадной лестнице столкнулся с Наташей. О Боги! Куда
подевалась её болезненная бледность и тихий голос. Сейчас, в компании
развязного, хамоватого типа - была она весела и здорова.
- Может, это муж? - думал Максим. Может, брат? Или нет,
РайОНОвский начальник!
- Дурак, какой брат, какой начальник - это замена тебе,
Максиму Владимирову, Рогатое ты Рыльце! Вот она, благодарность за каламбуры и
жаркие ночи. Коварная, подлая измена, исчезающая в сумраке шумного зала. Вот
она, плата за обман жены и оторванное от детей время.
- Ай да пестик! Ай да тычинка! Ах милый! Ах дорогой, я
нездорова! А чем же пестик нездоров?
- Ах, не знаю милый! Ах, ума не приложу!
Я знаю, гадкий, мерзкий пестик, историю твоей болезни.
Это извечный женский зуд и чес, то самый "чесовизм" из-за которого
Бог и турнул людей в карантинный барак. Пройдет ваш чес, успокоится зуд, и люди
вновь обретут потерянный рай. И я помогу им, "пестик". Ох, как я им
помогу, - и Максим зло толкнул посапывающую рядом даму цвета беж.
Петляющая очередь, толкаясь и бранясь, неспешно несла
Владимирова к таможенному барьеру.
- Болезни можно лечить, "тычинка". Главное
только знать, какими лекарствами, - пафосно восклицал Владимиров, бодро шагая к
почтовому ящику. Узкое жерло, красной металлической коробки, давясь, проглотило
увесистую бумажную пачку писем бывшей любовницы...
Большинство сотрудников небольшой электронной компании,
куда после окончания краткосрочных компьютерных курсов устроился Максим
Владимиров, составляли соотечественники.
Однако дружен с ними системный аналитик Макс не был.
Эмиграция не располагает к дружбе. Эта штука требует многого. Времени, денег, а
главное желания добра и благополучия объекту дружбы, чего в мире эмигрантских
скачек допустить просто невозможно. Однако и вовсе игнорировать
соотечественников - чревато служебными осложнениями...
В один из редких выходных дней на террасе пахнущего
свежей краской и тесаной доской бунгало сидела разномастная мужская компания.
После третьей рюмки разговор, как водится в русских компаниях, будь то в жарком
Сан-Диего или прохладном Рейкьявике, закрутился вокруг производственной темы.
После четвертой - перебросился на баб.
Спектр сюжетов был небогат. От сальных, затасканных
анекдотов, до откровенной лжи. Владимирову стало скучно.
- А вот у нас случай был. Втесался в разговор, нервно
ерзающий на стуле компьютерный техник, не случай, а настоящий - accident. Я
свидетелем был. Протокол подписывал.
Получает раз один ответственный городской отморозок от
хахаля своей жены пачку, - Владимиров открыл глаза и прислушался, - писем
адресованных его красавицей этому самому хахалю. Авторитет в праведном гневе
возьми да и снеси бабе туристическим топориком полбашки.
- Да что ты мыло гонишь - Андерсен. Разве туристическим
топориком полбашки снесешь. Колуном другое дело! - оборвал рассказчика хозяин.
Компьютерщики заспорили. Большинство приняло сторону
домовладельца.
- Да ну их, баб этих, - крикнул похожий на циркуль
график-дизайнер. Давай про футбол.
- Мне пора, - извинился Владимиров и вышел из дома.
Вялые непослушные ноги занесли системного аналитика в
маленький китайский магазинчик... Купив бутылку восточной настойки, он зашел в
пустынный сквер. Огляделся и, тренированно смахнув бутылочную
"бескозырку", стал лихорадочно вливать в себя зловонную жидкость. Владимиров
еще не успел дотянуть бутылку до конца, как 70-градусная китайская
"нунчака" с невероятной силой обрушилась на его мозговые шишки. Мир
стал ярче, воспоминания четче.
Желто-канареечная "гармошка". Шоферский мат.
Вылинявшая крыша солнцезащитного грибка, визгливый тенорок Паскудина. Рыльца,
пестики и листья бузины.
- Ну что ты раскис, как глинозем. Дрожишь, першишь,
вибрируешь и рыльце, рыльце-то - совершеннейший снег. Испугался, Максимушка?
Сдрейфил, трухнул? А что ж так. Разве не этого ты хотел? - заговорил
разбуженный восточной настойкой демон.
- Неправда. Колуном по голове. Я так не хотел, видят
небеса, не хотел, - робко защищался захмелевший ангел.
- Хотел, Максимушка. Хотел, Максушка. Кто про
"чесовизм" говорил? Кто лекарства в ящик почтовый запихивал? Кто
страждущему человечеству помочь собирался? Ты, Максимушка, ты, родной: говорил,
просил, наделся. Вот оно, Максик, по слову твоему, и получилось. Все как
заказывал. В лучшем виде! В классической, так сказать, упаковке. Настоящая
достоевщина. Шекспировский размах.
- А может эта история - плод хмельной фантазии пьяного
придурка? - робко возразил ангел-заступник.
- Мистер Владимиров, - ехидно протянул демон.
- Хорош, - оборвал спор Максим. Лично мне, Максиму
Владимирову, по-барабану весь ваш пустой базар. Я все сделал правильно. Как
говаривал старик Паскудин. " Жестоко, зато поучительно". Владимиров
сильно швырнул, пустую бутылку в кусты.
Пошел дождь. По пустынной улице пробежала одинокая
машина. "I just called To Say I Love you " - донеслось из её салона и
терпко-сладким запахом повеяло от мокрых кустов шиповника... Жизнь
продолжалась.
©
Владимир Савич
HTML-верстка - программой Text2HTML