Вечерний Гондольер | Библиотека


Магсад Нур


ЛЮБОВЬ В СЫРОСТИ

 

(О людях между четырьмя скалами)

 

 

 

Перевод с азербайджанского Ульвиры Караевой

 

 

Как у плуга да бычки,

Губы, как сливочки.

Вот пропал плугарь,

Где теперь его бычки?

 

(Из песен бабушки)

 

 

      Им не дано было света… Не о достатке речь; мне запомнилось время, когда Солнце всходило на острие одной скалы и уходило за другую.

      …Все четверо никак не могли вдоволь надышаться Солнцем. Проживались дни с сырым осадком, и продлевались-то они потому, что на месте слияния Туткучая и Тертера кроме них никто бы не заночевал, даже собака на привязи. Первым делом потому, что нечисть: здесь, в междуречьи, дубы, малина, кусты ежевики, обнимающие скалы, днем и ночью все вились, засыпали на груди скал, и среди этого молчания издаваемые волками-одиночками звуки, от которых волосы вставали дыбом – покатится, к примеру, здоровенный камень и с шумом упадет в воду…

 

      Если б не шум рек, здесь не с чем было бы свыкаться…

 

      Между замшелыми, недоступными четырьмя скалами кроме них четверых никто не ночевал – чужак уносил ноги от той самой сырости. Все четверо были ревматиками: потом оказалось, что вдобавок еще и бездетными стали. Поговаривали, что все из-за сырости этих скал. Во времена, когда прокладывали туннель, они как раз созрели замуж идти да жен брать. Не пошли, не взяли… А кто бы стал судить их за привязанность к этим местам: посудачили, да перестали; но бесплодие штука такая, ее по доброй воле не захочешь…

 

      Был и пятый. Он сбежал к ним от чего-то… кажется, от обчекрыженной подружки. Писал в своем дневнике: «…больше не хочу смотреть в глаза и лица цвета иссохших солончаков, уж лучше обесплодиться здесь; лишь бы все было тихо-спокойно. Лишь бы дерево было деревом, камень - камнем… Лишь бы веки, хлопанье ресниц были не такими, как я видел там… Господи, я устал от лживых глаз…»

 

      Пятому пришлось приютиться у любви этих четырех. А то кто бы уступил ему место: дрова дал да огонь? Мясо дал кто? Никому не было дела до его размышлений, до записей в его дневнике. Да к тому же, через что нужно было пройти, чтобы найти приют у хладной, похожей на сырость (и все же блаженной) любви?..

 

      Не мог уловить цвет: какого же цвета видимое и ощущаемое, если их невозможно отличить друг от друга. Сырость – цвета мха или влажной скалы? Со временем уловил его и только после этого стал считать себя пятым…

 

      Почему бы ему не привязаться к алхасскому[1] пареньку, который спит в углу павильона, завернувшись в овечью шкуру? Нужно прямо смотреть в его холоднющие глаза; на свой лад вытряхнуть из него все; знать все, что у него есть…

 

      Тяжело дается бесплодие…

 

 

      ТЕПЛЫЙ ОЗЕРНЫЙ ДЕНЬ

 

Измерить его рост руками – так вдвое больше меня будет. Порой разговаривал, согнувшись чуть ли вдвое и уставившись мне прямо в глаза. Казалось, нагибание это у него с тех самых пор, как из матери вышел. Кто бы назвал это подхалимажем – никто. Да и не всегда он нагибался. Даже когда кебаб[2] на стол нес. Поймать его слабинку, или что-то вроде того – пустой разговор. Сам всех мужчин (женщины не в счет), заходящих в этот пропитанный запахом сырости и кебаба павильон, считал придурками. Потому, что много болтали. Об этом только мне сказал, один-единственный раз…

Борзым был бы, или пришибленным каким – не обратил бы внимания, подумал бы, что и этот из числа кебабчи в окровавленной одежде. Его халат всегда был кипейным. Откуда только брал духи «Быть может», но всегда был надушен. Девушки, из низовий приезжающие в верхние деревни в летние шатры, западали на него: с несколькими из них он стал близок. Таких сравнивал с вьюнком, тянущимся к Солнцу; но ни о ком из них не говорил по имени…

Меж четырех скал ветров не бывало. Снежинки, не долетая до черных, похожих на статные скульптуры громад скал, робели, скучивались и лились, гладили и пролетали, гладили и пролетали… Падали. Тряхни скалы вершинами – и они стали бы похожи на закованных в цепи диких коней. Они возвышались, надменность их осанки и после снега, потоков воды и взрывов ничто не колебало: ручейки, просачивающиеся с лугов, поросших травой, и из сухих мхов на загривке каждой скалы, скудея, достигали своего обрыва, а скала, впитывая их, обливающих ее мощную блестящую грудь, не давала им достигнуть дна. Две из этих скал даже скалолазам не одолеть - держаться же за что-то надо. Одолев немалый путь, можно было добраться до вершины сзади, вволю напиться на ее спине, швыряться пустыми бутылками вниз и, разинув рот, вслушиваться в их звон на груди другой скалы, а можно было и расслабиться. Из тех, кто бывал здесь, только альпинисты да пара-другая молодых русских окольными путями взбиралась на вершину. Остальные не желали наслаждаться таким развлечением…

В снежные дни он, завернувшись в баранью шкуру, сворачивался калачиком в обогреваемом дровяной печью углу павильона. На дорогах снежные заносы, клиентов не было. Читал. Перелистывал так, что чуть листы не обсыпались. Когда под его и ашуга Джемшида ледяными взглядами таяли шумные соберуны, каждый вечер повторяющиеся в этом междуречьи посреди четырех скал, оставались только достающие до лунного света скалы да дым дровяных печей, тянущийся к вершинам скал…

Тертер тек между ореховыми деревьями позади павильона, тек и сливался с Туткучай. Однажды я увидел сон: кто-то из любителей кебаба прямо на берегу реки отрубил ему голову топором для разделки мяса: голова покатилась, упала в водоворот, но чуть поодаль, достигнув запруды под мостом, обернулась, взглянула на неизвестно откуда взявшихся зевак на берегу и уплыла…

Так же, как каждый раз печалился и внутренне орал, глядя на пар, поднимающийся от ягнятины, нарезаемой им на кебаб, в этот раз я ужаснулся пара, кольцами клубящегося над его шеей, задохнулся среди мха, который меня как-то объял, и в самом деле заорал. Голос где-то прервался…

 

                                          ***

 

Вверх от развилки дорог между четырьмя скалами было два ущелья. Он владел домом в деревне на склоне одного из них. Дома была бабушка да пятилетняя сестренка. Недельную выручку отвозил бабушке. Приданое девчушке собирала бабуля: мать и отец года два как померли.

 

Однажды (в очень холодный и снежный день) он и меня взял с собой в деревню: привел к озерку с бурлящей горячей водой. Молчал: никак не разговоришь его. Смолчал и когда я рассказал ему свой страшный сон, где ему отрубили голову. Исти-су[3] пузырилась из-под снежного покрова, обжигая землю, бурлила, вливаясь в реку, текла, дымясь, и немного поодаль остывала и совсем сливалась с рекой.

 

Он разделся и нырнул в обнесенное дерном озеро. Купаясь, нарушил долгое молчание, рассказав мне всего одно воспоминание: в детстве кожные болячки тут же пропадали, стоило разок окунуться в эту воду. Но он не хотел купаться, его волоком тащили. Смеялись. Мать туда же – силой надавив на голову, разок окунула его в воду, и он единственный раз в жизни громко крикнул, зашлепал мать по щекам, заплакал и зацарапался. С тех пор не разговаривал с матерью, до самой ее смерти…

…Оказывается, о матери его тоже можно было разговорить. Это только я знал…

 

 

 

      …Тамошние девушки кичились узорами своих ковров, женщины – величиной тахты с одеялами да матрасами, а мужчины – поголовьем скота да смекалкой своих подросших отпрысков…

      У Зейнеб этого последнего не было: она была бездетной. Разведенная; всего год была замужней. Магазин у Зейнеб был хороший: то, что надо. Не обвешивала, добро нажила, надбавляя на каждый товар всего пять копеек, и никто за это на Зейнеб не обижался… Тридцать лет с тех пор, как проложили Плешивый туннель, стояла Зейнеб за прилавком и весами-утками. Со всеми была приветлива…

      На весах у Зейнеб две железные утки расположились клюв к клюву. На корпусе подслеповатой кириллицей выбито название завода. Чашки на спинках уток были местом взвешивания…

      Дом у Зейнеб был двухэтажным: позади павильона – с той стороны задней стены. Полстены первого этажа было выложено на скале с корнем[4] на обочине дороги. Вообще-то, Зейнеб могла поставить дом не двухэтажный, а комнату кюрсюлю[5]. Четыре комнаты в два этажа издали не очень-то хорошо смотрелись – как застекленный балкон. Уже потом я заметил, что Зейнеб спит на втором этаже у самого окна. Второй этаж был чем-то наподобие караульной вышки. Оттуда было видно на все четыре стороны от магазина. Вытоптанный земляной пол и похожий на тропинку коридор, ведущий в амбар, от рассыпанной сахарной пудры и муки был как слюдяной; блестел от малейшего света. У магазина был свой запах; отсыревших досок ящиков со спичками вперемежку с запахом папирос без фильтра, сахарной пудры и новой ткани… Зейнеб была вынуждена торговать тканью и мукой, сахаром и колготками в одном магазине; так было годами и если бы было не так, думаю, что к Зейнеб не настолько тянулись бы. В магазине у Зейнеб все было. Я отроду не видывал печенья мягче, вкуснее, ароматнее, чем у Зейнеб, и думаю, что не увижу… Ящики с печеньем месяцами хранились в амбаре среди мешков сахара и муки, вбирая в себя сырость земляного пола и междуречья. 

      Мне казалось, что Зейнеб похожа на уток с весов и, по-моему, Зейнеб была такая же ароматная и сладкая, как отсыревшее печенье. Может, это был впитанный печеньем вкус земли, сырости междуречья, деревьев и обвивающего скалы мха, все одно – печенье Зейнеб было мягким и вкусным… Я любовно ел ее печенье и мне казалось, что Зейнеб когда-нибудь поплывет, как утка, в запруде под мостом неподалеку от слияния рек, и каждое утро я буду глазеть на нее, за обе щеки уплетая целый килограмм печенья…

      Волосы Зейнеб не знали хны. Поговаривали, будто ее бездетность была от ревматизма. Она с малых лет удочерила племянницу; собиралась подарить ей свой мюльк[6]. С того самого дня, как та забеременела, Зейнеб перестала красить волосы хной, приговаривая:

      - Мальчик должен быть. Мне мужчина нужен…

Зейнеб, вырывая с головы разноцветные волосы, метнулась в запруду под мостом. Выдранные волосы рассыпались по поверхности воды. Нащупывала камень, чтобы бить себя по голове. Ребята из павильона бросились в воду: насилу домой притащили. Она билась об землю, корчилась. Крича, называла скалы каменными руинами, царапала себе лицо. Врачи сказали, что женщина не смогла разродиться от сырости да ревматизма и скончалась. А ведь Зейнеб вырастила девочку между четырьмя скалами, потом купила дом в деревне и выдала ее замуж.

      Между этими скалами уток не держали. Но вверх по ущелью во всех магазинах весы были с утиными головами.

 

 

 

                              ЖЕЛЕЗНЫЕ ГОЛУБИ

 

…Снаружи магазины не штукатурили; их строили из речного камня вперемежку с чернющим песком, принесенным потоком из каменисто-черноземных арыков. Гладкой стороной мастерка мимоходом приглаживают раствор для кладки, выдавленный тяжестью кривых-косых камней. И все: черный раствор извилисто ползет между синеватыми камнями, вписывается в каменисто-лесистую округу, привнося сочетание.

      Никто не заглядывает за эти магазины (да и за дома без кюрсю). Заднюю стену абы как кладут вычурными, негодными камнями. Заполнив простенок  двойной стены щебнем, могут выстроить приличный дом, если будет подспорье. Здесь главное – крыша, чтобы не протекала. А будет в доме достаток, можно будет подобрать ковры да паласы в тон черно-синим камням.

      Большинство рассыпанных под скалами дворов огорожены вырытыми киркой валунами, покрытыми дерном. Порядок один: место для дома, которое роют в верхней части двора, выбирается так, чтобы заднюю стену заменяла скала с корнем. Если даже такая скала, как другие, едва виднелась из-под земли, здешние мужчины ее сразу узнавали. Роя бульдозером фундамент, рассчитывали так, чтобы обязательно достать корень скалы, который потом становился опорой позади дома. Камни поменьше вместе с щебнем смешивались с раствором и укладывались на скалу. Эти камни не штукатурили даже после наводнения. Магазин Зейнеб считался первой приличной постройкой с тех пор, как в здешних местах появился цемент…

 

      Клали шифер или жесть, защищающую от града, ставили чердаки, по углам спускали трубы или крупные желобы. Большинство этих желобов не доходя до земли тянулись немного вбок, а отверстие часто делалось точь-в-точь как голова дракона, крокодила или какой змеи. В саму пасть еще и язык вставляли. Вода лилась с этого самого языка. На самой середине крыши друг против друга приделывались два голубя. Без голубей дом не ставили. Мастера, нанимающиеся на работу с низовий, приносили с собой целый чемодан голубей; хочет того хозяин, или нет. Если не хотел – в домах, где были мальчишки, не обходилось без нервотрепки. Здесь диких голубей тоже не было…

 

 

                                          БЕЛЫЙ МИРЗА

 

- …Тебя из могилы достанут, да сдадут государству, хрустальный ты сукин сын! – сказал Афраил. Закрепил ящик “Исти-су” на другом. Мирза помалкивал, давно привык к этим проклятиям; а если уж совсем невтерпеж было, хлопал белесыми ресницами и пискливым голосом отвечал Афраилу: “Бог тебе судья”…

   …Было; лет десять тому назад посреди ночи вырыли белого-белого парня из могилы и забили ее чем-то другим. Эту молву молла пустил; завидев свежие следы вокруг могилы, разрытую землю, хаос, оставленный после себя гиенами, он болтал, что в голову взбредет… До самой смерти того белого парня говорили, что может, государство и не станет ждать, когда он помрет, среди ночи его уберут! Выяснять это никто не решился бы; правоверные все, да и страх перед властями тоже… Да к тому же, каких только следов не бывает вокруг свежей могилы… Потом в каждое село стали привозить запечатанные гробы афганцев… Судачили, что покойников в них нет, а крышку заварили, чтобы не вскрывали – внутри-то камни. Да и могильщики сказали – что-то гроб тяжеловат… За это тоже никто не ручался, но некоторые из тех, кто бывал в Аране, подтвердили, что кое-где в Аране, в карабахских селениях женщины насильно вскрывали гробы – камни тоже попадались…

      …Белый Мирза был невинен одной своей осанкой, вялым хлопаньем ресниц и глубиной зеленых глаз, как-будто недовольных темным окружением. Он поверил: между этими четырьмя скалами сварливый Афраил и дни, уходящие на погрузку машин, едущих в Аран, вместе с собственной кепкой чуть поперек горла ему не стояли. А заработок-то не ахти: два-три шомпола кебаба, пачка печенья из амбара Зейнеб да пара калош, если повезет… Лучше пусть, как говорит Афраил, используют его хрустальные кости для изготовления нейтронной бомбы. Поговаривали, что кости белых от кончиков волос до костей людей в этом деле как раз. Все равно, если Америка начнет войну, никаких скал, никаких Афраилов не останется…

      Будто бы матери предыдущего белого парня предложили сдать живое тело собственного сына государству и получить уйму денег; кто знает, когда он помрет, до тех пор Америка…

      Если бы предложили матери Мирзы, согласилась бы, да и сам он попросил бы ее прочесть ему кялмеи-шаадет[7]… Да не из-за государства - мать обеспечить да братьев с сестрами устроить. Мать не из тех, кто копит.

      Мирзе было жалко Афраила: уши торчком, рукава пиджака приспособил вместо варежек. Кепки нет, голова квадратная… Неплохой он парень, в снежные дни старого павильона они притуливались в теплом уголке за домино и о чем хотели чесали языками…

 

 

                                          АФРАИЛ

 

      …Беда миновала сенокосные участки летнего стойбища; плугу было не достать завернувшиеся в лютики откосы. Там табаку не прижиться; ютясь под скалами, на черноземных полянках посреди леса, на холмиках с мелким камнем, эта листовидная дрянь отмахивала ввысь больше двух метров. Когда подходило время сбора, женщины вместо того, чтобы заговаривать град, проклинали злополучные кусты, приступая к работе…

      В тот год, когда селевой поток смыл село, Афраил получил пинок: в утробе матери. Демонстрировал уши, указывая на свою квадратную голову, твердил, будто слышал глухой звук того пинка в животе матери. И каждый раз, смеша людей, сам оставался невозмутимым, ушами шевелил с таким хрустом, что мороз по коже…

      …В годину, когда ели кукурузные лепешки, дагбеи[8] совсем распустил и язык и руки. Не различал женщин и мужчин. А мать Афраила в тот самый год, когда сошел сель, вела антипропаганду среди тех, кто собирал деньги на заговор града. Говорила, пусть лучше пушки против него поставят…

      Этот раздор уходил корнями в давние времена; дед дагбеи за одно только слово застрелил ее деда; ее дед отвесил его бабке в ее же шатре пинок… Распря поутихла в тридцатом: расстреляли отца дагбеи. Дагбеи утверждал, что не без помощи афраиловского деда. Ну и что, он снова стал дагбеи, а потом и председателем колхоза… И Афраил с матерью получили пинок в ту самую годину, когда сошел сель. Смолчали…

      Афраил был безвредным: в крайнем случае говорил все в лицо; синея от холода, совал вислые рукава основательно потрепанного пиджака под мышки и кривлялся в магазине у Зейнеб. Бесплатнуую “Приму” от Зейнеб не курил. Заворачивал в “Коммунист” какой-то другой табак и потягивал дым. Потягивал и проклинал отраву…

      …В тот год, когда Афраил получил пинок, в горы завезли семена табака…

 

1988-1993

 

 

 

[1]Алхас – деревенька в Кельбаджарском районе Азербайджана.

[2]Кебаб – шашлык; кебабчи – человек, жарящий шашлык.

[3]Исти-су – букв: горячая вода (азерб). Минеральная вода, бьющая в Кельбаджарском районе.

[4]Скала с корнем – скала, которая имеет не только верхнюю, видимую часть, но также и ту, что находится глубоко под землей.

[5]Кюрсюлю комната – дом в одну комнату, построенный примерно на полметра выше уровня земли, чтобы в нем не было сырости.

[6]Мюльк – недвижимое имущество.

[7]Кялмеи-шаадет – молитва, которую благоверным мусульманам полагается читать каждый день на сон грядущий, а также перед смертью.

[8]Дагбеи – староста горной деревни

    ..^..

Ссылки:

Высказаться?

© Магсад Нур