Все смешалось в доме. Настолько, что даже уже не поймешь - дом ли это Облонских или чей-то еще. И совершенно непонятно, кто у кого ворует: проза у поэзии или наоборот. Вот, казалось бы, заимствование некоторых поэтических приемов привело к появлению нового жанра - прозаической миниатюры (насколько нынешняя миниатюра соотносится с традицией стихотворений в прозе - вопрос отдельный). "Миниатюризации" прозы способствовало и вырождение романа, на которое жаловался еще Юрий Тынянов в 20-х годах прошлого века. И вот эта выродившаяся до безобразия проза обратно повлияла на поэзию.
А может, и не так все было - кто теперь разберет? Возможно, писателям и поэтам попросту надоело изобретать, и они принялись заимствовать, порождая вавилонское столпотворение жанров и головную боль литературоведов. В результате возникли смежные формы-мутанты, которые с большим трудом поддаются классификации. "25-й кадр" - как раз из той серии. Это, безусловно, роман в стихах (или повесть?). Но роман маленький, ужатый до полутора страничек (сродни коротким и чрезвычайно емким рассказам Чехова или Борхеса). Роман-жизнеописание с лирическими отступлениями, из которого вычеркнуто все "лишнее". А что оставлено? Оставлен обнаженный прием, скелет. Катерина Молочникова создала, так сказать, гомеопатический роман, очень многое позаимствовав из большого романа, но - в чрезвычайно малых дозах.
Начинается "25-й кадр", как и положено, с экспозиции. Однако, вместо того, чтобы давать долгое описание ("Я мысленно переношусь к началу жизненной реки (Нила), в тот далекий февраль, когда весенняя капель сменялась заморозками, снег уже почернел, и по мрачной чернильной Фонтанке плыл пористый кусковатый лед..."), Катерина отделывается ссылкой на Пастернака. Дескать, у него и так уже все описано. Кому нужно, тот реконструирует по памяти и "рыдания навзрыд", и "грохочущую слякоть", и "клик колес", и "тысячи грачей".
Сюжетная завязка в "25-м кадре" вообще отсутствует. Молочникова ограничивается обозначением места ("Роддом. Пете… пардон - Ленинград. Февраль") и опосредованным упоминанием о случившемся ("Мама сказала - со мной ей пришлось легко… За эту легкость, как видно, плачу сейчас. Помню, уже тогда было очень больно кричать"). И снова читателю предлагается самому нарастить мясо на стихотворный скелет, вообразив относительно легкие роды, боль, слезы и крик младенца.
Заканчивая первую главу (или, скорее, первую часть романа) "классический" писатель должен был бы написать нечто вроде: "С тех пор прошло почти тридцать лет. Описать события того давнего времени я могу, конечно же, только со слов мамы, поскольку первые свои десять лет я помню до чрезвычайности смутно, словно вижу происходящее сквозь молочно-белую пелену...". У Катерины заключительный абзац (или целая глава?) превращаются в одну строку: "Почти три десятка лет. Десять из них - в "молоко"".
Обнажение повествовательной структуры понуждает читателя к самостоятельному заполнению образовавшихся брешей. Исходя из собственного опыта. Читатель как бы присваивает текст, делает его своим. Изменяется при этом и семантика слов. Прозаизмы в стихах Катерины Молочниковой обретают емкость и многозначность, совершенно не характерные для прозы.
Взять, к примеру, это самое "молоко". Слово тянет за собой целую вереницу значений. Оно связано с родами и с детством, с "молочным возрастом" (и молочными зубами). Оно связано с мишенью, вернее, с невозможностью попасть точно в цель. Что может означать как бесцельность существования, так и неспособность припомнить тогдашнее время. Прошлое, скрытое от взгляда молочным туманом забвения.
Но бог с ним, с разговорным языком. Точная терминология, оказавшись в поэтическом пространстве, тоже меняет семантику. Катерина цитирует преподавателя: "Лентяи! Бездари!! Олухи!!! Зачем вы собрались тут?! Какие из вас филологи? В языке вы - не бе, ни ме! Метонимию от синекдохи - кто из вас отличит?!". И читателю совершенно не обязательно знать, что такое метонимия и синекдоха. Каждый, кто учился в институте, наверняка способен припомнить свои заумности, которые приходилось зубрить "от и до". Ироничным образом метонимия и синекдоха сами приобретают метонимическое (синекдохическое) звучание, обозначая птичий язык науки.
Неожиданные смыслы возникают даже на уровне синтаксиса. "Пете… пардон - Ленинград", - "спотыкается" на названии города автор. И этот "редуцированный" Петербург с многоточием очень много говорит о времени, точно указывает на определенную эпоху, хотя никаких собственно ленинградских примет в тексте Молочниковой нет (даже наоборот, есть приметы, связанные с мифологией Петербурга, а не Ленинграда). А еще многоточие указывает на мемуарный характер поэмы. Автор (вместе с читателем) вспоминает и может иногда как бы ошибаться. И опять разговорно-прозаический прием становится чисто поэтическим, литературным.
Вообще у Катерины обнажение приема служит его поэтизации. Уж вроде бы куда обнаженее: автор берет метафору "жизнь, как кино" и рассматривает биографию буквально покадрово. На 24-м кадре заканчивается развитие сюжета. Героиня возвращается к исходной точке - в Петербург. Финальное слово поэмы - "дом". Но есть еще двадцать пятый кадр. Эта короткая строфа (четыре строки вместо привычных восьми) стоит в самом конце и воспринимается как обобщающая, подводящая итоги:
25-й кадр. Я устала ваять миры
и в любой мелодии выискивать ля-минор.
Небо опрокинуто… Только будь со мной -
от любви и до… Шорох. Треск. Обрыв.
Кажется, все, пленка закончилась. Или оборвалась? Вспоминается и "Обрыв", и "грозовая" Катерина, сигающая в Волгу с крутого берега... Мелодрама? Не обязательно. Это уж как читатель захочет. Потому что 25-й кадр, конечно, следует за 24-м, и, если рассматривать пленку покадрово, его легко обнаружить. Но есть еще и "эффект двадцать пятого кадра". И тогда выраженная в последней строфе идея читается как навязчивая, незримо (бессознательно) присутствующая во все моменты жизни, как тайное желание, которое руководит героиней. Сбудется оно или нет, мы не знаем. Но можем домысливать, исходя из собственных тайных желаний.
Катерина Молочникова выбрала опасный путь. Тут, с одной стороны, легко скатиться к полной прозоизации стихов. С другой, - к скучному схематизму. Спасает нашего автора отличное чувство слова и формы. И в результате из странной смеси рождается стройная поэма.