Вечерний Гондольер | Библиотека


Наталья Воронцова-Юрьева


МАРИНА ЦВЕТАЕВА. ОПЫТ ЧТЕНИЯ СТИХОВ ВСЛУХ

У Цветаевой в каждом стихе потрясающе стройная логика, при этом вполне самодостаточная, не требующая никаких подтверждений из биографии поэта, никаких сносок и справок. Каждое слово (почти каждое?) обосновано и подкреплено, имеет жизнь и характер. Каждый знак препинания важен и единственно возможен. Звуки соединены меж собой, как молекулы, являя живую ткань.
Беру навскидку, любой, стих. Вот здесь Цветаевой чуть больше двадцати. Она пишет стихи, впоследствии ставшие хрестоматийными:

Моим стихам, написанным так рано,
что и не знала я, что я – поэт,
сорвавшимся, как брызги из фонтана,
как искры из ракет,

ворвавшимся, как маленькие черти,
в святилище, где сон и фимиам,
моим стихам о юности и смерти
– нечитанным стихам! -

разбросанным в пыли по магазинам,
(где их никто не брал и не берет),
моим стихам, как драгоценным винам,
настанет свой черед.

Почувствуем нить, зададимся вопросом. Он – первый – возникает с первых же строк: “Моим стихам, написанным так рано, / что и не знала я, что я – поэт”. Почему она не знала, что она поэт? Ведь вот же они, стихи. Как же так: стихи есть, а поэта нет?
Конечно, речь не о детском возрасте. Поскольку стихи определены Цветаевой как стихи “о юности” (“и смерти”). И в юности, сочиняя стихи, она вовсе не была уверена, что она уже поэт только потому, что – сочиняет. Совсем еще юная – настолько, что не в силах оценить значимость собственного таланта, – она уже знает, что сочинять стихи и быть поэтом разные вещи. Уже знает.

Тогда зачем же писала, если – еще не поэт? А она их и не писала! Они сами, без спросу, сказано же: “сорвавшимся”, “ворвавшимся”. Слова-брызги, слова-искры. Что могут делать такие слова? Только “врываться”. Они и врываются – “в святилище, где сон и фимиам”. Врываются “как маленькие черти”.

Почему “черти”? Потому что “в святилище”. Только в ложное святилище, в котором не бог, а “сон”. Сон и фимиам – то есть самовосхваление, самовосторг, самопочитание.
Почему “маленькие”? Да потому что не разрушить они врываются, не глумиться, не ниспровергать, а быть – как “искры из ракет”, как “брызги из фонтана”!

И какое прекрасное несоответствие! Заметили? Говорит, что стихи “о юности и смерти”, но разве бывают стихи о смерти как “искры из ракет” или как “брызги из фонтана”?

И ведь какие замечательные, какие взрослые, ну просто-таки настоящие стихи – не о любви там какой-нибудь надоевшей, а о смерти! Какой масштаб! А их никто не хочет читать (“нечитанным стихам”), их “никто не брал и не берет”… Обидно. Ну раз вы так, раз не хотите, то и не надо, не нужно мне ваше святилище, воскуряйтесь без меня, а у меня будет “свой” черед. Свой. Отдельный.

И вот еще интересно: Цветаева так любит тире – владеет им буквально как шпагой, а строчку “где их никто не брал и не берет” взяла в скобки. Почему? Ведь тире намного выигрышней – сильнее и громче. Но нет – скобки. Так почему же? А потому что это не обида уже (уже не обида), не гордыня, не поза, не жалость к себе – это спокойная, усталая, быть может, смиренная, констатация факта уверенного в себе (уже уверенного) человека. Она уже – знает, ей уже – не надо, чтобы знали другие, ей уже (почти) – все равно. Вот и в конце, на финальной фразе она даже не ставит восклицательного знака – точка, обыкновенная спокойная точка. Никаких восклицаний, истерических убеждений и надрывных заклинаний. Обыкновенная точка. Даже голоса не повысила.

 

*


Цветаева легка на звук, как на ногу марафонец. Разумеется, такая легкость не берется с потолка. Вот еще две строфы наугад:

Колокола звонят в тени,
спешат удары за ударом
и все поют о добром, старом,
о детском времени они.

О, дни, где утро было рай,
и полдень рай, и все закаты!
Где были шпагами лопаты
и замком царственным сарай.

Слышите колокола? Ну как же, да вот же они: КолО–колА–звонЯт–в тенИ–спешАт–удА–ры–зА–удА–ром”… Причем если представить это в транскрибции (приблизительной хотя бы), то звуковой эффект вообще потрясающ:

к-лА-к-лА- зв-нЯт-в т<и>-нИ-сп<и>-шАт-удА-ры-зА-удА-р<->м

Раскачивающееся “а” вначале, срединное “и” и слова раскатистое “а” – настоящий колокольный перелив!

Ну хорошо, колокола – это понятно, но вот почему они “в тени”? А потому что поют о “добром, старом” – о “детском” времени они! Потому что деревья с тех пор уже выросли – вот уж и колокольню ветвями закрыли, надо же, как много лет-то прошло со времени “рая”…

 

*


Еще одни любимые стихи. Первая строфа:

Уж сколько их упало в эту бездну,
разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
с поверхности Земли.

В эту бездну… Разверстую – “вдали”. Бездна еще далека, но все равно не в “ту”, а уже в “эту” (признак ближайшего к тебе предмета). Разверстую – готовую поглотить. Не ее – “их”. Словно боится накликать – говорит так, общим местоимением. “Их”. Уж сколько “их”, а ей, бездне, все мало – значит, и до меня доберется, значит, настанет день, когда и я… что? Нет, не умру. “Исчезну”. Ведь исчезнуть еще не значит “умереть”, даже если упасть в “разверстую бездну”. Просто “исчезну с поверхности”, вот и все.

Застынет все, что пело и боролось,
сияло и рвалось:
и зелень глаз моих, и нежный голос,
и золото волос.

“Исчезну”, “Застынет”… Здесь Цветаева нигде напрямую не употребляет ни одного слова, конкретно говорящего о смерти – она словно пытается ее обмануть, заговорить, отвлечь ложным согласием, увести в сторону – как птица от гнезда.

И будет жизнь с ее насущным хлебом,
с забывчивостью дня.
И будет все – как будто бы под небом
и не было меня!

Изменчивой, как дети в каждой мине,
и так недолго злой,
любившей час, когда дрова в камине
становятся золой,

виолончель, и кавалькаду в чаще,
и колокол в селе…
Меня, такой живой и настоящей,
на ласковой земле!

Какой гимн жизни! Какой чистый лирический монолог! Но зачем он, кроме того, что красив сам по себе? А вот зачем:

К вам всем – что мне, ни в чем не знавшей меры,
чужие и свои?! –
я обращаюсь с требованьем веры
и с просьбой о любви.

Как будто народное вече в минуту всеобщей опасности – “ к вам всем”. Она так молода, и собственная смерть для нее – вселенского масштаба событие. И “мы все” должны это понимать и заранее готовиться к всеобщей скорби, и заранее ее жалеть, чтобы успеть заранее осознать, как много (вернитесь чуть выше, к ее автопортрету) когда-нибудь уйдет от нас – “исчезнет”, как много мы потеряем… Она подробно (в автопортретных строфах) рассказывает нам о том, какая она на самом деле хорошая, как нам есть что терять.

И день, и ночь, и письменно, и устно:
за правду да и нет,
за то, что мне так часто – слишком грустно
и только двадцать лет.

Так и слышится: пожалейте меня и не сердитесь на меня, если я вас чем-то обидела своей “правдой да и нет”, просто, ну вы ж понимаете, я очень молода и эмоциональна. К тому же вы и сами хороши:

За то, что мне прямая неизбежность –
прощение обид,
за всю мою безудержную нежность
и слишком гордый вид.

Ну что, вспомнили, как сами меня обижали? То-то же.

За быстроту стремительных событий,
за правду, за игру…
Послушайте! – еще меня любите
за то, что я умру.

Услышали паузу? Вот она-то здесь и есть самое главное действующее лицо: “Послушайте!”. Восклицательный знак и так уже сам по себе останавливает, задерживает, но этого мало, и Цветаева в дополнение ставит тире. Оглушительная пауза.

Вот только почему “правда” получилась два раза? “За правду да и нет” – и следом, через строфу: “за правду, за игру”. Все-таки правда “да и нет” это и есть та самая окончательная вторая правда, противопоставляемая “игре” – мягкому допущению лжи.
И еще: откуда взялось наслоение – “быстрота стремительных” событий? Эта фраза и сама по себе из области малосмысловых пластических протезов, часто (и здесь в том числе) необходимых для удержания всей конструкции, но “быстрота стремительных” все-таки настораживает.
Никаких логических (гармоничных) обоснований этому я не нашла. Думаю, эти два момента все-таки относятся к категории так и не увиденных вовремя просчетов.

 

*


Обратный случай – в стихотворении “Двое”:

Есть рифмы в мире сем:
Разъединишь – и дрогнет.
<…>
Елена. Ахиллес.
Звук назови созвучней.
Да, хаосу вразрез
Построен на созвучьях

Мир и, разъединен,
Мстит (на согласьях строен!)
Неверностями жен.
Мстит – и горящей Троей!

Со “звуком”, который предлагается назвать “созвучней”, все ясно и правильно, тут никаких сомнений. Но вот по поводу однокорневой рифмы “созвучней – созвучьях” я поначалу заколебалась. Вчитавшись внимательней, я все-таки пришла к выводу, что Цветаева права: это ключевой философский момент, и Цветаева здесь даже не столько выводит катрен, не столько рассказывает, объясняет, убеждает и т.д., сколько вбивает читателям в голову методом навязчивого повтора – единственно возможным способом что-либо вбить – некую исключительно важную для нее мысль.

 

*

И третий вариант, стоящий особняком, в стихотворении “Тоска по родине! Давно…”

Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
<…>
Тaк край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей – поперек!
Родимого пятна не сыщет!

Та же однокорневая рифма “сыщик – сыщет”. Но здесь она идеально оправдана даже самой сутью стиха. Вслушайтесь: “Мне совершенно все равно – / Где совершенно одинокой / быть…”, “Мне все равно, каких среди / лиц…”, “Мне все – равны, / мне все – равно…”, “Не обольщусь и языком / Родным…”.
Болезненная усталость, сознательный отказ от любви за неимением возможности любви. Отсюда и рассматриваемая мной рифма как косвенное доказательство: “мне все равно…”

 

*

Еще о смерти:

Настанет день – печальный, говорят! –
отцарствуют, отплачут, отгорят, –
остужены чужими пятаками, -
мои глаза, подвижные, как пламя.
И – двойника нащупавший двойник –
сквозь легкое лицо проступит – лик.

Так и слышу сомнение и сарказм: “печальный, говорят!”. Говорить-то говорят, но так ли? правда ли? не врут ли? А может, им все равно? А может, еще и рады?..

И какой потрясающий, какой многозначный получился у нее “лик” – “двойника нащупавший двойник”. Нащупавший – пришедший оттуда, где темно, где нет света. Нащупавший – неспешно (поскольку сильней лица!) осознавший, воспринявший, обманом подменивший собой. Нащупавший – исподволь атаковавший, медленно убивший.

“Сквозь легкое лицо” – почему легкое? Потому что в нем больше нет. Ничего нет – нечему на нем больше царствовать, плакать и отгорать. Душа отлетела. “Легкое” – опустевшее. Пустое.

А издали – завижу ли и вас? –
потянется, растерянно крестясь,
паломничество по дорожке черной
к моей руке, которой не отдерну,
к моей руке, с которой снят запрет,
к моей руке, которой больше нет.

Как она не верит “паломничеству”! Кто потянется-то? Да все те же, что и запрет накладывали, это о них же с превеликим подтекстом сказала: “печальный, говорят!”

<…>
По улицам оставленной Москвы
поеду – я, и побредете – вы.
И не один дорогою отстанет.

Отстанет, конечно. И – не один. Не хоронить ведь придут, не прощаться – посмотреть, полюбопытствовать, вздохнуть с облегчением, убедиться собственными глазами: “отцарствовала…”.

И первый ком на крышку грома грянет, –
и наконец-то будет разрешен
себялюбивый, одинокий сон.

 

*

Удивительно, как детали в ее стихах постоянно работают на образ, обязательно дополняя и усиливая его. Вот умер человек. Он был ей близок, она навещала его в больнице, и вот теперь пришла на его могилу. Октябрь. Скоро зима. Скоро совсем холодно.

Осыпались листья над вашей могилой
и пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый,
Вы все-таки мой.

Смеетесь! – В блаженной крылатке дорожной!
Луна высока.
Мой – так несомненно и так непреложно,
как эта рука.

Понятно, что это не он смеется. Понятно, что, стоя возле его могилы, она вспоминает его смех. Но зачем здесь луна? Только красивость? Отнюдь. Вот она, Цветаева, – стоит у могилы, вспоминает, как он смеялся, и… невольно повторяет его жест: да вот же как он смеялся – так громко, так счастливо (восклицательный знак плюс пауза) – аж голову запрокинув от смеха! – и запрокидывает, повторяя, и видит: “луна высока”…

 

*

Неоспоримый шедевр – стихотворение “Идешь, на меня похожий…”

Идешь, на меня похожий,
глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!

Здесь все ударные (концевые) слова взаимосвязаны – за какое ни потяни.
Почему устремляя “вниз”? Потому что – читая надписи на плитах? Или потому что от страха – взгляд под ноги: скорей пройти, не видеть, не думать…
Почему я их опускала – “тоже”? Почему здесь тире – “тоже”? Тоже боялась? Совсем как ты? Тем и похожи? А если так похожи, то – “остановись!” (здесь восклицательный знак – приказ, именно приказ: иначе не остановится – страшно…).
Остановись! Остановился… А теперь осознай – выдели из всех:

Прочти – слепоты куриной
и маков набрав букет,
что звали меня Мариной
и сколько мне было лет.

Зачем тут цветы? А это обман, игры с собой – ему же, прохожему, страшно (скорей бы пройти это кладбище!), так что он как бы и не над плитой наклонился – просто маков букет собирал, потому и прочел – случайно… И она понимает его страх (“на меня похожий”), уговаривает:

“Не думай, что здесь – могила,
что я появлюсь, грозя…

(вот чего они боялись-то на кладбище!)

Я слишком сама любила
смеяться, когда нельзя!

И кровь приливала к коже,
и кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!

Какая великолепная гордыня с оттенком гнева! – остановись, не смей бояться или брезговать, не смей снисходить – ты ничем не лучше меня!

<…>
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой в пыли…
-И пусть тебя не смущает
мой голос из-под земли.

Опять эта безупречная верность деталям: “Как луч тебя освещает! Ты весь в золотой пыли”. Я не знаю законов физики, но знаю, что по законам физики увидеть вот так контрастно на ком-то/чем-то цветные крупинки пыли можно, только если глядеть снизу вверх.

 

*

Вот еще интересное стихотворение:

С большою нежностью – потому,
что скоро уйду от всех, -
я все раздумываю, кому
достанется волчий мех,

кому – разнеживающий плед
и тонкая трость с борзой,
кому – серебряный мой браслет,
осыпанный бирюзой.

<…>

В нескольких словах – три точных психологических портрета. Три разные личности – потому и возьмут разное: этот – мех возьмет (волчий!), этот – плед (разнеживающий!) с тростью (тонкой!), а тот – браслет с бирюзой.

Три портрета, виртуозно соединившихся в единое целое – в автопортрет. Ведь это она –хозяйка всего перечисленного.

 

*

В стихах Цветаевой я всегда внимательно – и с большим интересом – отслеживаю авторскую пунктуацию. Вот, например:

Руки даны мне – протягивать каждому обе, -
Не удержать ни одной, губы – давать имена,
Очи – не видеть, высокие брови над ними –
Нежно дивиться любви и – нежней – нелюбви.

Я буквально ждала, что в первой строчке после местоимения “каждому” последует тире для усиления значимости сказанного (“Руки даны мне – протягивать каждому – обе”). Ведь, казалось бы, как красиво получится: не просто протягивать каждому, то есть тянуться к каждому, а вот же как тянуться, вот же с какой силой и жаждой – “протягивать каждому – ОБЕ!”
Но тире в обозначенном мной месте отсутствует. Почему? О, далеко не случайно! Если, по моему варианту, отделить “каждому” от “обе”, то первая часть мгновенно приобретает нежелательный и довольно заметный оттенок некоего попрошайничества, нищенствования, убожества: “Руки даны мне – протягивать каждому…”. Отвратительно получилось. Разумеется, Цветаева не могла этого допустить.

 

*

И напоследок цитата из Ариадны Эфрон “Страницы воспоминаний” о том, как работала Цветаева:

“Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот.
<…>
Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.
Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась — острием мысли и пера.
<…>
Бормотала, пробуя слова на звук. Не вскакивала, не расхаживала по комнате в поисках ускользающего — сидела за столом, как пригвожденная.
<…>
Добиваясь точности, единства смысла и звучания, страницу за страницей исписывала столбцами рифм, десятками вариантов строф, обычно не вычеркивая те, что отвергала, а — подводя под ними черту, чтобы начать новые поиски.
Прежде чем взяться за работу над большой вещью, до предела конкретизировала ее замысел, строила план, от которого не давала себе отходить, чтобы вещь не увлекла ее по своему течению, превратясь в неуправляемую”.

К этому нечего добавить.

30 июля 2003 г.

    ..^..


Высказаться?

© Наталья Воронцова-Юрьева