Вечерний Гондольер | Библиотека


Александр Ефимов


Сучий выводок

1.

Щенок был размером с две мужские ладони. Пегая шерстка, две глубоко сидящие пуговки черных глаз, хвост как морковка. Этот морковкин постоянно вилял хвостом и ластился к скупым мужским рукам, боявшимся взять его.

В свои тридцать семь Федор хорошо знал собак, диких, бродячих, преимущественно грязно-пегой масти, крепкоспинных красавцев и красавиц с обвислыми ушами, прозревших в подвалах, и там же, у теплых, обжитых подвальных помещений, сбивавшихся в зимние стаи. Собаки говорили с ним на его языке, а Федор умел вшептать свой прямолинейный русский в их обвислые уши.

Щенок переваливался по периметру кухни и жадно внюхивался в скрипучий линолеум своего нового жилья. Метнувшись вправо-влево, не найдя того самого места, где всегда пахло щенком, он судорожно застыл на корточках и тут же сел в лужицу, растекшуюся по линолеуму.

“Нет” – как отрезала мать Федора, “Отнеси его туда, где взял”. Щенок не понимал такого русского. Он уже выучил слово “домой”, там, в подвале, вшёптанное ему Федором. Он отзывался на слово “колбаса”, кровяное, вкусное слово. Слово “уходи” было безвкусным и чужим, как вся его прежняя, а может быть, и ближайшая, собачья жизнь.

 

2.

Федора вело. Свобода! – свистел металлический чайник на газовой плите. Свобода! Свобода! – отстукивала веселая чайная ложка по стенкам фарфоровой чашки. Свобода, как ядреный кипяток в чашке, жгла две мужские ладони. Впереди целая суббота и всё воскресенье! А сегодня уже рыбалка, а завтра – хрустящие корочки жареных судачьих ребер. Федора вело. Федорова мать уже на даче, федорова жена еще в своих обидах в бывшем федоровом доме. Выйди на Захарьевскую, Федор! – хлюпнула переполненная федорова душа, и о том же хлопнула входная дверь.

 

3.

Солдатик напирал. Кожаная змея с увесистой металлической бляхой, намотанная на руку, свистела в воздухе и держала Федора на изрядном расстоянии от солдатика, орудующего ремнем. Федор изловчился и попер с левой. Кожаная змея усвистела куда-то в темень. Хрустнули нитки на кителе, и красный, вырванный с мясом, погон полетел в лицо противнику. “Ну нельзя же так, говорю тебе, братишка” – Федор жадно глотал стылый воздух, “Никого нельзя хлопать по щеке в присутствии бабы”. Уличный мат звякал, как мелочь, обильно сыпавшаяся из разорванных нагрудных карманов. Девушка вжималась в темную стенку дома, а ее правая рука шарила по стене, пытаясь опереться на того, кого, исхлопанного по щекам, уже давно тут не было. Федору наскучило закрывать лицо руками. Открывшись, он сделал два быстрых шага навстречу солдатику. И только он вошел истертыми костяшками кулака в мягкую переносицу, как сам пошатнулся, и его глаза превратились в осеннюю, студенистую, внезапную ночь.

 

4.

Кто знает, какая она настоящая, рыжая трава на коротких газонах в глухих петербургских двориках? Кто знает ее городской запах и мокрую ночную стылость после первых осенних заморозков? Из тех, кто спиной лежит на городской траве, а головой на бедре сидящей девушки, кто знает, как пахнет большой предзимний лес? Кто знает тот русский, на котором пристало излагать мое повествование? Никто не знает, о чем говорят щенки волчьего выводка после первых осенних заморозков в большом лесу.

Девушка сидела на коротком газоне в глубине глухого петербургского дворика-колодца. Холодными пальцами она вклинивалась в черную кучерявую шевелюру на голове Федора, лежащей на ее правом бедре, и одновременно гладила стриженную белобрысую голову солдатика, наглухо уткнувшегося ей в плечо. Коленками она сжимала откупоренную бутылку водки, четыре жестяные банки с пивом и свою кожаную сумочку. “Хорошие вы мои” – причитала девушка, “Мальчики мои хорошие, что же вы так, в своем Питере?”. “Оставь его, Наташка” – цедил Федор, “Оторви сосунка от груди, пойдем со мной”. Солдатик пьяно причмокивал, ежился, еще крепче вжимался в наташкино плечо. Федора вело: “Сучий потрох!”. Он гладил Наташку по ноге: “Оставь его, в Питере никто не тронет спящего солдата”. Наташка шмыгнула носом, больше из приличия, чем из жалости к обезоруженному сном, развела колени и стала быстро укладывать жестяную и стеклянную тару с напитками в полиэтиленовый пакет. “Ты его оставишь?” – спросила Наташка. “Оставлю” – кивнул Федор и встал, “Не та стая, чтобы сбиваться”. Двумя ладонями он аккуратно взял бесчувственную белобрысую голову и отвел ее от наташкиного плеча. Голова вздрогнула, но будучи тяжелой стала медленно заваливаться влево, пока не коснулась рыжей травы.

 

5.

“Ты меня оставишь?” – спросил щенок. “Оставлю” – кивнул Федор. “Не оставляй меня, здесь крысы” – морковкин хвостик замер, а морковкины уши еще больше обвисли. “Не ходи к людям, морковкин, сучий выводок лучше” – Федор положил тяжелую ладонь на брови щенка и пошевелил пальцами, щенок, мотнув хвостом, вжался в ладонь. “Я хочу к маме” – заскулил сучий выводок. “У тебя нет мамы, у тебя никогда не будет мамы, забудь это слово” - из внутреннего кармана куртки Федор достал два кругляша сырокопченой колбасы и бутылочку из-под нарзана с кипяченой водой. “Пей, брат” - Федор плеснул в согнутую ладонь, и щенок прильнул. “Ты только не волнуйся, брат. Ты справишься. Ты сильнее выводка людей” - указательным пальцем свободной руки он вытирал залипшие в пегой шерсти щенячьи слюнки, смотрел на щенка, жадно лакающего с ладони, и пускал крупные слезы, только тихо, без всхлипов, по одной. Надо было успокоиться. Положив бутылку обратно в карман, он достал сигареты и закурил. Щенок наклонил голову вправо, вопросительно покосился на Федора и тявкнул. Черные как смоль глазки заблестели: “А в твоем доме сегодня было хорошо. И мама у тебя классная, накормила меня от пуза”. Федор замотал головой: “Это не мой дом, брат. У меня нет дома. У меня есть я. И ты станешь таким же”. Щенок доел второй кругляш колбасы, громко выдохнул и стал устраиваться на шерстяной подстилке, расстеленной Федором в коробке из-под обуви. “Спи, морковкин” – Федор непрестанно гладил пегую шерсть и приговаривал: “Спи, у тебя всё будет”. “Я буду таким как ты, я буду” – бормотал щенок, чавкая и ворочаясь, пока его черные губы не застыли в блаженной улыбке.

Федор огляделся. Подвал был сухой, замкнутый, ни черных крысиных нор, ни белого крысиного корма на плитах каменного пола. Федор поднялся со ступеньки. Как только он встал, по периметру помещения, за толстыми подвальными стенами, многотысячные страхи зашуршали своими мерзкими лапками и облезлыми хвостами. “Ничего, зверюга, ты справишься” – Федор опустился на колени, наклонился и поцеловал щенка в темечко между обвислыми ушами. Уши насторожились, выпрямились. “Спи, брат” – Федор еще раз окинул подвал быстрым воинственным взглядом и вышел вон.

 

6.

“Наташка, и как же ты там, в своем Нижне-Вартовске?”.

“Без проблем”.

“А мы, здесь, не можем без проблем”.

“Не верю” – хихикнула Наташка и жадно затянулась, театрально подняв локоть. Испуганная светом, серая мышка из-под поднятой руки метнулась куда-то в сторону. Всё смешалось в голове Федора, и кожаная змея, и сборы на рыбалку, и пятница, и суббота, и солдатик у магазина “24 часа”, и короткий газон с рыжей травой в глухом петербургском дворике. Наташка в иссиня-черной шелковой сорочке на тонких бретельках, украшенных шелковыми бантиками,  роскошно сидела на табуретке посреди затемненной кухни неизвестного Федору дома и нараспев рассказывала Федору о легкой жизни в Нижне-Вартовске, соседствующем, по всей видимости, с Бостоном или Лос-Анжелесом, столь часто мелькающими в ее повествовании. Мимо них проходили океанские лайнеры. Невские баркасы и прогулочные катера лихо шныряли между быками Литейного моста, желтые воздушные шарики беззаботно плыли по ночным водам, а с Петропавловки гремел праздничный салют и, мерцая, шипя, опадал в воду. “Хорошо мне здесь” – лепетала Наташка, кутаясь в федоров шерстяной свитер, “Ах, как хорошо под мостом. Давай останемся”. “Пойдем” – рыкнул Федор. И, вместе с тем, он тянул и тянул миг сладкого вожделенного разочарования, не торопясь выйти из ночных городов и праздничных самолетов этой чудной девушки, из чужих ей домов и комнат.

Федор побаивался мамкиной кухни, а точнее, присутствия Наташки в ней. Выпячивая едва прикрытую грудь двадцати четырех упругих лет отроду, щебеча без устали, Наташка умело и как бы невзначай раздвигала острые коленки, потом резко сводила их, и ее худые руки, неровные на изгибах, вытягивались в две параллельные линии, которые пересекались в девичьих пальцах, зажатых там, между ее ногами. Виноград шел к пиву, а водка закусывалась жареным арахисом, океанские лайнеры стояли в соседских окнах напротив, но прогулочные катера с шумом врывались в затемненную кухню, задевали Наташку, а та опрокидывала назад красивую, крашенную под седину голову и, медленно опустив в шикарно раскрытый рот дрожащую на языке зеленую виноградину, звонко смеялась. “Наташка, ты прелесть” – раззадоривал ее Федор, “Давай еще, еще, ну еще, давай…”. И тут Наташка вскрикнула. Звонок! Федор замер. Второй звонок раздался тут же, без промедления, а за ним еще один, требовательный, страшный, как беззвучная, непроницаемая ночь за окнами мамкиной квартиры. “Это Маша” – отчетливо произнес Федор, и, без вспышек каких-либо сомнений в темном, тут же захлопнувшемся, сердце, он пошел открывать входную дверь.

 

7.

Федор вышел на лестничную площадку и спиной заслонил дверь. Как есть, босиком, в джинсах и спортивной майке, он стоял перед Машей и не знал, что ей сказать. Маша была навеселе. Ах, какая родная эта Маша. Челочка, кровинка, жена. Она всё поняла, сразу.

Не выдержав молчаливой паузы, Маша рванула вниз по лестнице, и там, на пролете между четвертым и третьим этажом, она еле-еле удержалась за подвижные, мелькающие перила, чтобы не сорваться на следующий пролет. “Сука! Блядь! Сучий потрох! Потрах! Потрах!” - жестяная банка, брызжа тоником, полетела вверх и звучно хлопнула о райкину дверь. “Ты с женщиной, да? Ты с женщиной?” – задыхалась родная. “Я взяла такси, оставила больного ребенка, оставила собаку, среди ночи приехала к тебе на другой край города, а ты с женщиной! Сука! Ссу-ука!” – выла Маша, держась за перила, “Ну, где ты?! Блядь текучая!”. “Маня, не вопи” – резал Федор, как по живому. “Я выпровожу ее прямо сейчас, успокойся” - он медленно наступал на жену, а та, соблюдая дистанцию, не давала приблизиться к себе.

“Маша, подождите, войдите в дом” - Наташка выскользнула из-за двери и, спорхнувшая, уж было взяла ее за рукав плаща, но Маша не стала ждать этого касанья, этого касанья, этого замедленного касанья, и резко отпрянула. Он всё понимал, он понимал настолько отчетливо, что если не сейчас, то всё, никогда, никогда, и рванул вслед за женой. “Стой! Обуйся! Я тебе говорю…”, но Федор уже не слышал последних криков Наташки, он со всех локтей и коленок несся по Захарьевской за белым плащом,  летевшим к высоким створам Литейного моста.

Рывок получился резким. Скорее, не рывок, но удар. Субботняя ночь хрустнула всей материей. Литейный мост содрогнулся. Еще на Захарьевской Федор уже держал свою жену в крепких объятьях. Маша голосила на всю улицу: “Сучье отродье, я приехала к тебе через весь город, я оставила больного ребенка, я приехала к тебе просить прощенья, я, понимаешь, я, я, я, я приехала к тебе” – трясла она головой, плакала, выкручивалась из объятий, резкими взмахами скидывала туфли с ног, и всё норовила босой ножкой в черном чулке шлепнуть по луже. Пацаны высыпали из ночного подросткового клуба и раззявили рты. Они громко смеялись, показывали пальцами на сладкую парочку, но Федор не обращал на них ни малейшего внимания. С тем же упорством, с каким она скидывала туфельки, он собирал их на тротуаре, на проезжей части, и наспех натягивал на мокрые ступни жены. И тут ей резко наскучило бросаться туфлями. Царственная зазноба выпрямилась, поправила батистовый платочек на шее и, отстукивая каблучками, направилась к Литейному мосту. “Ну и дура!” – выдавил Федор, развернулся, и чуть ли не бегом почесал к дому. “Стоять!” – низкий звериный рык охладил федорову спину касаньем выпущенных коготков. “Федор, стой” – Маша была уже лицом к нему и сделала первый шаг, чтобы пойти навстречу. Федор тоже шагнул навстречу. Когда они коснулись одеждами, Маша не выдержала, внутренний стержень лопнул, и ее красивая голова упала ему на плечо. Он еле успел подхватить жену и крепко сжал ее в объятьях.

“Я сейчас выведу ее из дома и вернусь. Ты будешь сидеть” – Федор навис над женой, сутуло сидящей на деревянной скамейке. “Я буду ждать. Я отвернусь, я не буду смотреть в вашу сторону. Иди” – Маша еле улыбнулась. Он поверил ее улыбке, и пошел, не оглядываясь.

 

8.

Кто знает, где та дверь, в которую следует войти? Кто знает, о чем думает кобель, ластясь к дворовой сучке? Никто не знает, что чувствует волк, вылизывая подстреленную насмерть волчицу, о чем он воет потом в своем лесном исконном одиночестве.

“Ты зверь” – выжала из себя Наташка, “Ты отъявленная зверюга”. Федор стоял напротив нее, горячо говорящей какие-то слова, и пытался собраться с мыслями. “На, выпей водки” – Наташка протянула к губам Федора до краев наполненную рюмку, Федор опрокинул. Его трясло.

“Во сколько твой поезд?”.

“В час дня”.

“Ты уедешь, Наташка?”.

“Да, я уеду”.

“Я провожу тебя. В одиннадцать я буду в твоем доме”.

Наташка одевалась не спеша. По ее размеренным движениям было видно, что она ненавидит свою соперницу, сидящую на улице. Собственно, и одевать было нечего, так как в мамкиной квартире они просидели в тех одеждах, в которых вошли с улицы. Те полчаса, за полчаса до того звонка в дверь, Федор спешно мыл посуду перед воскресным приездом мамы, а Наташка в его альбоме рассматривала фотографии: “Это Маша?”. “Да, это Маша”. “А это твои дети с твоей собакой?”. “Это мои дети и моя собака” – отвечал рассеянный Федор, намывая посуду. Он понимал, что более того, чем есть, между ними ничего не получится.

“Федор, дай мне твой шерстяной свитер, я хочу посмотреть, как разводится Литейный мост”. Федор пошел в комнату и отыскал свой самый теплый рыбацкий свитер, пропахший не столько рыбой, сколько самим Федором.

“Всё, пошли. Только не вспоминай меня как последнюю тварь. Я честен перед тобой, я всё сделал честно. Скажи мне, Наташка” - Федор мялся в дверях, он понимал всю дикость сложившейся ситуации, ему было жалко Наташку. И Машу было жалко, еще сильней, еще жальче. Федор вдел ноги в тапки и открыл входную дверь.

“Ты меня оставишь?” – спросила Наташка. “Оставлю” – кивнул Федор.

Они спускались по темной лестнице, и ему казалось, что тысячи волчьих глазков следят за тем, как он провожает свою сучку. Как только они оставили мамкину квартиру, по всем этажам, за толстыми входными дверьми, многотысячные страхи зашуршали своими мерзкими лапками и облезлыми хвостами.

“Я прошу тебя, Наташка, не выговаривай ей ничего, ничего не надо говорить, потому что она пойдет на Литейный мост”. “Где мост?” – спросила Наташка. Федор показал в сторону Маши. “Хорошо” – кивнула Наташка, и свернула в противоположную сторону.

 

9.

Они лежали на мамкином диване и смотрели в глубокий трехметровый потолок. Они встречали свое первое воскресное утро на двоих после столь длительной разлуки, случившейся в один субботний вечер. Они не знали, счастливы они или нет, живы они или нет. Они знали, что они вместе.

“Я убью тебя, Федор, сучий ты мой выводок” – и ее рука, протянутая к потолку, медленно опадала, сползала под одно на двоих одеяло, и Федор судорожно замирал, осчастливлен касаньем. Он целовал ей разбитую грудь тридцати пяти сучьих лет отроду, и не знал, кто мог быть более счастлив, чем она, в эту осеннюю ночь. Он вшёптывал ей, только ей одной, своей Маше, все свои сокровенные слова, издавна принадлежащие ей, и она не знала, кто мог быть более счастлив, чем он, в эту осеннюю ночь. “Челочка. Кровинка. Жена. Сестренка. Сучка ты моя” – нашептывал ей Федор, и она смеялась в голос, она крепко сжимала ему горло, покусывала его горячее ухо и пела: “Я убью тебя, Федор, еще только раз и я убью тебя, муж”.

Кто знает, кто был счастлив тогда более, чем они? Кто знает, кто был жив тогда более, чем они? Никто не знает, как всё оно будет.

 

10.

Федор выскочил на Захарьевскую. Федора вело. Он понимал, что ему невмоготу, он хотел курнуть на воздухе, ему страх как нужно было прошвырнуться по глухим петербургским дворикам. Воскресенье отсчитывало свои последние минуты. Стылый понедельник вступал в законные права.

Федор смачно выдохнул. Ему казалось невероятным всё то, что застало его врасплох в эти два дня. Вот они, ночной подростковый клуб, поворот с Захарьевской на Литейный, магазин “24 часа”, глухой петербургский дворик с коротким газоном и рыжей травой, проходной двор на Фурштадскую. Он шел темным двором и вслушивался в чьи-то звучные шаги, в свое сердце, захлопнувшееся для этих выходных. Он был настороже, и одновременно с тем он был свободен, от всего, от всех. От мамы, приехавшей с дачи. От Наташки в сибирском экспрессе. От Маши. От вины перед солдатиком. Федор сбавил шаг и прислушался. За деревянной дверью кто-то жалобно плакал, навзрыд, тяжело вздыхал и протяжно выл. Федор пнул ногой рассохшуюся дверь и замер. На расстоянии семи убегающих в подвал ступенек, на плитах каменного пола сидел пегий щенок размером с две мужские ладони и, неумело спрятавшись за нижней ступенькой, таращил на него, опустошенного Федора, черные как смоль глазки. “Сучий выводок” – буркнул Федор и переступил высокий порог.

  15 сентября 2003 года

    ..^..


Высказаться?

© Александр Ефимов