Валерий Бондаренко
НОСТАЛЬЖИ: НЕЖНЫЙ ПРОЕКТ
Продолжение. Предыдущие главы в номерах 127 и 128
ИЗ МОСКОВСКОГО ДНЕВНИКА СУСЛИКА
«Как только мы вышли на перрон, сразу состав оцепили, пассажиров (главным образом, курортников, а также командировочных) заставили выйти всех с багажом. Потом мы, солдаты и менты (зачеркнуто и исправлено: милицанеры) стали всех их, как у нас повелось, расстреливать. Вывели из паровоза дяденьку Кузьму и дяденьку Илью, и дали нам с Тимошкой по браунингу, пострелять. Я не знаю, кого я стрельнул в затылок, дяденьку Кузьму или дяденьку Илью. Они оба похожи, голые, лысые и ночью оба были такие веселые и деловые. Почти одинаково. Но теперь один из них обосрался, тот, которого стрельнул Тимошка. Было очень прикольно: уже жмурик лежит жопой вверх, а из него все равно говно прется! Я такого еще не видел…
В общем, московские приключения начались удачно. Я не жалею, что приехал сюда, и надеюсь, что наши чепчики и шляпки товарищу Сталину очень понравятся. Может, он даже нас и поебет немножко. Но, с другой стороны, мы же не члены Политбюро, зачем уж так заноситься? Даст отсосать — и ладно.
Потом мы сели в длинную черную машину, Николай Иваныч сзади, а я, Тимошка и Иванищенков с чемоданами на откидном сиденье напротив. А впереди еще и шофер сидел, наверное, симпатичный. И я подумал: почему только на кочегара да на машиниста? А на шофера вот если?..
Дяденька Маяковский сказал: все работы хороши, выбирай на вкус! Хотя этой ночью мы выбирали также еще и на ощупь…
А, кроме того, летчики, таксисты, танкисты, гомосексуалисты, — да вообще все дорОги для нас открыты, как говорит Николай Иваныч. Только не ленись, старайся!.. А главное, помни, что всем этим ты обязан своей замечательной Родине!
(Как я люблю нашу замечательную Родину! Просто ужжжассс!!!)
А Тимошка хочет стать полярником, он мне по секрету сказал. Но я ему не поверил. Он же без бороды, а без бороды — это одно притворство. Ему бы лучше карманником, он ведь шустрый!
Нас привезли в гостиницу «Москва», очень красивую и большую. Наш номер на пятом этаже, тоже очень красивый. Говорят, будто б люкс. Входишь — маленькая прихожая с вешалкой и дверь в ванную. А прямо перед тобой — широкая стеклянная дверь, за которой большая комната, белый рояль, диван, кресла и картина «Три медведя ебут сосну».
Слева от нее — комнатка Иванищенкова. Он как вошел, бросил все чемоданы на пол и залег на постель, сапог не снимая. И тотчас же захрапел. Такое животное!..
Напротив рояля находятся будуар, кабинет, гардеробная и спальня Николай Иваныча. Нам с Тимошкой поставили раскладушки в гардеробной. Это очень удобно: поближе к шляпкам, можно даже и ночью примерить, если захочется.
Потом мы вышли втроем на балкон — я, Николай Иваныч и Тимофей, — и стали Москвой любоваться. Приятный, красивый город! Много людей в форме. Я, когда вижу человека в форме, всегда думаю: вот оно, вот оно, вот, вот, воот-же-ж-вот!!!..
Может, и мне стать военным, как наш Николай Иваныч?..
Ох, я бы весь тогда отдавался службе и только ей, — как маршал Жуков. И стал бы, как он, герой!
Тут Николай Иваныч обнял нас обоих за плечи, прижал к себе и прошептал:
— В общем, парни, сегодня ночью к НЕМУ, возможно, поедем!
Нам стало немножко страшно.
Страшно, но хорошо. И мы еще раз поглядели вниз.
Там шел парад физкультурников в белых маечках. Утро-красит-нежным-светом, пели они.
Может, мне стать сперва физкультурником?..
На обед мы ели: компот, отбивные с пюре и рассольник.
Потом мы мерили шляпки, а вечером после ужина поехали в Большой театр на спектакль «Жизель» про сумасшедших и мертвых баб.
После спектакля мы, естественно, не ложились. Но за нами приехали из Кремля только в два часа ночи.
А сейчас я ужас, как спать хочу. Опишу подробно все завтра…»
«Милый Суслик! Что-то у меня защипало в носу, наверно, сентиментальность. Но в любом случае, ты всегда мне так подробно и много пишешь о йёбле, и всегда так глямурно самодостаточно, что хочется немного остановиться, оглядеться, передохнуть и сказать очень громко: БЛЯ-А!.. Отовсюду ржавые мины из почвы, а мы все еще думаем, что это жопы крестьян, и храбро бредем вперед. Помнишь, у Окуджавы надежды маленький оркестрик? А это уже и неправда! Он играет, но все чаще за нашими спинами, не кажется, а, тебе?
Вот ты мне пишешь, что вы со скином из копенгагенского сортира ползали друг по дружке всю ночь, липкие от слюней и спермы, и харкали друг на дружку, как заведенные. Но что же в этом хорошего, Суслик, ну-подумай-ты-сам-уже-головой-хотя-бы-говнюк-немножко-напрягись-напрягись!.. (головой напрягись говорю ГО-ЛО-ВО-Ю!) Лучше бы вы стихи почитали друг другу, что ли: мороз и солнце день чудесный еще ты дремлешь труп прелестный восстань пророк туда-сюда мой дядя помер не беда.
Нужно радостно, Суслик, жить, РА-ДОСТ-НО, а не прикольно и не прятаться в эти мрачные пропасти смыслов, выдуманных живыми унитазами из скинов! С Пушкина пример надо брать, мой Суслик, с Пуш-ки-на! Он наше всё, ведь же всё поэл всё! А ты, в последнем письме: Окуджа-аава, блядь! Чубайс-реформы-передееелкино! И в результате наш извечный российский бенц!.. енц; нц; с-с-с…
Может, ты и прав, друг мой, что жестко оттрахал копенгагенского скина ногой в ротешник. Руссиш медведь, то да се, знай, короче, наших; русские не сдаюцца, а только за деньги! А помнишь, как я у тебя кусочки банана между пальцев ног поедал? Немножко по-африкански, диковато, но хорошо. Особенно твои эти пальцы трогательно кривые. Ты еще боялся ими пошевелить. А потом ты отодрал меня опять же ногой, но в жопец, земляка-то, гад-то!.. Свооолочь мордааатая!!!.. Однако ты когти стрижешь очень коротко, почти спиливаешь, и здесь ты предусмотрительно прав, мой друг; даже, скорей, любезен! Не хочу обидеть тебя, сказав, что это канешшна как бы оглядка опытного ебалы, э-э, профи, быть может, но нет но нет…
Зачем же?..
Впрочем, все сие лирика, ни к чему, мы же, кажется, о пушкине говорили.
Вот сегодня проснулся я и вспомнил чудесное впечатление из детства. Мы с бабушкой гуляли по каким-то косогорам. Внизу, в лощине (это ведь лощиною называется?) желтоватой тучей росла медуница, и она ГУДЕЛА. Небо было низкое и почти черное. Но теплое, потому что собиралась гроза. Было тревожно. Бабушка торопила меня вернуться на дачу, однако ж я лез, как проклятый, к медунице пришлось нарвать несколько веток полных жужжавших пчел. И мы принесли это все на дачу, и поставили в бутылку из-под молока (помнишь, эти бутылки с широким горлышком? Сейчас таких больше не выпускают), — поставили в нашем саду на рассохшийся стол под американским кленом. Стало совсем темно, где-то гремело, и медуница так пахла, так сатанински пахла, что, казалось, ее этот запах вещественнее, чем вид всего и чем тучи! Запах стойкости… Точно у него мириады глаз светятся этим запахом… Мы бросили букет на столе и поскорей убежали в дом. Потому что брызнуло очень мощно.
Но и после грозы, на мокром столе, она продолжала пахнуть! Словно и не было ничего!..
Пррэкррасссно!!!
Мне словно что-то пообещали ОТТУДА (с неба?). Посулили что-то хорошее, где-то в дальнейшем, нет, не в дальнейшем, а НА-ВСЕГ-ДА.
Вечный вопрос о чуде, о смысле. Но Он, кажется, и Сыну Своему не ответил. Просто – вершится. Свершилось… И снова вопрос о чуде.
А ты: скинхээд, эбааались… Это же пОшло, Суслик пойми! ПОшло – и более ничего!
Нужно иметь за душой святое.
Понял ли ты меня?..»
ИЗ МОСКОВСКОГО ДНЕВНИКА СУСЛИКА
«Ну, короче, все было так. В два часа ночи к нам в дверь постучали. Горничная сказала, что внизу нас ждут. Мы все трое (без Иванищенкова) спустились. Нас посадили в голубой красивый пикап «Мороженое», и мы поехали в Кремль к Вождю. В пикапе было темно, но вокруг оставалось еще довольно много мороженого. Однако мы все трое так волновались, что не обращали внимания уже ни на что.
Николай Иваныч был в генеральской форме, мы с Тимофеем — в красных галстуках и в коротких штанцах. Мы на фиг не хотели их надевать, но Николай Иваныч прикрикнул, что форма такая у пионеров, и мы надели. Мы и сами знаем, что форма, но с чепцами, зачем? Не стильно ж, блядь!
Машина останавливалась два раза. Когда она остановилась в третий раз, то дверку открыли снаружи. И бодрый, звонкий голос сказал: «Добро пожаловать! Иосиф Виссарионыч вас ждет!» Мы вылезли из пикапа. Перед нами были темные и резные двери. Мы поняли: это Кремль.
Господи, подумал я, Сталин, ведь Сталин! Сааам!.. Какое счастье… В руках мы держали коробки с чепчиками. Но на Николай-Иваныче была пока фуражка, потому что ведь это государственная тайна, — все, что Вождем с нами и с населением нашим задумано! Даже часовые не должны знать про это!
Очень симпатичный толстый полковник отдал нам честь и повел по коридорам. Я успел заметить, что у него три награды: Орден Ленина, Орден Трудового Красного Знамени и медаль «За взятие Перекопа». А у Николай-Иваныча есть еще медали «За взятие Снежного городка» и «За Утро стрелецкой казни».
Но Николай Иваныч все равно как-то весь стушевался…
— Сюда, на кухню, пожалуйста! — сказал полковник и открыл низкую дверь в самом конце самого длинного коридора.
Мы удивились: зачем на кухню-то? Но подумали, что Вождю, конечно, видней, и вошли.
Это оказался огромный и белоснежный зал. И в нем сновали люди в белых халатах. Какая вокруг была белизна! Видя такое, еще больше хочется жить и радовать собой товарища Сталина, а если понадобится, то и весь ЦК. И еще почему-то очень хочется походить немножко на лыжах.
— Товарищ генерал, вы тоже здесь поприсутствуйте! — велел толстый полковник.
Ко мне и Тимоше сразу подошли (по двое) люди в белых халатах. Было непонятно, мужчины это или, вообще говоря, женщины. Они решительно взяли наши коробки с чепчиками, подхватили нас самих под мышки и положили на большой разделочный стол. Нас это, конечно же, опять удивило, но Вождю все равно видней!
Потом в стороне от нас зашипело, будто кто-то проткнул шину, и все вокруг наполнилось белым красивым газом, в котором, как снежинки, мерцали кристаллики. Мы одеревенели, прям как от холода. Когда открыли глаза, то оказалось, что мы завернуты в войлок, а поверх него лежит густой слой сливочного мороженого. Верней, как? На мне пломбир, а на Тимошке розовое фруктовое.
Прикооол!..
— А чепчики когда ж надевать? — спросил Николай Иваныч.
— После приема, товарищи, и наденете! — решительно тряхнул головой полковник.
И нас с Тимошей повезли на каталках по коридорам.
Везли: меня — Николай Иваныч, а Тимошку – толстый полковник.
Картонки с чепчиками Николай Иваныч держал под мышкой.
Потом что-то впереди нас и над нами взблеснуло (это оказались медные двери Георгиевского зала), и нас ввезли».
«Милый Суслик, призрак смерти всегда ведь рядом! Я не открываю в этом тебе Америку я просто говорю тебе все как есть, КАК-мы-не-хотим-этого-видеть-и-понимать-даже-и-не-страшась-а-просто-с-крестьянской-спокойной-трезвостью. Мудростью многих э-э… это, — перерождений…
Маленьким я очень чувствовал призрак смерти, даже не зная, что это, собственно, ПРИЗРАК СМЕРТИ, а не просто там что-нибудь не сон не блазь не хуйня какая-т. Он настолько был рядом, что даже и сгущаться ему не надо было особо, он (как теперь понимаю я) ощущался будто б воздух будто б необходимо неизбежная часть всего.
Однажды днем, летом, бабушка легла спать и положила меня рядом с собой на широкую кровать чтобы я надоеда успокоился наконец надоел ужжжасно. Аспид! Хунвэйбин…
Шторы в комнате были задернуты, плотные розовые портьеры с красными рыбками-ли-дракончиками-ль. Папа привез их как трофей войны от Квантунской армии. Они были очаровательны, и потом, разжалованные, еще несколько десятков лет догорали на окнах мест, где мы проводили лето, даря нам шуршавшую тень и навевая мне юному молодому и зрелому остолопу представления о восточной неге и роскоши. Китайско-японские узкие книжечки, их прозрачная проза ль, поэзия ль, которые забываешь тотчас… Но в тот день… То сям то там эти шторы пригасили свет, растушевав его палево-кремовыми оттенками, зеркало в гардеробе напротив вообще отливало сизым с радугой по краям, похожее на крупную рыбу, поставленную на хвост . Щурясь и так и этак, я половил радугу на гранях его, но что-то сейчас она не впечатлила меня. Я чувствовал, что тут где-то есть нечто иное. Интереснее? Нет, не интереснее, — значительнее!
Вдруг стало ясно что я в комнате не один ну бабушка это само собой но она спала. Был кто-то еще, совершенно нам чуждый, однако же близкий, близкий какой-то странной пристальной близостью. Его зоркость была не внешняя она шла внутрь меня.
И он был тяжелый.
Там, между гардеробом и стеной с окном, в пустом углу. Что-то серенькое стояло там. Неширокое но довольно высокое как трюмо. Почему-то казалось, что оно улыбается.
Детские страхи, — литературно пошлые, может быть…
Я тронул бабушку но она спала а настаивать я не мог не смел не смел двигаться резко и двигаться вообще. Это неправда сказал я себе это тень ТЕЕЕНЬ.
Бабушка вон спит же.
И ОНО усмехнулось.
Я понял, что ОНО есть и ОНО выше, чем вещественное.
ОНО — да, существенное.
Сущностное?..
ОНО-это-самое печально чуть повернуло голову от меня к окну в щели между стеной и шторкой. Но ЕМУ-то что было печалиться, ведь боялся я! Ведь страшился страшился страшиииился; весь замер один здесь я!..
Интересно, скучает ли ОНО, хоть изредка, иногда?..
А?.. А?..
Тут то ли бабушка проснулась спи аспид, то ли свет чуть сместился, но все сразу прошло.
Спустя, может быть, год или два, на даче, я встретился с ЭТИМ снова. Я шел гулять с друзьями в лесок. Это был искусственно насаженный бор, унылые ровные ряды еловых стволов: сухие ветки внизу, тьма повыше. Красные, оранжевые отблески вечера кое-где, похожие на костры, на серой коре. (Уйдя с поляны, мы словно ушли от тоски летнего бесконечного вечера, которую описал где-то когда-то кто-то очень точно удивляясь себе ведь лето же благодать. А вот поди ж ты, тоскливее, чем зимой! Тютчев?)
Мы вошли в лес, мы хотели в нем поиграть, но здесь и спрятаться-то было почти нельзя! И мы просто шли в полутьме насквозь и навстречу нам шли люди мы поздоровались. Там был высокий старик, очень почтенный, сосед по даче. Меня всегда заставляли здороваться с ним непременно здороваться первым первым. И он прошел мимо он с женой шел на станцию а я подумал белый белый.
Через неделю он внезапно скончался сердце. А мне все думается, вот мы шли во тьме леса рыжие всполохи как в закрытой печи. И он. Весь белый.
То ли он на самом деле один из нас уже шел в настоящей тьме, то ли земная тьма была больше не для него.
Вот, поди ж ты, поди ж ты, какие страсти!
Я думаю, смерть не хочет нашего избавленья, Суслик; ей интереснее на-блю-дать. Но иногда, — БЫВАЕТ — …»
ИЗ МОСКОВСКОГО ДНЕВНИКА СУСЛИКА
«Нас ввезли в высокий Георгиевский зал, и сразу ко мне подошла Любовь Петровна Орлова с вазочкой и лопаточкой и вскричала:
— Какие дивные мальчики! Давайте, Степан Тимофеевич, я вам мороженого наложу?
Рядом с ней топтался высокий седой старик, который все время улыбался, как заведенный. Я понял, что это, наверное, Станиславский.
Он сказал:
— Наложите. Любовь Петровна, дражайшая!
— Вам с глАзками? — спросила Любовь Петровна ласково.
— А валяйте и с глАзами! По-старинному, по-русски чтоб! – ухарски махнул рукой Станиславский.
— Детские глаза – это главная пища русских богатырей! — авторитетно поддержал его маршал Жуков. Или Конев?
— Поэтому мы и революцию выдержали! – добавил этот маршал и весело засмеялся. Было в нем что-то от толстого «хорошиста» с ранцем, перед весенними каникулами.
Любовь Петровна кокетливо засмеялась, повела парчовым плечом, словно отстраняя чей-то незримый локоть, и возразила:
— Но вот я ведь женщина, а тоже люблю их, с малиной! Особенно голубые, в июле, когда липы цветут…
— Люууубил я ооочи голубыыые, а воот тееперь люблюу яа каааррриие! — запел жирный бас, наверное, Дормидонт Михайлов.
И забасил еще круче:
— О дайте, дайте мне, Любовь Петровна, вот эти кааарррие, они пахнут медом и квасом, они напоминают мнеэээ деэээтствооо!
— А вы откуда же э-э… будете? – по-доброму прищурился Станиславский.
— Ооо, я из Первой кооонной я сыын полкааа! – заревел Дормидонт Михайлов.
— Берегитесь, — лукаво усмехнулась Любовь Петровна. — Мы будем плохо думать о вашей маме!
И нацелилась лопаточкой прямо Тимошке в глаз.
— Женщина — это всегда так опасно! – галантно засмеялся тут Станиславский.
— Аааа!!! – заорал Тимошка.
Любовь Петровна нахмурилась:
— Не кричи, мальчик! Ты же, наверное, пионер, ты клятву давал быть стойким!
— Хуя лысого я тебе блядь сцука стойким бууудууу щааа!!! – заорал Тимошка опять и задергался под слоем мороженого.
— Он про что?.. – растерялась Любовь Петровна.
А маршал и Дормидонт Михайлов тихохонько прыснули и отошли.
— Ну, знаете ли! — Любовь Петровна покраснела, закусила губу и решительно нацелилась лопаткой в Тимошкин глаз. – Этот номер тебе так просто не пройдет, хулиган несчастный!
— Аааааа!!!!!! — опять заорал Тимошка.
И тут мы услышали откуда-то сзади до боли знакомый глуховатый, но строгий голос:
— Что здэс праисходит, таварищ Любов Петровна?
— Товарищ Сталин! — Любовь Петровна повернулась к Вождю с лопаткой. – Мороженое ругается!..
— По матушке обложил ее! – гаркнули маршал Жуков ли, Конев, а также и Дормидонт Михайлов…
— Вообще это неслыханное хулиганство, товарищ Сталин! Даже я иногда слышу через открытую форточку, что на улице нет-нет да и э-э… выразятся! — поддержал всех старик Станиславский. — А ведь слова — это зеркало души!
— ГЛАЗА! — вздохнул товарищ Сталин. — Глаза, Стэпан Тимофээвич, – зэркало души!
И по залу пронеслось шепотом-ропотом:
— ГЛАЗА! ГЛАЗА! ГЛАЗА! Товарищ Сталин сказал: «ГЛА-ЗА!..»
Любовь Петровна стояла, виновато опустив голову и лопатку.
— Ми цэним ваш талант, Любов Петровна, — медленно произнес наш Вождь и Учитель. – Но никагда нэ нада забивать, что он у вас, как и всё, от бога!
Вождь посмотрел на потолок:
— Толька он может судыт обо всем! Толька он всё видыт и знаэт! Только он всэ мисли, всэ дэла… — Вождь осекся и повел плечом. Потом он тихо с хрипотцою запел. — Толька рааз бивает в жизни вэээчэр, толька раз з зудьбоою рвется нииить… Чтоби бить, любить, взегда, взегда… Господи, слишишь ли ти мэня, адинокава, из пустини к тэбэ взивающэго, сина твоэго, господи?..
Все встали на колени. Любовь Петровна звякнула лопаточкой о паркет.
Вождь безмолвно шевелил губами. Он прикрыл глаза мощными, похожими на скорлупки грецких орехов веками. По его любимому в конопушках лицу катились мутные слезки. Он напоминал варана в предсмертной застылости.
Зал замер.
— Убэритэ угащэние! — приказал, наконец, Иосиф Виссарионович и открыл глаза. – Бог сказал мнэ сэйчаз: дэлу — врэмя, а патэхэ… За работу, таварищи!
И через весь зал нас провезли прямо в кабинет к Вождю».
«Милый Суслик! Ты прочтешь все это и скажешь: эбанэ! На хуя ль ну опять сорокин? Хули все вождь да вождь! Хули надо-то? Повторять прошедшее, вязнуть в нем, как говноед в замерзшей параше поутру да в пизду его! Не хуй не хуй да и мат бы на хуй, – а, не пора ли, блядь, с матом кончать нам в тексте?!.. А, товаищи?.. А, — вообще говоя, Валеа? В ПРЫНЦЫПЕ!
Ты прав, мой Суслик: это я машинально, даже не репетируя, кусок про Георгиевский сбацал щас. Должны же персонажи мои как-то чего-то там себе делать, пионеры-то, герои-то эти наши горемычные. Конечностями сучить. А сучить, вишь, приходится по старинке!.. А еще раньше этот пошлейший пассаж о якобы привидении!.. Кому это нужно все, в наши дни? Детские наши мячты и звуки, весь этот наш детский понос с сахаром в крови, — и с сахаром выше нормы?!
Клюква в сахере, мля, сахер в мозге…
Я вот, Суслик, думал о Федоте давеча. Зачем он мне? К чему он мне? Такой большой и такой жестокий! Прямо как романс: «Соси, сосссиии…» Бездушно, как я насос. И, главное, без продыха прямо в гланды, как шприц, воткнул мине!.. Это Мандельштам про гланды-то написал?.. А?.. Или Бродский?.. Кто про ангину-т трандел, не помнишь?.. Ну, там еще типа Питер хуе-мое вернусь и ВСЁЁ тэбэээ — прощююю!
Надо же: АНГИНУ воспел (если вообще не сифилис)! А ведь это и дети в сети читают!.. Наше будущее!
Но я всегда говорил, что Питер – город мрачный, и влечет он к себе не за просто так. Мне один пэдараз сказал, что там эротизму намного больше, чем, скажем, в Кинешме. МорячкИ; матросики…
Ну да что мы все с тобой о поэзии, как пэнзионерки-дэушки? Давай лучше о нас с тобой.
Это ж для всех нас – САМОЕ-САМОЕ! Главное!
Я тебе еще вот фотку свою пришлю. Такая смешная рожа! Такая довольная, — сжимаю хуй Федоткин в кулаке, словно бы отодрал от Федотки его, наконец, и теперь он моой, он мооой навееекиии! Перламутрово-розовай! Аааа!.. Мляааауу!.. Человек с ружжом! Думаешь после этого: как мало надобно в этой жизни: хорошо эрегированная конечность гвОздики забивать!..
Но это в корне про корень неверный взгляд, мой Суслик! Скептицизм гнилой и, надо признать, пошлейший! Тогда-то мне было ведь охуябельно, зашибись!..
Н-да-а, кататься под напором струи из хуя, — вот она, позиция современного сибарита! Что, скажешь, нет? Сам-то, небось, в мокрущих джинах из копенгагенского сортира пиздовал домой? И хорошо еще, что в такси темновато было, и джины, не предатели, не запахли!
А особенно мне понравилось, как там один, косматый, с залысинами, на Шекспира похожий, в ванну сел! Формула жизни прям! Именно чтоб на Шекспира похожий, а не просто чтобы так себе говно, чмо, уебище. Охуэть!.. «Весь мир – тэатр»! То не соловей, то струй о пирсинг его журчанье. «Быть или не быть?» — Мля да конечно ж быть, — решительно ответит герой нашего времени. БЫТЬ, — и особенно в писсуаре!..
Ты, Суслик, опять нудить начнешь вот это уже пооошлость комиковаание. Да ни хуя! Какая же на хуй пошлость? Это — ПРАВДА, Суслик, голимая-правда-жизни! Го-ла-я, как твоя жопа которую мы брили-брили брили-брили на Рождество перед тем как туда кулаком пролезть и так все это трудно брить было ведь какие-то прыщики прыщики все время там да сям, повсеместно, особенно возле самОй растительности! А потому что постоянно на полу сидишь в мокром, практикуешься сильно часто! Нассышь — и сядешь, нассышь – и сядешь! Как девочка-даун ни дать ни взять! Ваньку-Встаньку изображает… Но это ж не комильфо! А нужно грамотно в ванне, чтобы потом подмыться…
Ты же взрослый мужик, мой Суслик, и у тебя очень много чисто своих, не заемных мыслей!.. Как ты о Мандельштаме вот сейчас хорошо сказал!.. Или о Бродском все же?..
Да и это ли блядь одно? МНЕ вот все в тебе, Суслик, нравится! Все мне мило в тебе, мой Суслик, а особенно этот хуй Федоткин, солененький, н-да, ружжо… Оно должно (обязано?) выстрелить! Это непременная шутка всей нашей старой русской интеллигенции.
Но и ружжо и маузер сильно рвут попу, конструкция дула у них неудачная, непродуманная, — знаешь сам. Так что если что пистолетом давай не надо… Ты лучше ножом давай!
Рукояткой!.. Вооо!.. Вот таак…
Оййй!
Я ж рукояткой просииил же ж, Суууслик!..
Аа-у! У-а-а-а-а!...
Бля…
Во говно!..
Ну, и кто ж меня теперь вылечит?..»
Кровь из жопы льется на Федоткины зажмуренные глаза. Лицо его, всегда красное, но теперь оно каменно. Денежка, как текст молитвы, ложится ему на лоб. Резкое мясистое лицо солдафона. Лоб широкий, липкий, денежка не скатывается, белая круглая денежка. Пластмассовая? Уж не фишка ль из казино?..
Я нагибаюсь, вглядываюсь, все ближе, ближе…
Сквозь этот круглый как бы зрачок я вижу сначала только тупое и белое, но потом дрогнуло что-то, и я уже вижу тьму. Но напрягаюсь еще еще и вот она расступается. Она растекается с середины к краям, клубясь и кусая свои хвосты. Пристальный, вижу я свет в середине, неверный, молочный, туманный, блеклый, в конце тоннеля, и черный крест, и этот крест (вижу я) из рельсов каких-то сварен. Или это надолб? Да, надолб, еж! Война? Но нет, не война, я ж вижу, а только обмяк на кресте человек большой, вроде парень. Да парень, несколько неуклюжий, нескладный, и руки связаны у него в локтях, он обвис на перекладине, тельняшка разодрана до пупа. Кино?.. Опять нет, я же чую: там бродит смерть. Скалится, притоптывает, ей скучно ждать. У нее у самой лицо матроса, маленького, шустрого, очень злого, как таракан, — он заварил все это. Ветер бродит между ног распятого парня, загибает и разгибает лохмотья синих больших трусов. Господи… Но хуй на месте.
Парень открывает отчаянные глаза. Какой-то голос настойчиво твердит ему, что он еще жив и ОБЯЗАН жить. И вот усилием, тяяягостным, — страшным усильем парень пытается высвободить руку из петли. Он тотчас кашляет и его рвет черным на грудь, на ляжки, и он опять отдышавшись пытается и опять не то и опять опять…
И сноаааа рвеоо-т.
…Когда стало совсем темно, он, наконец, упал на землю и уснул тотчас. К утру он все же дополз до части. Больше на берегу жилья не было.
Конец блокбастера.
Банальная «дедовщина».
И начало мытарств души.
«Милый Суслик! Думая о Федотке пристально, я начинаю понимать, что совершенно не знаю этого человека. И дело даже не в том, что я не знаю деталей того мрачного инцидента во время службы, который послужил причиной его нервных срывов или взрывов как удобней тебе назвать. Которые потом отметили его путь до 33 примерно лет. Парень вернулся домой в Москву и, кажется мне, принципиально рванул на «плешку», и стал «сниматься» по приколу и, главным образом, за бабло. Природа помогала ему, девушки заглядывались на него, ветки цвели и пели над юною головой и он много курил и «снимался» «снимался» «снимался». Он стал охотник простите можно к вам обратиться вы курите «Парламент» давайте поедем к нам вы будете делать только то что вам самому приятно все люди ОЧЕНЬ солидные ОЧЕНЬ полторы две ну что ж…
Гуд, так сказать.
Но иногда, и даже часто, и даже иногда чаще он отказывался. Как вожжа под хвост… э-э, как карта ляжет. И потом, такие вежливые, заискивают ни хуя мужского.
И они отплывали, как акулы от клетки с телом, — тяжело, величаво, с сожалением, но, кажется, не обидевшись.
По сути, ему очень нравилось быть ебомым в жопу, он чувствовал в этом странный, ни с чем не сравнимый кайф, словно бы он уже за чертой всех мер и весов, всех времен и народов, и добра и зла. Главное, что не надо было думать про это последнее, а надо было в нем просто жить, пребывать, окунаться, ага, туда.
Глубже? — Please: в нем оставалось все же так много детского, растерянного; он и смеется как большой неуклюжий пацан. До сих пор! Но тогда он был уже не ребенок, он был ебенок. Он и сам ебал, но, главное, заглядывал в глаза своей судьбине, взыскуя, требуя, вопрошая и не видя окрест никаких судеб, других людей. Ему надо было ответить себе ну зачем-то я остался жить зачем после всего я того я остался. Со временем он стал очень тонок, очень чуток на всякие черточки в характерах и особенно на слова. Он жил, используя partners фаллически (в социальном смысле), а в физическом подставляя жопу, ебя, подыгрывая в эс-эм богатеньким и не очень дядькам. Он бежал на корде своей обиды по кругу своей судьбы.
Обидчивый и ранимый.
И все же в чем-то хороший, горестный человек.
Но не сильный.
— Соосси, сосссииии…»
ИЗ МОСКОВСКОГО ДНЕВНИКА СУСЛИКА.
«Нас с Тимошкой привезли в кабинет к товарищу Сталину, после все сразу же вышли вон. И остались только Николай Иваныч, мы на тележках и зажженная лампа на столе под матовым абажуром.
Подумать только: ОН здесь работает! ОН творит здесь будущее страны, планеты! Здесь бьются мозг и сердце всего прогрессивного человечества!..
Мы охуели, но Николай Иваныч не дал нам, как следует, кайф словить, а сразу стал вытаскивать чепчики из картонок. Впопыхах на Тимошку напялил черный с желтыми хризантемами, а на меня розовый с красными рюшками. Но тотчас поменял, конечно: Тимошка же ж смугленький!
Мы так и торчали в чепчиках из-под слоя мороженого, одни головы.
Было ужас волнительно.
Потом Николай Иваныч достал из самой большой коробки свой самый заветный капор. Ну тот, графинин… С ума спрыгнуть! Снял фуражку, надел осторожно на голову капор, точно корону, встряхнул лентами, повернул голову этак, так:
— Ну, как, пацаны? Ништяк?
— Заебись! — гаркнули дружно мы.
— Вы только при товарище Сталине не выражайтесь, если он сам отмашку на то не даст! Иногда ему, впрочем, нравится…
И тут вошел сам наш товарищ Сталин дорогой наш Вождь и Учитель!
И мы непроизвольно снова подумали: заебись!..
И мне показалось, Иосиф Виссарионович ПОНЯЛ нас! Понял все наши мысли глупые под чепчиками, понял наши сердца, стучавшие под мороженым и под этим ненужным уже, сраным войлоком. Понял всю нашу жизнь, которую он сейчас держал в руках, на теплых ладошках пожилого лукавого дяденьки.
Почему вдруг «дяденьки»? Не знаю я: вот до того он родным мне тогда почудился! И другого какого слова, кроме как заебись, я не могу найти, чтобы передать такое наше большое счастье! Такое огромное!..
ЛЮБОВЬ, ага…
И еще я горько подумал, что он, конечно же, божество, и не снизойдет он до нас, ну там чтоб еще и потрахаться. Типа, старенький, может, он…
И (или) мы для него — говно?..
Николай Иваныч вытянулся в капоре своем, щелкнул каблуками, но Иосиф Виссарионович только трубочкой этак слегка взмахнул:
— Нэ нада, таварищ Никалай Иванавич! Здэс тэпэрь взэ сваи…
«Свои»! Он нас назвал «свои»!..
— Дэти пасвящени? – спросил Вождь, но к нам покуда не подошел.
— Конечно, товарищ Сталин! Они по своему почину даже это… того… Вощем, хотят одного моего ординарца распропагандировать. Для начала, конечно…
— И что же он?
— Пока ни в какую! — понурился Николай Иваныч.
Товарищ Сталин несколько минут помолчал и попЫхал трубочкой.
— Народ – эта вам не гавно в талчке! — наставительно сказал Иосиф Виссарионович. — Эта трудний материал и трудний, баюс, працесс. Но вед и ми, ленинцы, не здаемся!
— Дык мы ж всегда!.. — рыпнулся Николай Иваныч.
— Вот-вот! Вот-вот!.. — Иосиф Виссарионович еще немного походил по длинному кабинету.
Потом остановился напротив Николай Иваныча и сказал:
— А тот, сирэнэвий, больше бил вам к лицу!
Николай Иваныч растерялся, потом схватился, как за соломинку, за края своих галифе, распялил их:
— А так, Иосиф Виссарионович?..
— Ну что ж. Никалай Иванавич… Так, пажалуй, получче. А ви, таварищ Никалай Иванавич, кринолин бы туда папробавали…
— Как же, товарищ Сталин? Кринолин — в галифе? – растерялся Николай Иваныч.
— А ви — папитайтес!
И этак мягко трубочкой вокруг живота у себя провел.
Вот ведь, а?! Кто бы еще мог нам посоветовать про кринолин-то?.. Кто бы еще допер? Вот и я говорю: НИ-КТО-ОО!!
Ни один мудак ан всем белом свете!
Только — товарищ Сталин!..
Он же ж гений ведь…
Ну, в общем, у меня ужас сейчас впечатлений, и больше ничего я здесь пока описывать не могу. Расплескивать не хочется.
Просто я никогда не думал, что может быть вот такое простое, но огромное человечье счастье.
И где?!
В Кремле!
Можно сказать, что рядом…»
«Сегодня по приказу Николай-Иваныча Иванищенков свозил нас с Тимошкой на ВДНХ. Там было очень красиво, мы поели мороженого, а потом решили, что нечего тянуть с Иванищенковым и нужно приступить к делу прямо здесь и сейчас, в кустах у павильона Карельской республики. Мы пошли в них как бы поссать, но нарочно долго не выходили. Иванищенков ждал нас на скамейке и заигрывал с какой-то белесой телкой в лазоревом сарафане, так что захотелось плюнуть и вообще уйти. Стало обидно за товарища Сталина и а также за всю нашу большую, необъятную Родину!
Мы проссались и все стояли со спущенными штанами в горести, как тут нас схватил за жопы один старичок, по виду заслуженный большевик в белой кепочке. Он стал массировать наши задницы, это было приятно. Потом он сказал, чтобы мы были умницами. Мы ими и были, да только у него ничего не вышло.
А тут и Иванищенков свистнул, потому что телка встала и быстро пошла, не оглядываясь, прочь. Он же крикнул нам:
— Парни, вы там рожаете?
Ответить в этот момент мог только я, и я сказал:
— Мы по-большому теперь уже, дяденька Иванищенков! У Тимоши запор!
— Ща понос на хуй будет! — пообещал Иванищенков и пошел к нам в кусты.
— Так я и знал! — сказал Иванищенков. — Ебетесь, бляди! Ты-то, старый пердун, постеснялся б хоть: это же наше будущее!
— Эх!.. Ох!.. Эх!.. Ох!.. Вот потому и тянет к нему, молодой человееееек!..
Все-таки «старый пердун», наконец, спустил, и Тимошка прокашлялся.
— Что, вкуснее мороженого? — брезгливо скривился Иванищенков.
Тимошка пожал плечами.
А старичок подтянул штанцы и исчез, точно боялся услышать ответ Тимошки.
Но Тимофей честно сказал:
— Вкуснее!
И он так посмотрел на Иванищенкова, что я подумал: ну вот, наконец-то! Сейчас мужик расстегиваться начнет!
Но солдат только опять скривился, потом достал папироску, размял ее, сунул в рот:
— Вощем, хуй проссышь с вами, пидарасами, что за будущее у нас…
— Хорошее будущее! Надежное! — сказал я, обидевшись, что он такой бесчувственный. Не прошибешь его, падлу нагуталиненную!
— Светлое, — добавил Тимошка мстительно.
— Это пиво светлое бывает! – Иванищенков хлопнул себя по карманам, ища спички. — А будущее — оно всегда пестрое.
— Откуда вы знаете? Вы же в нем еще не были? — возразил Тимошка.
— Умный, блядь? Вощем, так, пидорва: я сейчас чешу в гостиницу, а вам даю четыре часа, чтобы тут оторваться по-черному. Я б вас вообще прибил на хуй, но таково распоряжение Николай-Иваныча! И как он вас одних оставляет?.. Короче, к пяти вечера чтобы, как штык, были в гостинице! Вот вам бабки на такси, в случай-чего… Втерли? На ТАЧ-КУ, а не на мороженое!
Хитрый Тимошка первым тотчас схватил капустку. Иванищенков между тем достал свой, проссался ехидно на наше все, на земле темневшее, и пошагал, — совершенно равнодушное, блядь, говно!
— Может, он импотент? — сказал я.
— Ты же видел только что! Привстает, даже когда писает, – возразил Тимошка, с тихой ненавистью провожая взглядом этого непостижимого для нас до сих пор человека!
Но мы поклялись друг другу решить когда-нибудь и эту загадку!
Потом мы пошли гулять по прекрасной нашей Москве. (Скажем, душной, сверкающей, летней.) Было удивительно хорошо, было вокруг много военных и вообще молодежи. И все они смеялись и громко разговаривали или деловито спешили куда-то вдаль, обгоняя нас. Это было досадно.
— Отдай бабло, Тимофей! Половину хоть, а?!.. — все канючил я.
Но он отвечал, что мы всё будем покупать теперь поровну. Потом мы пошли в метро.
В общем, мы с Тимошкой проездили на метро до 12 ночи, по Кольцевой, отсосали у трех дяденек (один краснофлотец, один полярник и один рабочий с завода «Серп и молот» — н-да-а, ну и молот у человека!); дали двум пацанам, которые были еще младше нас; и полизали дедушке с бородой и в пенсне (он говорил, что видел аж Льва Толстого). Пять раз за нами гнались парни, три раза менты (зачеркнуто, исправлено: «милицанеры»). Потом мы до часу ночи толклись в сортире Казанского вокзала, и тут был, наконец, неплохой улов: семь пожилых узбеков и один молодой командировочный товарищ из Казахстана. А потом еще к нам в кабинку влез красивый такой татарин в тюбетейке, сказал, что сам он из Самары и что вообще давайте, мол, пацаны, к нам, туда. В Самаре нам будет намного лучше. «Сам я на речфлоте помощником машиниста, бум с вами по Волге ходить. Всю Волгу увидите! Вся — ваша будет…» Он ебал нас попеременно, то меня в рот, то Тимофея в жопу, то наоборот, то обоих в жопу, то обоим вправлял в ротешник, а мы все это время думали: а чем черт не шутит, может и впрямь рвануть?..
Но мы вовремя поняли, что мужик заливает: хули он в тюбетейке, если моряк?
Отъебал он нас хорошо, но мы ему не поверили!
Мы возразили, что нам нельзя на Волгу, типа, у нас аллергия. И после него вышли из сортира, чтобы честно ехать в гостиницу. Был уже третий час ночи. Где-то вдалеке очень чувствовалось, что скоро начнет светать.
В центре площади топтался регулировщик.
— Хочу отсосать у мента! — заявил Тимофей.
— Да ну, задерживаться… — возразил я.
И мы побрели по площади в поисках тачки, которой нигде не было видно. Одни проститутки ласково приглашали нас. Но мы с Тимошкой сразу договорились, что не поверим женщинам. И поэтому мы уныло, совсем уже сонные, шли и шли вперед.
Вдруг мы поняли, что за нами следят. Никто вроде за нами не шел. Но мы чувствовали, что на нас пристально смотрят. Мы, конечно, подумали, что это наши молодцы-чекисты, они ведь всегда не спят, всегда начеку и всегда наготове, и мы стали думать про них очень нежно и робко, потому что все же ну как же… Мы же сами почти уж чекисты…
Но вдруг среди них Николай Иваныч — счастливое исключение, а все остальные — буки, как Иванищенков?
И главное, нас мучила совесть, что мы не выполнили поручение Вождя! Он же велел примеривать чепчики мужикам, убалтывать их на это. Насколько, типа, народ готов… Но в пылу всего мы как-то про чепчики и забыли…
— Блядство какое-то! Скотство…Мы не умеем работать! – мрачно заметил я.
Но Тимошка не поддержал меня, а схватил за руку:
— Вон он! Гля!
— Кто?!
— Кто-кто! КТО НА НАС СМОТРИТ!..
И показал на проулок.
Там из люка выглядывал человек. Он был в черной кожаной куртке, в черных кожаных перчатках и черной кожаной фуражке с красной звездой. И сквозь бинокль он неотрывно смотрел на нас.
— Это чекистский ассенизатор, — сказал я. — Вот у кого отсасывать нужно! А ты: у мента-а-а!..
— Я же его тогда не видел, – возразил Тимошка.
И мы пошли к этому интересному человеку.
Человек этот оказался и вправду очень интересный. Не успели мы к нему подойти, как он опустил бинокль и махнул нам рукой в перчатке. И исчез в люке.
Мы поняли, что нужно идти за ним. Конечно, лезть в люк нам не очень-то и хотелось, там грязно. Но с другой стороны, мужик был классный: скуластый, нос короткий, русский, губы тонкие, тоже русские, а глаза ввалились в глубокие глазницы, так что мы их и не увидели-то по-настоящему. Но ясен пень: доообрые!.. А другие у чекистов и не бывают. И еще он мне показался каким-то желтым, но это, наверно, свет».
«Странно, мой Суслик: из прошлого мне почему-то особенно ярко вспоминается Кутузовка летним прозрачным, но поздним вечером, когда небеса отливают палевым, пыльным, а машин тогда было совсем немного. И мы с папой гнали на дачу, я рядом с ним, он за рулем. Величественная каменная пустыня с башнями окрест, и ветер, бьющийся о высунутое лицо, так что приходилось зажмуриваться. Воздух пах бензином, городом и подступавшей ночною свежестью. А из маленького приемничка с зеленой лампочкой прямо передо мной лились два ласковых голоса, хриплый мужской и немножко кошачий женский:
Затихает Москва,
Стали синими зданья,
Жарче блещут
Кремлевских рубинов лучи…
И еще там было: Вы, наверно, устали, дорогие мои москвичи. Какое устали какое устали: жизнь начиналась и казалась безбрежной, бездонною. Незримые флаги ветра лупили наотмашь, играя с лицом в бездумные обещанья. Обрывались дома, но им на смену тотчас вскакивали леса, и мчались темными внимательными грядами по обе стороны от шоссе. И машины с веселым шорохом вспугнутых птиц проносились мимо, голосуя белыми, красными, зелеными огоньками, увозя свои жизни в бесконечно прекрасные дали. И мы приезжали на дачу, когда свет неба совсем уже иссякал, и я стоял на крыльце один перед черным зияньем сада. И это было ужааасно, СТРАААШНО, потому что днем я видел фильм о зеленоголовом чудовище Фантомасе. Жуть провожала меня во сны, оставаясь в них вместе с отголоском лихой езды, которая пузырьками бежала еще по телу. Бежит и сейчас, иногда, как память.
Но жуть была связана не с одним Фантомасом. Просто — она БЫЛА, да, везде и всегда, и особенно там, в ночи.
В связи с этим, мой Суслик, я думаю, что наш мир и мы сами в самой глубинной, быть может, нашей сущности — лейблы и бренды другого мира, который не тупо раскручивает себя, а все время стоит на месте. Как ступа. Как банки в кладовке. Тихо себе пылясь в тесноте. Впрочем, об этом сказал еще псих Толстоевский, несносный болтун и скэптик.
Знаешь, Суслик, мне сейчас в голову опять одно воспоминание вступило, и ты, надеюсь, его поймешь. Хуеву кучу лет назад я, молодой, но тогда уже плотный, отдыхал в Гурзуфе. А там есть такой сад из масличных дерев, серебристый и светлый, как приведенье. Гефсиманский? Но нет, светлее: античный сад, дриадовый и мусический. Особенно в долгий и ясный вечер, когда киноварь сменяется опаловыми тонами, лиловостью золотистой, а звуков становится больше, Айвазовского сменяет Бальмонт на вахте, и корапь прекрасного бытия несется в прохладу бескрайней ночи; и вот как-то я бродил по аллеям сада, где везде средь светозарно классической южной зелени темнели, как пни, бюсты русских классических авторов, а с волейбольной площадки слышались тугие удары в мяч и бодрые крики отдыхавших молодых мужчин (довольно интеллигентные, между прочим), — и вот, я бродил мечтательно, повторю еще, и бронза голов, и гулкие, звонкие звуки пассов, и возгласы радости, младости, здоровья, силы, сопровождавшие их, сливались в одно нерасчленимое, как сон, впечатление бытия, прекрасное и как бы уже вне обязательной грани смерти. Кусочки рая рассыпаны по дороге жизни, caro mio ben! Но нет: там было именно ощущенье: всё, что сказали, всё, что до нас пережили, превозмогши, и титаны и просто люди, раскрылось прекрасным, полным божественного значения смыслом сейчас и здесь.
Нет, — ЗАМЫСЛОМ.
Аполлоническим?
Ну, мей-би…
И я вдруг понял, что дальше жить мне уже и не важно, а просто — зачем-то НАДОБНО жить еще.
Для чужого, наверно, смысла.
Или я классический гимназический мудошлеп! Но это неважно…»
Animula vagula blandula… БлЯндуля, я сказал!
ИЗ МОСКОВСКОГО ДНЕВНИКА СУСЛИКА
«Ну, мы наклонились над люком, конечно, малька присцав. Тут же снизу постучали по железной лесенке. Типа, нас поймают. И я первым полез, поцарапав руки о шершавый, весь в выбоинках край люка. Тимофей пиздюхал сверху, замирая на каждой звонкой ступеньке.
Но я спустился как-то уже без говна в штанах. Почему-то думалось: ассенизатор-чекист меня внизу сразу подхватит и пристроит, как надо, без лишних слов.
Слова и звуки — ведь не одно и то же…
Воображаю, он потный весь под этой чумазой кожей, взопрел там мается мокренький а-а-а-а-а… И особо прикалывает всегда размер! Иногда прям трогает своей беззащитностью, несбывшимися моими надеждами; иногда удивляет, — удивляет приятно, и понимаешь, что ты в лесу, где и нету правил.
Хорошо, что Тимофей сейчас позади меня! Я буду пееервымМ!!
А может быть, и единственным?..
Я спрыгнул на землю. Подо мной чавкнуло и разлетелось брызгами. Но дяденька ассенизатор-чекист стоял поодаль и только рукой махнул. Я понял, что нужно пилить за ним.
Тут и Тимошка свалился, и прямо мне на башку. Мы оба упали и покатились, и поняли, что катимся по кишкам и мошонкам, которые толстым слоем лежат на земле везде. Неслабо так!.. (За мошонки, правда, сразу обидно стало…)
Ну, короче, мы тотчас въехали, что это чекистская мясорубка или что-то навродь того. Хуй проссышь смысл, но интересно ОЧЕНЬ!
Вдруг нам пытки покажут? Зашибись, на хуй-бля!
А если и попытать дадут, то эт ваще считай не напрасно на свете жил!
Наверно, я очень люблю пытать. Он весь корчится, как мудак, верещит, а ты пытаааеешьешьешьешьешь!.. Правда, я еще ни разу не пробовал, но пацаны-то рассказывали, даже если там, предположим, кошку. Мы же все люди, и ничто человеческое, как грится… Главное, не остановиться на полпути.
Или как в книжке сказано, во всем дойти до сути.
Или доползти, — но это уж как придется!
Ну, мы все же на этих кишках и мошонках встали и почапали за нашим чекистом-ассенизатором в черную глубину. Мне показалось, что сводчатую.
Мимо нас пробегали какие-то люди с разодранными боками, с ребрами, белевшими там и сям. Все они были такие деловые, сновали прям! Я подумал: вот классно, будто смерти и нет совсем!
Можно попытать, например. Тимошку, а потом вместе мороженое поесть. Или, скажем, он сосет дяденьке чекисту, а я спермянку прям у него из пищевода вылизываю. Тока это не пытка, это Тимошке, поди, самый большущий кайф! Или, скажем, я у него рылом в живот зароюсь, а ему в жопу садят, а я конец принимаю в ротешник.
То есть, на самом деле МАССА, МАССА возможностей!
Или, скажем-там, вынуть из себя ребро и поебать, поебать Тимошку! А потом заставить его это ребро сгрызть, подлюку! Или чтобы он мне хуй по кусочкам отъел, — тоже ж класс!
Или…
— Гля! — тут пихнул меня в бок Тимошка.
Перед нами прошел человек. Высокий, красный и мускулистый, он весь отливал атласно. А в вытянутых руках перед собой он нес свою кожу. Почему свою? Но другой своей на нем не было ж! Нес он ее торжественно, словно розовато-алое знамя, и высоко поднимал ноги, как будто б шел в ластах. Стройный такой, спортсмен, отлиично!
Он завернул в боковой проем, из которого клубился красный красивый свет. Человек подошел к огромной ванне и аккуратно положил туда свою кожу, И мы поняли, что их здесь дубят, эти кожи, а потом шьют из них чекистскую форму.
А красят чем?
И словно услышав наш немой вопрос, мужик оглянулся. Лицо у него было такое все красное и бесстрастное!.. И мы поняли, что ему сейчас хорошо, отлично.
А чем красят – не наше собачье дело…
Но хуя у него не было. И это удивило и насторожило нас.
Мы пошли дальше и вступили, наконец, в какой-то бездонный зал, где тоже клубился красный пар, но звучал хорал, прям как в церкви прямо заебись торжественно однако ж все равно очень тревожно тревожнотревоожноочень.
Было УЖЖЖАААСНО нам.
Но то, что мы увидели, нас немножечко развлекло. Потому что там в центре зала были все те парни и мужики, что за нами гнались в метро, и менты тоже (зачеркнуто и жирно сверху надписано: милицанеры). И они все стояли вокруг стола и мошонки у них были приколочены гвоздями к столешнице а у некоторых шляпки гвоздей торчали даже из членов прямо по всей длине как подковки на подошве ядреного сапога. Если бы провести дощечкой там или кирпичом по такому хую, то он чиркнет, словно солдат идет, шаркает. Охуэть и не воскреснуть!
И, между прочим, у каждого из жопы торчало по сапогу, причем уже-самый-верх-голенища-только!
Ну зашибииись!
Нуу молодцы чекистыыы!!!..
А самое интересное, что посредине стола лежал… Иванищенков! Он был еще живой, хотя совершенно голый, и мы теперь видели, какой он жилистый и в целом довольно тощий, но член у него правда был хороший отличный член и толстый и длинный с такой классной большой башкой хотя сейчас он праздно лежал между ног, к столу даже не приколоченный. Да и сам Иванищенков был не приколочен к столу никак а привязан за руки и за ноги, и во впадине живота у него была синяя надпись Люся Каламанникова.
На лице у белого Иванищенкова, вытянувшись, застыл кошмар.
Дяденька чекист-ассенизатор подошел к нам и молча протянул свою фуражку с красной звездой, и в фуражке было полно зубов.
Мы поняли, что нужно жребий тянуть. Первым зажмурился Тимошка и потянул. Он нацелился на золотую челюсть. но че-то произошло, и он вытянул зуб мудрости, совершенно гнилой и черный. А потом зажмурился я и пошарил совершенно честно, мне было наплевать, какой зуб, потому что я понял, что судьбу все равно не обманешь.
И я вытянул какой-то длинный клык, и он оказался белый.
— Ты! – сказал дяденька чекист. — Лезь под стол, и дальше там дальше…
Я полез под стол. Там было темно, только ноги голые вокруг стояли. Ногтей на пальцах у них никаких не было, а у некоторых и пальцев никаких уже не осталось, прямо копыта ага ага…
Тут я увидел, что надо мной словно лампочка горит красная. Но это была не лампочка никакая, а это была такая щель в столешнице. Оттуда и лился ровный и красный свет. И оттуда тянуло теплом и каким-то удивительно вкусным паром, будто из пирога. И я полез туда, туда, губами, ноздрями, всей головой, так хотелось мне этого пара больше схватить и скушать, втянуть в себя, забыться в нем, может даж и я все тянулся туда в эту щель; вот уже голова моя проскользнула куда-то в красную теплую тесную черт его знает что, вот и плечи, вот и руки. И всё, и всё…
Навстречу мне стало переть что-то белое, белое, похожее на глаз выпученный, в бельме. Я понял, что это душа Иванищенкова собралась уйти, а я ей уже не даю проходу, я собою забил весь лаз (ну там лаз он конечно да конечно сзади вдруг оказался), и мы не можем разминуться, уступить я уже не могу, а она все пялится, пялится, и вся, как желе, дрожит. Как сумасшедшее желе, сбрендившее. Дрожиииттт дрррожжжиииттт… А-а-а-а-а-а!
Хап…
М-м-м-м-м…
Ляауу…
Короче, оно в рот мне влепилось! Но вкусное, вязкое, солененькое.
И тогда я весь растекся по ивванииищееенкооовууу. Ничего себе стало сразу, но немножко тесно. Но я привыкну. Им я себе не натру!
Я, правду сказать, сначала подумал, а вдруг меня казнят в этом теле? Но тотчас понял, что ни хуя!
К чему же тогда страданья эти?
Зачем всё?
И потом, товарищ Сталин не может так поступить!!
Короче, я открыл глаза и все вокруг снова увидел, СРАЗУ.
Ну, и я заорал и потерял сознанье».
[an error occurred while processing the directive]