Вечерний Гондольер | Библиотека


Станислав Фурта


"О"

 

Сохрани на чёрный день,

Каждой свойственный судьбе,

Этих мыслей дребедень

Обо мне и о тебе.

Вычесть временное из

Постоянного нельзя…

И.Бродский

            Я беру с полки пачку пожелтевшей бумаги, кладу перед собой чистый лист и начинаю писать. В самом верху посередине я вывожу "История моей жизни". Заголовок мне не нравится. Я долго тыкаю карандашом в слово "история", от чего вокруг него образуется много мелких чёрных точек. Слово будто засижено мухами. Любая написанная история, будь то "История кавалера де Г." или "Краткий курс" призвана вызывать у читателя определённые заранее эмоции и поэтому насквозь фальшива. Ненаписанная тоже. Когда о каком-нибудь застольном остроумце говорят: "Вы знакомы с И.И.? С ним так интересно… Он знает кучу забавных жизненных историй", это означает, что И.И. сдабривает свои истории изрядной порцией лжи… Жизнь любого реального человека, от сантехника до императора, невзрачнее мусоропровода. Я зачёркиваю слово "история" и пишу "хроника". Получается ещё хуже. Я вроде беру на себя обязанность восстановить временную шкалу своего существования от первого писка до… Задача представляется невыполнимой хотя бы потому, что после этого "до" я вряд ли уже что-нибудь напишу. А потом, если учёные до сих пор считают приличным спорить, был плотник из Назарета распят в первом веке в Иерусалиме или в одиннадцатом в Константинополе, то я тоже уже не помню, застрелил ли народного любимца муж его невзрачной любовницы раньше нашей первой встречи с Т. или позже. Я начинаю злиться и с сильным нажимом зачёркиваю заголовок несколько раз. Грифель ломается. Пока я чиню карандаш, мне в голову приходит новая идея. Я собираюсь писать о Т., вернее, о том месте, которое она занимала в моей жизни. В таких случаях пишут: "История моей любви". Слово "история" я уже отверг, и потому старательно вывожу "Моя любовь". Опять ложь. Т. была для меня всем, но вряд ли я любил её в том смысле, как это принято понимать. Я вообще никого не любил. В отличие от большинства людей я честен с собой. Те, кто говорят, что любили – врут. Любовь – это несуществующая категория, выдуманная человечеством для развлечения. В моей жизни не было места и ненависти. Ненависть выдумана человечеством для самооправдания. Итак, я опять в затруднении. Я комкаю листок и бросаю в мусорную корзину. Потом беру новый и пишу "О главном…" Я кладу листок на середину стола, встаю и, не отводя от него взгляда, начинаю ходить по комнате. То, что я собираюсь написать – не для чужого глаза. Я пишу для себя. Для того, чтобы восстановить и удержать в памяти десяток-другой событий до того, как мои пальцы станут неспособными держать карандаш из-за старческого тремора. Но если бы существовал некто, кому я безоговорочно доверял, с кем был предельно откровенен, словно это я сам разделился на две половинки, и этот некто спросил бы меня о главном эпизоде моей жизни, то, запинаясь и краснея, как, должно быть, лет сто назад краснели безусые гимназисты, я был бы вынужден рассказать историю о белых в красную ягодку трусах. Нет, есть всё же предел откровенности даже в отношениях с самим собой. На этом основании я зачёркиваю слово "главное". Остаётся аккуратное вытянутое "О". Эдакий прямоугольник с зализанными углами. Я вспоминаю изречение, которое приписывают одной известной и умной актрисе: "Жизнь – всего лишь затяжной прыжок из п...ды в могилу". Моё "О" похоже и на то и на другое. Кроме того, "О" – это почти "нуль", и нуль есть начало всего, он же есть и конец, я это знаю, как бывший неплохой алгебраист, – всё, что умножается на нуль, становится нулём, даже белые в красную ягодку трусы Т. Кажется, я нашёл правильный заголовок.

 

            Я пишу левой рукой ровным каллиграфическим почерком с левым наклоном. Я урод. Я таким родился. У меня нет правой руки. Из моего локтевого сустава торчит никчёмная культя с двумя пупырышками вместо пальцев, на которых, будто в насмешку, растут ногти. Я смотрю на свою культю. Кожа на ней высохла и сморщилась, словно змеиный выползок, и только то, что по замыслу матушки-природы должно было быть моими пальцами, сохранило первозданную розовость. Почему-то эта самая бесполезная часть моего тела отказывается стареть. Именно из-за неё меня в своё время не приняли в пионеры. Я уже отбарабанил перед советом дружины все положенные клятвы, и старший вожатый спросил, умею ли я отдавать пионерский салют. Стоя аккурат напротив портрета человека с усами, я радостно вскинул вверх свою культю. Все присутствующие втянули головы в плечи. Получалось, будто я своими розовыми пальчиками-недомерками показываю вождю рожки. Сообразив, что сделал что-то не то, я быстро сменил руку, но в этом жесте тоже усматривалось скрытое несогласие с генеральной линией партии, и без каких-либо дальнейших объяснений меня решили в пионеры не принимать. В тот день я в первый и в предпоследний раз по-настоящему плакал. Отец, выслушав сквозь безудержные рыдания историю моей катастрофы, расстегнул верхнюю пуговицу гимнастёрки и сухо произнёс:

- Проживёшь и без этого.

 

            Однако, я должен написать о Т. Мы жили в большом сером доме в одном подъезде. Мой отец, моя мать и я занимали трёхкомнатную квартиру на третьем этаже. Т. и её мать – комнату в квартире на седьмом. Они въехали намного позже нас. Это случилось заведомо после того, как пионерская организация лишилась в моём лице преданного неофита, но до того, как я выучился стрелять. Дело было летом. Я помню, как они входили в подъезд. Мать Т. несла узел с вещами и огромный горшок с фикусом. Солнце играло на его мясистых тёмно-зелёных листьях. Сама Т. вела на поводке лохматого кобеля невнятной масти, одно ухо которого задиристо торчало, а другое свисало вниз. Тогда я не обратил на Т. никакого внимания, я был всецело поглощён собакой. Сейчас я смотрю на лежащего посреди комнаты пса. Он пристально следит за моими движениями, пошевеливая одним ухом. Он очень стар, шерсть на спине вылезла, оголив серую с разводами кожу. У него нет половины зубов. Но я, словно наяву, вижу, как он повизгивая влетает в тёмный подъезд, а следом за ним идёт Т. Это мистификация. Передо мной совсем другая собака. Та давно умерла.

 

            Т. вошла в мою жизнь недели две спустя. Я поднимался по лестнице, неся на сгибе правой руки авоську с двумя буханками хлеба. Внезапно я услышал, что кто-то спускается мне навстречу, жизнерадостно цокая каблучками сандалий. Я уже стоял перед дверью своей квартиры, держа наготове ключи. Дверь находилась в глубокой нише, поэтому с лестницы меня было сложно заметить, зато я имел великолепный обзор. Первое, что я увидел, были складки короткой чёрной плиссированной юбки и ослепительно белые трусы с ярко-красными клубничками. Из этих трусов росли ноги, удивившие меня, тогда совершенно неопытного, плавностью линий, которую можно было отнести как на счёт проклёвывавшейся женской округлости, так и оставшимся детским жирком. Между ног призывно алела клубничка. Тогда впервые в жизни я почувствовал, как какой-то тёплый сгусток шевелится внизу живота, и как упирается в брюки моя разросшаяся плоть. Мне стало любопытно, растут ли у Т. волосы на том самом скрываемом красной ягодкой месте, как недавно начали расти у меня. Я узнал это несколько позже. Затем я увидел Т. целиком. У неё были серые глаза с густыми ресницами, слегка вздёрнутый носик и гладкие розовые щёчки. Маленький рот в окружении пухлых губ кривился в капризной гримаске. Чёрные вьющиеся волосы были сплетены сзади в толстую косу, открывая миниатюрные ушные раковины. Помимо юбки на Т. была надета белая ситцевая кофточка, под которой угадывалась начавшая формироваться грудь. Внезапно она остановилась и, повернувшись ко мне спиной, нагнулась, чтобы поправить сползший носок. Передо мной снова мелькнули белые трусы с клубничками, скрывавшие круглые ягодицы. Спустя мгновение она уже скрылась из виду, перепрыгивая через ступеньку. Задыхаясь, я в бессилии облокотился на дверь. Я понял, что никогда не смогу к ней подойти.

            С тех пор я стал часами околачиваться на лестнице и, заслышав цокот её сандалий, занимал свой наблюдательный пост у двери. Я досконально изучил всё её нижнее бельё. Трусы с клубничками появлялись раз в неделю. Как-то раз Т. застукала меня. Спускаясь по лестнице, она почувствовала мой взгляд. Не дойдя до третьего этажа, она перегнулась через перила и, увидев мои горящие из полумрака ниши глаза, резко одёрнула юбку, бросив безразличное:

- Дурак!

Я поспешно скрылся за дверью. Теперь я вынужден был довольствоваться малым. По утрам в одно и то же время я подходил к окну и смотрел, как она выгуливает свою собаку с одним торчащим вверх ухом.

 

            В сентябре мы пошли в школу. Т. училась в параллельном классе. Так я понял, что она должна была быть моей ровесницей. Там же в школе я узнал, что её зовут Т., потому что так к ней обращались подруги на переменах. В тот же злосчастный сентябрь я был избит. Случилось это так.

            У меня было своё секретное убежище. В торце нашей школы находился вход в подвал, который закрывался на висячий замок. Меня всегда влекли к себе всякие потаённые уголки, где можно было спрятаться от людей. Люди мне мешали. Как-то вечером я пришёл туда с напильником и полотняным мешочком, куда мать долгие годы складывала ненужные ключи. Я не слишком надеялся на успех своего предприятия, но мне повезло. Подобрав ключ, который входил в замочную скважину, я пошевелил его. Замок не поддавался. Вынув ключ, я по следам на бороздках понял, что мешает всего один выступ. Зажав напильник между колен, я с полчаса тёр ключ о полотно, пока он не стал свободно проворачиваться в скважине. С тех пор я залезал в подвал почти каждый день, как только школа пустела, прихватив свечной огарок и коробку спичек. Там были свалены старые парты и металлические койки, оставшиеся со времён первой войны, когда школа была госпиталем. Постепенно я обследовал каждый сантиметр. В этом подвале кто-то когда-то жил, потому что в дальнем углу находилась печка. Сейчас она была заставлена пружинными матрасами. Печка давно пришла в негодность. Глина, которой она была обмазана, во многих местах обвалилась, обнажив кирпичную кладку. С обратной стороны печки на уровне моей груди два кирпича свободно вынимались. Просунув в отверстие руку, я обнаружил выступ, где при желании можно было разместить обрез охотничьего ружья. Я не знаю, зачем было делать в печке такой выступ. Может быть, кто-то использовал этот тайник до меня, но я не боялся возвращения старого хозяина. Он должен был сгинуть ещё до того, как я научился самостоятельно ходить. Я часто спускался в подвал, вынимал кирпичи и шарил рукой в пустоте, представляя себе, что прячу что-то очень ценное… Но вот что именно, на это моей фантазии не хватало. Какое-то время я хранил там тетрадь со школьными сочинениями Т. Она забыла её в классе, а я случайно нашёл. Вскоре тетрадь отсырела и покрылась плесенью, и я, стиснув зубы, вынужден был её выбросить. Впрочем, первый предмет, который я спрятал в своём тайнике, был иным. Но обо всём по порядку.

 

            Итак, шёл сентябрь. В тот год он был на редкость тёплым, и если бы не обязанность ходить в школу, можно было подумать, что лето ещё не кончилось. Однажды я обнаружил, что вход в подвал отперт. Должно быть, школьный сторож решил сложить в подвале какую-нибудь рухлядь и забыл запереть за собой дверь. Я просунул голову в дверной проём. Изнутри не доносилось ни звука. Сперва я решил уйти и дождаться, когда сторож снова навесит замок, но что-то влекло меня внутрь. На всякий случай я прошёл вдоль стены и присел около вросшего в землю окошка, через которое подвал освещался дневным светом. Солнечные лучи высвечивали на замусоренном полу яркую трапецию. И в этой трапеции, окружённая светящимися пылинками, словно в лучах софитов, стояла Т. Она была не одна. Напротив неё, засунув руки в карманы, переминался с ноги на ногу Колька, рослый плечистый мальчик из моего класса. Они стояли в лучах света, чтобы видеть друг друга.

- Ну что, хочешь посмотреть? – спросил он, улыбаясь.

Т. закивала. Колька расстегнул ширинку и спустил брюки вместе с трусами. Его висящий член, окружённый редкой порослью, был похож на огрызок чурчхелы. Мать приносила её пару раз с рынка. С тех пор я не ем чурчхелу.

- Теперь ты, – приказал он.

Она медленно подняла юбку. На ней были те самые в алую ягодку трусы.

- Снимай, – раздался Колькин голос.

Т. прижала к груди подол юбки и спустила резинку на бёдра. Я увидел круглый бледно-розовый живот с яркой родинкой возле пупка.

- Нет, до колен, – процедил Колька.

Его член увеличился в размерах и задрался кверху – чурчхелу он больше не напоминал. Т., перебирая ногами, последовала его приказу. Так я сделал открытие, что, как и у всех, на лобке Т. растут волосы.

- Теперь покрутись, – Колькин ломающийся голос всё более походил на стон.

Т. задрала юбку почти до головы и несколько раз обернулась вокруг себя, неумело покачивая бёдрами – стягивавшие колени трусы ей мешали. Так в первый и в последний раз в жизни я увидел наяву её ягодицы. Колька подошёл вплотную к Т. и засунул ей между ног указательный палец. Наверное, я издал какой-то звук, наподобие звериного рыка. Они оба обернулись ко мне. Т. ойкнула и поспешно натянула трусы. Я отпрянул от окна и опрометью бросился домой. Последнее, что я увидел, были полные злобы Колькины глаза.

 

            На следующий день после уроков, едва я успел отойти от школы метров на двести, как Колька перегородил мне дорогу. Рядом с ним стояли ещё четверо мальчишек из нашего класса. Я и сейчас всех их помню по именам: Сашок, Никита, Сёма, Рамиль.

- Слушай, Б., что я тебе скажу. Ты – никчёмный урод. Такие, как ты, не должны жить. Знаешь, почему? Ты не сможешь защищать Родину. Ты не сможешь погибнуть за Родину, как готовы это сделать мы. Ты не сможешь убить врага. Когда враг нападёт на нас, ты будешь отсиживаться в тылу, а мы будем проливать кровь за твою поганую шкуру.

Он размахнулся и ударил меня по лицу. Я пошатнулся. Потом он ткнул меня в живот. Когда я согнулся пополам, он обрушил кулак на мой затылок. Я упал. Остальные тоже не остались в стороне. Они били меня ногами, куда придётся, пока Колька не сказал:

- Хватит с него.

Уходя, он пнул мой портфель, отчего тот раскрылся, и книжки с тетрадками разлетелись по пыльному тротуару метра на два.

 

            Я поднялся, собрал свои вещи и, пошатываясь, побрёл домой. Теперь надо было привести себя в порядок до того, как вернутся со службы родители. Войдя в квартиру, я услышал голос отца:

- Кто там?

Отец объявился совсем не вовремя.

- Это я, папа, - я постарался прошмыгнуть незамеченным в ванную.

Но на пол дороге меня остановил его оклик:

- Зайди ко мне.

Объяснение стало неизбежным.

            Я привык видеть его в военной форме с синими петлицами, в галифе, заправленными в начищенные до блеска сапоги. Сегодня отец был одет в светлый парусиновый костюм и кремовые в дырочку ботинки. Он сидел в своём кабинете, развалясь на диване. Чёрный в белую полоску галстук сполз на сторону. На полу перед ним стояла наполовину опорожнённая бутылка красного вина и гранёный стакан. Он критически окинул меня взглядом:

            - Н-нда. Хорош. За что били? – спросил отец, прихлёбывая из стакана.

            Я вытянулся в струнку.

            - Я – никчёмный урод. Я недостоин жить, потому что я не смогу защищать Родину. Я не смогу убить врага и буду отсиживаться в тылу, когда остальные будут проливать кровь за мою поганую шкуру.

            Отец посмотрел на меня с усмешкой. Он наполнил стакан почти до краёв и протянул мне.

            - На, выпей.

            Я подозрительно принюхался к содержимому стакана.

            - Пей, пей. Это хорошее вино. Такое ОН любит.

            Вино действительно было отменным. Пожалуй, я такого больше в жизни не пил. Оно тут же ударило в голову, и я слегка пошатнулся.

            - Ну-ну. Всё в порядке. Иди в ванную смывать кровь и сопли, переодевайся и через полчаса будь готов.

            Отец не спеша потянулся к чёрному телефонному аппарату, рядом с которым на столе в рамке стояла фотокарточка его жены, моей матери.

            Когда мы вышли из подъезда, во двор вырулил чёрный автомобиль. Отец открыл заднюю дверь и привычно скомандовал:

            - Садись.

            Машина остановилась около приземистого трёхэтажного здания. Завидев отца, часовой у входа приложил руку к козырьку. Мы прошли внутрь. Отец склонился у какого-то окошечка и сказал:

            - Михалыч, выдай мне ключи от тира, с десяток патронов для нагана, и в течение получаса никого туда не впускай.

            Тир походил на школьный подвал, как, наверное, похожи друг на друга все в мире подвалы, только не был так захламлён. У дальней стены в лучах прожекторов я увидел пять чёрных силуэтов.

            - Сколько их было? – спросил отец, доставая револьвер из-за пазухи.

            - Пятеро.

            - Как раз. А как звали этих парней?

            - Колька, Сашок, Никита, Сёма, Рамиль.

            Отец вложил в мою руку пистолет.

            - Ну вот и действуй. Слева направо. Колька, Сашок, Никита, Сёма. Рамиль.

            Когда я выстрелил пять раз, мы подошли к мишеням. Почти никто из моих обидчиков не пострадал. Только Сёме я прострелил ляжку. Моя первая пуля просвистела у Кольки над самым ухом.

            - Плохо. Рука у тебя слабая.

            Мы возвратились на исходную позицию. Отец перезарядил револьвер.

            - Теперь смотри.

            Он сплюнул на пол и начал стрелять. Он прицеливался не дольше трёх секунд, потом нажимал курок и переводил ствол на следующую мишень.

            - А-ян, С-зон, У-ко, Г., К.

            Последние две фамилии, которые назвал отец, я знал из газет. Все пять пуль он положил в десятку.

            - Слушай меня внимательно. Стрелять ты научишься. Подкачаешь мышцы на руке, и всё будет в порядке. Раз в неделю я буду водить тебя в тир. Но у тебя всегда должно быть ещё кое-что… Что-то такое, о чём никто не догадывается. Твой личный секрет. Понимаешь?

            Я отрицательно покачал головой.

            - Ну вот, например, - отец поднял правую брючину, и я увидел поверх резинки, поддерживающей носок, чёрную кобуру с маленьким пистолетом.

- Никогда не помешает, - добавил он, опуская штанину.

            Когда мы вернулись домой, мать придирчиво осмотрела мою физиономию, покрытую синяками и ссадинами. Меня выручил отец:

            - Я показывал пацану приёмы китайского бокса.

            Она сделала вид, что поверила.

 

            С того дня, высматривая на улице Т., выгуливавшую собаку, чтобы не терять зря времени, я поднимал чугунный утюг. В конце концов пришла осень. Маленькая фигурка Т. дважды расплывалась в растекавшихся по стеклу дождевых струйках и в струйках пота, застилавших мне глаза. Я долго размышлял над словами отца, что должен найти нечто, о чём никто не догадывается, своё тайное оружие. Ничего путного мне в голову не приходило. Я решил, что это оттого, что я не только урод, но и дурак, тем более, что Т. однажды именно так меня назвала. Уродом я был и буду, а вот дураком мне быть не хотелось, и я начал больше времени проводить за уроками. Как-то незаметно для себя самого я стал лучшим учеником в классе по всем предметам. Колька меня не задирал, только частенько бросал косые насмешливые взгляды. С Т. они похоже больше не встречались, по крайней мере, вместе я их не видел.

            Я регулярно ходил с отцом в тир, и вот в один прекрасный день, когда мы подошли к мишеням, я обнаружил, что у Кольки, Сашка, Никиты, Сёмы и Равиля дырочки от пуль красуются в одном и том же месте, на лбу, чуть повыше переносицы. Отец хлопнул меня по плечу и засмеялся:

            - Вот теперь ты готов защищать Родину. Если захочешь…

            Я прошёл взад-вперёд мимо мишеней, поковыряв пальцем во всех пяти пулевых отверстиях. Отец смотрел на меня едва ли не с обожанием.

            - Всё, парень, обучение закончено. Дальнейшие пожелания есть?

            - Есть, папа. Научи меня обращаться с ТЕМ пистолетом…

 

            Однажды, возвращаясь из школы, я нашёл, то что давно искал. Своё тайное оружие. Почему я не додумался до этого раньше? Нет, всё-таки я круглый дурак, несмотря на отличные оценки. Передо мной в жидкой грязи лежал металлический прут длиной в полметра и миллиметров пяти в толщину. На одном конце была резьба. Я аккуратно обтёр прут и отнёс домой. Пару дней ушло на поиски подходящей гайки, чтобы была потяжелее, и чтоб резьба совпадала. В тот день я ушёл с последнего урока и, засунув прут в рукав пальто, стал поджидать в сквере неподалеку от школы. Я знал, что Колька пойдёт именно этим путём. Я хотел было сразу навернуть гайку, но потом передумал, оставив её в кармане. Сквер был безлюден, и это было мне на руку. Минут через двадцать в конце сквера замаячил Колька. Я встал на его пути. Он смерил меня презрительным взглядом:

            - Тебе чего, придурок?

            Я слегка шевельнул рукой, и прут выскользнул из рукава прямо в ладонь. Я крепко сжал прут пальцами и прежде, чем Колька успел среагировать, рубанул его по правому плечу. Колька охнул и попятился назад. Я подскочил и врезал по ляжкам, где ватник, в который он был одет, не мог смягчить удар. Колька взвыл и упал на землю. Я методично наносил удары, стараясь попасть в незащищённые места. Он катался по земле и выл. Наконец, я устал. Отирая пот со лба, я склонился над ним и, тщательно копируя отцовские интонации, произнёс:

            - Слушай меня внимательно. Два раза повторять не буду. Первое. Ты никогда не тронешь меня пальцем. Ни ты, ни твои друзья. Второе. Никто никогда не узнает, кто тебя отделал.

            Глотая слёзы, Колька согласно тряс головой. Наклонившись ещё ниже, я взял его за волосы, положив своё оружие рядом на землю.

            - Третье. Ты никогда не подойдёшь к Т.

            Колькино лицо перекосилось:

            - Ублюдок, обрубок ходячий. Тебе никогда не видать её. Думаешь, она позволит тебе то, чем занималась со мной? Х… тебе!

            - Ну, как знаешь.

            Я отошёл на два шага и, засунув прут под мышку, начал деловито накручивать гайку. Потом снова подошёл к нему и прицелился в голову. Колька закрылся руками и жалобно заскулил. Я опустил прут.

            - Запомни, я убью тебя, если только снова увижу рядом с ней.

            Колька продолжал скулить, и я понял, что он сделает всё, как я велел. Я засунул прут обратно в рукав и зашагал прочь.

            В тот же вечер я пробрался в подвал и спрятал прут в тайник, как символ своей первой победы.

 

            …Я чувствую, что устал. Я теперь очень быстро устаю. Я всё-таки стар. По человеческим меркам я ненамного моложе развалившейся у моих ног собаки. Я смотрю на часы. Около полуночи. Но сна ни в одном глазу. Сплю я теперь только днём. Я встаю и включаю телевизор. Высокая темнокожая женщина, похожая на трофейный велосипед ведёт программу "ОБ ЭТОМ". Я тихонько смеюсь. Как мало она знает об ЭТОМ! Или скрывает то, что знает. Во всяком случае, то, о чём она говорит, как о величайшем открытии, мне неинтересно. Я выключаю телевизор и возвращаюсь к письменному столу.

 

            Зима и весна прошли незаметно. Снова наступило лето. А, может быть, прошло две зимы. Вряд ли три. Тем летом я познакомился с Валькой, и это случилось задолго до того, как плюгавого наркома сменил нарком в пенсне. Отца я видел всё реже и реже, частенько он вообще не приходил ночевать. Я заметил, что у него начали выпадать волосы. Однажды рано утром в воскресенье я проходил мимо родительской спальни. В тот день отец ночевал дома. Дверь в спальню была приоткрыта. Я заглянул в щёлку. Голый отец лежал на голой матери. Она сопя извивалась под ним, но отцовские ягодицы оставались почти неподвижными. Потом он сказал:

            - Ну, хватит.

            Отец лежал на спине, закрыв глаза, вытянув руки вдоль тела. Его член устало свисал между ног. Мать перевернулась на бок и натянула на себя одеяло. Она смотрела в стенку, досадливо покусывая нижнюю губу. Совсем не к месту я вспомнил слово "чурчхела" и хихикнул. Мать обернулась и, увидев, что я наблюдаю за ними, прошипела:

            - Прекрати шпионить, гадёныш.

 

            По-прежнему каждое утро я подходил к окну и смотрел, как Т. гуляет собакой. Я почти каждый день видел её в школе и иногда сталкивался с ней на лестнице. Т. вытянулась, у неё появилась настоящая грудь, и она перестала носить короткие юбки. С белыми в красную ягодку трусами я мог навсегда попрощаться. Зато она стала сниться мне по ночам, сначала как-то робко, так что я, просыпаясь утром, не всегда был уверен, она ли это. Но один раз я увидел её очень отчётливо. Мы были вместе в школьном подвале. Она стояла в трапеции солнечного света, окружённая светящимися пылинками. Я сидел на корточках рядом с печью и разводил огонь.

            - Хочешь посмотреть? - спросила она и подняла плиссированную юбку.

            Мои глаза узрели красные клубнички на белом фоне, и я мелко закивал. Т. разделась до гола. Я узнал всё. Тёмную родинку возле пупка, круглые розовые ягодицы, покрытый чёрными волосами лобок. В новинку для меня были лишь её груди с налитыми коричневыми сосками.

            - У тебя теперь есть грудь? – удивлённо спросил я.

            - А как же, - ответила Т., посмеиваясь. - Ты меня помоешь?

            Я начал озираться по сторонам и в углу подвала, там, где раньше стояли разломанные парты, увидел детское оцинкованное корыто. На печи грелся чан с водой. Я вытащил корыто на середину и снял чан с огня. Он оказался на редкость лёгким, и я спокойно справился своей одной левой. Когда я налил воду, Т. залезла в корыто и стала намыливать руки, напевая популярную песенку о парке, где распускаются розы... Я выхватил у неё мочалку и принялся медленными круговыми движениями намыливать спину. Т. блаженно откинула назад голову. Я зашёл с другой стороны и, проведя мочалкой по груди и животу, запустил руку между её ног. Тут я услышал Колькин голос:

            - Обрубок ходячий.

            Я обернулся и увидел в окне его искажённое гримасой лицо. С ужасом я понял, что мой прут остался в раскалённой печке. Т. захохотала, приподняв пухлую верхнюю губу и обнажив плоские белые резцы. Понимая, что Колька вот-вот проникнет в подвал, я, боясь не успеть чего-то, всё быстрее и интенсивнее тёр у неё между ногами…

            Когда я проснулся, трусы у меня были мокрые и липкие. Тогда я понял, что должен научиться делать ЭТО… Иначе я сойду с ума.

 

Валька занимала комнату в покосившемся двухэтажном доме минутах в десяти ходьбы от школы. Вальку в округе знали все. Сама она себя называла Виолеттой, но я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь другой её так звал. Для всех она была просто Валькой. Валька была доступна. Разумеется, за деньги.

            Деньги отец держал в письменном столе. Когда дома никого не было, я взял с десяток купюр, понятия не имея, сколько Валька может стоить. Я решил, что попробую застать её днём, когда риск столкнуться у порога Валькиного дома с кем-нибудь из знакомых был минимален. По дороге я купил бутылку водки. Поднявшись на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, я постучал в крайнюю обшарпанную дверь. Она открыла не сразу. На ней был шёлковый синий халат с аляповатыми красными цветами, в руках она держала папиросу.

            - Здравствуйте, Виолетта…

            Она оценивающе осмотрела меня с головы до пят и, взяв папиросу в зубы, процедила:

            - Здорово, коли не шутишь.

            - Можно войти?

            - Заходи, - сказала она, завидев оттопыривающую мой карман бутылку водки.

            Войдя в комнату, я огляделся. Комната была небольшая. Посередине располагался стол, на котором стояла набитая окурками пепельница и треснутая чашка с остывшим крепким чаем. У окна примостилась высокая кровать с никелированной спинкой и двумя взбитыми подушками. Прямо за кроватью – комод, покрытый вязаной салфеткой. На салфетке – овальное зеркало на подставке и двенадцать фарфоровых слоников. У противоположной стены находился дореволюционный платяной шкаф. Я подошёл к столу и, выставив бутылку водки, ровным рядком разложил деньги. Валька захохотала:

            - Я тебе что, из Парижу что ли? Я – простая советская лярва.

            Я угрюмо молчал.

            - Не тушуйся, парень. Тебя как зовут-то?

            - Меня зовут Б.

            - Ты сын товарища Б.?

            - Да. Вы знаете его?

            Валька отвернулась к окну.

            - Так, слышала. Ты водку пить будешь?

            - Буду.

            - Подожди, я сейчас соображу чего-нибудь закусить.

            Она вышла и вернулась спустя несколько минут с двумя стаканами и тарелкой, на которой лежали четыре солёных огурца, две горбушки чёрного хлеба и крупно нарезанная копчёная колбаса. Валька открыла бутылку и разлила водку в стаканы:

            - Ну что, красавчик, за знакомство?

            - Да, за знакомство.

            Валька, не поморщившись, мелкими глотками выпила полстакана водки. Я попробовал последовать её примеру, но поперхнулся уже на первых двух глотках. Валька засмеялась.

            - Да ты никак в первый раз водку пьёшь?

            - Да, - я почувствовал, как увлажнились мои глаза.

            - Тогда ты её лучше залпом и сразу закуси. Вот так, - Валька плеснула себе в стакан ещё немного и положила на хлеб кусок колбасы. - Смотри.

            Она резко запрокинула голову и залила содержимое стакана себе в глотку. Затем шмыгнула носом, отхватила кусок от своего бутерброда и захрустела солёным огурцом. Взгляд её потеплел. Она откинулась на спинке стула.

            - Теперь твоя очередь.

            Я выпил и закусил. Вся комната вместе с Валькой заплясала у меня перед глазами, но я удержался на стуле. Нет, вино которое любил ОН, было определённо лучше.

            - С боевым крещением, - Валька закурила папиросу и жадно затянулась.

            - Можно я закурю, Виолетта?

            - Бери, - щелчком она подвинула ко мне пачку.

            Смяв пальцами, как делала она, бумажную гильзу у основания, я поджёг папиросу. Вдохнув дым, я тут же закашлялся.

            - Да ты и куришь впервые?

            - Угу, - сознался я и, наверное, покраснел.

            Курить мне не понравилось и, сделав ради приличия несколько затяжек, я потушил окурок в пепельнице.

            - Слушай, а баба у тебя когда-нибудь была? – дыша водкой и табачным перегаром, Валька наклонилась ко мне.

            - Нет, - ответил я, стараясь не отворачиваться.

            - Да-авненько я не совращала мальчиков. Но ты не бойся, я опытная, я всё, как надо, сделаю. Виолетта – хорошая учительница, у тебя потом по этому предмету только пятёрки будут.

            Я вспомнил, как мать бестолково ёрзала под отцом, и его безжизненно висящий между ног член. Это воспоминание вселило в меня беспокойство.

            - Скажите… А у меня может не получиться?

            Валька снова засмеялась.

            - Запомни, малец. Не бывает слабых мужчин. Есть дурные бабы. Виолетта заведёт и мёртвого.

            Она пропела прокуренным фальшивым голосом:

К Виолеттину окошку поднесли покойничка,

У покойничка стоял выше подоконничка.

            Она вдруг посерьёзнела, положила локти на стол и, подперев руками подбородок, закрыла глаза. Минуту-другую она молчала, вспоминая о чём-то.

            - Я ведь молодая, знаешь, какая красивая была…

            Я впервые внимательно рассмотрел её. Вальке было около сорока. Кожа у неё была гладкая, цвета слоновой кости, лишь кое-где тронутая первыми морщинками. Волосы она завивала и красила перекисью водорода, видимо, стараясь походить на актрису С. Из халата выпирала большая упругая грудь. Валька поймала мой взгляд.

            - Что, нравится? – спросила она и широко распахнула ворот, так что стали видны полукружья сосков.

            - Да.

            - А так? – она встала из-за стола и поставила ногу на стул, оголяя крупное, как у лошади, бедро.

            - Вы и сейчас очень красивая женщина, Виолетта.

            Она ни с того ни с сего озлилась:

            - Слушай, хватит мне выкать. Я тебе не завуч. Мы делом будем заниматься, али как?

            Не дождавшись моего ответа, она снова исчезла за дверью. Вернувшись с ковшиком, над которым поднимался лёгкий пар, Валька выдвинула из-под кровати жёлтый эмалированный таз.

            - Отвернись, - скомандовала она.

            Я отвернулся. Раздался плеск, потом я услышал, как она задвигает таз обратно под кровать, затем послышался шорох ткани.

            - Я готова.

            Обернувшись, я увидел лежащую на кровати голую Вальку, бесстыже раскинувшую ноги.

            …Уцепившись рукой за спинку кровати, я совершал какие-то хаотические движения. Глаза у меня были закрыты. Я видел сидящую в оцинкованном корыте Т., которой я намыливал спину. Мои движения стали ещё судорожнее, когда я представил, как тру ей мочалкой между ногами. В этот момент Валька заорала то ли от боли, то ли от восторга, и я в бессилии рухнул на её потное тело. Спустя мгновение я встал, пошатываясь, подошёл к столу, вылил себе в стакан остатки водки и одним махом выпил.

            Дальнейшее я помню смутно. Очнулся я абсолютно голым, стоящим на четвереньках и блюющим в тот самый таз, в котором Валька подмывала свои прелести. Потом я в полубеспамятстве лежал на её кровати, она вытирала мне лицо мокрым полотенцем, поила какой-то бледно-розовой жидкостью, и я опять безудержно блевал. Я никогда не думал, что во мне может находиться столько… Мне казалось, что я умираю. С тех пор я не пью водки. Очухался я только к вечеру. Валька помогла мне одеться.

            - Ну что, герой, понравилось?

            - Нормально.

            - Ты деньги где достал?

            - Я украл их у отца.

            Валька собрала со стола купюры и передала мне.

            - Вернёшь, где взял.

            Потом она выдвинула ящик комода, порылась там и вытряхнула мне в ладонь груду мелочи.

            - Это за водку. Иди.

            Я бессмысленно топтался посреди комнаты.

            - Спасибо вам… тебе…

Валька досадливо отмахнулась:

            - Да пошёл ты…

Я уже стоял в дверях, когда она окликнула меня:

            - Постой. Если хочешь, можешь приходить ко мне. Без денег. Тебе я буду давать бесплатно. Не спрашивай почему. Я и сама толком не знаю. Что-то ты такое всколыхнул во мне. Приходи, ладно? По пятницам. До пяти приходи, не позже. Придёшь?

            - Приду, - ответил я и захлопнул за собой дверь.

            ...На моё счастье дома никого не было. Я положил деньги назад, в письменный стол отца, быстро разделся и завалился спать.

 

            Я ходил к ней почти всё лето. В тот год Т. уехала к родственникам в деревню, и я был лишён возможности созерцать даже её утренние прогулки с собакой. Валька обучила меня разным штукам, которые похожей на трофейный велосипед ведущей программы "ОБ ЭТОМ", может быть, и не снились. Меня эти игрища забавляли, но по большому счёту не трогали. Каждый раз, когда я занимался с Валькой ЭТИМ, в моей голове всплывал образ Т., сидящей в оцинкованном корыте, и Валька каждый раз истошно орала, когда в своих грёзах я тёр мочалкой между ног Т. Временами я нарочно гнал от себя это наваждение и наблюдал, как подпрыгивали на вязаной салфетке фарфоровые слоники, когда спинка кровати касалась комода. Странное дело, но тогда Валька не кричала. Она потом только гладила меня по голове и тихо приговаривала:

            - Хорошо, красавчик. Всё хорошо.

            Она взяла моду называть меня красавчиком. Мне это не очень нравилось, но я почему-то не отваживался сказать ей об этом. Я больше не приносил ей ни денег, ни водки. Время от времени, сэкономив на кино и на мороженом, я покупал шоколадных конфет. Оказалось, что шоколад Валька любила не меньше, чем водку. Иногда Валькины клиенты приходили во внеурочное время, в МОЁ время, и тогда Валька просто не отпирала дверь. Но это случалось редко. Так продолжалось до тех пор, пока однажды в парадном я нос к носу не столкнулся с отцом. Он понял всё сразу, взял меня под руку и едва слышно сказал:

            - Выйдем-ка. Есть что обсудить.

            Первое время мы шли молча. Отойдя от Валькиного дома на порядочное расстояние, мы остановились.

            - Давно к ней ходишь? – спросил отец.

            - А ты?

            - Я задал тебе вопрос. Изволь отвечать.

            - Давно.

            - Больше ты здесь бывать не будешь.

            - Ошибаешься. Буду.

            - Ты напрасно так со мной разговариваешь. Запомни, если ты здесь объявишься ещё хоть раз, я её сгною.

            Не дожидаясь моего ответа, он повернулся и негнущейся походкой пошёл по направлению к дому. Я покорно поплёлся за ним.

            В следующую пятницу я снова пришёл к Вальке. В этот день я решил напрочь выбросить из головы все мысли о Т. Валька тихонько гладила меня и приговаривала:

            - Хорошо, красавчик. Всё хорошо.

            Вдруг я заметил, что по её гладким, словно выделанным из слоновой кости, щекам текут слёзы.

            - Что с тобой?

            - Ничего. Всё в порядке. Но ты не ходи ко мне больше, ладно?

            - Ладно, если ты об этом просишь.

            - Прошу. А сейчас полюби меня ещё разок. Напоследок.

            И я сделал с ней ЭТО, как она просила.

 

            Снова наступил сентябрь, Т. вернулась из деревни, и я, как обычно, мог подсматривать, как она по утрам гуляет с собакой. Занятия в школе закружили меня, поэтому я достаточно быстро научился обходиться без еженедельных визитов к Вальке. Сентябрь опять был очень тёплым.

            Как-то раз мы всей семьёй сидели на кухне за ужином, что в последнее время случалось весьма редко. Мать внезапно отложила вилку и, разглядывая маникюр на левой руке, с наигранным безразличием сказала:

            - Позавчера забрали В. Ты в курсе?

            У отца задёргалось веко, но он ответил совершенно бесстрастно:

            - Разумеется.

            - А вчера арестовали П. Для тебя это плохие новости, - мать снова взяла вилку и принялась разминать котлету.

            Отец, не отрывая глаз от тарелки, бодрым голосом произнёс.

            - Конечно, хорошего мало. Одна отрада, что С-зон с У-ко уже тоже сидят.

            Мать посмотрела на отца с едва заметной издёвкой.

 

            Спустя несколько дней, вернувшись из школы, я увидел, что дверь в отцовский кабинет приоткрыта. Уходя на службу, отец обычно плотно закрывал её за собой. Значит, он был дома. Бросив привычное:

            - Здравствуй, папа, - я отправился в ванную мыть руки.

            Казалось, отец не слышал моего приветствия. В кабинете было тихо. Я заглянул вовнутрь. Отец действительно был дома. На письменном столе стояла пустая рамка, где когда-то находилась фотография его жены, моей матери. Сама фотография была порвана на кусочки, валявшиеся по всему полу. На оконном стекле красовалось слово "СУКА", выведенное материной губной помадой. Отец, одетый в тот самый парусиновый костюм и кремовые в дырочку ботинки, как и тогда, когда мы в первый раз ездили с ним в тир, развалясь сидел на диване. Лицо его было спокойно. У ног стояла опорожнённая бутылка из-под вина. Того самого, которое любил ОН. В правой руке отец сжимал револьвер. Он склонил голову на левое плечо, отчего кровь из маленькой дырочки на правом виске стекала по щеке на шею и заливала воротник белой сорочки и сползший на сторону чёрный в полоску галстук.

            Несколько минут я стоял, как вкопанный, не в силах двинуться с места. Первое, что пришло мне в голову, это мысль о ТОМ пистолете. Осторожно, так чтобы тело отца не завалилось набок, я приподнял правую брючину. Пистолет был там. Отстегнув ремешок с миниатюрной кобурой, я сунул всё это себе в портфель. Потом я положил туда же пустую рамку и обрывки фотографии матери. По идее нужно было также стереть надпись на стекле, но я подумал, что меня могут случайно увидеть с улицы. В конце концов, слово "СУКА" могло относиться к кому угодно. Теперь мне предстояло решить, как поступить дальше. Ключ от школьного подвала был у меня в кармане, и я мог бы избавиться от находившихся в моём портфеле опасных предметов. Но что-то подсказывало мне, что сейчас это делать рискованно.

            Не закрывая входную дверь, я слетел вниз по лестнице. Выбежав из подъезда, я закричал что есть мочи:

            - Помогите! Помогите! Милиция!

            Портфель стоял у меня между ног. Левой рукой я закрывал себе ухо, чтобы по крайней мере наполовину заглушить звук своих воплей.

 

            Через некоторое время квартира наводнилась людьми в белых халатах, людьми в белых гимнастёрках с красными петлицами и людьми в гимнастёрках цвета хаки с синими петлицами. Вызвали мать. Я сидел на табурете в коридоре, прижав к груди злополучный портфель. Мать стояла позади меня, положив мне руки на плечи. Я чувствовал мелкую противную дрожь и никак не мог понять, то ли я сам дрожу всем телом, то ли это дрожат руки матери. Когда санитары пронесли мимо нас на носилках тело отца, из-под простыни вывалилась кисть его руки и оказалась прямо перед моими глазами. Между большим и указательным пальцами у него была татуировка, на которую я раньше почему-то не обращал внимания. Там было выколото всего одно слово: "Любовь". Не знаю, что это слово для него значило. Наверное, имя какой-то женщины. Его жену, мою мать, звали по-другому.

            Потом в квартире остались только люди в гимнастёрках цвета хаки и начали методично переворачивать всё вверх дном. Я по-прежнему не сходил со своего табурета. Один из них, невысокий, крепко сбитый, с синюшными щеками, подошёл ко мне:

            - Ты чего, иудино отродье, в свой портфель вцепился?

            Дрожь усилилась настолько, что я почувствовал, как трясётся моя голова. Тогда другой, длинный, худой, в круглых очках и с брезгливо оттопыренной нижней губой одёрнул его:

            - Оставь его в покое. Видишь, парень не в себе.

            Ушли они ближе к полуночи, забрав какие-то бумаги отца. Мать молча принялась убираться в квартире. Мне было любопытно, заметила ли она, что в кабинете отца отсутствует её фотография. Но мать не произнесла ни слова, а я не стал спрашивать. Спустя некоторое время я сказал ей, что не могу больше находиться дома. Она разрешила мне выйти погулять, не выказав ни малейшего удивления, что я иду на улицу с портфелем. Рамку и обрывки материной фотографии я выбросил в мусорный бак, потом пробрался на ощупь в школьный подвал и спрятал пистолет отца в тайнике.

            Следующим вечером я снова пришёл к тайнику, выяснил, что в обойме оставалось пять патронов, разобрал пистолет, смазал все детали, затем снова собрал и обернул промасленной фланелькой.

 

            …Уже утро. Я чувствую себя совсем обессиленным. Я вынужден прервать свои записки. Я должен погулять с собакой, позавтракать и лечь спать. Но я обязательно вернусь к ним вечером. Обязательно. Я знаю, что у меня остаётся очень мало времени.

 

            Спустя пару недель в нашей квартире появился новый обитатель. Его фамилия была А-ян. Как и мой отец, он носил гимнастёрку цвета хаки с синими петлицами и галифе, заправленные в начищенные до блеска сапоги. Он был чёрен, толст и низок ростом. Посреди круглого лица рос крючковатый нос, так не соответствовавший его облику ушедшего от бабушки и дедушки колобка. По утрам он, что-то напевая себе под нос на непонятном мне языке, шёл в сортир в майке, которая мне всегда казалась несвежей, и в неизменных галифе, поддерживаемых широкими подтяжками. А-ян любил леденцы-монпансье. Он носил их в кармане, в скомканном носовом платке. Он частенько угощал меня. Я вежливо благодарил его, ссыпал их в свой карман, а потом выбрасывал в урну. С тех пор я не ем леденцов. По ночам из бывшей спальни моих родителей, где теперь вместо отца с матерью спал А-ян, доносились материны крики, похожие на вопли Вальки, когда я, делая с ней ЭТО, грезил, как тру мочалкой между ног Т.

            На смену тёплому сентябрю пришёл октябрь с холодными муторными дождями. В школе меня всегда-то сторонились, а после смерти отца от меня стали шарахаться, как от зачумлённого. Я, наконец, сообразил, что теперь, когда отца нет, я смогу снова навещать Вальку. Я постучался в её дверь в одну из пятниц. Она не открыла. Я решил, что у неё кто-то из клиентов, и ушёл. Она не отозвалась и на следующую неделю, и ещё через неделю. Тогда я решил нарушить нашу договорённость и пришёл в субботу. Мне открыла высохшая женщина в бигуди. Я немного замялся, но подумав, что скрываться мне больше не перед кем, спросил:

            - Простите, Виолетта здесь живёт?

            Ничего не ответив, женщина захлопнула дверь перед моим носом.

            У подъезда стояла старушка в пуховом платке и лузгала семечки. Я решил справиться у неё.

            - Извините, тут когда-то жила женщина, которую звали Виолетта. Как её найти?

            Старушка выпучила глаза и три раза перекрестилась.

            - Валька?! Ой, помоги ей, Господи. Забрали, забрали шалавую. Кинули ночью в воронок и у-у… Вот уж пару месяцев как… Да я тебя, кажись, тут уже видела, малый. Ты кем ей будешь-то?

            - Я её незаконнорожденный сын.

            Не знаю, почему я так ответил. Я шёл, пиная ногами мокрые жёлтые листья, и думал о том, что по крайней мере в одном хотел бы походить на отца. Он всегда сдерживал свои обещания.

            По ночам, прислушиваясь к крикам матери, извивавшейся под покрытым чёрным курчавым волосом телом А-яна, я представлял себе голую Т., сидящую в оцинкованном корыте и делал ЭТО сам с собой. А утром я выходил на свой наблюдательный пост к окну и ждал, когда Т. выйдет из подъезда с собакой.

 

            Перед Новым Годом в газете появилась статья, в которой сообщалось, что состоялся суд над группой заговорщиков, проникших в органы госбезопасности и работавших сразу на несколько иностранных разведок. Все они безоговорочно признали свою вину. В списке шпионов стояли среди прочих фамилии В. и П., а также С-зона и У-ко. Кое-кто, в том числе и мой отец, успели покончить с собой, испугавшись справедливого возмездия. Возглавляли заговор Г. и К., занимавшие перед разоблачением крупные посты. В тот день, когда была опубликована статья, первым уроком была история. Ко мне подошла учительница, строгая и точная в движениях, как стрелки часов, и прошептала мне на ухо:

            - Ты понимаешь, что тебе придётся кое-что сказать?

            Конечно, я всё понимал. Я вышел к доске и перед притихшим классом произнёс:

            - Мой отец оказался врагом народа. Он оказался презренным врагом нашей великой Родины. Как это мне ни тяжело, я должен отречься от него. Мне стыдно, что у меня был такой отец. Я не желаю иметь с ним ничего общего.

            Дальше урок пошёл своим чередом.

            Я подумал, что нам с матерью придётся теперь выехать из нашей квартиры, а может быть, и вовсе покинуть город. Я готовил себя к тому, что больше никогда не увижу Т. С другой стороны, я был рад этому, потому что переезд навсегда избавил бы меня от А-яна и его леденцов. Но нас не тронули. Получалось так, что А-ян охранял наш покой.

 

            На следующий год органы возглавил нарком в пенсне. Говорят, в ту пору люди начали шушукаться, произнося вполголоса незнакомое до сих пор слово "реабилитация". Да только я знаю об этом лишь понаслышке. Друзей и даже знакомых, с которыми я мог бы хоть что-то обсудить, и тогда, и после у меня почти не было. В один прекрасный день мы все втроём ужинали на кухне. Вдруг мать перестала есть и с испугом обратилась к А-яну.

            - Забрали Д. Ты понимаешь, что это очень плохие новости?

            В ответ он завопил с диким акцентом:

            - Панымаю, чорт возьми, я всё прэкрасно панымаю, - и швырнул тяжёлую стальную ложку в тарелку с борщом.

            Мы с матерью отирали с лица брызги. Тарелка раскололась на две половинки, и красноватая жижа полилась на скатерть, а с неё на галифе А-яна.

 

            Назавтра он не пришёл ночевать. Он не вернулся и на следующий день, и ещё через день. Он исчез, словно растворился в воздухе. Я никогда его больше не видел. Мать молчала, а я её, как всегда, ни о чём не спрашивал. Но спустя несколько дней после исчезновения А-яна она сказала, что кое о чём должна со мной поговорить. Мать позвала меня на кухню. На столе стопочкой стояли пять больших коробок из-под монпансье.

            - Вот. Ты должен спрятать это где-нибудь. Я не могу это больше хранить в доме.

            - Что это, мама?

            Мать открыла крышку верхней из коробок. Я увидел дорогие украшения: золотые и серебряные кольца, броши с драгоценными камнями, серьги, ожерелья.

            - Хорошо, мама, я сделаю, как ты просишь. Но я могу узнать, откуда это у нас… у тебя? Это от А-яна?

            - Незачем тебе знать, откуда. Если вдруг со мной что-то случится, тут тебе хватит на всю жизнь. Я была не очень хорошей матерью и скверной женой. Но ничего нельзя изменить. Прости, если сможешь. Сейчас это всё, что я могу для тебя сделать.

            - Да мне, мама, не нужно столько, - её последние фразы я оставил без внимания.

            Она как-то странно посмотрела на меня. В глазах её был лихорадочный блеск.

            - Так, может, выбросить всё это?

            - Нет, зачем же? Пусть будет.

            Я взял из шкафа старую наволочку и сложил туда коробки. Через полчаса они уже покоились в школьном подвале. Когда я возвратился назад, мать даже не поинтересовалась, куда я спрятал драгоценности.

            …Утром, по дороге на службу, она попала под грузовик.

 

            …Увы, я уже совсем не помню, когда это было. Наверное, что-нибудь за полтора-два года до начала войны. Конечно, можно порыться в старых документах и найти материно свидетельство о смерти. Да вот только к чему?

 

            После похорон матери я обнаружил, что за мной следят. Получилось это случайно. Я вышел из подъезда и увидел того самого мужика с синюшными щеками, который во время обыска в нашей квартире назвал меня иудиным отродьем. Он был одет в штатское и лениво курил папиросу, делая вид, что не обращает на меня ни малейшего внимания. Он шёл за мной до самой школы. Я понял, что в ближайшее время школьный подвал мне лучше обходить стороной. О существовании коробок из-под монпансье, кроме меня, матери и А-яна знал кто-то ещё. Вернувшись домой, я обнаружил в квартире полный разгром. Я понимал, что это не воры, хотя бы потому, что ничего не пропало, но милицию вызвал, чтобы не возбуждать у моих преследователей лишних подозрений. Они всё ещё продолжали топтаться возле меня. Иногда это был тот субъект с синюшными щеками, других я не знал, но научился быстро и безошибочно их определять. Предстояло решить, что же делать дальше. Для начала я распродал вещи отца и матери и кое-что из мебели, но эти деньги когда-нибудь должны были кончиться. Поразмыслив, я ушёл из школы, хотя до её окончания мне оставалось менее года, и поступил в чертёжно-конструкторский техникум. Там платили хоть маленькую, но стипендию. О том, чтобы попытаться продать что-нибудь из оставленных матерью драгоценностей, не могло быть и речи. В приёмной комиссии техникума на меня посмотрели с недоверием. Но я показал им, что весьма ловко справляюсь с кульманом, и что моя левая рука в состоянии твёрдо и точно водить циркулем и рейсфедером. Мои школьные оценки окончательно убедили руководство, и я был принят посреди года без экзаменов. За мной следили ещё пару месяцев, а потом перестали. Мне удалось убедить их, что тайну тех проклятых коробок мать унесла с собой в могилу. Без топтунов стало даже немного скучно. По идее я мог теперь потихоньку пользоваться кладом и даже вернуться в школу, но не стал делать этого из осторожности. Да и был я неприхотлив, мне просто не приходило в голову, на что я могу потратить деньги, вырученные от продажи свалившегося на меня богатства.

            Существовала, правда, ещё одна проблема. Вскоре после смерти матери я упаковал небольшой чемодан со своими вещами. Теперь-то уж ничто не мешало выкинуть меня из трёхкомнатной квартиры. Отдельно я сложил в узелок две пары нижнего белья, кусок мыла, зубную щётку и зубной порошок. Я не мог сбрасывать со счетов и такого варианта, что в ближайшее время окажусь в тюрьме. Но время шло, и ничего не происходило. Обо мне будто все забыли.

            Однажды в газете я прочитал, что состоялся суд над очередной группой заговорщиков, пробравшихся в органы госбезопасности и работавших сразу на несколько иностранных разведок. Все они безоговорочно признали свою вину. Подлым наймитам удалось сфабриковать документы, компрометирующие преданных членов партии, какими, как выяснилось, были товарищи Г. и К., чтобы выдвинуть на их место своих ставленников. Многие бдительные сотрудники органов безопасности, пытавшиеся противостоять этой банде, были ими оклеветаны или физически устранены. В списке разоблачённых и осуждённых я увидел фамилию А-яна. Через несколько дней после этой публикации меня вызвали в органы для вручения справки о реабилитации моего отца, а также сообщили, что мне причитается пенсия.

            Наутро я отправился в школу. Первым уроком была история. Я вошёл в класс, подошёл прямиком к точной в движениях, как стрелки часов, учительнице и прошептал ей на ухо:

            - Ты понимаешь, что тебе придётся кое-что выслушать?

            Она совершенно опешила и плюхнулась на стул. Я вышел к доске и чеканно произнёс:

            - Мой отец – бывший красный командир, кристально честный коммунист, всю жизнь отдавший делу борьбы с врагами Родины. Враги оклеветали и погубили его, потому что он стоял на пути воплощения их коварных замыслов. Запомните все. Мой отец погиб, как герой.

            В классе повисла тишина. Я развернулся и вышел, громко хлопнув дверью. Эта выходка мне тоже сошла с рук без последствий.

 

            Надо сказать, что в этот период своей жизни я почти забыл о Т. У меня даже не было возможности следить за ней из окна. Техникум находился на другом конце города, и я выходил из дома задолго до того, как Т. появлялась во дворе с собакой. И вообще, женский вопрос отошёл куда-то на десятый план. Я ездил в техникум, готовился к занятиям, стряпал себе нехитрую еду, ел, по выходным одной рукой жамкал в корыте бельё, что должно было заменять стирку, спал. Вот и всё. Ни на что другое у меня просто не было времени. Я сталкивался с Т. лишь случайно – всё-таки мы жили в одном подъезде. Я знал, что она должна была окончить школу, но понятия не имел, устроилась ли она на работу или решила продолжить учёбу в институте.

            Это случилось в последнюю предвоенную весну. Я возвращался из техникума, помахивая тубусом с чертежами. Моё обучение близилось к концу. И тут впереди я увидел Т., которую вёл под руку широкоплечий молодой человек. Без особого труда я признал в нём Кольку. Они поднялись по лестнице к ней в квартиру. Я понял, что Колька пришёл туда не на день рождения Т., не послушать патефон или одолжить книгу. Колька пришёл к Т. навсегда. Я представил себе, что вот теперь они разгородят ширмой пополам комнату, где Т. жила со своей матерью и собакой, и Колька будет делать с Т. ЭТО. Колька решил не сдерживать своего обещания. Собственно говоря, он мне никакого обещания и не давал. Обещание ему дал я, и был обязан его сдержать.

            Когда стемнело, я спустился в подвал. Поставив на пол зажжённую свечу, я вытащил из печной стенки кирпичи. Нащупал коробки из-под леденцов, аккуратно сложил их на полу. Запустив руку в проём, я сразу нащупал прут с навёрнутой гайкой. Но нет, на сей раз мне было нужно нечто другое. Я вынул пистолет, развернул тряпку, зажал рукоятку между колен и, передёрнув затвор, дослал патрон в патронник. Потом, взвесив пистолет на ладони, я сунул его себе в карман. Оставалось только выбрать безлюдное место, где я смогу безнаказанно продырявить Кольке голову. Я принялся перебирать возможные варианты. Мысли путались, правильное решение не приходило, как и тогда, несколько лет назад, когда я силился понять, что же имел в виду отец, говоря о моём личном секрете. Что-то сильно мешало мне. Я начал раздражаться. Рывком достав пистолет из кармана, я приставил его к виску и закрыл глаза. Отец стрелял себе в правый висок, отчего его голову отбросило налево. Я буду стрелять в левый, значит мою голову должно снести вправо. Я открыл глаза и повернулся, чтобы проверить, не дрожит ли у меня рука. Чёрный кружок дула смотрел в мои зрачки не шелохнувшись. Я разрядил пистолет и вновь спрятал его в тайник. Я решил не убивать ни себя, ни Кольку. Моя собственная смерть в этом грязном подвале на груде золота выглядела бы полной нелепицей. Что же касается Кольки, то остановили меня отнюдь не угрызения совести. Я бы мог разнести ему череп, не сморгнув глазом. Просто Колькино убийство было бы ещё бессмысленнее, чем моё самоубийство. Оно ни коим образом не могло приблизить меня к Т. В тот день я понял, что иногда разумнее отказываться от обещаний, данных кому бы то ни было.

 

            Я перебираю листы пожелтевшей бумаги, покрытые моим каллиграфическим почерком с левым наклоном. Я пишу уже несколько дней. Это занятие занимает всё моё время. Я прерываюсь лишь на еду, сон и прогулки с собакой. Я подошёл к тому периоду своей жизни, который следует обозначить коротким словом "война". Мне будет сложно писать о войне, потому что она оставила в моей памяти не так много следов. Если кто-либо из живших тогда прочтёт эти строки, он, пожалуй, ужаснётся моей чёрствости. Да и те, кто тогда не жил и близких своих не терял, тоже ужаснутся. Ну как же! Война была величайшим из несчастий, выпавших на долю нашего народа. Эта информация внедрялась и внедрилась в человеческие мозги, так сказать, на архетипическом уровне. А я, наверное, даже бы забыл даты её начала и окончания, если бы эти даты настолько часто не повторялись в газетах, книгах, фильмах и телепередачах, что проще было забыть собственное имя. Ну что, в самом деле, случилось со мной этакого важного во время войны? Я ощутил склонность к математике и женился на Марте Х. Да, война началась заведомо до моей женитьбы.

 

            …Всё же кое-какие воспоминания о первых месяцах войны, не связанные ни с математикой, ни с женитьбой, у меня остались. Прямо перед её началом я устроился работать чертёжником на оборонный завод, который на счастье находился ближе к моему дому, чем техникум. На счастье, потому что нас быстро перевели на военное положение, увеличив рабочий день и фактически отменив выходные. Домой я теперь приходил только спать. Ещё я помню, что на улицах стало заметно меньше мужчин в штатском, их и вообще стало меньше. Однажды утром, отправляясь на завод, я увидел, как Т. куда-то под руку ведёт Кольку, одетого в линялую гимнастёрку, с вещмешком за спиной и скаткой через плечо. Колька уходил на войну. А спустя, наверное, два месяца, возвращаясь поздно вечером с завода, я столкнулся с Т., сидящей на грязной ступеньке лестницы в пролёте между первым и вторым этажами. Она сжимала в руке какой-то белый листок. Я прошёл мимо, но она даже не шевельнулась. Я понял, что Кольки больше нет. Ещё через несколько дней ранним утром я увидел Т. в военной форме, которую куда-то вела под руку её мать. Рядом, повизгивая, семенил пёс с задиристо торчащим кверху ухом. Т. шла на войну мстить за Кольку.

            Мне мстить было не за кого, но на следующий день, отпросившись с завода, я стоял в очереди в военкомат. В добровольцы записывал пожилой капитан с землистым лицом и седыми, пожелтевшими от табака усами. Его стол стоял в каморке настолько крошечной, что кроме стола там мог поместиться всего один кандидат, желающий отдать жизнь за Родину. Когда я вошёл, капитан грустно взглянул на мою культю и еле слышно спросил:

            - Ты зачем сюда пришёл?

            Я вытянулся в струнку и, уставившись в окно за спиной капитана, отчеканил так же тихо, как прозвучал его вопрос:

            - Когда весь народ поднялся на защиту Родины, я должен быть вместе со всеми. Я хочу… я готов отдать жизнь за Родину.

            Конечно, я сказал ему неправду, не всю правду… Я не хотел отдавать жизнь за Родину, хотя, если понадобилось бы, я был готов умереть. Это ведь не совсем одно и то же. Я просто хотел быть там, где была Т., в душе наивно надеясь оказаться с ней на одном участке фронта.

            Капитан достал из пачки папиросу и закурил.

            - Что ты собираешься делать на фронте с одной рукой?

            Помедлив немного, я ответил:

            - Я хорошо стреляю из пистолета. Вы можете проверить.

            Капитан не стал ни проверять меня, ни спрашивать, где я этому выучился. Понизив голос ещё на полтона, он сказал:

            - Слушай, парень. Ты, конечно, можешь записаться в ополчение, но там тебя быстро убьют. Отправляйся лучше домой. После войны кто-то должен будет делать детей нашим бабам.

            …У Марты Х. было три выкидыша. После последнего врачи запретили ей беременеть.

 

            Итак, на войну я не попал. Однако, вскорости пришёл приказ об эвакуации нашего завода. Перед отъездом я в последний раз я спустился в подвал школы. Я рисковал. В поисках диверсантов патрули начали обыскивать все чердаки и подвалы, и если бы меня застали с пистолетом и кучей драгоценностей, то непременно пристрелили бы на месте. Но мне снова повезло. Драгоценности остались в тайнике дожидаться лучших времён, пистолет я спрятал в квартире. В последний момент я распихал по карманам содержимое одной коробки. Так, на всякий случай. Потом подхватил чемодан, который собрал ещё несколько лет назад, запер квартиру и уехал, не зная, вернусь ли когда-нибудь назад.

            В эвакуации я оставался почти до самого конца войны. Хотя уже через несколько месяцев стало ясно, что нашему городу больше ничего не угрожает, завод решили повторно не перевозить. Помню, что в то время мне больше всего хотелось есть, спать и согреться. Спать, потому что работали мы по пятнадцать-шестнадцать часов в сутки, и на сон времени практически не оставалось. Что касается еды, то получал я хороший рабочий паёк, но был молод и силён, несмотря на физическое уродство, и мой организм требовал большего. Кроме того оказалось, что моё тёплое пальто, вполне годившееся для зимы в родном городе, было слишком жидким для здешних морозов, и до завода, а также обратно, я бежал бегом, чтобы не окоченеть насмерть. Попытаться же сбыть прихваченные с собою золотые украшения я пока побаивался, наблюдая пару раз, как патруль уводил в неизвестном направлении злостных спекулянтов.

            Нас поселили в общежитии, а попросту говоря в одноэтажном бревенчатом бараке. Барак был поделён фанерными перегородками на узкие комнаты-пеналы, в которых едва втискивались две койки и небольшой стол-тумба. Мой сосед также работал чертёжником. Когда я приехал, он уже жил в общежитии. Его звали Мураш. Я был уверен, что это кличка, и крайне удивился, когда узнал, что Мураш – его настоящая фамилия. Он и действительно был похож на муравья, неопределённого возраста, сухощавый, сутулый, с резко прочерченными морщинами на щеках и кустистыми бровями. Он носил очки с толстыми стёклами в роговой оправе, которые то и дело сдвигал на лоб, и тогда они слегка походили на муравьиные усики. Первое время мы почти не разговаривали. Как и я, с виду Мураш был неразговорчив. После работы, перехватив что-нибудь поесть, я бухался в койку и тотчас засыпал. Мураш же, оккупировав тумбочку и обложившись двумя-тремя книгами, ещё полночи что-то писал в тонких ученических тетрадях. Время от времени запас тетрадей у него кончался, и тогда он использовал обратную сторону испорченных чертежей, аккуратно разрезая здоровенные листы ватмана под формат писчей бумаги. Каким образом ему удавалось выносить бумагу с завода, я понятия не имел. Как-то раз я решил подшутить над ним и сказал, что враг может похитить его записки и, составив их вместе, получить наглядное представление о том, какую продукцию выпускает наш завод. Ему, Мурашу, тогда несдобровать. Он ничего не ответил, только побледнел и ещё ниже согнулся над своей писаниной. После этого случая он перестал таскать с завода испорченные чертежи. Меня очень интересовало, что же он такое пишет, но по своему обыкновению я его ни о чём не спрашивал, а возможности остаться в комнате одному и порыться в его вещах он мне до поры до времени не предоставлял.

            Однажды я проснулся среди ночи задолго до того, как надо было идти на работу. Мураш сидел, уткнувшись в какую-то толстую книгу и беззвучно шевелил губами. Я вдруг почувствовал, что в эту ночь больше не усну. Мураш обернулся ко мне и, заметив мой пристальный взгляд, проговорил:

            - Простите, если я вас разбудил.

            - Ничего страшного, я совсем не хочу спать. Что за книгу вы читаете?

<1>. Я пролистал несколько страниц. Аккуратно набранные формулы разрывали куски текста. Мои знания немецкого языка ограничивались школьной программой, да и сам предмет был чересчур абстрактен для моего восприятия, поэтому я не понял даже, о чём идёт речь. Я закрыл книгу и спросил его:

            - Это что, очень интересно?

            - Для меня очень.

<2> и, как в детстве, водя пальцем вдоль строк, углубился в чтение. За час я осилил страницы три. Нельзя сказать, чтобы я что-то досконально понял, но во всяком случае прочувствовал, что данный предмет имеет некую внутреннюю логику, мне пока неподвластную. Всё это время Мураш не отрываясь смотрел на меня.

            - Ну как?

            - Тяжело, - откровенно признался я.

            - У меня много книг по математике. Есть на русском языке и куда попроще. Хотите?

            - Хочу.

            - Но это будет завтра, а сейчас стоит поспать перед работой, согласны?

            - Хорошо, поспим, только ответьте, пожалуйста, кто вы?

            Мураш искоса посмотрел на меня, оценивая, стоит ли мне доверять.

            - Вообще-то я профессор математики. Эдак лет пять назад меня посадили. Видите ли, мы с коллегами по кафедре преднамеренно растлевали советское студенчество. Кое-кто выжил и даже незадолго до войны был реабилитирован. Я предпочёл на прежнее место работы не возвращаться и остался в глуши, сделавшись преподавателем черчения в сельской школе. Заметьте, не математики и не физики. Я выбросил все свои дипломы. Так мне было гораздо спокойнее. И я оказался прав. Меня в конце концов потеряли. Но для себя я продолжаю работать. От этого ведь почти невозможно избавиться. Это как привычка ко сну и принятию пищи. Вот и вся история. Когда началась война, я оказался здесь, на этом заводе.

            - Но почему? Почему вы не вернулись?

            - Наивный вопрос, юноша. А ведь вы производите впечатление человека искушённого. Сев один раз и чудом выйдя, никто не гарантирован от вторичной посадки. Я имел возможность справиться о судьбе своих бывших коллег, имевших счастье, как и я, оказаться на воле. Все они снова ТАМ. Сидят, правда, на сей раз с комфортом и имеют возможность работать на благо Родины. В тяжёлую годину ей, Родине, понадобились наши мозги. Не поймите меня превратно, я готов послужить… Я искренне желаю Победы нашему народу… Но… ТАМ нет права на ошибку. Одна неверная формула, и тебя могут расстрелять. А я всё ещё, как ни странно, хочу жить.

            - Правда, странно, - ответил я рассеянно, - А что стало с вашей семьёй?

            - Слава Богу, супруга моя скончалась до того, как я сел. А детей… Для человека интеллигентного иметь в нашей стране детей – непозволительная роскошь.

            Мураша прорвало. Теперь уже я с интересом наблюдал за ним. Он молчал долгие годы, и вот теперь выдавал всю эту крамолу, будучи уверен, что я на него не донесу. Или ему стало всё равно? Я не собирался на него доносить. Он был удобным соседом. Мне только до зуда в ладонях хотелось узнать, как изменилась бы его физиономия, скажи я ему, что мой отец, возможно, был тем, перед кем он сидел на привинченном к полу табурете, писая от страха в штаны. Но я ничего ему не сказал. Я подозревал, что тогда он замкнётся в себе. Этого я не желал. Он был мне интересен.

            С тех пор я стал вполовину меньше спать. Скрестив ноги, я сидел ночами на койке и изучал данные мне Мурашом книги, решая подряд предлагавшиеся там упражнения в тонких ученических тетрадях. Пересилив страх, я всё же толкнул на рынке одну из своих безделушек, и купил стопку тетрадей, половину которых сразу же уступил Мурашу, поношенную волчью шубу, банку кислой капусты и круг копчёной колбасы. Продукты я съел сам в присутствии глотавшего слюну Мураша. Тот не обиделся. Мы представляли теперь с ним забавный, почти растительный симбиоз. Он был нужен мне, а я ему. Я давал ему возможность вновь почувствовать себя тем, кем он был раньше, обращаясь к нему время от времени за помощью. Меня же почти мистически влекла к себе его математика. Я частенько задавал себе вопрос, чем же, но не находил на него ответа. Я понял это только много лет спустя. А пока я с помощью Мураша развлекался решением головоломных задач, приходя в восторг от процесса превращения хаотического нагромождения формул в изящный ответ, как, должно быть, малый ребёнок радуется, когда груда разноцветных кубиков становится крепостью или автомобилем. Мураш говорил, что у меня есть талант.

 

            Кончилось наше с ним сожительство довольно внезапно. Однажды впервые за долгое время мне дали выходной, а Мураш отправился на работу. Я корпел над вычислением тройных интегралов. Мураш неожиданно вернулся к обеду. Он безвольно плюхнулся на койку. Губы его тряслись. Поздоровавшись, я снова погрузился в задачу. Если захочет – сам расскажет, что случилось.

            - Скажите, это не вы? – спросил он меня.

            - Что это?

            - Это не вы донесли на меня?

            - О чём? – я совершенно искренне был удивлён.

            - Понимаете, они меня вычислили. Они узнали, кто я… Внизу стоит машина. Мне дали полчаса, чтобы собрать вещи. Меня переводят в закрытый институт. Боже, как они узнали? Как они смогли меня найти? Теперь меня точно расстреляют.

            - Успокойтесь. При желании найти вас не составляло никакого труда. Фамилия у вас запоминающаяся. Вам следовало бы потерять паспорт и справку о реабилитации и только после этого вынырнуть в своей деревне, назвавшись, например, Иваном Титькиным. Или на худой конец жениться на какой-нибудь доярке и взять её фамилию.

            - Да-да. Вы правы. Но теперь поздно. Вы верите в судьбу? Я чувствую, что не доживу до конца войны. Меня расстреляют.

            Мне надоел его скулёж:

            - В судьбу я не верю. Вернее, просто не понимаю, о чём вы говорите. Прекратите ныть, как баба. Не делайте ошибок в формулах и останетесь живы.

            Он опешил от моих слов, но, как ни странно, именно эти слова заставили его взять себя в руки.

            - Послушайте, Б. Вы молоды и жестоки. Талантливы и жестоки. Очень талантливы и очень жестоки. Первое – прекрасно, второе – омерзительно. Отчасти талант извиняет многое, но лишь отчасти. Но, слава Богу, вы молоды. Может быть, со временем, ваш талант вытеснит жестокость. Как там у нашего великого поэта, помните? Гений и злодейство…

            Я промолчал.

            - Я оставляю вам свои книги. Вам они могут пригодиться. А мне вряд ли. Говорят, ТАМ неплохая библиотека. Жаль всё-таки, что я не успел научить вас большему. Да ничего, доучитесь сами. Если разберёте самостоятельно хотя бы пару глав из ван дер Вардена, значит, вы гений.

            Он собрал свои нехитрые пожитки за десять минут и сел на кровать, вперившись взглядом в оклеенную старыми газетами стену. Когда за окном раздался нетерпеливый автомобильный гудок, он встал и не попрощавшись закрыл за собой дверь.

            Я никогда его больше не видел и долгое время ничего не знал о его судьбе. Лишь спустя добрых полтора десятка лет после окончания войны я смог навести о нём справки. Мураш оказался провидцем лишь наполовину. До Победы он действительно не дожил. Однако, его не расстреляли, как он полагал. Профессор Мураш умер от сердечного приступа. Думаю, что после того, как обнаружил ошибку в каких-нибудь своих расчётах.

            Право, мне было жаль, что он уехал. Я действительно многому научился у него и мог бы продолжать учиться. Но с другой стороны, я не слишком горевал. После того, как Мураш освободил койку, у меня появилась возможность привести в дом женщину. К тому времени я уже был знаком с Мартой Х.

 

            Я встретил её во время одной из своих редких прогулок на толкучку. Она сильно выделялась из орущей, пахнущей чесноком и самогоном толпы торговцев, пытающихся сбыть свой нехитрый товар. Марта Х. стояла в самом конце торгового ряда. Она была одета в тяжёлое драповое пальто явно с чужого плеча и до самых глаз замотана в пуховый платок. Перед ней на перевёрнутом ящике стояли тонкой работы старинные настольные часы. В них в общем-то не было ничего особенного, мне уже приходилось видеть нечто подобное: корпус в форме часовенки, циферблат с неудобочитаемой римской цифирью, ажурные чёрные стрелки, четыре бронзовые колонны по углам, увитые бронзовым же плющом, массивный постамент из чёрного камня. Моё внимание привлекла венчающая часы сверкающая на солнце фигура. Это была не какая-нибудь античная богиня плодородия с отвислым задом и не толстощёкий купидон, сжимающий в пухлых ладошках лук и стрелы. То был ангел с раскрытыми крыльями и вскинутой вверх трубой. Фигура ангела была напрочь лишена обычной для таких предметов тяжеловатой округлости завитков. Она будто бы состояла из прямолинейных отрезков солнечных лучей и была устремлена куда-то даже не вверх, а вовне, в некое потустороннее пространство, скрытое безыскусно намалёванной декорацией, изображавшей и этот заиндевевший город, и Марту Х. в драповом пальто с чужого плеча, да и меня самого, тупо созерцавшего фигуру ангела. Ангел поднёс к бронзовым губам трубу, дабы воззвать ко всем нарисованным на этом требующем немедленной реставрации холсте тварям. Я огляделся по сторонам – на спустившегося с небес ангела никто не обращал никакого внимания…

 

            Эти часы – единственная память, оставшаяся у меня от Марты Х. Они стоят на моём письменном столе. Я отрываюсь от своих записок и смотрю на ангела. Его фигура больше не блестит. Я давно его не чистил, и бронза потускнела. А может быть, на него просто не падает солнце. Я рассматриваю его немую трубу и хочу спросить, о чём же он хотел мне поведать тогда, во время войны, в том неуютном вымерзшем городе. Ангел молчит…

 

            - Вы продаёте эту вещь? – спросил я Марту Х.

            - Да, - ответила она, из-за пухового платка её голос был еле слышен.

            - Что вы хотите за неё?

            - Я хотела бы получить какие-нибудь продукты: картофель, крупу, растительное масло.

            - Вы давно здесь стоите?

            - Второй день.

            - Послушайте меня, пожалуйста. Я вернусь через час и принесу вам то, что вы просите. Я прошу вас на всякий случай никому не отдавать часы до моего возвращения. Вы меня слышите?

            Марта Х. покачала головой в знак согласия так вяло, что мне показалось, что она вот-вот рухнет наземь.

            На сей раз я толкнул вещицу покрупнее. Я оказался рядом с Мартой Х. даже менее, чем через час, везя на прикупленных по случаю детских салазках мешок картошки, два пакета пшена, три бутылки масла, два шмата сала и банку селёдки. Она остолбенело смотрела на все эти сокровища, обладательницей которых нежданно-негаданно стала. Потом подняла на меня блеклые серые глаза и произнесла:

            - Я не знаю, как всё это дотащить до дома.

            - Я могу одолжить вам санки.

            Поблагодарив меня, она дёрнула за верёвку, привязанную к салазкам, и бутылки с маслом тут же попадали в снег.

            - Надо осторожно тянуть, медленно, вот так, - вернув бутылки на место, я показал ей, как надо везти санки.

            Марта Х. беспомощно развела руками. Я усмехнулся.

            - Хорошо, я провожу вас до дома.

            Она жила где-то на окраине города, в просторной избе, в которую набилось изрядное количество одиноких беженок со всех концов страны. По дороге я узнал, что зовут её Марта Х., что родом она откуда-то из тех новых западных республик, присоединённых перед самой войной, что по иронии судьбы она бывшая школьная учительница математики, что все учительские места в городских школах заняты, что пока она работает библиотекарем, и что ей и ей подобным в этом городе выдают лишь иждивенческие карточки. В тот раз я о ней больше ничего не узнал. Как и я, Марта Х. была не слишком многословна.

            Мы остановились около её дома. Я держал в руке верёвку, Марта Х. стояла в обнимку с часами. Она протянула часы мне и принялась разгружать санки. А я вдруг подумал, что мне собственно некуда их поставить в моей конуре, поскольку единственное подходящее для часов и ангела место – на столе, который прочно занял под свои ночные бдения Мураш. Тогда я сказал ей:

            - Знаете, я живу в стеснённых условиях, так что если вы не возражаете, то пусть часы пока останутся у вас. До лучших времён.

            Я повернулся и пошёл прочь, оставив Марту Х. и с часами, и с продуктами, и даже с салазками. Она крикнула мне вслед изо всех сил, но так тихо, что я еле услышал:

            - Приходите пить чай.

 

            Я приходил к ней несколько раз, и мы сидели за круглым столом посреди комнаты и молча пили чай под прицельными взглядами соседок. Я вдруг понял, что война изменила мой статус – я стал видным мужчиной. Каждая из этих изголодавшихся баб хотела меня в любом качестве, хоть на какое время. Несмотря на то, что среди них попадались отнюдь не дурнушки, флирт с компаньонками Марты Х. меня не воодушевлял.

            После того, как автомобиль с нетерпеливым клаксоном увёз Мураша навстречу его судьбе, я сделал Марте Х. предложение. Она приняла его без принятого в таких случаях жеманства и переехала ко мне сразу же, как я согласовал вопрос с комендантом общежития. Марта Х. была старше меня почти на десять лет, но я оказался её первым мужчиной. Не знаю, как уж так могло случиться. Она не была дурна собой, а по-своему даже миловидна. Кожа её отличалась бледностью, как и Валькина, но в коже Марты Х. не чувствовалось той привычной мне скрытой похоти. Она была блондинкой и свои отнюдь не густые прямые волосы собирала сзади в пучок. Губы у неё были не пухлыми, но и не тонкими, и цвет их мало отличался от цвета всей кожи, так что издали улыбка или гримаса боли на её лице были неразличимы. Глаза у Марты Х. были светло-серого цвета и под покровом выцветших ресниц могли показаться невыразительными, но если смотреть в них не отрываясь хотя бы несколько секунд, то возникало ощущение, что она видит тебя насквозь. Она была стройна, можно сказать, худа, грудь, как таковая, у неё почти отсутствовала, и лишь несколько раздававшиеся бёдра выдавали фигуру женщины. Весь её облик излучал покой и тишину. Это, пожалуй, всё же не совсем то, что притягивает мужчин, как магнит, но и не то, чем мужчинам следовало бы пренебрегать. Для меня Марта Х. обладала одним неоценимым качеством, которое я вряд ли бы нашёл в какой-нибудь другой женщине. Она была… и в тоже время её не было. Она существовала ровно в тех ипостасях, в которых я в ней нуждался. Я не имею в виду лишь такие банальности, как стирка, приготовление еды, исполнение супружеских обязанностей и т.д. и т.п., потому что даже у меня время от времени возникала потребность ощущать, что я на этом свете не один, и тогда Марта Х. каждый раз оказывалась рядом. Но она исчезала, словно растворялась в воздухе, когда её общество мне становилось в тягость. Благодаря этому, мы прожили с ней долгую жизнь, ни разу не поссорившись. Не знаю, что она чувствовала ко мне. Честно говоря, я не слишком утруждал себя размышлениями на эту тему. Мне Марта Х. была нужна. С ней было комфортно.

            Как и всякая нормальная супружеская пара, определённое время мы посвящали ЭТОМУ. Из нас двоих Марта Х. была ведомой. Я добросовестно повторял с ней все те уроки, которые некогда преподала мне Валька, и хотя кое-что из данного арсенала почиталось в нашем здоровом обществе за немыслимый разврат, Марта Х. без тени ложной стыдливости позволяла делать с собой всё, что я хотел. Правда она никогда не кричала, как это то и дело случалось с Валькой, и даже не постанывала. О том, что с Мартой Х. происходит нечто экстраординарное, я мог догадываться лишь потому, как учащалось её дыхание. Во время занятий ЭТИМ я по привычке частенько представлял себе, как намыливаю укромное место между ляжками Т., сидящей в детском корыте. Я полагал отчасти, что делаю это для Марты Х., вспоминая, что именно в эти минуты Валька испытывала наибольшее наслаждение, но постепенно заметил, что Марта Х. никак не реагирует на поток моих грёз. Тогда до меня дошло, что грежу я для себя и только для себя, что это я испытываю при этом высшее наслаждение, а Валька его лишь подхватывала, на что, по-видимому, Марта Х. была просто неспособна. Я решил не отказываться от своего удовольствия, и Т. на долгие годы поселилась в нашей постели.

 

<3>. Я стал раздумывать о том, чем теперь могу заняться. Я хотел учиться. Да, именно в день возвращения в родной город я решил поступать в Университет. А что ещё? Я стал мучительно придумывать, чего же ещё пожелать… И с ужасом понял, что хочу видеть Т. Это было совершенно новое для меня чувство. Я не просто хотел её видеть. Я хотел быть рядом с ней. Я хотел говорить с ней. Я хотел обладать ею… Отныне Т. должна была существовать только для меня одного. Я посмотрел через плечо на Марту Х. Утомлённая длинной дорогой, она задремала. Ссутулившись она обнимала бронзового ангела. Её рот был слегка приоткрыт. Из-под старенького берета выбилась прядь бесцветных волос. Наверное, в моём взгляде была неприязнь. Марта Х. проснулась, словно почувствовав это. Она виновато улыбнулась и поправила выбившуюся прядку. Я снова отвернулся к окну.

 

            Я улизнул из квартиры спустя каких-нибудь двадцать минут, после того, как мы переступили её порог. Этого времени мне вполне хватило, чтобы провести Марту Х. по комнатам, объяснить ей, как пользоваться газовой колонкой для нагрева воды, а также тайком от неё засунуть руку за шкаф, чтобы убедиться, что отцовский пистолет на месте. Я сказал Марте Х., что для того, чтобы получить для неё разрешение на пребывание в этом городе, я должен уладить кое-какие формальности, и что чем быстрее я это сделаю, тем будет лучше. Я даже не позаботился о том, что она может увидеть, что я вовсе не выходил из подъезда, и буквально взлетел на седьмой этаж. Я всё нажимал и нажимал на кнопку звонка, думая, что вот теперь-то всё пойдёт по-другому. Мною овладело своего рода безумие. Я ведь знал, что Т. ушла на фронт, что она могла ещё не демобилизоваться, что, наконец, её могли просто убить… Говорят, что на войне такое случается… Но я упрямо продолжал названивать, будучи уверен, что этот звонок перевернёт мою жизнь. Когда через несколько минут мне так никто и не открыл, я принялся стучать кулаком в дверь. Наконец, моё упорство было вознаграждено. Дверь приоткрылась на цепочку, и я увидел слезящийся жёлтый глаз и впалую щёку, покрытую седой щетиной. Обладатель слезящегося глаза спросил меня неожиданным скрипучим басом:

            - Чего шумишь, парень?

            - А чего не открываете?

            - А пошто мне тебе открывать, когда ты, может, бандит какой-нибудь?

            Я в конце концов узнал говорившего со мной мужчину. Его звали Кузей. Ни его отчества, ни тем более фамилии во дворе никто не знал. Возраста Кузя был тоже весьма неопределённого. До войны он работал на местной табачной фабрике и прежде занимал комнату в подвале дома напротив. Кузю считали слегка тронутым, откровенно презирали и старались обходить стороной. Большей частью Кузя был вполне нормален, только на редкость нелюдим, что мною, например, расценивается, как признак трезвого ума. Но иногда, особенно по пьяни, а пил Кузя до умопомрачения едва ли не каждые выходные, его охватывала совершенно омерзительная жажда общения, в порывах которой он выдавал нечто уж совсем невообразимое. Помню, как он подлетел однажды ко мне вскорости после гибели матери, схватил за плечи и забористо дыша в лицо водкой, зашептал:

            - Их ведь трое хлопчиков тех было… Молоденьких таких, чуть постарше тебя… Они в травушке на коленочках стоят, а шашечки-то вжик-вжик. И вот их головушки в травушку падают, а хлопчики так на коленочках и стоят… Так и стоят… Не падают хлопчики-то…

            В пьяных жёлтых глазах Кузи отражалась так поразившая его сцена убийства трёх хлопчиков. Мне тогда сделалось не по себе, я вырвался, грубо обругал его и убежал. Ходили слухи, что однажды в молодости Кузя в составе боевого кавалерийского отряда в некой далёкой деревне популярно объяснял невосприимчивым селянам преимущества нового общественного устройства, и что именно после этого случая он тронулся умом. Однако кое-кто высказывал осторожное предположение, что Кузя воевал на противоположной стороне и, наоборот, с усердием исправлял заблуждения тех, кто новую власть встретил слишком радостно.

            Впрочем, репутация умалишённого сослужила Кузе неплохую службу. Обзаведясь, по-видимому, белым билетом, он избежал призыва на фронт и умудрился переехать из своего подвала в квартиру Т.

            - Я не бандит, Кузя, не бойся. Я – простой диверсант… Наши скоро войдут в город. Для тебя есть важное задание.

            Он попытался захлопнуть дверь, но я подставил ногу.

            - Не бойся, Кузя, я шучу. Понял? Я шучу.

            Я показал ему свою культю.

            - Это я, Б. Выходи, поговорить надо.

            Кузя скинул цепочку и вышел на лестничную клетку. Голос его смягчился, а небритая физиономия приобрела елейное выражение.

            - Ох, узнаю, узнаю. Шутите? Ох, как страшненько шутите! Папашка ваш покойный, должно быть, тоже так над людьми подшучивать любил, - Кузя выразительно шмыгнул носом и уставился на меня жёлтыми плаксивыми глазами.

            Нет, всё-таки он был не так уж безумен.

            - Где жильцы, Кузя?

            - Да кто где… Кто ещё воюет, а кто уже в земле лежит… Я честь по чести ордер получил, как герой гражданской. А вам кого надо-то?

            - Здесь в одной из комнат жила семья Т. Мать и дочь.

            - Ну дак ещё же мужик был. Али забыли его? Не-е-е. Не могли забыть. Дак он в самом начале войны погиб. Молодая на фронт ушла, и с тех пор о ней ни слуху ни духу, а мамашка ейная через год после того преставилась, когда уже в квартире никого, окромя неё и не оставалось.

            - Так что, Т. даже ни разу на побывку не приезжала?

            - Нет, не приезжала.

            - И она не знает, что её мать умерла?

            Кузя вздохнул:

            - Стало быть, не знает.

            Некоторое время мы стояли молча. Потом я спросил:

            - Кузя, а ведь у них ещё собака была. Что с ней стало?

            - А почём я знаю? На хрена она мне сдалась?

            - Ты что, душегуб, с псом сделал?

            - Выпустил, - Кузя уставился в потолок.

            Мне стало жаль собаку.

            - Убил, сволочь?

            Кузя приблизился ко мне и прищурил свои жёлтые глаза. Я понял, что он пьян. Не смертельно, но всё-таки пьян.

            - А вы не надо так со мной. Я – герой гражданской. У меня на то бумага есть. А кто чего говорит, так о вас тоже разное говорят… Побаиваются вас люди. Они говорят… - Кузя понизил голос, - Что вы миллионщик… За вами, небось, тоже хлопчики ходють… А бумаги, бумаги-то у вас и нет, которая хлопчиков списывает! Бумагу-то ни за какие миллионы не купишь! Но я вас не боюсь. Совсем не боюсь. Вы для меня, словно сын… Нет, брат родной. Потому как вы есть так же, как и я, убивец…

            Я ухмыльнулся.

            - А вот это ты врёшь, приятель. Я в отличие от тебя никого не убивал.

            - Да ведь это, товарищ Б., в наше-то время, эх… дело наживное… - снова вздохнул Кузя.

            Я ничего не ответил ему. Спускаясь по лестнице, я услышал, как Кузя осторожно прикрыл дверь. Я подумал о том, что зря, уезжая в эвакуацию, оставил пистолет отца в квартире. Ведь Кузя или кто-нибудь вроде него мог позариться и на моё жилище. И ещё я подумал о том, что Т., возможно, больше нет в живых. Жаль, право. Очень красивая женщина. Очень красивая. Мне хотелось иметь что-нибудь от неё на память. Лучше всего подошли бы те самые в красную ягодку трусы. Но их в лучшем случае давно пустили на тряпки. А что ещё могло бы мне напоминать о Т.? Собаки больше нет. Я вспомнил, как семья Т. вселялась в наш подъезд, и как солнце играло на мясистых тёмно-зелёных листьях фикуса, который несла в горшке мать Т. Да, я мог бы поставить этот цветок у себя дома. Но трудно вообразить, чтобы он пережил почти всю войну в обществе Кузи.

 

            Я вышел из подъезда и направился к зданию школы. То была дорога к моему будущему материальному благополучию. К благополучию в новой жизни, в которой, увы, как ни прискорбно, не будет больше Т. …Но эта дорога окончилась грудой строительного мусора, которую разравнивали два бульдозера. Школы больше не было.

            - Эй, земляк, - крикнул я ближайшему ко мне бульдозеристу, пареньку, не достигшему призывного возраста, с папиросой в зубах и одетой задом наперёд кепке. - Тут ведь когда-то школа была?

            Паренёк заглушил мотор и выскочил наружу.

            - Да, была. Но её ещё в первый год войны разбомбили. Мы сейчас стройплощадку под новую расчищаем. А вы учились здесь?

            - Было дело…

            - Воевали? – парень с уважением посмотрел на мой пустой рукав.

            - Не совсем. Я, так сказать, боец невидимого фронта.

            "Очень невидимого," – добавил я про себя. Паренёк вытянулся передо мной едва ли не по стойке смирно.

            - Опасно было? – этот чудак смотрел на меня просто с обожанием.

            - По-разному. Про покушение на ихнего вождя слыхал? Моя работа.

            В глазах парня промелькнула тень недоверия.

            - Шучу, земляк. Извини, не имею права рассказывать.

            Парень понимающе улыбнулся. Я похлопал его по плечу.

            - Иди, работай. Я здесь пока побуду. У меня с этим местом многое в жизни связано. Постою, товарищей погибших вспомню…

            Он махнул мне рукой на прощание и снова запрыгнул в бульдозер. Я остался один. Я не шелохнувшись смотрел на то, как сравнивается с землёй моё богатство. Но странное дело, я не испытывал ни малейшего сожаления. Эти драгоценности пришли ко мне совершенно внезапно, и вот так же в одночасье я их потерял. Я даже не успел осознать, что богат. А потом другая мысль пришла мне в голову. Хорошо, что всё так случилось… Если бы я сегодня встретил Т., если бы драгоценности оказались целы, и если бы Т. согласилась стать моей, я бы вынужден был убить Марту Х.

 

            Итак, я закончил военный период своих воспоминаний. Я шагаю по комнате, повторяя про себя: "Надо успеть". Что надо? Кому надо? Я впервые начинаю испытывать сомнения в целесообразности того, что делаю. С одной стороны, я должен закончить свои воспоминания до того, как умру или впаду в окончательный старческий маразм. С другой – до этого момента я должен успеть их уничтожить, потому как не желаю, чтобы какой-нибудь представитель человеческой породы ковырялся в моей прожитой жизни. Так для кого же я всё это делаю? Мне на глаза попадается бронзовый ангел с поднесённой к губам трубой. Решение снова найдено. Я пишу для него.

 

            Война кончилась, как рано или поздно кончается всё. Это произошло до того, как наркома в пенсне стали называть министром. Люди ходили вокруг с глуповато-счастливыми лицами. Многие при этом плакали. Те, у кого война отняла близких. Это было время непонятной для меня смеси слёз и улыбок. Моя собственная жизнь постепенно входила в колею. В первый послевоенный приём я поступил в Университет. С учёбой Марта Х. мне не помогала, уже задолго до поступления в области математики я знал куда больше её. Материально мы были более или менее обеспечены. Снова начали выплачивать отцовскую пенсию. Сперва – дополнительными карточками. Марта Х. устроилась в школу учительницей. Кроме того, у меня от запасов, которые я брал с собой в эвакуацию, оставалось ещё достаточно безделушек – на чёрный день.

            Постепенно стали возвращаться назад демобилизованные из армии, добавляя в и так не слишком благополучную жизнь города дополнительную струю неустроенности. Возвращались люди, которые по нескольку лет только и делали, что убивали, разучившиеся и порою не желавшие делать что-либо иное. Поэтому к счастью ли, к сожалению, но возвращались не все. Не вернулись с войны Колька, Сашок, Никита, Сёма, Рамиль. Колька оказался пророком. Мало того, что он фактически накликал смерть себе и своим друзьям, я действительно отсиживался в тылу, пока они впятером дружно проливали кровь за мою поганую шкуру. Но иные всё же возвращались…

            …Я не ждал не гадал, что в один прекрасный день Т. всё-таки вернётся в наш город. Тем не менее это произошло спустя года два после окончания войны. Война пощадила её, оставив в живых. Т. приехала вместе с новым мужем, демобилизованным офицером. Я так и не потрудился узнать, как его звали. Вообще, из всех мужчин Т. по имени я знал только первого, Кольку. Этого про себя я прозвал просто Офицером. Я случайно встретил их на улице, как раз в тот день, когда она вернулась. Офицер был приземист и широк в кости. На нём был новенький парадный мундир с золочёными погонами. На груди у Офицера красовалось несколько начищенных до блеска орденов. Потом он так и не расстался с этим мундиром, лишь споров погоны, а ордена оставил, как примету собственной значимости. Он имел привычку стоять подбоченясь, широко расставив ноги, для того, чтобы все видели, насколько крепко он стоит на земле. На самом деле, приглядевшись можно было понять, что делает он это, пытаясь скрыть кривизну своих нижних конечностей. У Офицера были густые каштановые волосы, которые он слегка подбриолинивал и зачёсывал назад, золотая фикса на переднем резце и татуировки в виде перстней почти на всех пальцах рук. Поговаривали, что Офицер происходил из блатных, воевать начал в штрафбате, куда попал из мест не столь отдалённых. Уцелев в мясорубке первых месяцев и отмеченный командованием за свою бесшабашную отвагу, был переведён в разведку, где к концу войны дослужился до офицерского звания.

            Т. была одета в цивильное. Скорее всего, она демобилизовалась намного раньше своего мужа. В её облике появилось что-то новое, что делало её непохожей на ту, прежнюю Т. Встречаясь с ней в подъезде или на улице, я пристально рассматривал её и ломал голову над тем, что же такого в ней изменилось. Ну да, Т. слегка располнела и округлилась, над алой губой появился едва заметный пушок, а в густой копне чёрных волос поблёскивали две-три седые ниточки. Да, Т. превратилась в красивую дородную зрелую женщину. Можно было сказать, что всё её существо как-то отяжелело. Но всё же это было не главное. В ней появилось нечто, что напрочь отсутствовало в Марте Х. и чем через край была наполнена Валька. Из всех пор кожи Т. начала сквозить похоть, в самом что ни на есть горячем, грубом варианте. Этот жар, должно быть, распространялся от Т. по воздуху. Во всяком случае, он передавался мне. Стоило мне столкнуться с Т. в выходной день, я тут же бежал домой и занимался ЭТИМ с Мартой Х. Я вспоминал прежнюю Т., нежную, слегка капризную девочку в ту пору, когда они с матерью вселились в наш дом, стройную, порывистую, устремлённую куда-то в светлое будущее девушку, когда она начала по-серьёзному встречаться с Колькой, а потом стала его женой. Тогда в ней не было этой одуряющей похоти. Спустя некоторое время я понял, откуда к ней это пришло. Если бы я был женщиной, то наверняка распознал бы, что этот первобытный дух ненасытного желания исходил от Офицера. Позже я сделал умозаключение, что Т. была очень зависима от мужчин, с которыми жила. Она изменялась подстать им. Я подумал в шутку, что если бы она стала моей женой, то через некоторое время потеряла бы руку.

 

            Т. и Офицер поселились в её квартире. Кузе пришлось потесниться, а вскоре он и вовсе исчез, и его никто больше не видел. Герой гражданской не вынес общества героя Отечественной. Т. с мужем осталась в квартире вдвоём. Не знаю, чем эта пара зарабатывала себе на жизнь, и работали ли они в привычном смысле этого слова вообще. Офицер частенько возвращался домой поздно и под шаффе, распространяя в подъезде запах коньяка и дорогого одеколона, а у Т. на лице то и дело появлялись синяки.

            Они прожили вместе около года. И без того пополневшая Т. вдруг начала стремительно раздаваться, но я далеко не сразу сообразил, что эта её полнота отнюдь не связана с режимом питания. Беременность делает фигуру большинства женщин уродливой, поскольку живот начинает сразу лезть вперёд, напоминая половинку перезревшего огурца. Что же касается Т., то создавалось впечатление, что она полнеет равномерно, становясь похожей на матрон с дебелыми телесами, которых так любил изображать один известный в прошлом художник, и от которых желание исходило пропорционально объёму и массе. Когда до меня всё же дошло, что Т. ждёт ребёнка, я почувствовал нечто похожее на зависть. В принципе, это обычное человеческое чувство мне чуждо. Я по натуре человек сугубо рациональный. Когда мне что-то нужно, то я сразу анализирую, могу ли я это получить, если же это невозможно, то я забываю о данном предмете раз и навсегда, что, казалось бы, исключает почву для зависти. Но здесь был другой случай… Незадолго до этого у Марты Х. случился второй, предпоследний выкидыш. Я поймал себя на мысли, что не хочу рождения ЭТОГО ребёнка. Ребёнка, зачатого Т. от Офицера. Я хотел бы, чтобы это был МОЙ ребёнок. Если бы только МОЙ ребёнок родился без физического недостатка, которым наградила матушка-природа меня самого, то он мог бы существенно улучшить человеческую породу. Я думал о том, что МОЙ ребёнок наверняка был бы свободен от таких общих человеческих недугов, как жадность, зависть, страсть… От всего того, что порождает так называемую любовь и ненависть. От того, что в конце концов делает человека убийцей. От того, от чего я в своей жизни почти избавился. Почти… Потому что я всё ещё человек. Но мне не суждено было иметь детей – человечество воспроизводит только себе подобных.

            …Иногда я побаиваюсь силы своей мысли. В ту ночь, а вернее, под утро, Офицер вернулся пьянее обычного. Мне не спалось. Я подошёл к окну и увидел, как направляется к подъезду его покачивающийся силуэт. А наутро санитары спускали Т. на носилках. Я мельком увидел её посиневшее от побоев лицо с заплывшим глазом и расквашенными губами. После этого случая Офицер бесследно исчез, как частенько исчезали люди, которых я хорошо знал. Т. вернулась домой только недели две спустя, похудевшая и поседевшая. ЭТОТ ребёнок не был рождён.

            С исчезновением Офицера изменился и облик Т. Помимо того, что в волосах её стали совершенно отчётливо видны седые пряди, напрочь исчезла некогда струившаяся из пор её тела похоть. От неё стала исходить усталость. Т. устроилась куда-то на службу и завела новую собаку. Псина была очень похожа на ту, первую, отличаясь лишь в масти. Я не знаю, где Т. выбирала этих животных, но у всех её собак одно ухо торчало, а другое безвольно свисало вниз. Теперь Т. вынуждена была выгуливать собаку по утрам, а я мог возобновить свои привычные наблюдения. Марта Х., выучив мои пристрастия и привычки, ни о чём меня не спрашивала без крайней на то надобности. Заметив, что я каждое утро торчу у окна, она в конце концов рискнула задать вопрос:

            - Скажи, что ты там всё время высматриваешь?

            Не оборачиваясь к ней, я ответил:

            - Я прощаюсь со своей юностью.

 

            Офицер навсегда исчез из жизни Т., но спустя, наверное, год объявился в моей жизни. Я случайно столкнулся с ним на улице. Хотя мы и прожили около года в одном подъезде, он вряд ли обращал внимание на такую запоминающуюся козявку, как я. Поэтому мне удалось незаметно проследовать за ним. Я ещё удивился, как это его не ухлопали в разведке во время войны. Счастливчик! Офицер направлялся на вокзал. Он сел в пригородный поезд и сошёл минут через сорок на полупустынной платформе. Была поздняя осень. Дожди уже своё отшумели, и наступила пора заморозков. Вокруг была темень, хоть глаз выколи. Несмотря на то, что поезд был порядком набит людьми, на этой платформе сошло лишь несколько человек. От платформы шла широкая просёлочная дорога, освещённая фонарями. По этой дороге и направились все те, кто сошёл с поезда, кроме меня и его. Офицер свернул на узенькую тропинку, ведущую в лес. Я шёл метрах в ста позади него, понимая, что с этой тропинки он никуда не сойдёт. Вскоре деревья расступились, и мы вышли на окраину небольшого посёлка. Офицер вошёл в калитку ближайшего к опушке леса дома, а я прошёл вдоль по выложенной гравием улице ещё пару домов, отметив попутно, что, судя по зияющим пустотой окнам с разбитыми стёклами, они необитаемы. Дорога со станции заняла минут десять.

Затем я вернулся назад. Окна дома, в который вошёл Офицер, щедро освещались керосиновыми лампами. Я мог спокойно стоять у забора, наблюдая, что происходит внутри, не боясь быть замеченным. Офицер сидел за столом с дебелой красавицей лет тридцати с тяжёлыми косами соломенного цвета и вываливающейся из сарафана грудью. Даже находясь на улице, я почувствовал, как из неё сочится похоть, та самая низменная похоть, которую я обнаружил в Т, в пору, когда она была замужем за Офицером. Я тут же ощутил мощный прилив желания. Мне стоило больших усилий взять себя в руки. Не за этим же я здесь оказался, в конце концов? В доме было жарко натоплено. Офицер снял китель и, оставшись в нижней рубашке, развалился на стуле. Он и его женщина пили водку, закусывая квашеной капустой. Мне казалось, что я ощущаю, как по их подбородкам стекает липкий сок. Потом Офицер приказал женщине раздеться. Она проворно скинула сарафан и нижнюю сорочку и опустилась на колени около кровати. На меня смотрели её рыхлые белые ягодицы, словно две луны в полнолуние. Ламп они не гасили. Офицер любил заниматься ЭТИМ при свете. К моему горлу подступил комок. Офицер степенно, не торопясь снял одежду, опустился позади женщины и начал совершать размашистые движения взад-вперёд. Я остолбенело наблюдал, как пляшут татуировки на его мускулистом теле. На его левой лопатке порхал ангел-хранитель с распростёртыми крыльями, чем-то отдалённо напоминающий того, на часах Марты Х. Только у ангела, вытатуированного на спине Офицера было тело обнажённой женщины с преувеличенно выпирающей грудью. Трубы в руках у ангела тоже не было. Аккуратной ладошкой он прикрывал пламя свечи. Под ногами его змеилась надпись: "Спаси от легавых и суда". Я подумал, что вот так же при свете Офицер проделывал ЭТО с Т., заставляя её опускаться на колени перед кроватью. Он делал ЭТО с ней так, как делают кобели со своими сучками. Я почувствовал, что задыхаюсь. Из столбняка меня вывел шум поезда. Я посмотрел на часы.

 

            На следующее утро я не пошёл на занятия. Дождавшись, когда Марта Х. отправится в школу, я начал готовиться. Перво-наперво я проверил отцовский пистолет. Оружие было в полном порядке. Затем я порылся в книгах и брошюрах, оставшихся от отца, и вытащил подробную карту окрестностей города. Таких карт в продаже никогда не было – они считались секретными. Но при обыске после самоубийства отца его бывшие коллеги посчитали карту пустяшной, а у меня хватило ума её не выбросить. Там я нашёл ту самую платформу. Мой план основывался на довольно-таки шатком предположении, что Офицер обитает именно в этом доме и возвращается каждый день в одно и то же время. Главная проблема состояла в том, что я со своей одной рукой был слишком заметной фигурой. Для того, чтобы осуществить задуманное, имелось несколько возможностей. Поезда до этой станции ходили один раз в час. Возможность Номер Один. Я еду с Офицером в одном поезде. Плохо. Из рук вон плохо. Во-первых, он какой ни какой, но всё-таки разведчик и может заприметить незнакомого человека, следующего за ним по пятам два дня подряд. Во-вторых, если начнут опрашивать всех окрестных жителей, ехавших в том же поезде, то кто-нибудь наверняка опишет меня. Возможность Номер Два. Я приезжаю раньше и поджидаю его, скажем, на опушке леса. Тоже не слишком здорово. В посёлке всё же есть несколько заселённых дворов, и кто-нибудь обратит внимание на незнакомца, битый час болтающегося на околице. В самом же лесу слишком темно, а подходить к Офицеру вплотную опасно. Нет, все свои действия я должен спланировать так, чтобы нигде не ждать. Оставался третий вариант, который я вынужден был принять, стиснув зубы. В глубине души я надеялся, что вечером пойдёт сильный дождь, который вынудит меня остаться дома.

            …Я приехал на том самом поезде, шум которого слышал вчера, наблюдая, как Офицер пляшет вокруг жирного зада своей красотки. С поезда сошло человек пять, и я пристроился в хвосте этой процессии, стараясь не демонстрировать свой пустой рукав. Вышагивая по лесной тропинке, я говорил себе, что успешность выполнения моего плана зависит от миллиона случайностей, что человек здравомыслящий, к коим я себя относил, никогда бы на такое не решился, и клялся, что если сегодня по тем или иным причинам я Офицера не настигну, я похороню свою затею окончательно и бесповоротно. Но подойдя к дому на окраине я увидел ярко освещённые окна. Осмотревшись, я осторожно открыл щеколду калитки и вошёл в палисадник.

            …По моим подсчётам парочка сдвинула свой график минут на десять или около того. Когда я прильнул к оконному стеклу, Офицер как раз пристраивался сзади своей партнёрши. "Ну что ж, пусть немножечко войдут в раж", - подумал я, поглядывая на часы. Я решил дать им минут пять. Я снова воочию представил себе, как Т. опускается на колени перед своей кроватью. Почему-то мне казалось, что она не хотела этого, и тогда Офицер своей цепкой растатуированной пятернёй прижимал её голову к матрасу… Время любовных игрищ прошло. Я с силой ударил локтем в окно. Раздался звон разбитого стекла. Парочка прервала свои утехи и повернулась ко мне лицом. Увидев нацеленный на них пистолет, они даже не успели испугаться, и встретили свою смерть лишь с удивлением, не издав ни единого звука. Сначала я выстрелил в Офицера. Увидев, как на его лбу чуть повыше переносицы образовалось пулевое отверстие, я вспомнил, как много лет назад ковырял пальцем в пробитых мишенях. На мгновение я представил себе, что ковыряюсь в окровавленных мозгах Офицера, и меня едва не вырвало. Потом я перевёл пистолет на женщину. Изначально я не хотел её убивать, но так потребовал сценарий. Когда я нажимал на спусковой крючок второй раз, я пробормотал про себя что-то типа "Извини". Наверное, моя рука всё же дрогнула, потому что пуля угодила ей прямо в раскрытый рот.

            Выйдя из палисадника, я достал из кармана заранее купленную бутылку нашатыря и щедро полил покрытую гравием улицу, по которой собирался идти – на случай, если меня начнут искать с собаками. На гравии отпечатки моих подошв заметны не будут, поэтому никто не поймёт, что я не вернулся на станцию. А искать меня будут именно там. Всякий стандартно мыслящий следователь решит, что если убийца не местный, то его следы нужно искать на станции. Но пройдя по улице до последнего нежилого дома, я резко свернул налево, на грунтовку, которая походила через поле. По отцовской карте получалось, что минуя поле, я упрусь в ещё один лес. Сквозь этот лес была проложена другая дорога, которая примерно через полтора часа ходьбы должна было меня вывести на предыдущую станцию. У меня не было ни времени, ни возможности сверить с действительностью информацию, содержавшуюся на карте, и я сильно рассчитывал на везение. Мне повезло. Спустя каких-нибудь два часа я уже мирно подрёмывал в поезде, который вёз меня назад в город.

            С вокзала я не сразу отправился домой. Я ещё долго бродил по пустынным замёрзшим улицам. Карту и пустую бутылку из-под нашатыря я засунул в первый же попавшийся мусорный бак. В конце концов я очутился на набережной. За каменным парапетом лениво плескались чёрные воды. Я вновь представил себе, как расковыриваю пальцем пробитый череп Офицера, и перегнулся через парапет. Судорога скрутила мой пустой желудок. Так, скрюченным в три погибели, я простоял минут десять, пока видение не улетучилось. Наверное, с тех пор ко мне каждый раз подкатывает приступ рвоты, когда я вижу говяжьи мозги в мясном отделе. С тех пор я не ем мозги. Нет, мне не понравилось убивать. Я решил, что никогда никого больше не буду убивать. Немного поколебавшись, я выбросил пистолет в воду. Он издал едва слышный плеск. А я всё стоял и стоял, всматриваясь в тёмную водную гладь. Потом мне показалось, что кто-то, стоящий за моей спиной, может быть, это был бронзовый ангел с трубой, спросил меня:

            - Что ты там высматриваешь?

            Не оборачиваясь, я ответил ему:

            - Я прощаюсь со своей юностью.

 

            …Время шло. Я окончил Университет. Офицера уже не было в живых, а о том, что человек с усами тоже смертен, пока ещё никто не догадывался. Когда я пытаюсь вспомнить что-нибудь из своей студенческой жизни, то в памяти всплывает, в основном, чёрная доска, густо исписанная формулами. И, пожалуй… Пожалуй, всё. Я долго не мог понять, что за магию несут для меня математические формулы. Я чувствовал эту магию на эмоциональном уровне, но не мог постичь её на уровне рациональном. Во всяком случае, мне не удавалось этого сделать ещё много лет. Ещё остались кое-какие отрывочные воспоминания о преподавателях.

            Больше всего запомнился доцент А.П., который вёл практические занятия по аналитической геометрии, слепой, как крот. В аудиторию его под руку приводила полная краснолицая женщина без возраста, она же под его диктовку писала на доске. Я думал, что если А.П. слеп от рождения, то наверное, родился вместе с ней. Без неё он вряд ли протянул бы на этом свете и полчаса. Но на близнецов они мало походили. А.П. проработал в Университете после моего выпуска ещё без малого с четверть века, и, сколько я его помню, всегда был худ, костляв и одет в один и тот же замасленный похоронного вида чёрный костюм. Гладкий вытянутый череп и мутные глаза практически без радужной оболочки придавали ему сходство с Кощеем Бессмертным. Стиль преподавания А.П. был монотонен, но доходчив без излишней зауми.

            Иное дело профессор Г-ич, читавший лекции по математическому анализу. Этот кондовый предмет, пару сотен лет мирно дремавший на трудах Ферма, Лагранжа и Вейерштрасса, он читал, используя только что начинавшие входить в моду абстрактные топологические выкрутасы. Студенты выли. Но по многим причинам мне нравилось, как он читал. Первая причина заключалась в том, что я был способен подняться до предлагаемого Г-ичем уровня абстракции. Вторая причина: он был яркой запоминающейся личностью. Наконец, он был не только весьма неплохим математиком, но и хорошо знал ремесло преподавателя, что случается в жизни не так уж часто. В пору моего студенчества Г-ич был ещё относительно молод. Он всегда носил хорошо сшитые костюмы, приличествовавшие исторической обстановке. Он врывался в аудиторию, обмахиваясь газетой. Постояв некоторое время на кафедре, он засовывал газету в карман и начинал лекцию. Дело было сделано – газета концентрировала внимание студентов на его фигуре. Один из немногих знакомых мне лекторов, он умел пользоваться доской, располагая на ней материал в максимально удобоваримом виде. Когда он чувствовал, что внимание аудитории начинает рассеиваться, он якобы случайно ронял на пол мел или тряпку, отпуская по этому поводу пару шуток. Сии предметы призваны были играть ту же самую роль, что и газета в начале лекции. Незадолго до смерти усатого вождя выяснилось, что у Г-ича неправильная национальность, и он на несколько лет исчез из Университета. Но потом усатого вождя сменил лысый, которого звали уже не вождём, а как-то совсем даже буднично, секретарём, добавляя для почтительности слово первый. Благодаря-то этому первому и лысому Г-ич смог вернуться. Казалось, он почти не изменился, только спустя некоторое время, газеты, которыми он обмахивался, запестрели латинскими буквами. Пройдёт много лет, и Г-ич, старый и разбитый параличом, уедет на так называемую историческую Родину, где его национальность считалась единственно правильной…

            Лекции по теории вероятностей нам читал живой классик, академик К-ин, сколь гениальный математик, столь же и безобразный лектор. Он размахивал руками и бестолково бегал взад-вперёд у доски, покрывая её хаотическим образом вкривь и вкось написанными формулами. Мне казалось, что точно также путаются и его мысли. Но когда он писал статьи или книги, то его рассуждения выстраивались в безупречную стройную систему. На лекции К-ина я почти не ходил – для моего типа мышления это была бы пустая трата времени.

            Своих сокурсников я помню совсем уж плохо. Я ни с кем не был особенно дружен. Студенты Университета резко делились на несколько категорий, ни к одной из которых я причислить себя не мог. Во-первых, это были молоденькие смышлёные мальчики, реже девочки, как правило, неправильной национальности. Кстати, кое-кто из них, как и Г-ич, исчезли за несколько лет до смерти вождя с усами, и не все потом вернулись – произошла весьма популярная у нас на Родине селекция. Во-вторых, это были бывшие фронтовики. Те, кто начинал учиться до войны, были, за редким исключением, талантливы. Среди тех же, кто поступил, воспользовавшись предоставляемым фронтовикам льготам, встречались явные бездари, зарабатывавшие себе место под солнцем исключительно на общественном поприще. Например, некто П-ко становился перед первой парой у дверей аудитории и переписывал фамилии опоздавших для передачи в деканат. Система всегда уважала людей верных, и П-ко оставили на кафедре. Он защитился лет эдак через десять, и говорят, что его научный руководитель, профессор М-ев, вышел во время защиты и пятнадцать минут рыдал от стыда, запершись в сортире.

            Вот, пожалуй, и всё, что я помню о студенческих годах. Меня после окончания Университета рекомендовали в аспирантуру, но к счастью, вступать на общественную стезю мне не потребовалось, вполне хватило научных успехов – свою первую работу по ассоциативным кольцам я опубликовал ещё на третьем курсе. Да и те, кто мог меня припрячь к общественной работе, предварительно заглядывали в моё личное дело. Познакомившись с биографией и обстоятельствами гибели моего отца, они от греха подальше эти попытки оставляли. Так что мой покойный предок невольно оградил меня от многих обременительных обязанностей. Защитил кандидатскую я досрочно – через два года, и меня тоже оставили работать в Университете. Я начал преподавать, копируя попеременно то А.П., то Г-ича. Говорят, что у меня неплохо получалось. На мои спецкурсы студенты ходили с удовольствием, но меня самого слегка недолюбливали. Я могу их понять… Что-то есть во мне такое, что отталкивает подавляющее большинство людей. Я не обижаюсь и не пытаюсь это что-то изменить. Мне так удобнее.

 

            Итак, умер человек с усами, пережив на несколько лет Офицера и его шлюху. Я с искренним удивлением наблюдал, как вся страна билась в истерике, словно египетская плакальщица у мумии фараона. Говорили, что после его смерти власть пытался захватить министр в пенсне. Говорили также, что эти попытки предвидел ещё сам покойный вождь, и если бы успел, то сгноил бы министра вместе с людьми неправильных национальностей. Для воплощения своих коварных замыслов министр в пенсне затеял очередную реабилитацию, да, как говорили, начал не с тех… С востока на запад потянулись эшелоны с людьми, своими выколотыми тушью на теле "фраками с орденами" напоминавшими Офицера. У иных на плечах были вытатуированы самые настоящие погоны советского образца с черепами вместо звёзд. Самые же преданные Родине граждане, в своё время наиболее убедительно объяснявшие сонному населению этой самой Родины преимущества нового общественного устройства, если, разумеется, к тому времени ещё оставались живы, продолжали кормить таёжного гнуса. Однако, министр в пенсне недооценил организаторские способности первого секретаря, и его, не откладывая дело в долгий ящик, расстреляли. Первый секретарь вернул не успевших разбежаться блатных обратно и стал выпускать тех, кого надо. Потом на всю страну он заявил о том, что плохими дядями были не только давно уже расстрелянный плюгавый нарком и министр в пенсне, но и, страшно подумать… сам вождь. Говорили, что после этого выступления в стране исчез страх. Если это и было так, то только потому, что выпущенные на свободу садисты и психопаты типа моего соседа Кузи после многолетней отсидки опасности уже не представляли.

            Впрочем, возвращались и другие, попавшие в лагеря ни за что, как побочный продукт проводившейся в стране селекционной работы. Они возвращались в города, которые покинули много лет назад, шли по улицам этих городов, пугливо озираясь, и частенько не представляли, как дальше жить. При попытке поговорить с теми, кто не побывал ТАМ, возникала стена непонимания. Они по большей части могли общаться только между собой, обращая друг к другу измождённые лица, они восклицали: "А помнишь?!" и начинали рыдать. Многих из них в этой новой жизни никто не ждал. Жильё занято… Рабочее место тоже… Супруг или супруга уже много лет делит ложе с кем-то другим. Вернувшиеся обращались в живых призраков прошлого. Ни настоящего, ни, тем более, будущего у них не было. Если им удавалось доказать, что свободы их лишили плохие дяди, то сердобольное государство начинало платить пенсию, как мне за погибшего отца, который, как ни странно, оказался в разряде дядей хороших. Думаю, что многим из тех, кто вернулся, лучше было бы оставаться ТАМ до конца, обратившись в итоге в лагерную пыль. Так было бы проще для всех. Я понял это после одной встречи на вокзале. Это случилось вскорости после того, как я получил премию Математического Общества, но до того, как расстреляли третьего мужа Т.

            Уже не помню, зачем меня туда занесло. В зале ожидания царила сутолока. Скамей на всех не хватало, и люди сидели и лежали прямо на полу, вцепившись в свои вещмешки и фанерные чемоданчики. Кое-кто пытался стянуть что-либо у более благополучного соседа. Кое-кто побирался. Внезапно меня окликнули:

            - Эй, помоги на пропитание, красавчик!

            Меня словно обожгло. Я обернулся. Прислонившись к выпачканной чёрной сажей мраморной стене, расстелив под собой драный ватник, на полу, поджав ноги по-турецки, сидела пожилая женщина. Она была одета в засаленную вязаную кофту с протёртыми локтями и неопределённого цвета шерстяную юбку. Ноги её были обуты в опорки из старых кирзовых сапог. Голову покрывал видавший виды пуховой платок, концы которого были несколько раз перемотаны вокруг шеи. Из-под платка выбивались седые слипшиеся космы. Правой рукой женщина опиралась на жиденький вещмешок-сидор, в котором хранились остатки её пожитков, а левую она, сложив ладонь лодочкой, тянула вперёд, выпрашивая милостыню. Перед нею стояла открытая жестяная коробка из-под леденцов-монпансье, в которой было с десяток мелких монет, похожая на те, в которых А-ян хранил драгоценности. От женщины скверно пахло – видимо, она не мылась уже несколько недель, а то и месяцев. В провалившихся глазах плясал огонь, то ли навеянный какими-то воспоминаниями, то ли от сжигавшей её изнутри лихорадки.

            - Ты не узнаёшь меня, красавчик?

            Чуть-чуть поколебавшись, я ответил:

            - Нет, бабушка, вы меня с кем-то путаете.

            Я выгреб из кармана груду мелочи и ссыпал ей в коробку.

            - Вот, будьте здоровы, бабушка.

            - Что ж, спасибо и на этом, красавчик. Ступай с Богом.

            Я развернулся и ушёл. Конечно, я узнал её, хотя это было и сложно. О, время, время… обращающее всё в лагерную пыль… Где её гладкая кожа цвета слоновой кости? Где её упругая грудь? Нет, лучше бы ей ОТТУДА не возвращаться. Она чего-то ждала от меня. Чего? Чем я ей сейчас мог помочь? Что я мог для неё сделать? Броситься на её засаленную кофту и, зажимая ноздри единственной рукой, содрогаясь от отвращения, зарыдать? Это не ко мне. Нет, лучше бы ей было не возвращаться…

            …Я вдруг вспомнил, как несколько лет назад поздней осенью я стоял на безлюдной набережной, и, облокотившись на каменный парапет, вглядывался в чёрные стылые воды… И как бронзовый ангел, очутившийся у меня за плечами, спросил:

            - Что ты там высматриваешь?

            И я ответил ему:

            - Я прощаюсь со своей юностью.

 

            Эта нелепая и никому ненужная встреча на вокзале подтолкнула меня, тем не менее, к пониманию мистики математических формул. Вся картина мира, представлявшая для меня до того хаотический набор цветных стёклышек, сложилась, как в детском калейдоскопе, в удивительный по простоте и гармонии рисунок.

            Ко мне по поводу присуждения премии Математического Общества подослали корреспондента какой-то второразрядной газетёнки. Это был молодой парень, лет двадцати трёх, юркий и прыщавый. Мы сидели друг напротив друга в крохотном помещении кафедры. Мы были одни. Он достал блокнотик, карандаш и, со всей журналистской бестактностью заглядывая мне в глаза, спросил:

            - Скажите, товарищ Б., а почему всё-таки алгебра? Почему вы выбрали именно эту область математики?

            Ответ сорвался с моих губ сам собой:

            - Потому что я считаю, что из всех естественных наук математика, а из всех математических дисциплин алгебра наиболее точно отражает процессы, происходящие в реальной жизни.

            Корреспондент сделал стойку:

            - Поясните, пожалуйста, вашу мысль яснее.

            Услышав его высоколитературное "пояснить яснее", я усмехнулся.

            - Яснее ясного. Всё в жизни происходит неизбежно, как неизбежно утверждение теоремы, конечно, если вы её верно сформулировали и доказали. Эта неизбежность наиболее ярко проявляется в современной алгебре, наиболее абстрактной отрасли математики.

            Парень наморщил прыщавый лоб, пытаясь понять, куда я клоню. После нескольких минут размышления он выдал вопросец на верхней грани своих интеллектуальных возможностей:

            - Вы, наверное, имеете в виду философский аспект проблемы? Вы говорите о полностью детерминистском устройстве Вселенной? О том, что одна и та же сумма причин не может привести к двум различным следствиям?

            Он начал меня раздражать. Я брезгливо скривил губы:

            - Да нет, я имею в виду скорее эмоциональный аспект проблемы. Так сказать, его субъективно-личностную окраску. Хотите вы того или нет, но алгебра Гейзенберга является алгеброй Ли с треугольным представлением. Это неизбежно. Точно так же ваша мать не спрашивала вас, хотите ли вы появиться на свет. Хотите вы того или нет, у вас будет женщина, которая будет рожать вам детей и независимо от вашего желания будет спать с другим. И это тоже неизбежно. Дети ваши будут полными олухами, хотите вы того или нет, и только один, самый умненький, будет от другого. Наконец, вы переболеете кучей самых кошмарных болезней и умрёте. И на этот счёт, заметьте, вашего мнения тоже никто спрашивать не будет.

            Корреспондент, не отрывая от меня бегающих глаз, словно боясь, что я сейчас достану из-за пазухи топор и, неистово хохоча, раскрою ему череп, захлопнул блокнотик и, не прощаясь, потихоньку начал пятиться к выходу. Я бросил ему вдогонку:

            - Подождите, молодой человек… Вы не записали самого главного. Есть куда более важная черта, которая роднит алгебру с реальной жизнью. И та, и другая абсолютно бессмысленны…

            …Корреспондент пулей выскочил за дверь. Ну разумеется, моё интервью никто не напечатал. Тем не менее, эта история стала достоянием общественности. Мои коллеги хохотали до слёз, дружески похлопывая меня по плечу. Они совершенно искренне думали, что я пошутил…

 

            По мере того, как я продвигаюсь в своём жизнеописании, обнаруживается странная вещь. Мне стоило больших трудов вспоминать события, происходившие в пору моей молодости, и восстанавливать их хронологический порядок. Многое оказывалось напрочь забытым. Но события, не исчезшие бесследно на задворках моей памяти, всплывали ярко, образно, как будто я пережил их только что. С другой стороны, я весьма прилично помню всё, что происходило со мной эдак за последние лет тридцать. Даты, события, адреса, телефоны, лица. Но вот что странно. Весь этот колоссальный информационный материал не вызывает во мне сколько-нибудь значительного эмоционального отклика. Да, я решил сделать и сделал хорошую научную карьеру, правда, по причинам, которые многим покажутся просто смешными. Да, я защитил докторскую диссертацию. Стал профессором. Написал один учебник и две монографии. Заседал в трёх учёных советах. Спас восемь хороших кандидатских и две докторских. За это мне пришлось закрыть глаза на пятнадцать дрянных кандидатских и шесть докторских. Был председателем оргкомитета трёх научных конференций. Сколько выпили на них водки участники, подсчитать не берусь. Десять раз выезжал на море с Мартой Х. За границу меня из-за одной дурацкой истории не выпускали. Ещё я помню, когда был куплен холодильник "Розенлеф", когда стиральная машина, когда посудомоечная. Ну разве стоит об этом писать? Неужели всё, что происходило со мной существенного, произошло в первой половине, а то и трети моей жизни?

            Иногда мне начинает казаться, что такая обесцвеченность произошла оттого, что я достаточно рано переставал интересоваться ЭТИМ. Нет, я отнюдь не потерял мужскую силу. Наши супружеские отношения с Мартой Х., а она оставалась после войны моей единственной партнёршей, продолжались, может быть, даже дольше, чем положено среднестатистически. Просто ЭТО потеряло для меня первозданную романтическую притягательность, которую я и с самого начала не слишком-то ощущал. Тот, чья супруга умеет готовить только одно блюдо, пусть даже очень вкусное, хорошо меня поймёт. Представьте себе, что вы на завтрак, обед и ужин многие годы едите гороховый суп со свиной грудинкой. Так и наши занятия ЭТИМ с Мартой Х. с годами превратились в нечто, хоть и обязательное, но будничное и пресное, как совместное печатание на пишущей машинке. Но, наверное, дело всё же не в этом. Я где-то вычитал, что примерно к сорока годам у мужчины полностью обновляются все клетки в организме, в результате чего он начинает видеть мир вовсе не так, как видел в молодые годы. Но если это правда, то выловить в памяти то немногое важное, что случилось со мной за последние две трети жизни, можно только одним способом – взглянуть на остаток жизни ОТТУДА, из своей молодости, через призму того, что происходило ТОГДА. А для этого, по меньшей мере, нужно в мыслях вернуться к Т.

 

            Её третий муж был Деловым Человеком. Как-то раз к нашему дому подрулил бежевый автомобиль с кузовом кабриолет, и Т., выпорхнув из подъезда, как будто ей стало лет на пятнадцать меньше, села в него. Спустя, может быть, месяц бежевая машина прописалась в нашем дворе. Деловой Человек был старше Т., высок, строен, можно сказать, худ, походку имел уверенную. Думаю, что сгубила его, в конце концов, именно уверенная походка. В нашей стране до определённого момента лучше было ступать помягче, а людям, имевшим высокий рост, пригибаться, чтобы не удариться лбом о социальную притолоку. Тем не менее, движения Делового Человека не были резкими. Они не были и вкрадчивыми, округлыми. В них читалась этакая барственная значительность. Костюмы Деловой Человек носил дорогие, идеально пригнанные по фигуре, галстуки предпочитал светлых оттенков. Осенью он облачался в габардиновый плащ, ставший в стране символом относительного преуспевания, и мягкую шляпу с узкими полями, а зимой – в пальто из хорошего драпа с енотовым воротником и енотовую же шапку-ушанку. Лоб у Делового Человека был высоким, почти без морщин, да и на всём его холёном лице морщин почти не было. Он рано облысел, что нередко случается с людьми, которым приходится много размышлять. Когда он проходил мимо, распространяя запах дорогого заморского трубочного табака, на губах его всегда появлялась приветливая улыбка, но никогда невозможно было определить, улыбнулся ли он тебе, своему соседу, или просто подумал о чём-то приятном, например, о бутерброде с икрой под бокал шампанского. Это ощущение усиливалось тем, что Деловой Человек носил очки с дымчатыми стёклами, сквозь которые проглядывало жизненное кредо: "Ты хороший парень, но я тебя в упор не вижу".

            Т. в очередной раз изменилась внешне и бросила работу. Она очень сильно похудела, но отнюдь не осунулась. Если её талию мог бы теперь без труда обнять ручонками годовалый ребёнок, то грудь и бёдра остались прежних, весьма привлекательных размеров. Она стала носить приталенные шерстяные костюмы спокойных тонов с юбками чуть ниже колен, тонкие чулки телесного цвета и туфли на шпильках. Также она полюбила вошедшие в моду газовые косынки. И когда из-под такой косыночки выбивалась седая прядь, то это воспринималось не как примета пережитых невзгод, а как символ духовной зрелости и, стало быть, относительного превосходства. Т. под стать своему мужу стала носить очки, только другой, более элегантной и подходящей женщине формы, с чёрными, абсолютно непрозрачными стёклами. Её очки говорили: "Я занята. Шушеру прошу себя не утруждать".

            Во дворе эту пару недолюбливали, особенно после одного случая. В погожий воскресный день Деловой Человек мыл свой автомобиль. Т. стояла рядом и лениво чистила апельсин. Во двор, переваливаясь, как утка, охая и причитая, выбежала дворничиха Маня, глупая, горластая, но незлобивая баба. Муж Мани сгинул на войне, успев обрюхатить её перед самым уходом на фронт. Говорили, что Маня пыталась избавиться от ребёнка старыми народными средствами, самым невинным из которых было распаривание ног в обжигающе горячей воде. Но малышка очень уж хотела жить, и отказалась досрочно покинуть материнскую утробу, несмотря на все Манины ухищрения. Эта внутриутробная борьба, однако, не прошла даром для Аньки, так нарекли родившуюся девочку. Она упорно не желала говорить почти до пяти лет, на всех глядела волчонком и писала в самых неподходящих местах аж до начала полового созревания. В школе Анька с грехом пополам доучилась за восемь лет до пятого класса, после чего официальная педагогика поставила на ней жирный крест, и Анька на пару с Маней начала подметать улицы. Надо сказать, что пока Анька помалкивала, её неполноценность почти совсем не бросалась в глаза. Путём увещеваний и жестоких побоев мать приучила её к опрятности. Ещё будучи подростком, Анька была на редкость хороша собой, чего не мог скрыть даже более приличествующий огородному пугалу наряд дворничихи. Человек искушённый мог заметить некоторую диковатость в Анькином взгляде, да и ту при желании можно было отнести к слишком рано проснувшейся в ней гипертрофированной женской природе. Маня быстро усекла Анькины склонности и в профилактических целях порола дочь каждую субботу, попутно растолковывая, какие опасности таит в себе общение с противоположным полом. Покорно подставляя свой нежный подростковый зад под широкий солдатский ремень, Анька покусывала кулак, и глотая слёзы, орала на весь двор корявыми короткими фразами, что она никогда больше не будет делать того, чего она, в сущности, ещё не совершила. Тем не менее, воспользовавшись однажды тем, что Манино недремлющее око ослабило своё внимание, Анька нанесла визит в близлежащую казарму, где томились солдатики срочной службы из жарких южных республик. Достаточно быстро обнаружив, что залетела, Анька с нескрываемым злорадством сообщила об этом матери, в ответ на что та порола её несколько дольше и усерднее обычного. Хотя экзекуция была более чем серьёзной – Анька не выходила из дому почти неделю, она же была и последней. Маня на своём горьком опыте слишком хорошо знала, что такое ребёнок, обиженный на весь мир ещё в утробе матери. Поэтому весь период беременности Аньки она холила и лелеяла дочь так, будто из её чрева должен был выйти, по крайней мере, следующий первый секретарь. В тот злополучный день, когда Деловой Человек мыл свою машину, а Т. лениво чистила апельсин, у Аньки начались схватки. Произошло это на месяц раньше, чем ожидали Маня с дочерью. Перепуганная насмерть, дурёха Маня выскочила во двор и, вместо того, чтобы бежать к ближайшему телефону, чтобы вызвать "Скорую", бросилась к Деловому Человеку и Т. с просьбой отвезти несчастную Аньку в больницу. Деловой Человек замешкался, но Т., отбрасывая в сторону апельсиновую кожуру, отрезала бесповоротно:

            - Да вы с ума сошли, Маня! А если она разродится у нас в машине?

            Деловой Человек беспомощно развёл руками.

            Маня побежала искать телефонную будку. Пока суть да дело, "Скорая" прибыла лишь через час. Вопящую от боли Аньку погрузили в фургон и увезли прочь со двора. Может быть, Аньку привезли в больницу слишком поздно, а может быть, что-то напутали врачи, только во время родов она скончалась. Ребёнка удалось спасти. Это была девочка, которую несчастная Маня, снова оказавшаяся с грудным ребёнком на руках, назвала Анькой в честь непутёвой дочери.

            Дворовая молва моментально списала смерть Аньки-первой, представшей в глазах местных старушек едва ли не великомученицей, на счёт Т. и её мужа. Поэтому, когда однажды Деловой Человек вышел во двор в наручниках, в сопровождении четверых милиционеров и ещё двоих в штатском и сел отнюдь не в свой бежевый кабриолет, общественное мнение заговорило о чём-то вроде свершившегося возмездия.

            Оказалось, что Деловой Человек и его подручные с пренебрежением относились к деньгам. То есть деньги-то они любили, но ихние, неправильные деньги, а потому из-под полы постоянно обменивали правильные деньги на неправильные и, при необходимости, наоборот. Когда Делового Человека и иже с ним посадили, то выяснилось, что существовавшее на тот момент законодательство предусматривало ну какие-то прямо смешные сроки за содеянное. И судьи, скрепив свои неподкупные сердца, вынуждены были всю банду к этим смешным срокам приговорить, добавив лишь ласкавшее их слух выражение "с конфискацией". На беду деловых людей об этом процессе доложили первому секретарю, а также осведомили его о том колоссальном уроне, который наносят государству почитатели неправильных денег. Первый секретарь сильно огорчился таким положением дел, потопал по своему обыкновению ногами, в результате чего на свет появился новый закон. Делового Человека и его компанию вытащили из тюрем, где они в ожидании скорого выхода на свободу похлёбывали баланду, на новый процесс, на котором судьи в соответствии с новым законом с лёгким сердцем приговорили и самого Делового Человека, и кое-кого из его подельщиков к расстрелу. После того, как окончательный приговор в отношении Делового Человека был утверждён и приведён в исполнение, Т. снова раздалась в формах и поседела, на сей раз окончательно и бесповоротно…

 

            Я помню, что в тот год, когда Делового Человека расстреляли, мы с Мартой Х. отдыхали на одном из наших северных прохладных курортов. Марта Х. была родом откуда-то неподалёку и захотела подышать воздухом своей Родины. В целом отпуск прошёл паршиво. Из двадцати четырёх дней, которые мы провели по путёвке во второразрядном профсоюзном санатории, двадцать один лил проливной холодный дождь. Мне особо скучно не было, поскольку я всегда возил с собой в отпуск пару-другую умных книг на тот случай, если захочется поработать, и, как только стало ясно, что дождь зарядил всерьёз и надолго, ушёл с головой в формулы. Правда к середине срока стало ясно, что этим я мог бы с успехом заниматься и дома, и что деньги на путёвки выброшены впустую. Чувство досады немного скрашивал тот факт, что на этом курорте практически на каждом углу было можно вкусно поесть, и пренебрегая пресной санаторской едой, мы под зонтом ходили обедать или ужинать в крохотные чистенькие кафе. Однажды ближе к вечеру дождь прекратился. Я настолько привык к монотонному шуршанию воды за окном, что когда дождь перестал, мне стало не по себе от навалившейся тишины. Оторвавшись от доказательства очередной леммы и выглянув наружу, я увидел, как низкое скупое солнце просвечивает сквозь хмурые кроны сосен. Задремавшая от послеобеденной скуки Марта Х. моментально проснулась. Нас потянуло на волю. Осторожно вышагивая по мокрым асфальтовым дорожкам, почти не веря своим глазам, мы вышли за ворота санатория и отправились к морю.

            Я – человек напрочь лишённый поэтического дарования, к тому же совсем не щедрый на эмоции. Я никогда не думал, что меня может затронуть нечто, что принято называть картинами природы. Пока мы шли по лесу, я вдруг обратил внимание на то, что мы с Мартой Х. ничтожно малы на фоне этих гигантских, окутанных влагой сосен. От этого открытия мне стало немного жутковато, и я взял Марту Х. за руку. Лес кончился, и мы вышли к дюнам. Марта Х. улыбнулась, затем вежливо, но настойчиво высвободила руку, сняла туфли и босиком начала восхождение на мокрый песчаный холм. Здесь она была в своей стихии. Впервые я послушно следовал за ней, стараясь не набрать в ботинки слишком много песка. Когда я вскарабкался на вершину дюны, Марта Х. была уже почти у кромки прибоя. Я огляделся. Облака, так долго укутывавшие землю, расступились, но ещё висели над лесом и дюнами плотными тяжёлыми клочьями, и лишь над самой линией горизонта небо было ослепительно чистым. Всё в этот миг было таким зыбким, изменчивым. Солнце потихоньку клонилось к закату, и эта полоска чистого неба постепенно меняла свой цвет, от ярко-голубого до пурпурного. Морская гладь, казавшаяся то серой, то тёмно-синей с внезапными проблесками бирюзы, вспенивалась мирно бредущими стадами барашков. В тот момент я, наверное, до конца уверился в том, что земля круглая, потому что линия, отделявшая воздушную стихию от водной, рисовалась перед моими глазами совершенной дугой. Ветра почти не было, и запах соли и водорослей, доносившийся с моря смешивался с запахом хвои в удивительный аромат. Марта Х. сняла с себя светлый плащ и, нисколько не заботясь о том, что я на это скажу, расстелила его у подножия дюны, в проплешине между редких кустиков травы. Я молча сел рядом и положил руку на её худенькое плечо.

            Марта Х., выучив мои пристрастия и привычки, ни о чём меня не спрашивала без крайней на то надобности. Она подставила лицо лучам заходящего солнца и, прикрыв глаза, тихо спросила, не слишком надеясь на ответ:

            - Скажи, ты хоть что-нибудь чувствуешь?

            И я ответил ей вполне искренним "Да". Люди, не лишённые, как я, поэтического дарования, назвали бы это место земным раем. К слову "место" следовало бы добавить ещё слово "время". Без этой обидной добавки понятие земного рая становилось очередным самообманом, потому как я понимал, что и это море, и эти дюны, и этот лес завтра, да что там завтра, через час-другой утратят своё очарование и притягательность. Но я постиг, что на поверхности земного шара существуют некие точки с координатами "фи-пси", а на временной шкале точки с координатами "тэ", при совпадении которых на человека нисходит нечто такое, что всё, что лежит вне этих координат, начинает терять реальность. Сейчас, в этот тихий вечер, и здесь, между мокрыми дюнами, потеряли реальность и смерть моих родителей, и несчастная судьба Вальки, и внезапно обретённый и также внезапно утерянный клад, и совершённое мною убийство Офицера и его подруги, и даже белые в красную клубничку трусы Т. Именно здесь и сейчас до меня дошло, что только при совпадении этих координат жизнь прекращает быть полной бессмыслицей, которую, словно извечный срам, следовало прикрывать фиговым листом крючковатых формул. Как математик, я знал, что мера этих точек в реальном пространстве-времени равна нулю, но они, встречаясь на пути человека, хоть в малом, но меняют его жизнь. Избавившись от одной мистификации, человек попадает под обаяние новой, которую по крайней мере первое время лелеет в абсолютной тайне, словно незаконнорожденное дитя, пока она не засосёт его в очередную трясину.

            Я сидел на мокрой дюне, любуясь закатом, обнимая худенькое плечо Марты Х. Она сидела в профиль ко мне, сомкнув веки с белесыми ресницами. О чём думала она тогда? Впрочем, мне это было безразлично. Я же впервые размышлял о том, что лучшая часть моей жизни прошла. Почему же, правда, лучшая? Потому, наверное, что в первой половине жизни можно гораздо большего хотеть и, соответственно, гораздо больше получить. Я понял, что худо-бедно, но создал семью, и для того, чтобы изменить существующее положение вещей, мне понадобится приложить куда больше усилий, чем лет эдак десять назад. Я понял, что мои не рождённые дети скорее всего уже никогда не появятся на свет. Я понял, что если моя карьера и не построена ещё до конца, то уже близка к завершению настолько, что пожелай я вдруг стать, например, архитектором, то у меня на это просто не хватит сил. Я понял, что времена, когда я с дрожью в коленях заглядывал под юбку Т., ушли безвозвратно. Чего мне оставалось пожелать? Чтобы то, главное, что происходило со мной здесь и сейчас, происходило чаще. Чтобы я мог ещё и ещё окунаться в этот нисходивший на меня космический поток. И ещё… Я посмотрел на бледный профиль Марты Х. с закрытыми глазами. Я хотел бы, чтобы при этом со мной была женщина. ДРУГАЯ женщина. ТА, ЕДИНСТВЕННАЯ женщина. Я хотел бы, чтобы со мной рядом была Т.

            …Тогда я ещё не знал, что примерно к сорока годам у мужчины полностью обновляются все клетки в организме, в результате чего он начинает видеть мир вовсе не так, как видел в молодые годы…

 

            С тех пор во время наших обязательных с Мартой Х. занятий ЭТИМ меня никогда не посещали грёзы о Т. Куда-то канули и трусы в ягодку, и детское корыто в школьном подвале, и мочалка, которой я в необузданных мечтах своих намыливал укромные места на нежном теле Т. Т. стала приходить ко мне во сне. Сначала довольно редко, потом всё чаще и чаще, пока я не стал видеть её каждый день. Сон был одним и тем же. Мы бродили с ней в хвойном лесу, и низкое скупое солнце проглядывало сквозь хмурые кроны. Я брал Т. за кончики пальцев, и мы вместе восходили на мокрые дюны. А потом, расстелив на песке мой плащ, мы смотрели на то, как у линии горизонта меняет свой цвет с ярко-голубого на пурпурный полоска неба, и как море, то серое, то тёмно-синее с внезапными проблесками бирюзы катит мирные стада барашков. И мы оба по линии, разделявшей воздушную и водную стихии, узнавали о том, что земля круглая.

            Это был мой любимый сон. Хорошо, что он повторялся. Хорошо, когда видишь во сне то, чего желаешь. Я начал внимательнее смотреть по сторонам, пытаясь выискать уголки, в которых я хотел бы оказаться вместе с Т. В городе их оказалось немного, два-три, не более, но выезжая по два а то и три раза в год в командировки, я находил новые места, и постепенно эти новые места входили в мои сны. За границу учёные тогда, как, в общем-то, и все, ездили редко. В те годы мне о таких поездках и не мечталось. Но я ходил в библиотеки и выискивал альбомы со старыми видовыми фото из-за бугра. Так мы с Т. объехали полмира…

            Я по-прежнему наблюдал по утрам, как Т., фигура которой после расстрела мужа снова приобрела усталый, побитый жизнью вид, выгуливает собаку с одним торчащим кверху ухом. Мне ужасно хотелось поделиться с ней своими снами. Мне казалось, что она непременно поймёт меня. Но я не мог. Планка уровня жизни, поднятая Деловым Человеком, была чересчур высока. Я не мог её преодолеть. А, собственно говоря, почему? Я принадлежал к одной из наиболее высокооплачиваемых категорий служащих. В ту пору я был кандидатом наук и доцентом Университета. Моя зарплата превышала зарплату рабочих, учителей, врачей, инженеров и многих других. Но защитив докторскую и став профессором, я бы мог вообще оказаться в элите. Разумеется, мои доходы не могли идти ни в какое сравнение с доходами Делового Человека, но зато меня за мою деятельность не посадят и уж конечно не расстреляют. И вот тогда наступила пора моего очередного подъёма по карьерной лестнице. Да, это многим покажется смешным, но я делал карьеру для того, чтобы во сне стать четвёртым мужем Т. Сны мои день ото дня становились всё более приземлёнными. Сначала в них появилась дорога… Ну разумеется, для того чтобы оказаться в каком-либо сказочном месте, до него надо доехать. Я редко летал наяву на самолёте, поэтому мы с Т. путешествовали на поезде, и непременно в мягком вагоне. На столике стояла настольная лампа с плиссированным шёлковым абажуром, ваза с фруктами и бутылка вина, того самого, которое любил покойный вождь. Потом мне стало сниться, как мы с Т. обустраиваем квартиру.

            Однажды мне приснилось, что я в этой квартире клею обои. В этом сне у меня было две руки. Такое мне снилось впервые в жизни. Я держал в руках швабру, окунал в ведро с клеем и наносил его тонким слоем на обратную сторону длинной бумажной полосы. Потом мы с Т. брали эту полосу за края и прикладывали к стене. Т. аккуратно разглаживала полосу ладонями, напевая песенку о белых медведях, вращающих земной шар своими спинами. Я, скрестив руки, отходил назад, чтобы получше рассмотреть рисунок. Рисунок у меня в голове не склеивался. Это была какая-то нелепая смесь странных предметов, как например, японская ваза, баранья нога и крышка от унитаза. Потом все эти предметы исчезли, и я понял, что мы склеиваем портрет Кольки. Колька был мёртв. Он лежал в глубокой яме. Потом Колька открыл глаза и прерывисто задышал. Я понял, что он хотел что-то сказать, но не мог. Это было понятно – трудно разговаривать, будучи мёртвым… Наконец, он разжал синие губы и крикнул:

            - Ты победил, обрубок!

            …Я проснулся в холодном поту. В тот день мне передали приглашение на математический коллоквиум в Рио-де-Жанейро, и в тот же день я решил, что разведусь с Мартой Х. Но это была уже совсем другая эпоха…

 

            Я снова устал. Я перелистываю несколько последних, только что написанных мной страниц и усмехаюсь. Я всегда считал себя человеком, чуждым пустой мечтательности, и до сих пор ума не приложу, как же случилось так, что я около дести лет провёл в грёзах, сочинив себе несуществующий брак? Да сочинив так, что жизнь в этом браке приносила мне истинное удовольствие? В этом есть что-то очень современное. Совсем недавно компьютерщики ввели термин "виртуальная реальность". Это вроде как ты говоришь себе слово "халва", а во рту становится сладко. Они якобы не только термин придумали, но и саму эту "реальность" построили. Чушь собачья! Поистине человеческая самоуверенность не имеет границ. Всё это существовало задолго до них. Я жил с Т. в виртуальном браке без всяких ихних винчестеров и модемов. И если, в чём я лично сомневаюсь, на земле существует счастье, то я был в этом браке счастлив. Говорят, что разработана программа виртуального секса. ЭТО на современном языке называется сексом. Извольте выкусить, господа! Я занимался ЭТИМ в виртуальном мире задолго до того, как вспыхнули лампочки в первом электронном арифмометре величиною с дом. Нет, поистине человеческая самоуверенность не имеет границ…

 

            …Первый секретарь очень любил топать ногами, чего никогда не позволял себе покойный вождь. Он топал ногами частенько не вовремя и совсем не там, где это стоило делать, вызывая на девственном лице страны жгучую краску стыда. Кроме того, он якобы дал стране свободу. А свобода и бестолковое топанье ногами – вещи совершенно несовместные. Поэтому его сначала попытались убрать бывшие соратники вождя, те, которые когда-то помогли ему сместить министра в пенсне. Но у них ничего не вышло, потому что они не поняли, что страна их давно списала в утиль. Убрать первого секретаря удалось другой команде нападающих, среди которых соратники вождя тоже имелись, но в гораздо меньшем количестве. Это произошло за несколько лет до того, как меня не пустили в Рио-де-Жанейро. Они привели к власти нового первого секретаря, статного красивого мужчину с чёрными кустистыми бровями. С годами красота улетучилась, а вот брови до самой смерти остались его отличительной чертой, подобно ритуальной наколке вождя в каком-нибудь туземном племени. Слово "свобода" при новом первом секретаре вышло из обращения, зато он не топал ногами. Вскорости приставка "первый" в его секретарском титуле была заменена на "генеральный", что должно было ну хоть немного сроднить его в величии с почившим в бозе человеком с усами. Жить при генеральном секретаре, если не позволять себе всяких идиотских выходок типа подписания писем в защиту кого-нибудь от чего-нибудь, было спокойно и комфортно. При нём неуклонно рос научный и производственный потенциал страны параллельно с ухудшением качества и уменьшением количества варёной колбасы. Впрочем, те, кто получал зарплату не ниже моей, решали продовольственную проблему при помощи заведения знакомств с Деловыми Людьми. Деловых Людей время от времени сажали, значительно реже расстреливали, но на их место приходили новые, готовые пожертвовать своим спокойствием ради дела снабжения деликатесами лучшей части общества. При генеральном секретаре с бровями оно, это общество, почувствовало необходимость в таких вещах, как холодильники, стиральные машины, телевизоры, магнитофоны и лучше бы произведённые в неправильных странах. Всё это лично я мог купить в специальных магазинах на деньги, представлявшими собой некоторый гибрид правильных и неправильных. Эти полуправильные деньги мне выплачивали за то, что мои книжки и статьи довольно активно переводились за рубежом.

 

            Итак, преодолев однажды во сне своё уродство, да к тому же получив фактическое благословение с того света, я решил круто изменить свою жизнь. Я давно уже понял, что стою высоко на общественной лестнице и могу обеспечить Т. жизнь гораздо лучшую, чем она влачит в настоящее время. Для того, чтобы окончательно увериться в этом, я весьма сносно оборудовал нашу квартиру с Мартой Х. Кроме того, мы ездили отдыхать на море, где я выискивал уголки в которых мы могли бы побывать с Т. Теперь я захотел побывать там с Т. на самом деле. Подхлестнуло меня уже упомянутое приглашение на коллоквиум в Рио-де-Жанейро, а также известие, что наш ректор, академик Н-ский, тоже математик по специальности, собирается туда вместе с женой. Чтобы позволить себе такую роскошь, мне надо было сигануть ещё на несколько ступеней вверх, но теперь это имело смысл. От момента принятия решения до его реализации должно пройти некоторое время, и я стал внутренне готовиться, решив объявить Марте Х. о своём решении развестись непосредственно перед отъездом в аэропорт. Но на сей раз всё получилось несколько иначе, чем я запланировал…

 

            При бровастом генеральном секретаре начался исход из страны людей с неправильными национальностями. Их частенько подолгу не выпускали, мотивируя это тем, что государство затратило на их воспитание и образование уйму средств, и вот теперь они, люди неправильных национальностей, обязаны эти средства отработать. Другой причиной было то, что кое-кто из людей неправильных национальностей оказывался на свою беду причастным к государственным секретам, и тогда должен был оставаться в стране ровно столько времени, пока секрет не переставал быть секретом. В результате довольно много профессоров, директоров и главных инженеров, не говоря уже о писателях, актёрах и музыкантах, стали дворниками и истопниками. Пытавшихся оспаривать такое понимание справедливости в конце концов ожидал нервный срыв, в результате чего гуманное государство снова было вынуждено принять на себя заботу об этих неблагодарных, но уже в качестве пациентов психиатрических больниц. Забывая на время об отвратительном качестве колбасы, общество периодически клеймило отщепенцев, науськанное на это ещё во времена человека с усами.

 

            …Мне практически всегда удавалось виртуозно уходить от выполнения патриотического долга во всех формах без видимых последствий для своей жизни и карьеры. Зная за мной эту увёртливость, чиновники и общественники, как больших, так и малых рангов давно оставили меня в покое. Это-то обстоятельство и привело к тому, что я непозволительно расслабился…

 

            Однажды меня вызвали в один из пронумерованных отделов, которых хватало в каждом учреждении, не говоря уже об Университетах, на которых помимо подготовки будущих специалистов лежала задача воспитания этих специалистов в правильном духе. За письменным столом, на котором не было ни одной бумаги сидел опрятно одетый мужчина неброской наружности. Над его головой висела репродукция с портрета человека с козлиной бородой в допотопном френче.

            - Садитесь, товарищ Б.

            - Благодарю, - ответил я, подсаживаясь к столу.

            - Как живёте? – невзрачно улыбаясь, спросил мужчина.

            "Как животик?" – машинально продолжил я про себя, но вернув собеседнику улыбку, ответил:

            - Всё в порядке. Чем вызван интерес к моей персоне, товарищ…?

            - Ах, извините, я забыл представиться. Моя фамилия С.

            - Очень приятно, товарищ С.

            - В самом деле? – левая бровь С. от удивления сместилась немного вверх.

            - Да, в самом деле… Так всё же, чем могу служить?

            - Вы сделали неплохую карьеру, Б. Вы доктор наук, профессор. Вас уважают в научных кругах. Ваши работы широко цитируются за рубежом…

            - Допустим.

            - Поражает то, что всего этого вы достигли сами, несмотря на…

            - Мой физический недостаток не влияет на работу мозга, товарищ С.

            - О, вы меня не так поняли. Я имею в виду постигшую вас в детстве трагедию. Ужасная смерть вашего отца, затем гибель матери. Вам некому было помочь, некому было вас поддержать.

            - В те времена, товарищ С., это было в порядке вещей.

            - Да, вы правы. Кстати, ваша мать тоже сотрудничала с органами. Вы знали об этом?

            - Нет, конечно, но догадывался.

            - Жаль, оба рано погибли. Но, увы, работа у нас такая, - С. картинно развёл руками. - Вы можете гордиться своими родителями, товарищ Б.

            - Мне никогда не было стыдно за них, товарищ С.

            - Я искренне рад. Я хотел поговорить с вами вот о чём. Сегодня обстановка в стране и в мире, конечно, куда более спокойная, чем тридцать, двадцать и даже десять лет назад. Но, как и прежде, мы поневоле вовлечены в противостояние с системой, не признающей наши ценности. И ценности эти мы вынуждены отстаивать. Иногда это достаточно трудно. По одной простой причине. Мы перенесли в этом веке несколько разрушительных войн, после чего всё приходилось начинать с нуля. Понимаете?

            - Конечно, товарищ С. Это азбучные истины.

            Мне на захотелось напоминать ему, что кое-кто из наших соперников воевал не меньше, и тоже на своей территории.

            - Государство не в состоянии обеспечить всему населению страны тот уровень жизни, который уже достигнут кое-где ТАМ… Наша страна вынуждена была поднять железный занавес, в результате чего появилась возможность сравнивать. Не мне вам объяснять, что степень идеологической зрелости у всех разная. И те, кто определённого порога зрелости не достиг, считают ТОТ образ жизни идеальным. Но ведь речь идёт по сути дела о лишнем куске хлеба с маслом. При этом совершенно игнорируются подлинные завоевания нашей демократии. Разговоры же о том, что и свободы больше ТАМ – чистая демагогия. Вы же читаете газеты, товарищ Б.?

            Как реакция на эту тираду, в моей голове зазвучали слова популярной частушечки:

Западло, западло, западло

Запад ловит простаков…

            Еле сдержавшись, чтобы не расхохотаться, я ответил:

            - Разумеется, товарищ С. Я работаю с молодёжью и до некоторой степени являюсь бойцом идеологического фронта.

            - Увы, мы просто не в состоянии поставить рядом с каждым гражданином воспитателя, который каждое утро спрашивал бы его после пробуждения, а что тот думает, и направлял на путь истинный. И поэтому многие по незрелости своей, а то и просто обманутые агентами империалистических держав, стремятся ТУДА. К сожалению, кое-кого мы рано или поздно просто вынуждены выпускать.

            - Речь идёт о гражданах неправильных национальностей?

            С. немного опешил.

            - Как-как вы сказали? Неправильных национальностей? – он довольно искренне рассмеялся. - Вы это очень остроумно придумали. Надо будет запомнить. Да, хе-хе, хорошо, - потом, спохватившись, он добавил, - Конечно, всё это очень прискорбно, и вы должны понимать, что государство собственно против этих национальностей ничего не имеет.

            - Ну, конечно, товарищ С., мой уровень идеологической зрелости вполне адекватен.

            - Ну вот и хорошо, товарищ Б. Понимаете, было бы неплохо, если бы о появляющихся эмигрантских настроениях мы бы узнавали заранее, ещё до того, как желающий отъехать начнёт предпринимать конкретные шаги.

            - Зачем?

            - Чтобы предпринять, хе-хе, превентивные меры, гм-гм. Если это перспективный человек, то объяснить, что он не прав, помочь в чём-то…

            - А если неперспективный?

            Взгляд С. стал колючим.

            - Неперспективные пусть в своей неправоте убеждаются сами, на собственной шкуре, опытным, так сказать, путём.

            - Что ж, товарищ С., идея неплохая. Искренне желаю вам успеха в её реализации.

            - Спасибо. Только вы же понимаете, что я лично этим заниматься не буду. Для этого понадобятся другие люди.

            - Кто же?

            - Вы.

            - Я вас искренне благодарю за доверие, товарищ С., но не ошибаетесь ли вы в своём выборе? Мне кажется, что я не подхожу для этой работы. По крайней мере, национальность у меня правильная.

            - А вот тут вы совершенно заблуждаетесь. Вы идеально подходите для данной работы. Посудите сами. Вы – математик высокого класса. Одно это уже снимает подозрение в том, что вы сотрудничаете с нами. В самом деле, с чего бы это вам с нами сотрудничать? – взгляд С. снова стал холодным и колким, но тут же профессионально потеплел, и С. продолжил мягко, вкрадчиво, но в то же время с оттенком торжественности. - Но людям, с которыми вам придётся работать невдомёк, что существует такая штука, как патриотизм. Вы ведь патриот, Б., не так ли? – зрачки С. опять сузились до размера булавочной головки.

            - Я думаю, товарищ С., что прежде чем вызвать меня, вы достаточно хорошо изучили мою биографию и знаете, что несмотря на увечье, я мальчишкой просился на фронт, но меня просто пинком выкинули из военкомата, - мой голос должен был звучать несколько обиженно.

            - Ну-ну, не стоит обижаться, - проговорил С. миролюбиво. - У нас с вами дружеский разговор. Как между двумя старыми приятелями. Потом… - С. почесал правую ноздрю. - Патриотизм патриотизмом, но наша организация работу перспективных сотрудников неплохо оплачивает.

            Дальше последовала пауза, которая как бы означала моё согласие принять оплату в случае, если организация сочтёт меня перспективным.

            - Я продолжу список ваших достоинств, товарищ Б. Вы – не член партии. У вас репутация человека независимых взглядов, я бы даже сказал вольнодумца. Помните своё блестящее интервью? Мне очень понравилось, - он снова испытующе посмотрел на меня.

            Я скромно потупил глаза.

            - Так вы согласны работать, товарищ Б.?

            - Вы сделали мне предложение, от которого невозможно отказаться, товарищ С. Я согласен. Но я предвижу одну проблему. Я ведь нелюдимый человек, товарищ С. У меня почти нет друзей, и маловероятно, чтобы кто-нибудь из потенциальных отъезжантов стал открывать передо мной душу.

            - А вам не надо бегать за всеми. Выберите в друзья одного, а он будет докладывать обо всех. ОНИ ведь всё друг про дружку знают. Подойдите к человечку и невзначай пожалуйтесь на судьбу. Ну, например, на то, что жена стерва, или что болезнь тяжёлая замучила, а врача подходящего нет. Там слово за слово, о жизни своей расскажите. Дозировано. Можно про репрессированного отца упомянуть. Так доверие и возникнет. И если новый друг ваш будет на какие-нибудь сборища звать, тоже поначалу отнекивайтесь, дескать, вы человек далёкий от политики. Когда вас на второй, на третий раз позовут, вот тогда можно согласиться. Поняли?

            - Понял, товарищ. С.

            - Надеюсь, мне не нужно вам объяснять, что наше с вами соглашение должно оставаться конфиденциальным?

            - Конечно, товарищ С., я всё сохраню в тайне.

            - Кстати, если где кто-нибудь идейки гнилые будет высказывать, или литературка объявится, по-вашему выражению, неправильная, сделайте милость, дайте знать…

 

            Выйдя из кабинета С. и прошествовав метров пятьдесят по коридору, я нос к носу столкнулся с Г-ичем, который возвращался с лекции, обмахиваясь газеткой с латинским шрифтом. Взяв под руку, я отвёл его к окну:

            - Извините, мне нужна ваша помощь, товарищ Г-ич.

            - Пожалуйста, я вас слушаю, - почувствовав мой напор, он слегка растерялся.

            - Понимаете, меня сейчас вызывали ТУДА.

            - Куда ТУДА?

            - ТУДА… Неужели не ясно?

            По испуганным глазам Г-ича я понял, что ему всё стало ясно.

            - Пообещайте мне, что всё, что я вам сейчас скажу, останется в тайне.

            Не дождавшись его ответа, в котором, справедливости ради сказать, я совсем не нуждался, я продолжал.

            - Я обращаюсь к вам только потому, что уверен, что вы, как никто другой, испытываете глубоко патриотические чувства. Иначе и быть не может. Только человек, который столько пережил, как вы, способен по-настоящему любить Отчизну. Не секрет, что кое-кто из ваших соплеменников… - далее я прочёл ему пятнадцатиминутную лекцию о долге его соплеменников перед Родиной, о необходимости идеологической зрелости профессорско-преподавательского состава, о неослабевающих происках вражеских агентов и о подлинных демократических ценностях, а также вкратце передал ему суть своего соглашения с С. - Именно мы с вами, как подлинные патриоты, должны остановить утечку мозгов за рубеж. Но я… Боюсь, что со мной вряд ли кто-нибудь станет откровенничать. А с вами будут. Поэтому действовать будем так. Всё, что вы узнаете, вы расскажете мне, а я доложу ТУДА. Договорились?

            Совершенно раздавленный и деморализованный Г-ич молчал. Не дожидаясь, пока он отреагирует, я шёпотом добавил:

            - Но помните, всё, что я вам сейчас рассказал, должно остаться между нами, - и, развернувшись, пошёл прочь.

            Вспомнив ещё одну рекомендацию С., я вернулся:

            - Забыл вам кое-что сказать. У меня стерва-жена и на этой почве сильнейший простатит. Нет ли у вас случайно знакомого уролога? - да простит меня моя кроткая Марта Х.!

            Мне показалось, что Г-ич вот-вот рухнет на пол. Он, бедняга, не рисковал отъехать, можно сказать, до самого конца, пока великая страна наша не развалилась на кусочки. Кто знает, может быть, он и в самом деле был патриотом?

            В течении дня я проделал ту же самую процедуру с профессором Г-штейном и доцентами Б-фельдом и Р-блюмом, лишь слегка импровизируя и отклоняясь от текста. Трудно сказать, кто из четверых на меня донёс, но в пронумерованный отдел меня больше никогда не вызывали, да и сам С., пару раз случайно сталкиваясь со мной в стенах Университета, делал вид, что не знает меня, а если я здоровался с ним сам, заговорщически подмигивая, лишь слегка кивал головой.

 

            …Эта история произошла примерно за год до того, как мне пришло приглашение в Рио-де-Жанейро, и я было и думать о ней забыл. Я вынужден был обо всём вспомнить, когда на моём заявлении о командировке, несмотря на то, что все расходы, связанные с моим участием в коллоквиуме, брала на себя принимающая сторона, появилась размашистая резолюция "Отказать". С. оказался человеком мстительным и далеко не глупым, поэтому без особого труда раскусил суть моих манёвров. Я понял, что заграницы мне теперь не видать, как своих ушей. И я оказался прав. Хотя через пару лет место С. в его прежнем кабинете занял другой человек, меня каждый раз старательно вычёркивали из списков всех зарубежных делегаций. Впоследствии стало возможно ездить кому угодно и куда угодно при наличии определённого количества неправильных денег, да только к тому времени я потерял к заграничным поездкам всякий интерес. Неправильных денег в нужном количестве у меня тоже не было, так что я никогда не покидал границ Родины. Парадоксально, но я оказался куда большим патриотом, чем мои павшие на войне товарищи по школе. Колька, Сашок, Никита, Сёма, Рамиль. Им посчастливилось покинуть Родину раньше меня…

 

            Для меня невыезд в Рио-де-Жанейро имел куда большее значение, чем могло показаться с первого взгляда. Я не подал на развод, почему-то решив, что теперь это не имеет смысла. Потом неожиданно для себя самого я перестал видеть сны, в которых Т. была моей женой. Для этого, правда, был ещё один повод. В это время в жизни Т. появился Забулдыга. Наш виртуальный брак распался.

 

            Забулдыга был пенсионером. Не знаю, где он работал до выхода на заслуженный отдых, и велика ли была его пенсия, но у меня складывалось впечатление, что новоиспечённая семья была почти полностью на иждивении Т., которая продолжала работать и после того, как подошёл её срок выходить на пенсию. Забулдыга был низок ростом, почти на голову ниже Т. Нельзя сказать, чтобы он никогда не брился, но на впалых щеках его почти всё время была заметна седая двухдневная щетина. Глаза его прежде были, должно быть, карими, но к старости выцвели и приобрели то ласковое выражение, которое присуще обычно людям сильно выпивающим, но беззлобным. На губах его, как правило, блуждала виноватая улыбка, обнажая редкие, почерневшие от табака зубы. Курил Забулдыга что-то уж совсем невообразимое, и когда он выходил на лестницу отравить свои лёгкие, по подъезду распространялся ядовитый смрад. Вещи, которые он носил, имели фасон по меньшей мере десятилетней давности и сидели на нём как-то очень уж мешковато, как будто их хозяин беспрерывно худел. Я ни разу не видел, чтобы его серенькая в желтоватых пятнах кепчонка, сидела прямо на макушке – козырёк был постоянно сдвинут либо к правому, либо к левому уху.

            Через некоторое время и в одежде Т. стала замечаться некоторая неопрятность. Она стала носить старческие чулки резиночкой, которые частенько перекручивались на её ногах. Если на её пальто отрывалась пуговица, то она не пришивала её по целой неделе. Зимой в воскресные дни она выходила по утрам гулять с собакой в нелепых спортивных шароварах и потёртой котиковой шубе. Венчала её одеяние красная лыжная шапочка с огромным помпоном. С появлением Забулдыги я понял, что Т. состарилась. Я проглядел этот момент, будучи с головой погружен в свои сновидения. Я даже не обратил внимания на то, что вторая собака Т., появившаяся после исчезновения Офицера, умерла от старости, и сейчас это был уже третий по счёту пёс, одно ухо которого задиристо торчало вверх, а второе свисало набок. Т. ещё раздалась в размерах, а на лице проявились одутловатость и краснота, как будто бы Т. за компанию с мужем регулярно прикладывалась к рюмке.

            На старости лет на шею Т. нежданно-негаданно свалились родительские заботы. У Забулдыги была взрослая умственно отсталая дочь. Я не уверен в этом, но по-видимому, Забулдыга был вдовцом, и это нелепое создание под два метра ростом с бледным рыхлым лицом и пустыми глазами травоядного животного досталось ему в наследство от покойной жены. Мне даже было немного жаль Забулдыгу. Дочь походила на него, как гиппопотам на болонку, и даже если предположить, что существо это было зачато по глубокой пьяни, то исходя из самых вульгарных представлений о генетике, можно было сделать только два логически возможных вывода. Либо перед женитьбой на Т. Забулдыга жил с женщиной, напоминающей его кретинку-дочь, либо моральный облик его супруги был далеко не идеален. Первое время дочь Забулдыги появлялась строго по выходным, унося с собой набитые продуктами сумки. Потом она поселилась в квартире Т. и в один прекрасный день принесла, что называется, в подоле девочку, как две капли воды похожую на неё. Злые языки во дворе поговаривали, что это Т. в наказание за несчастную Аньку. Дочь Забулдыги нигде не работала и жила с ребёнком в квартире Т. до тех пор, пока та по состоянию здоровья ещё могла зарабатывать деньги. После этого и дебильную дочь Забулдыги и её ребёнка словно ветром сдуло, и больше их никто никогда не видел. Впрочем, это были уже совсем тяжёлые времена.

            Пил Забулдыга не так, чтобы вусмерть, но с достойным лучшего употребления упорством. Абсолютно трезвым я его не видел никогда. Он целыми днями слонялся по двору, затевая с компанией таких же, как и он, бездельников, бурные доминошные турниры. Мужики играли на деньги. На выручку покупали много водки и пили все вместе независимо от того, кто сколько выиграл или проиграл. Эти оргии продолжались до тех пор, пока участников не разводили по домам жёны. Иногда Забулдыга по нескольку дней не показывался, и тогда это должно было означать, что он пьёт дома, не сходя с дивана. К пристрастию своего четвёртого мужа Т. относилась негативно, но несколько безвольно. Я частенько наблюдал, как покачивающийся Забулдыга покорно плёлся вслед за Т., а она со слезами на глазах по-матерински журила его, почти не повышая голоса. Он произносил корявые извинительные речи, называя Т. ласковыми именами, оканчивавшимися на "-уська", "-унька" или "-ишка". Так они прожили около десяти лет.

 

            …Это случилось в новогоднюю ночь. В году минувшем умер генеральный секретарь с бровями. В народе его не сказать, чтобы не жаловали, но относились к нему с известной долей пренебрежения, как в больших семьях смотрят на брата-недоумка. Генеральный секретарь с бровями к концу жизни несколько утерял способность объективно оценивать свой имидж. То ли считая себя пламенным оратором, а, скорее всего, мученически неся свой тяжкий крест, он произносил многочасовые речи, несмотря на то, что дикция у него была такая, будто в рот бедолаге натолкали целую пригоршню сливочных тянучек. Про него рассказывали кучу анекдотов, за которые время от времени кого-то наказывали, но саму лавину сочинительства остановить было невозможно. Придумывать анекдоты прекратили едва ли не в тот момент, когда гроб с хладным телом генерального опустили в могилу. Наверное, сделала своё дело национальная традиция уважения к покойникам, а может быть, народ почувствовал, что заканчивается период сладкой спячки, и дальше будет только хуже.

            Странный это был Новый Год. Мы с Мартой Х. встречали его, как всегда, вдвоём, уткнувшись в экран телевизора. Показывали какую-то дребедень, а после стандартных тостов говорить стало не о чем. Около трёх Марта Х. объявила, что хочет спать. У меня же сна не было ни в одном глазу. Она собрала со стола и, пожелав мне спокойной ночи, отправилась в спальню. Покрутив туда-сюда ручку переключения программ, я довольно быстро убедился, что меня ничего не привлекает. Читать не хотелось. Я потихоньку оделся и вышел на улицу.

            Было довольно холодно, и я поднял воротник пальто. С неба ярко светил узкий серпик луны, точно вытащенный из герба нашей Родины. Я видел, как гасли одно за другим окна в домах. Праздник заканчивался. Я вышел со двора и прошагал ещё несколько кварталов, пока моё внимание не привлекла некая шевелящаяся чёрная груда в сугробе метрах в ста от меня. Подойдя поближе, я обнаружил, что это был Забулдыга. Он лежал на спине с закрытыми глазами, раскинув руки, и пытался перевернуться. Лицо его было залито кровью. Шагах в пяти от места, где он копошился, был обледенелый участок тротуара, тщательно  раскатанный детьми. Рядом валялась раскупоренная бутылка зеленоватого стекла. Скорее всего, ему не хватило, и он отправился покупать водку у таксистов. Не дотерпев до дому, он раскупорил бутылку по дороге. Не слишком твёрдо стоя на ногах, он поскользнулся и разбил голову. Вдруг он открыл глаза. Сквозь пьяную паволоку в них сверкнула разумная искорка. Он шевельнул посиневшими от холода губами и выдохнул:

            - Помоги, сосед…

            Сначала я наклонился к нему, протянув свою единственную руку. Потом я будто бы услышал некий щелчок, и в моём сознании быстро, словно в старом немом кино, промелькнули картины, как мы с Т. шли по дюнам к морю, как мы путешествовали в мягком вагоне скорого поезда, сидя подле лампы с шёлковым плиссированным абажуром и потягивали вино, которое любил ОН, как мы клеили обои в нашей квартире, и что у меня, как у всех нормальных людей, было две руки. Я резко выпрямился и зашагал прочь.

            Вернувшись домой, я не пошёл в спальню к Марте Х., а остался в своём кабинете. Не раздеваясь, я лёг на старый диван, тот самый, на котором окончил свои дни мой отец, и выключил свет, оставив зажжённой лишь настольную лампу. На её фоне силуэт ангела с поднесённой к губам трубой казался чёрным.

            …Позже оказалось, что в ту новогоднюю ночь Т. заснула у телевизора, дочь Забулдыги была занята с ребёнком, и хватились его лишь под утро. Через пять дней Забулдыга умер в больнице от крупозного воспаления лёгких.

 

            …Пожалуй, я приближаюсь к финалу своего повествования. Это отнюдь не значит, что после смерти Забулдыги прошло мало времени, или что это время не было насыщено событиями. Просто, когда человек старится, время субъективно убыстряет свой ход. Я часто раздумывал над причинами этого ощущения и пришёл к выводу, что в молодости время растягивается из-за того, что явления, с которыми сталкивается человек, имеют яркую эмоциональную окраску. Жизнь представляется полной и интересной из-за реализованных, а пуще из-за нереализованных желаний. В старости же все события тускнеют, с человеком как бы уже ничего не происходит, несмотря на то, что вокруг могут бушевать войны и природные катаклизмы. В старости приходит сперва слабое, интуитивное, а потом всё более сильное убеждение в тщете всего происходящего.

 

            Повинуясь скорее законам жанра, нежели внутренней потребности, я вспоминаю о том, что происходило в стране в промежутке между смертями Забулдыги и Марты Х. На смену генеральному секретарю с бровями пришёл высокий и желчный, который, как говорят, писал стихи и в кругах интеллигенции имел репутацию просвещённого тирана. Он был немолод и очень скоро занял место в земле на главной площади Родины неподалеку от бровастого. Ему на смену пришёл генеральный секретарь с тяжёлой одышкой, вскорости тоже присоединившийся к двум предыдущим. Потом был энергичный говорливый человек с умной женой и отметиной на лбу. Он завершил одну тягомотную войну за пределами Родины, начатую при генеральном секретаре с бровями. Одни говорят, что только при нём Родина вздохнула свободно, другие – что именно он её, Родину и развалил. Перед тем как это произошло, человек с отметиной сменил титул генерального секретаря на титул президента. Этот титул настолько понравился всем охочим до власти, что каждый, даже самый крохотный осколочек бывшей великой Родины заимел своего президента. Президентов вообще стало очень много, и даже те, кто раньше именовались скромно директорами, стали президентами каких-то объединений, скрывавшихся за таинственными аббревиатурами из трёх букв. Те же, кому президентского титула не досталось, удовлетворились добавлением к своему директорскому званию прилагательного генеральный, видимо в память о навеки ушедших генеральных секретарях. На следующей ступени иерархической лестницы толпились сонмища директоров коммерческих и финансовых. Эти президенты и директора всех уровней, по мнению народа, ограбили страну и сам народ, который в опьянении дарованной свободы безропотно дал себя ограбить. Поэтому ни президентов, ни директоров в народе не любили. Особенно доставалось самому главному президенту, высокому седому весельчаку, начавшему долгую войну на территории Родины и проявившему склонности к теннису, народным пляскам и дирижированию. По своему облику он вполне бы вписался в компанию доминошных партнёров Забулдыги, да и имел очень схожие с ними пристрастия. При седом президенте в несколько раз увеличилось качество варёной колбасы при тысячекратном увеличении её стоимости. Страна, а вернее то, что от неё осталось, прекратила работать и начала торговать. Те, кто торговать отказывались, заявляя, бия себя кулаком в грудь, что они, дескать, интеллектуальная элита, стали есть качественную колбасу только по праздникам.

            Мы с Мартой Х. не стали исключением. Не то, чтобы я испытывал физиологическое отвращение к захлестнувшей страну волне торгашества. Просто я был уже слишком стар, чтобы начать делать в жизни что-нибудь новое. Тем не менее, я успел вовремя превратить запасы правильных денег в неправильные и исхитрился не прогореть во множестве финансовых авантюр, в изобилии изобретаемых ушлыми президентами и генеральными директорами. Кроме того, у меня всё ещё оставалось кое-что от переданного мне когда-то матерью клада. Вследствие моего благоразумия колбаса в нашем доме водилась значительно чаще.

 

            …Марта Х. умерла после того, как седой президент начал свою войну, но до того, как он сам едва не отдал концы. Умерла она за день до нашей золотой свадьбы. Расчесав перед зеркалом на ночь белые, как снег волосы, Марта Х. оглядела своё покрытое глубокими морщинами лицо. Я уже лежал в постели и при свете ночника читал какую-то книгу. Она медленно встала и покачнулась, судорожно схватившись за спинку стула. Я отложил книгу.

            - Что с тобой?

            - Да так, слабость какая-то непонятная.

            - Может быть, таблетку какую-нибудь выпьешь?

            - Не стоит.

            - Как знаешь.

            Она легла под одеяло и закрыла глаза. Я приподнялся на локте. Марта Х. не пошевелилась.

            - Спокойной ночи.

            - Спокойной ночи, - ответила она.

            Я погасил свет. Немного погодя, она сказала:

            - Завтра день нашей золотой свадьбы.

            - Да, я помню.

            Снова молчание. Потом она спросила меня:

            - Скажи, был ли ты за это время хотя бы одну минуту счастлив со мной?

            Я задумался. Почему-то мне не захотелось ей врать, и я ответил:

            - Не знаю.

            Я ведь и вправду не понимаю, что означает слово "счастье". Больше она меня ни о чём никогда не спрашивала.

            Марта Х. умерла во сне. Когда я проснулся утром, она лежала на спине, холодная, вытянув руки вдоль тела. На лице застыла печать освобождения от чего-то или кого-то, тяготившего её долгие годы. Наверное, когда смерть подошла к ней вплотную, она подумала о чём-то приятном, потому что на её тонких губах застыла окаменевшая улыбка.

            …Когда гроб с телом Марты Х. опускали в землю, я подумал, что теперь до конца жизни не поем жареной картошки, потому что самостоятельно одной рукой я не смогу очистить картофелину.

 

            После ухода Марты Х. в моей жизни мало что изменилось, вот только домашнее хозяйство приобрело явные спартанские очертания. Мне пришлось вспомнить кое-что из моего довоенного опыта холостяцкой жизни. Например, как пришивать пуговицы одной рукой. Получалось долго, хлопотно, но терпимо. Впрочем, теперь можно было вполне обходиться одеждой на "молниях" и липучках, что существенно упрощало существование. Я всё ещё читал лекции в Университете, намереваясь работать, как и большинство моих старых коллег "до выноса". У меня периодически бывало несколько учеников, которых я готовил к поступлению в Университет, так что с голоду я не пух. Положение Т. было, по-видимому, куда хуже. Я всё ещё высматривал из окна, как она гуляет с собакой. Это была уже четвёртая на моей памяти собака, у которой одно ухо задиристо торчало, а другое свисало вниз, и собака эта была так же стара, как и мы с Т. Заторможенная дочь Забулдыги с прижитым ребёнком покинула Т. несколько лет назад. Я обратил внимание, что Т. уже давно не покупала никакой новой одежды. Всё на ней было по многу раз штопано-перештопано. Несмотря на бросающуюся в глаза бедность, неопрятность в её облике словно испарилась. Она стала вновь следить за тем, как выглядит. После смерти Забулдыги лицо Т. приобрело горделивое выражение разорившейся аристократки. Начавшая было казаться болезненной полнота опала, но поскольку основной её пищей были картофель и хлеб, фигура Т. не высохла, как это случилось с Мартой Х. Я до сих пор удивляюсь, как Т. умудрялась прокормить собаку.

 

            Так прошло ещё пару лет. И вот наступил день, на котором мне следовало бы оборвать свои записи. Это случилось ранней весной. Снег ещё лежал на земле, но уже утратил свою белизну и покрылся грязной ледяной корочкой. Я стал куда более свободен распоряжаться своим временем и ни одного дня не пропускал, чтобы не понаблюдать за утренними прогулками Т. Она никогда не выходила в одно и то же время, и мне приходилось занимать свой наблюдательный пост спозаранку. В тот день она не вышла на улицу. Я походил взад-вперёд по квартире и решил подняться на седьмой этаж. Пока я карабкался по лестнице, сердце едва не выпрыгнуло из моей груди. Может быть, я очень волновался, потому что поднимался по этой лестнице всего второй раз в жизни. Первый раз это было перед самым концом войны, когда дверь мне открыл подвыпивший Кузя. А скорее всего сердце моё колотилось потому, что был я уже очень стар.

            …Подойдя к заветной двери, я не стал звонить, потому что услышал, как протяжно воет собака. Мне неловко писать об этом, но я заплакал, как плакал до того всего один раз в жизни, когда меня не приняли в пионеры. Всхлипывая, я пошёл вниз позвать слесаря и участкового, чтобы те выломали дверь.

 

            Тело Т. больше недели лежало в морге, пока не выяснили, что ни родственников, ни знакомых у неё в городе не было. Не смогли также обнаружить и дочь Забулдыги. Потом мне удалось убедить власти передать мне заботу о её похоронах. Немного поломавшись для порядка, власти согласились. Решающим аргументом стали деньги, которые я выручил от продажи остатков сокровищ, оставленных мне некогда матерью. Я и похоронил Т. рядом со своей матерью и Мартой Х. Во время похорон я подумал, что было бы неплохо, если бы за этой оградой покоились бы и Валькины останки. Для моих останков там места уже нет, так что у меня осталось две возможности: либо жить вечно, либо присоединиться к этим трём оказавшим решающее влияние на мою судьбу женщинам в виде праха, запечатанного в керамическую урну. Ума не приложу, кто бы этим мог заняться, потому что у меня тем более не осталось родственников и знакомых. Недавно я поставил на могиле Т. небольшую мраморную табличку. Гравёр долго пытал меня, что там написать: "Любимой жене… сестре… подруге"? Я так ничего путного и не придумал. В конце концов на табличке были выбиты лишь годы жизни и фамилия-имя-отчество.

 

            С тех пор мне снится один и тот же сон. Ранняя весна. Снег ещё лежит на земле, но он уже утратил свою белизну и покрылся грязной ледяной корочкой. Светит яркое слепящее солнце. Я выхожу во двор и вижу Т., сидящую на скамейке, одетую в свою потёртую котиковую шубу. У её ног притулилась собака. Я вижу, что Т. улыбается, но понимаю, что она скоро должна умереть. Я спрашиваю:

            - Простите, я могу вам чем-нибудь помочь? Вас, кажется, зовут Т.?

            - Да, а вы Б. Вы всю жизнь шпионили за мной.

            Она говорит это беззлобно, почти весело. Мы вместе громко смеёмся. Собака, повизгивая, носится между нами. Потом Т. говорит:

            - Вообще-то меня зовут Ирина. Ирина Николаевна Тенякова.

            - А меня Сергей. Сергей Сергеевич Боровко. И я действительно всю жизнь шпионил за вами.

            - Мне ещё первый муж, Коля рассказывал, как вы его из-за меня избили.

            Я опускаю глаза в землю. Не надо бы ей знать, что я виноват в смерти двух её других мужей. Некоторое время мы молчим. Потом я спрашиваю:

            - Скажите, а у вас не осталось тех трусов, белых, с ярко-красными клубничками?

            Она ошалело смотрит на меня, потом будто понимает, что я имею в виду, и начинает громко заливисто хохотать. Тут я всегда просыпаюсь.

 

            Итак, Ирина умерла, оставив мне на память своё имя. Моего собственного имени она так и не узнала. Я вывожу последнюю строчку: "Так заканчивается история моей жизни". Увидев слово "история", я брезгливо морщусь. Зачёркиваю эту фразу и пишу: "Вот и всё, что я могу рассказать о своей жизни…" О нет! Никому я ничего рассказывать не буду. Я ведь пишу правду, а реальная жизнь любого человека, будь то император или сантехник, невзрачнее мусоропровода. Затем я зачёркиваю и эту фразу и выписываю каллиграфическим почерком с левым наклоном: "Вот и всё, что я знаю о…" "О", которое очень походит на нуль. Нуль есть начало и конец всего. Нулём становится всё, на него помноженное.

            Я устал. Я смертельно… я безумно устал. Завтра я прочитаю свои записи, а послезавтра их сожгу. Не надо, чтобы их кто-нибудь видел. Не то, чтобы я кого-нибудь стыжусь. Просто не хочу, чтобы моя жизнь стала сюжетцем для истории. Хуже всего, если прочитавший мои воспоминания окажется писателем. Если он будет циником, то напишет романтическую слюнявую чепуху о вздыхателе, не отважившемся познакомиться с предметом своего обожания до самой её смерти. Если же писатель окажется неврастеником и неудачником, то отыграется на мне, превратив в маньяка и злодея. А я не был ни тем, ни другим. Так что будет лучше, если мои записки исчезнут вместе со мной. Я мог бы отойти в мир иной на следующий же день, если бы не старая собака Ирины с торчащим кверху ухом. Я пока не могу ни умереть, ни полностью лишиться сил и рассудка.

            Что ещё? Я смотрю на бронзового ангела с раскрытыми крыльями и поднесённой к губам трубой. Я мало-помалу смутно начинаю догадываться, о чём он будет трубить. Люди тоже думают, что догадываются. Именно поэтому они бегут в церковь, чтобы вымолить у Бога место на небесах. Они, дурачьё, боятся преисподней. Мне всё ещё сложно поверить и в Бога, и в небеса, и, уж тем более, в преисподнюю. Если небеса и существуют, то они едины для всех. И если есть Бог, то на небесах у меня будет две руки, я буду находиться рядом с Ириной, и мы будем называть друг друга настоящими именами. Так ли это? Бог знает… Бог знает…

<1> Б.Л. ван дер Варден. Современная Алгебра. (нем.)

<2> Глава 1. (нем.)

<3> Глава 2. (нем.)

    ..^..


Высказаться?

© Станислав Фурта