Вечерний Гондольер | Библиотека
Sergeant
МИСТЕРИЯ О СТРАСТЯХ ГОСПОДНИХ
Повесть-легенда
От редакции:
В 82 номере ВГ была опубликована первая половина повести. Сейчас повесть окончена и публикуется целиком.
•  Глава 1. ГОД ЧУМЫ
•  Глава 2. БЕЗУМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ ПАТЕРА РИХМАНА
•  Глава 3. ПРЕДУГОТОВЛЕНИЕ
•  Глава 4. МИСТЕРИЯ. СУД ПИЛАТА
•  Глава 5. МИСТЕРИЯ. СКОРБНЫЙ ПУТЬ
•  Глава 6. МИСТЕРИЯ. ГОЛГОФА
•  Глава 7. ПОСЛЕ МИСТЕРИИ
•  Глава 8. ИСХОД
•  Глава 8. ИСХОД (продолжение)
•  Глава 8. ИСХОД (окончание)
•  Эпилог. КРУГ ЗЕМНОЙ
Предисловие переводчика
Эта объемистая рукопись была найдена 22 октября 1500 года в архиве магистрата города Женевы. Принадлежит она, по всей видимости, руке доктора медицины Арнольда Энке, который по праву считался одним из самых достойных и благочестивых городских жителей и оказал городу неоценимую помощь во время частых эпидемий, в особенности эпидемий чумы. Несмотря на то, что судьбой доктору Энке была отпущена долгая жизнь, свою кончину он встретил не в постели. Он умер в 1419 году, помогая страждущим во время очередной эпидемии, заразившись холерой в бараке города Берна, куда поехал, повинуясь зову врачебного долга и христианской совести. Последними его словами были: «Ave Crux, triumphator, victoria Christi, gloria christiani1».
Предлагая вашему вниманию перевод его записок на русский язык, мы позволили себе в некоторых местах поправить тяжеловесный старинный стиль оригинала, внеся долю динамики и приблизив изложение к тем образцам, которые более привычны современному читателю.
В остальном текст рукописи сохранен практически без изменений.
Женева - Москва, октябрь 2000 г.


Глава 1.
ГОД ЧУМЫ
Все мы живем под небом Божиим, и наша жизнь и смерть находятся в руке Господа. С этим никто не спорит, но, как мне иногда кажется, люди до того привыкли к этой мысли, что просто-напросто перестали о ней задумываться. Никто с нею не спорит, но, получается, никто о ней и не помнит. Люди живут себе и живут, а когда кто-нибудь из них умирает, остальные говорят: «Бог дал, Бог и взял, все там будем», - и продолжают себе жить дальше, как будто их минует чаша сия. Всерьез пугает людей только смерть безвременная, но и о ней предпочитают поменьше вспоминать, говоря по этому поводу: «От судьбы не уйдешь».
Между тем я твердо знаю, что в этом деле от нас самих зависит гораздо больше, чем многим из вас, вероятно, кажется. Мне было двадцать лет, когда Господь по Своему милосердию изволил открыть мне это, и это так же верно, как то, что сейчас мне восемьдесят восемь, а на дворе у нас тысяча четыреста шестнадцатый год от Рождества Христова.
Это произошло шестьдесят восемь лет назад, и был тогда Год Чумы. Впрочем, лучше рассказать обо всем по порядку.
Родился и вырос я здесь, в Швейцарских Альпах, в деревне Рундшау округа Рундшау кантона Шварцвальд. Деревня наша считается окружным центром, поэтому у нас есть главная площадь, приходская церковь и ратуша, как в настоящем городке. Конечно, Рундшау все-таки не городок, а деревня, и довольно маленькая, а центром округа ее сделало только то, что остальные деревушки в окрестностях еще меньше, хотя их довольно много. В пору моей молодости жителей в Рундшау насчитывалось едва под триста человек, да и теперь их немногим больше. Между прочим, могло бы получиться и так, что сейчас здесь не было бы ни единой живой души, только Господь нас миловал. Но извините, кажется, я забегаю вперед.
Рундшау лежит у северо-восточных отрогов Альп, можно сказать что в горах, хоть до настоящих гор от нас далеко, и летом нужно пройти около двух десятков лиг, чтобы достичь зоны снегов. А мы находимся в луговой зоне, где природа по милости Господней богата и щедра: великолепные пастбища, буковые и грабовые леса, в которых полно дичи, речушки и водопады с невероятно чистой, вкусной и очень холодной водой. Деревня расположена примерно посередине между горным районом, где есть только овечьи фермы, и долинами, где выращивают пшеницу и разводят коров. Дорога, соединяющая мелкие долинные деревушки, высокогорные хутора и город Линден в соседнем округе, проходит аккурат через Рундшау, так что куда бы ни направлялись жители округа - на войну или, к примеру, на ярмарку - им так или иначе придется пройти через нашу деревню. Мы как ключ, который замыкает спуск в равнинную часть немецкой Швейцарии, и если по ту сторону Альп все дороги ведут в Рим2, то в нашем округе, с трех сторон окруженном горными кряжами, все дороги ведут в Рундшау, из Рундшау в Линден, и только из Линдена уже в Рим.
Ну и, конечно, все обратные дороги сходятся в Рундшау же. Не случайно в тот год жители зачумленных областей хлынули именно к нам... Впрочем, снова я обгоняю собственный рассказ.
Итак, я родился в тысяча триста двадцать восьмом году в Рундшау, и происходил из семьи добрых христиан. Добрые христиане - известно ли вам такое племя? До той самой эпидемии чумы большинство жителей нашей деревни относило себя к «добрым христианам» и полагало, что «добрый христианин» - это тот, кто каждый Божий день, с понедельника по пятницу, в поте лица зарабатывает хлеб свой насущный, каждый вечер, с понедельника по пятницу же, пропивает заработанное в корчме, по субботам колотит жену, а в воскресенье отправляется в церковь, где слушает мессу и причащается Тела Христова. Иными словами - тот, кто «не крадет, не убивает, а живет, как все». То есть опять-таки, как и в случае с жизнью и смертью, большинство людей предпочитает особенно не задумываться, в чем же заключается истинное христианство. Людям, в общем и целом, свойственно считать, будто богоугодная жизнь и та жизнь, к которой они привыкли с рождения, суть одно и то же. Но в тысяча триста сорок восьмом году от Рождества Христова в наши земли пришла чума, и произошли события, которые научили людей в деревне Рундшау понимать многие вещи совсем по-иному.
Теперь я задумываюсь: с помощью каких же именно событий милостивый Господь благоволил даровать нам это понимание? Можно было бы сказать, что чума, будучи наказанием Господним, повергла наши души в трепет, и страх Божий, как говорится в Библии, явился началом премудрости. То есть Бог пожелал наказать детей Своих, дабы таким образом наставить их на путь истинный. Так обычно говорят ученые клирики, и люди, в большинстве своем, с привычной легкостью принимают их слова на веру. Однако мне кажется, что это ответ слишком простой, и даже, да простятся мне такие дерзкие слова, несколько несправедливый по отношению к нашему милосердному Господу. Я сын шорника, но мой самый закадычный друг с детских лет пас овец, а я не раз помогал ему в этом деле и неплохо знаю правила, необходимые для того, чтобы управляться со стадом. Применять одни только наказания недостаточно, а чаще всего вредно. Овцы сами начнут слушаться вас, но не раньше чем хорошенько вас узнают, причем узнают с хорошей стороны. Тогда вы сможете водить их, почти не пользуясь длинным пастушеским посохом, а лишь командуя голосом или играя в рожок. Однажды две наших овцы потерялись, и мы с Лотаром (так звали моего друга) нашли их только под вечер, в маленьком отдаленном ущелье. К тому времени бедняжки сами сообразили, что попали в беду - они метались по траве и тревожно блеяли. Лотар поступил как настоящий добрый пастырь. Он бегом сбежал в ущелье, окликнул овец, а когда они, обрадованные, бросились к нему, стал обнимать каждую, целовать им мордочки и шептать в уши ласковые слова. Обратно к стаду мы возвращались не оглядываясь, несмотря на сумерки. Овцы бежали за нами так неотступно, как будто бы мы тащили их на аркане, хотя, честное слово, никакого аркана не было.
Так вот и в отношении нашего всеблагого и милосердного Господа я думаю, что Он - добрый Пастырь. Это я отвечаю тем, кто говорит, будто манна небесная изливается на нас в виде грома и молнии. Так тоже бывает, но не обязательно так. Иначе для того, чтобы приблизиться к Богу, нам приходилось бы постоянно навлекать на себя все казни египетские. Мир сей - юдоль скорбей, но иного человека и скорби ничему не учат, а у Господа есть множество способов вразумить нас, грешников, не прибегая к гладу и мору.
Вот почему чудо в деревне Рундшау округа Рундшау кантона Шварцвальд объясняется, с моей точки зрения, не эпидемией чумы, а чем-то другим. В первую очередь, конечно, неизреченной милостью Господней. Но во вторую очередь - и в этом я твердо убежден - сильным и искренним желанием жителей Рундшау, их любовью к Богу, их раскаянием в собственных грехах. Мы, как те заблудившиеся овечки, испуганно блеяли в сумерках, и были услышаны. Господь приблизился к нам, обнял, нашептал на ушко ласковые слова. Многим из нас оказалось этого достаточно, чтобы, как говорится в книге Псалмов, научиться ходить по путям Его. Да, это было великое чудо... великое. Мне восемьдесят восемь лет, я видывал многое на своем веку, в том числе и чудесное... Но и тогда, и теперь я считал и считаю, что самое великое из чудес Господних - это чудо, когда изменяется человеческая душа.
И всякий раз, когда я вспоминаю испытанное нами потрясение, мне приходит в голову, что решительно ничто из произошедшего в тот год в округе Рундшау не было случайным. Ни эпидемия чумы с ее полным ужаса воздухом, с повозками беженцев и трупами на дорогах, ни страх и растерянность каждого из нас, ни крах самоотверженных усилий лекарей, не сумевших остановить шествие смерти, ни безумная идея патера Теодора Рихмана, в конечном итоге спасшая нашу деревню и весь округ. Все события того года, все произнесенные слова и совершенные поступки удивительным образом сплелись в одну неразрывную цепь, предназначение которой было - прославить благословенное Имя Божие и явить превосходящее всякое разумение милосердие Христово. Однако если я пытаюсь глубже проникнуть в эту чудесную взаимосвязь явлений, чтобы понять, что же с чем и как было связано, то трепет охватывает душу, и в смущении отступает мой бедный ум. Дивны дела Твои, Господи!
Поэтому все, что мне остается нынче - попросту рассказать вам, как было дело.


Чума объявилась неожиданно, и первое время мы даже не понимали, что это такое. Накануне Года Чумы, зимой, в небе по ночам видели чудесное знамение - хвостатую звезду. У нас в Альпах, где небо поближе к земле, ее было видно особенно явственно, хоть и не очень долго. Зловещее видение объявилось перед Масленой неделей и исчезло к концу Великого Поста - как будто какой-нибудь ангел гнева обронил в небе свою ангельскую метлу, а потом вернулся и подобрал. Старики сразу сказали, что следует ожидать какой-то небывалой беды - войны или, может быть, моровой язвы. И хотя люди тревожились, пока комета висела над их головами (кое-кто сгоряча даже разглядел вокруг ее хвоста человеческие черепа и буквы Dies Irae, «День Гнева»), - стоило ей покинуть наши небеса, как все постепенно успокоились. Наступила сначала Пасха, потом лето, полное забот и трудов, и о грозном знамении словно бы позабыли.
Знали бы вы, сколько раз мы поминали его потом, когда началась чума! Но это было уже тогда, когда бедствие застало нас врасплох, и, казалось, ничего невозможно изменить. Как обычно, люди задним числом вспоминают, что были загодя обо всем предупреждены.
До тех пор ничего подобного не было в наших краях, да и в близлежащих странах тоже. Старожилы помнили эпидемию холеры 1297 года и моровое поветрие 1300-1301 годов, унесшие многие тысячи жизней. Но ни один из стариков, даже приводя на память рассказы своих дедов, не мог вспомнить ничего, что было бы подобно этому новому бедствию. Сразу стало ясно, что нас постигло не что иное, как кара Господня, посланная на землю в наказание за грехи человеческие.


Позже, много лет спустя, я узнал кое-что о чуме и о том, что ее вызвало. Говорили (и я весьма склонен этому верить), что чума пришла вместе с теми из генуэзцев, что держали далеко на восточных морях крепость Кафу - военный и торговый форпост Европы на отдаленной границе Леванта3. В 1347 году великий голод обрушился на обитавшие в тех краях племена кочевников, и генуэзцы воспользовались им, чтобы за бесценок скупать у этих народов их собственных детей, перепродавая их втридорога в рабство - кого в Турцию, кого в Египет, а кого - в Магриб4и мавританскую Испанию. Без сомнения, это было великое злодеяние в очах Божиих, и возмездие не замедлило прийти. О предприимчивости торговцев Кафы узнал император монголов и страшно разгневался, ибо несчастные кочевники были его подданными. Огромное войско тут же осадило Кафу. Крепость, однако, была неприступна, а генуэзцы держались храбро и были уверены в несокрушимости своей твердыни. Но Господь судил иначе, и в осажденном городе неожиданно вспыхнула чума. Кафа была немедленно сдана, оставшиеся в живых генуэзцы бросились домой, в Европу, но уже было поздно: эпидемия шла за ними по пятам.
Первыми пали портовые города. Не успели первые корабли из Кафы пристать к итальянскому берегу, а чума уже бушевала в Константинополе и Сицилии. По дорогам двинулись потоки беженцев, распространяя очаги смерти по всем землям и странам. Спасения от чумы не было. Человек вначале чувствовал легкое недомогание, которое вдруг сменялось страшным жаром и слабостью. Под мышками, в паху, на горле и сгибах локтей вспухали твердые желваки, на лице появлялись темные пятна, открывались понос и рвота, и несчастный в течение двух-трех дней сходил в могилу. Как позже справедливо предположил Иоганн Хольгерт (самый образованный человек в нашей деревне, окончивший Болонский университет, а потому одновременно занимавший должности мэра Рундшау и окружного судьи), чума поражала каналы лимфы, которая вместе с кровью и желчью составляет соки человеческого тела.
Такова внешняя сторона событий. Но было бы неправильно видеть во всем только ее. Видите ли, все совершается по воле всемогущего Господа. Эпидемия пришла, поскольку так было суждено Святым Промыслом, когда мера наших грехов превысила всякое разумение, а мера нашего покаяния едва ли покрывала тысячную часть из них. Господь вовсе не спешит с воздаянием, но когда люди начинают думать, будто воздаяния не бывает вообще и можно жить во грехе вечно, милосердный Господь вынужден вмешаться и напомнить нам, что нет ничего вечного на земле, а вечно только Его правосудие. И это справедливо, ибо, с моей точки зрения, лучше без покаяния умереть от чумы, чем прожить без покаяния сто лет в почестях и достатке. Люди почему-то постоянно сбрасывают со счетов предстоящую нам вечность, а этого делать отнюдь не следует.
Итак, чума свалилась как снег на голову, и никто не знал, как с нею бороться. Медики как могли старались смягчить страдания умирающих, и сами становились жертвами эпидемии. Властители приказывали войскам перекрывать дороги, чтобы никто не мог выйти из зараженных районов, но беженцы проходили по лесам и горным перевалам, чума распространялась все дальше и в конце концов добиралась до дворцов властителей, пожирая тех вместе с семьями. В один год Европа лишилась десятков знатнейших фамилий. Ни титул, ни духовный сан, ни толщина кошелька не могли защитить от свирепой напасти, и, может быть, впервые от сотворения мира наступил момент, когда великие совершенно сравнялись с малыми. И царь, и нищий равно трепетали перед небывалым шествием смерти, и оставались перед ней равно беззащитны.
Наша Швейцария лежит вдали ото всех морей, так что нас долго не касалось бедствие, которому подверглись, как я уже говорил, прежде всего торговые города на взморье. Лишь к концу 1347 года в Линдене появились смутные тревожные слухи, но затем события развивались лавинообразно. «Генуя вымерла», - доносились пугающие вести. «Падуя вымерла». «Чума в Пьемонте». «Правители Флоренции перекрыли границы, чтобы не допустить чуму», - и все-таки чуть позже: «Чума во Флоренции». «В Провансе герцог де Монморан приказал сжечь зачумленный город вместе с жителями». «Чума в Бургундии». «Чума в Ломбардии и Париже». Раз уж добралось до Парижа, рассудили наши конфедеративные власти, то вскоре должно пожаловать и к нам. Летом 1348 года Конфедерация закрыла границы, и почти сразу же произошла вспышка чумы в Лозанне. Мы опоздали.
Шварцвальд по сравнению с прочими все же оставался в выгодном положении, поскольку с тыла его подпирали Альпы, а от пораженных эпидемией государств отгораживал «буфер» из других кантонов. Если уж нам суждено было разделить общую участь, то в последнюю очередь - однако очередь наша быстро приближалась. К началу сентября пришли известия о чуме в Цюрихе и Берне, затем в кантоне Женева. За несколько недель эпидемия распространилась на Люцерн, Ури, Швиц, в середине сентября пали Унтервальден и Базель. Рассказывали о беспорядках в городах, о гонениях на евреев, которым молва приписывала вину за посетившее Европу бедствие, а также о горестных процессиях флагеллантов, что с заунывными песнопениями двигались по дорогам из города в город, останавливаясь на площадях и в полях, дабы подвергать себя жестоким ударам бичей – да смилуется над нами Господь, - а в остальное время пререкаясь с духовными лицами и предаваясь непристойным порокам в своих временных пристанищах5. Те из наших односельчан, кому случалось в это время выезжать за пределы округа, рассказывали, что дороги запружены беженцами, а кое-кто видел даже трупы вдоль дорог, хотя и не мог с точностью определить, погибли ли эти люди от чумы или же просто от истощения в пути.
К середине сентября первые беженцы появились и в Рундшау. У нас, правда, они не останавливались, пробираясь дальше в горы, точно рассчитывали скрыться от гнева Господня на отдаленных альпийских хуторах. В основном это были те или иные родственники тамошних жителей, но попадались и чужаки. И вот однажды судья Хольгерт, поехавший в Линден по какой-то казенной надобности, вернулся обратно с почерневшим лицом и сообщил дрогнувшим голосом:
- В Линдене чума.


Глава 2.
БЕЗУМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ ПАТЕРА РИХМАНА
Мне уже восемьдесят восемь лет, но память моя остра, и я прекрасно помню многое из своей жизни. А уж тех событий, о которых я рассказываю сейчас, мне не забыть, пожалуй, до самой смерти - настолько ярко и точно они впечатались в мою память. Если вам случалось повстречать на своем пути людей, переживших некогда смертельную опасность, вы, может быть, заметили, что они иногда говорят: «Я дважды родился», - имея в виду, что первое рождение произошло при их появлении из утробы матери, а второе - в тот день, когда милостивая рука Господня избавила их от неминуемой гибели. Можно сказать, что деревню Рундшау в кантоне Шварцвальд в 1348 году от Рождества Христова тоже посетило второе рождение, что не могло не оставить следа в жизни как самой деревни, так и ее обитателей. Но, пожалуй, не это понятие лучше передает смысл событий. Из уст духовных особ мне приходилось слышать иное выражение, и оно вызывает в моем сердце неизменный отклик. Для того, о чем я вам рассказываю, это выражение, наверное, самое точное: «рождение свыше».

Однако вернемся вновь на шестьдесят восемь лет назад.
Буквально на следующий день после известия судьи Хольгерта поток беженцев прекратился. Кто-то из сельчан съездил на разведку и выяснил, что за ночь кордон кантональной гвардии расположился на дороге Линден-Рундшау, оцепил близлежащие леса и преградил всякий въезд и выезд из нашего округа. Если вы помните, попасть в округ можно только таким путем, а с трех остальных сторон мы окружены горами. Теперь в устье, образованном альпийскими отрогами, стоял вооруженный отряд, закупорив нас, как пробка закупоривает бутылку. Это называется карантин, и если бы была на то воля Божия, карантин позволил бы нам переждать чуму без всякой опасности. Однако Господь судил иначе.
Я вспоминаю разговор моего отца с матерью, который довелось мне услышать в один из тех дней. Мать плакала от страха, а отец, казалось, думал о чем-то своем. Вдруг он сказал:
- Не нравится мне все это. Такое бедствие, а мы сидим тут, отгородившись от всего мира, и стараемся спасти свои шкуры.
- А что еще, по-твоему, делать? - всхлипывая, возразила мать. - Может, ты хочешь пойти в Линден, чтобы вместе со всеми схватить эту заразу? Не пущу, и не думай, и кордоны тебя не пустят, хвала Пресвятой Деве!
Отец, вопреки обыкновению, не прикрикнул на нее. Только посмотрел долгим взглядом и вздохнул.
- Если бы я знал, что делать... Просто сидеть вот так, как кролики в норе, уже мочи нету. Столько людей умирает! Господи Боже, что же делать, смилуйся над нами, грешными...
Последняя неделя сентября прошла спокойно: ни беженцы, ни тревожные слухи не могли проникнуть через кордон. В Рундшау уже начали надеяться, что беда минует нас стороной. Но не тут-то было. Первого октября по тропинке, ведущей из Вальдхайма - небольшого овечьего хутора высоко в горах - прибежала Берта Целлерман, жена охотника Целлермана, который нередко захаживал к нам в деревню. Она казалась совершенно обезумевшей: косынку потеряла по пути, волосы и одежда растрепались. Берта что-то несвязно выкрикивала и то и дело срывалась на плач. Мельничихе, мамаше Бремер, с большим трудом удалось ее успокоить, и тогда, в промежутках между сдавленными рыданиями, жители Рундшау услышали то, что повергло всю деревню в состояние немого отчаяния.
В Вальдхайме чума.
Началось все десять дней назад, когда на хутор, насчитывавший три двора и шестнадцать душ населения, прибыла кибитка, а в ней семья из трех человек - дальние родственники Целлерманов, спасавшиеся бегством из зачумленной Женевы. Охотник Целлерман дал им приют. Спустя три дня он сам, двое его сыновей (я знал обоих - звали их Курт и Клаус, Клаус был моим ровесником), а также все трое приехавших лежали в чумном бреду. Первым умер охотник. Еще через день чума перекинулась на оба других двора, а в конце той недели, которая так спокойно прошла в Рундшау, вдова охотника, почти что тронувшись умом от горя, бросилась бежать вниз по тропинке, навсегда покинув родной хутор, успевший за последние дни обзавестись двумя новыми могилами. За спиной у Берты выли собаки, в ужасе блеяли некормленные и недоенные овцы, но она не слышала их, с плачем и воплями несясь по лесистому склону. Пихта и орешник сорвали с нее косынку и расцарапали лицо. Вслед Берте смотрел слепыми окнами хутор Вальдхайм, в осиротевших домах которого все еще лежали пятнадцать непогребенных тел.
Этот рассказ ошеломил всех. Последняя надежда на то, что для нас все обойдется, с треском рухнула, и черная маска чумы, казалось, уже смотрела в каждое лицо.
Кордоны кантональной гвардии нас не спасли.
И пусть мы были внутри «закупоренной бутылки», ядовитые волны чумы разъели пробку и просочились внутрь. Теперь не стало разницы между «у нас» и «у других», между «внутри» и «снаружи». Чума оказалась везде.


Сколь ни было всем нам страшно, но деревня Рундшау не отказалась приютить Берту. Ее согласилась взять к себе Анна-Катарина Краузе, повивальная бабка, старая, сухонькая женщина, одиноко жившая на самой окраине.
Как потом выяснилось, пребывание в Рундшау спасло фрау Берте жизнь. Но тогда этого никто не знал. Жители деревни, наоборот, боялись, как бы вместе с Бертой не пришла в наши дома смерть.
Это было утром первого октября, в среду.


В тот день я отпросился у отца и убежал в горы. Мне хотелось увидеть Лотара, который с рассветом увел деревенскую отару попастись по последней луговой траве. Он оказался на нашем излюбленном месте - возле источника Кройцбах, где трава еще не успела окончательно выцвести и сохраняла остатки прежней зелени, - и, едва увидав его, я сходу выпалил все, что слышал о Вальдхайме. У Лотара глаза полезли на лоб.
Позже он, смущаясь, признался мне, что после моего известия первым его желанием было вскочить и бежать из округа Рундшау куда глаза глядят. Но только куда было бежать? И что толку? Лотар посмотрел на меня, сглотнул, перекрестился, и я понял, что в этот момент он приготовился к смерти.


Овцы паслись вокруг маленького водопадика Кройцбах, не подозревая ни о какой чуме. Три пастушьих собаки доброй альпийской породы - Чалый, Мохнач и Зельда - сторожили стадо, заняв ключевые позиции по краям долины. А мы с Лотаром сидели плечо к плечу под одиноким вязом и думали о том, с чего я как раз начал мой рассказ. О том, что и жизнь, и смерть наша в руках Господа.
За долгие годы, отпущенные мне милосердием Божиим, мне приходилось бывать в самых разных переделках. Я немало путешествовал, участвовал в войнах и знаю, что означает ставить жизнь на кон. Но все когда-то случается в первый раз. Тогда, шестьдесят восемь лет назад, мы впервые всерьез оказались перед лицом смерти.
Нам обоим было по двадцать лет, и смерть, в общем-то, не была для нас новостью. Во все времена довольно много детей умирает, не успев вырасти, и оставляет своим товарищам печальный опыт неизбежности и даже привычности утрат. «Да, мы это делали вместе с Францем Циттербау... ну, который потом умер».
И у меня, и у Лотара на памяти полно было подобных примеров. Карл Бунтман двенадцати лет, отправившись за хворостом в горы, погиб под лавиной. Дора Шнайдер в семь лет умерла от скарлатины, а Лизхен Шнеебау и Каспар Лихт - от оспы. Альфонс Лемке девяти лет и Михаэль Дормайер пятнадцати утонули в нашей богатой омутами речке Люне. Франц Циттербау тринадцати лет погиб, упав с чердака и переломав позвоночник. Любой деревенский мальчишка перечислит вам дюжину таких же случаев.
Скажу больше, мы с Лотаром сами лишь недавно вышли из того возраста, когда мальчишки легко расстаются с жизнью просто из лихости или из глупости. В нашей биографии возможностей тому было предостаточно.
Но все это было не то.
Никогда еще не бывало в нашей жизни, чтобы смерть надвинулась с такой зловещей неотвратимостью - и в то же время дала отсрочку, чтобы жертвы успели помучиться, оценить величие момента и пройти путь от ложных надежд к смирению перед неизбежным. А как говорится, тому, чего не можешь избежать, приготовь достойную встречу.
Мы с Лотаром сидели на желтеющем альпийском склоне, вокруг которого, казалось, с беспощадностью лесного пожара бушевала чума. Мы оба были чрезвычайно серьезны. Когда заканчиваешь счеты с этим миром, тут не до легкомыслия. Нужно разобраться в своей жизни и понять: хорошо или дурно ты прожил.
Ведь за все предстоит дать ответ.


Мене, мене, текел, упарсин. Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; ты взвешен на весах, и найден очень легким; разделено царство твое и дано Мидянам и Персам.
У одного богатого человека был хороший урожай в поле; и он рассуждал сам с собою: что мне делать? некуда мне собрать плодов моих? И сказал: вот что сделаю: сломаю житницы мои и построю большие, и соберу туда весь хлеб мой и все добро мое, и скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись. Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил?

Мы сидели под вязом, мгновения отпущенной нам жизни текли, и я ощущал каждое из них, сознавая, что остаток можно буквально пощупать пальцами - как песок в верхней чаше песочных часов. Примечательно, что не было ни страха, ни жалости к себе, одна какая-то молчаливая покорность. Всеблагой Господь счел возможным даровать нам всего дважды по десять лет жизни, но по Его милости это были хорошие годы. Нам следовало быть благодарными.
В такие минуты восприятие делается особенно острым. На меня нахлынула масса звуков и запахов, в луговой траве, в струях водопада, в начинающих желтеть лиственницах на дальнем склоне я различил и запомнил каждую деталь. Правду говорят люди, что перед смертью и жизнь кажется краше, и солнце ярче, и воздух свежее.
Потом в голову начала лезть всякая чушь. Я представил гробы и похоронные процессии на улицах Рундшау. Отблески огня. Будто бы отряд кантональной гвардии пришел, чтобы сжечь зачумленную деревню вместе с жителями. В оранжевых бликах факелов - лежащие на земле тела с опухолями на горле и красными пятнами на щеках - тела тех, кого я хорошо знаю: судьи Хольгерта, кузнеца Карла Рейнеке, плотника Иоахима Фогеля, мамаши Биттнер, патера Рихмана (тут я перевел взгляд на Лотара), Лотара Ланге... Тьфу, что за наваждение, - подумал я и затряс головой.


Лотару, судя по его виду, тоже было не по себе. Он сидел, нахмурясь, откинувшись спиной на ствол дерева. «Интересно, кто из нас заболеет первый - он или я?» - вдруг мелькнуло в голове. Смутившись, я мысленно попросил у Господа прощения за столь недостойные помыслы и перекрестился.
В этот момент Лотар посмотрел на меня. В его потемневших голубых глазах угадывался какой-то дерзкий план.
- Вальдхайм - это ведь недалеко отсюда, верно? - медленно проговорил он.
До погибшего хутора было часа два ходу по лесистой боковине горы Танненберг, и примерно полдня, если выбирать более удобную дорогу - через пологие травянистые склоны, пересеченные маленькими лощинами.
- Ты сможешь побыть со стадом? - спросил Лотар. Я в недоумении кивнул. Лотар стиснул мне руку, вскочил и, свистнув Чалого, решительно припустил к поросшему вековыми елями откосу горы Танненберг.
В том самом направлении, где лежал зачумленный хутор.
Впоследствии я не раз видывал такую решимость. Эта решимость особенная. Она, как правило, выдает человека, преодолевшего внутреннюю борьбу и боящегося, как бы она не навалилась на него снова - ибо тогда ему уже наверняка не достанет сил, чтобы победить.


Лотар появился у водопада Кройцбах под вечер. Солнце собиралось скрыться за белоснежным хребтом на западе, когда его лучи осветили фигуру моего друга - усталого, с руками, по локоть замаранными в чем-то, что по виду напоминало грязь. Лотар возвращался из Вальдхайма длинным путем. Лицо его сияло. Перед собой он гнал оставшихся на хуторе овец - почти все стадо, сорок семь голов.
Вот так, учись, Арнольд Энке, сын шорника, сказал я себе. Пока ты тут предаешься унынию, твой друг ведет себя как подобает мужчине.
Лотар упал рядом со мной, отдышался... и вдруг заплакал. Спасенные им овцы сбились в кучу, опасливо косясь на Чалого, который, однако, держался учтиво и лишь посматривал, чтобы ни одна овца не пыталась отбиться от прочих. Выглядели они грязными и тощими, и наши, рундшауские овцы сторонились их.
Успокоившись, Лотар рассказал, как проник на хутор, как, стараясь не смотреть на лежащих в домах мертвецов, открыл загоны и несколько часов ухаживал за несчастными животными, пытаясь привести их в порядок. Грязь на его руках оказалась овечьим пометом.
- Две уже не могли ходить, - грустно сказал он. - Пришлось их там оставить. Зато остальные здесь. Честно говоря, я боялся, что будет хуже.
Он разделся догола и полез в водопад, чтобы как следует отмыться в ледяной осенней воде. Я в жизни не встречал более чистоплотного пастуха, чем он.


Вы, может быть, решите, что Лотар просто помешался на овцах. Я, признаюсь, в первый момент и сам так решил. Но, как оказалось, Лотар думал о фрау Берте. В конце концов, именно благодаря его поступку эта добрая и несчастная женщина в довершение ко всем своим бедам не пошла еще и по миру, - благодаря Лотару, который сохранил для нее овец.
Мы отогнали их на заброшенную усадьбу в полулиге от Рундшау. Там вальдхаймские овцы находились в течение всей следующей недели, поскольку вести их в деревню было рискованно: мы опасались, что овцы несут на себе чумную заразу, и не знали, как отреагирует на их появление деревенское общество. Выгоняя и пригоняя деревенскую отару, Лотар каждый раз делал крюк, чтобы забрать овец Берты Целлерман из их секретного загона, а потом вернуть обратно, и до ночи пропадал с ними, отмывая и расчесывая их шерсть. К исходу недели даже я не мог бы отличить овец Вальдхайма от овец Рундшау, если бы наши не были помечены специальными цветными метками, - все они выглядели одинаково ухоженными и довольными.
Всю неделю мы тщательно хранили нашу тайну. Я ужасно беспокоился, что Лотар, посетив зачумленные вальдхаймские дома, вот-вот свалится с признаками смертельной болезни. Но в тот год ни одному человеку в Рундшау не было суждено умереть от чумы.


Весь следующий день прошел как во сне. Работа валилась из рук, но люди сидели по домам и не казали носа на улицу. Утром Лотар выгнал деревенское стадо в Альпы, вечером загнал обратно. Днем по центральной улице от церкви к дому дьякона Андреаса Фогта поспешно прошел отец Теодор Рихман, приходской священник. Вскоре они вдвоем так же поспешно прошли обратно в храм. Больше по всей деревне в этот день не было ни единого движения, и даже ставни не везде открылись.
Все ждали, не заболеет ли кто-нибудь.
Никто не заболел.
Было это второго октября, в четверг.


На следующее утро, прямо с рассветом, нас ждало удивление. Впервые на памяти даже старожилов, колокол приходского собора зазвонил к мессе не в воскресенье, как обычно, а в пятницу.
Здесь я должен сделать отступление и рассказать вам о нашем храме.
Наша деревня Рундшау сама по себе весьма древняя и стоит на этом же самом месте уже лет пятьсот. Лет двести назад, когда она стала окружным центром, в ней построили храм, посвященный Пресвятой Богородице Тернового Венца. Ко времени нашего с Лотаром рождения настоятелем храма стал патер Теодор Рихман, которому в Год Чумы как раз исполнилось шестьдесят.
Две достопримечательности было в храме Пресвятой Богородицы. Первая - большая деревянная статуя Богоматери Тернового Венца, стоящая слева от алтаря. Неизвестный мастер изготовил этот образ давным-давно. Матерь Божия в темно-синем покрывале и белой головной накидке стоит, скорбно опустив голову и скрестив на груди руки. Над скрещением пречистых рук Девы Марии мастер поместил Ее непорочное сердце, объятое пламенем и заключенное в терновый венец, давший название храму. Терновый венец был настоящий. То есть не подлинный - тот, которым римские воины увенчали чело нашего Божественного Спасителя во дворе иерусалимской претории, - но очень похожий, сплетенный из настоящего терна. Откуда он взялся в храме, никто уже не помнил. Поскольку, как я уже сказал, статуя была очень большой, венец, обнимающий шипами сердце Пресвятой Девы, вполне мог подойти по размеру к человеческой голове. Как мы увидим позже, это обстоятельство сыграло в нашей истории весьма неожиданную роль.
Впрочем, неожиданностей во всей этой истории предостаточно.
Второй достопримечательностью приходского храма в Рундшау, по поводу которой к нам приезжали ценители искусства из низовых областей и даже из-за границы, была замечательная фреска с изображением Страстей Христовых. Написали ее сравнительно недавно (по меркам Рундшау, конечно: меня тогда еще на свете не было), и была она даром некоего знатного вельможи родом откуда-то чуть ли не из Фландрии. По его заказу приглашенный из Германии художник изобразил в нише южной стены (аккурат справа, если стоять лицом к алтарю) момент из Крестного Шествия Спасителя. С самого детства, если мне, да простит меня милосердный Господь, случалось заскучать во время проповеди или мессы, я начинал рассматривать фреску, и с годами заучил ее наизусть. Даже сейчас, спустя почти семь десятков лет, мне ничего не стоит вспомнить ее во всех подробностях.
Под темно-багровым небом, на фоне белых иерусалимских стен движется это странное шествие. В центре - Спаситель, согнувшийся под тяжестью Креста. На Нем белоснежный, забрызганный пречистой Кровью хитон. На голове - терновый венец. Спасителя окружает густая и пестрая толпа, в которой угадываются все типы современных людей. Вот напыщенный вельможа с золотой цепью, в бархатном камзоле с воротником из соболей, в берете с пышными перьями. Вот, очевидно, центурион римских легионеров. Художник облачил его в доспех капитана кантональной гвардии: мрачно сверкающая черненая сталь, парчовая перевязь меча, петушиный плюмаж на шлеме, в левой руке - алебарда. Вот торговец - на поясе у него тугая мошна, из которой сыплются золотые цехины. Вот (и это всегда поражало меня более всего) - епископ! Может быть, даже кардинал. В пурпурной мантии, в красной угловатой шапочке, венчающей тонзуру. Черты лица епископа страшно искажены. Вообще, за исключением лика Спасителя, все это шествие представляло собой парад уродов, но гримаса епископа казалась хуже всех прочих. Однажды она даже приснилась мне в ночном кошмаре. Фигура с гримасой вместо лица явилась в запахе серы и предложила прогуляться в ад, где уготовано место всем грешникам, и мне в том числе. Когда я подрос, патер Рихман объяснил мне тайную суть фрески: Господа сопровождали на Голгофу все грехи человеческие - гордыня (вельможа), маммона (купец), человекоубийство (солдат) и так далее. Но самым тяжким был грех фарисеев - хула на Духа Святого. Они обвинили непорочного Спасителя во всех смертных грехах, объявили Его силу силой веельзевула и осудили Его на смерть. А главным фарисеем был Каиафа, некто вроде епископа Иерусалимского или кардинала Иудеи. Его-то и изобразила кисть немецкого мастера.
Лик одного только Господа на фреске дышал красотой и покоем. Я долго думал над выражением Его лица. Казалось бы, нести собственный крест к месту казни, да еще в окружении таких вот лютых образин, невозможно со столь возвышенным и отрешенным взором. Но найти объяснений сей тайне я не мог, пока не произошли события, описываемые в этой повести. Они на многое открыли мне глаза.


Тем временем в нашей повести наступила пятница, третье октября лета тысяча триста сорок восьмого от Рождества Христова - пятница, третье октября Года Чумы. И утро этой пятницы огласилось неурочным звоном колокола: приходской храм созывал жителей Рундшау на мессу.
В другое время, может быть, пришло бы человек десять, чтобы узнать в чем дело, а потом рассказать соседям. Но был Год Чумы, и эпидемия стояла на пороге деревни. Не успел колокол закончить свой благовест, как в огромном зале храма, вмещавшем до четырех сотен прихожан, собралось все деревенское общество. Я порыскал глазами в толпе и увидел Лотара Ланге. Привлеченный колокольным звоном, он не стал торопиться с овцами на выгон, а вместе со всеми отправился в церковь. Он тоже заметил меня. «Ты что-нибудь понимаешь?» - вопрошал его взгляд. Я задвигал бровями - дескать, поживем-увидим, - но тут открылась дверь ризницы, и в сопровождении дьякона появился патер Теодор Рихман, приходской священник Рундшау.
Никто не задавался вопросом, случаен ли колокольный звон, многим напомнивший набат. Тревога и смертная тоска, витавшие в зачумленном воздухе, смягчили души людей и заранее примирили их с любыми неожиданностями. Жители Рундшау, после того как чума пожрала хутор Вальдхайм, готовы были в любую минуту предстать пред Господом с ответом за свои прегрешения, и если настоятель прихода счел, что утро пятницы подходит для этого лучше всего - что ж, так тому и быть.
Итак, мы стояли под сводами церкви, а перед нами стоял отец Рихман в своей черной сутане. Все в деревне его любили, и он всех любил. Был отец Рихман невысок и подвижен, с легкими белыми волосами, напоминавшими пух одуванчика, с ласковым взглядом маленьких глаз. При этом духовник он был строгий и справедливый, и его ласковые глаза смотрели весьма твердо, когда отец Рихман назначал епитимию. Однако даже епитимии от него были как-то в радость, и невозможно было рассердиться или обидеться на патера. Точно так же я никогда не мог обидеться на своего родного отца - мне от него, конечно, часто влетало, но, как говорится, на то и отец. Вот и отец Теодор был отцом всему Рундшау, и все наши сельчане были рады признавать себя его детьми.
А теперь отец Теодор Рихман стоял перед нами, собравшимися в неурочный час, и мы ждали, что он скажет.
Он оказался краток.
- Сегодня, дети мои, пятница, день Страстей Господних, - сказал он. - Помолимся.
После чего, кивнув дьякону Андреасу Фогту, повернулся к алтарю и приступил к мессе:
- In Nomine Patri et Filii et Spiritui Sancti6...
- Amen7, - сказали мы, и месса началась.
Когда смерть на пороге, и все счеты с жизнью, кажется, сведены, уделяешь особое внимание молитве. В такое время понимаешь по-настоящему, что, в сущности, ничего-то у тебя нет и не было никогда, кроме милосердия Господня и Его любви, ожидающей где-то там, в запредельных чертогах, как ожидал в Христовой притче старый отец своего блудного сына. Когда приближаешься к последней черте, рассыпается в прах все, что ты ценил и за что боролся. Уходишь с земли нагим, как и пришел. И только одно волнует в этот час: как-то примет тебя Тот, Который послал тебя в мир?
Патер Рихман сделал благое дело, зазвонив к утрене на двое суток раньше, чем следовало. Накануне деревня, парализованная страхом, словно вымерла при жизни - страшно подумать, к чему могла привести эта минута прострации, продлись она еще день или два. Мы были близки к тому, чтобы превратиться в обезумевшее от ужаса, неуправляемое стадо, но Теодор Рихман не позволил нам этого сделать, в очередной раз доказав, что у Рундшау есть пастырь. Пастырь добрый и твердый, не оставляющий своих словесных овец.
Я посматривал на людей в соборе и видел, как все более собранными становятся их лица, трезвым и осмысленным взгляд. Мы слушали латинские ектеньи, где могли - подпевали, и понемногу возвращались в человеческий облик. Знаете, какой облик я назову истинно человеческим? Тот, в котором запечатлен лик Христов.


Бывает такой миг, когда смирение перед обстоятельствами переходит в мужество. Тогда, если есть воля Божия, обстоятельства подчиняются человеку.
Как говорил мой отец: тому, чего не можешь избежать, приготовь достойную встречу.
Как любил повторять судья Хольгерт: делай что должен, и будь что будет.
- Dominus vobiscum! - возгласил патер Рихман.
- Et cum spiritu tuo8, - ответствовали мы.
В это утро патер Рихман напомнил нам: что бы и как бы ни было, должен человек всегда одно и то же - славить милосердие Господне.
Прошло причастие. Мы спели Veni, Sancta Spiritus!9Месса приблизилась к завершению. И тут отец Теодор снова нас удивил.
После последнего благословения, когда все ждали заключительного Ite, Missa est10, патер вдруг сложил молитвенник и уставился на нас своими ласковыми глазами. Возникла пауза.
- Дети мои, благодарю, что вы пришли сегодня на зов этого старого колокола, - сказал патер, вновь переходя на немецкий язык. Прихожане затаили дыхание: что сейчас будет? Отец Теодор продолжал: - А теперь прошу всех вас сесть на скамейки и слушать внимательно, потому что я хочу произнести проповедь.
Проповедь так проповедь. Все расселись.
- Дети, - произнес отец Теодор таким голосом, что, бьюсь об заклад, все в зале тут же почувствовали себя детьми. Даже громадина кузнец Карл Рейнеке. Даже старый Йорген, приемный отец Лотара Ланге, который с таким же успехом мог бы быть Лотару дедом.
- Дети, - сказал отец Теодор. - Вы видите, что происходит вокруг. Умирают наши братья и сестры. Чума поразила множество стран, и пока мы беспечно растрачивали отпущенные нам Всеблагим Господом дни, бедствие подошло к самому нашему порогу. Чума поразила Линден. Вальдхайм, где жили люди, столь близкие... многим из нас (у патера тут перехватило дыхание, но только на мгновение), уничтожен чумой, вместе с теми людьми, которые приехали искать там спасения, но превратились ему и себе в погибель. Теперь наша деревня обложена со всех сторон, и не сегодня-завтра губительный очаг может вспыхнуть и в наших домах.
И все-таки, дети мои, не следует терять мужества. Тяжелые времена посылаются, дабы испытать прочность нашей веры. Я позвонил в колокол, и вы собрались, засвидетельствовав тем самым, что вера в ваших сердцах еще есть. Однако страшное бедствие стучится к нам в окна, и духовные силы многих из вас на грани истощения. Что делать?


С этого момента я слушал, затаив дыхание. «Что делать?» - это был вопрос, который мучил всех нас. Теперь, кажется, Бог в милосердии Своем благоволил открыть патеру Рихману выход. А выход означает надежду. Или хотя бы осмысленную гибель, если надежды не остается.
Патер продолжал.
- Признаюсь, что чума напугала меня не меньше всех вас. Я, как, наверное, и вы, вполне сознаю, что по грехам нашим мы достойны во много крат худшего воздаяния. И все же Бог не хочет смерти грешника, но желает ему покаяния и жизни. Нам не дано знать, сколько еще жизни отмерил нам Господь, а вот изъявить покаяние - в нашей власти. Покаяние - величайшее орудие против дьявола, которому дозволено вредить христианскому роду чумой и всевозможными бедами. До сих пор города и королевства сокрушаются и падают перед ним, смерть шествует по земле, как победоносное войско. И я, дети мои, задумался: есть ли что-нибудь, что могло бы остановить это шествие, дать ему отпор? Весь день в среду я поливал слезами пол в своей келье и молил всемилостивого Господа открыть мне, что бы это могло быть. И уже среди ночи меня вдруг осенило, так что я едва поверил сам себе - как же я раньше не мог понять такой простой вещи?
Отец Рихман серьезно оглядел зал и поднял руку с небольшим золоченым распятием.
- Крест! - сказал он. - Средоточие силы христианства, оружие победы над смертью, престол искупления, врата воскресения и вечной жизни. Сейчас, когда сатана торжествует, и овцы стада Христова тысячами валятся в его отверстую пасть - что может досадить врагу больше всего и одновременно доставить радость нашему милосердному Спасителю? Прославление святого животворящего Креста! Ведь дьявол, дети мои, по свойственной ему гордыне считает этот мир своим и подчиненным своей власти. Между тем мир наш спасен на Кресте Искупителем, и Господь отныне и вовеки является Царем его. Поэтому долг наш - не падать духом перед этим кажущимся триумфом ада на земле, а как подобает воинам и рыцарям Христовым, твердо провозглашать славу Господу. Мы с вами - всего лишь простые и грешные люди, но в наших душах по милости Господней живет любовь к Иисусу Христу, принявшему крестную смерть ради нас, и эта любовь дарует нам блаженство. Блаженство даже в скорбях. Как известно, дьяволу попущено многое, чтобы навредить христианину: напускать на него болезни, терзать его тело, искушать его душу. Но если среди всего этого мы сохраняем любовь ко Христу и друг к другу, сохраняем радость духа - Господь побеждает в нас, а дьявол посрамляется.


Тишина в храме стояла такая, что было слышно, как потрескивают фитильки свечей. Я перевел дух и огляделся. Справа и слева от меня, чутко выпрямившись, сидели люди, глаза их сияли. Голос отца Теодора звенел под сводами. Патер говорил в своей обычной манере - громко, но очень искренне и доверительно:
- Так побеждали святые мученики, так побеждали отцы-пустынники. Об этом говорили святой Иоанн Богослов и апостол Павел, учитель народов. Это и есть тайна креста, которая недоступна дьяволу и спасительна для христиан. Когда я вспомнил об этом, душа моя испытала такое ликование, что я побежал к отцу Андреасу, чтобы поделиться с ним своим вдохновением.
Вдвоем мы принялись молиться и думать, что следует предпринять, чтобы в столь темное время хотя бы в нашей маленькой деревне был прославлен спасительный Крест Христов. Мы сидели, вспоминали о Страстях Господних и плакали. И я, дети мои, неожиданно сам для себя предложил отцу Андреасу: а что, если собраться всем жителям Рундшау, и воскресить события Божественных Страстей благословенного Иисуса Христа, так сказать, в натуре? Отец Андреас, поразмыслив, поддержал эту мою мысль, и мы решили вынести ее на ваш суд. Вот в чем она заключается.
Патер остановился перевести дыхание, а мы обратились в слух. Кажется, предстояло что-то небывалое.
- Мы с вами, жители деревни Рундшау округа Рундшау кантона Шварцвальд, здесь, на главной площади нашей деревни, изобразим и разыграем в лицах священные сцены, описанные в Евангелиях. Мы, - торжественно закончил патер Рихман, - с Божией помощью представим пред очи Господа и всех добрых людей божественное действо, именуемое Mysteria, которое посвятим прославлению святых Страстей Господа нашего Иисуса Христа!
Патер умолк.
Несколько мгновений под сводами храма царило молчание.
Потом разом заговорили все.


Глава 3.
ПРЕДУГОТОВЛЕНИЕ
Надо отдать должное патеру Рихману: при всем безумии это была поистине выдающаяся идея, и она оказала целительное воздействие на все наше деревенское общество. Жители Рундшау, полтора часа назад пришедшие в храм словно на собственное отпевание, теперь совершенно преобразились. Патер как будто угадал место, к которому нужно поднести огонь, чтобы угасшие было сердца снова воспламенились духом жизни. Поразительное существо человек! Казалось бы, вот он совсем сник под бременем испытаний - но укажи ему их истинный благой смысл и цель, и он, отбросив свои страхи, вновь готов за тобой в огонь и воду.
Я думаю, тут дело вот в чем. На свете много горестей и бед, но невозможно представить трагедии ужаснее и горше, чем когда понимаешь, что Бог отвернулся от тебя. Можно с полным присутствием духа вытерпеть что угодно, если вы уверены, что милосердный Господь на вашей стороне, и напротив, достаточно почувствовать, что вы Им оставлены, как малейшая невзгода вас подкосит.
Однажды, в один из дней моей долгой и богатой событиями жизни, я оказался в Лондоне в разгар знаменитого пожара, уничтожившего город дотла. Я видел маленькую девочку, плачущую от ужаса посреди объятой пламенем улицы. Девочка, почти теряя сознание, из последних сил звала маму. Вдруг откуда-то появилась молодая женщина. С криком «Лиз, доченька моя, я с тобой!» она бросилась к девочке, подхватила ее на руки... и я не забуду выражения радости и покоя, вмиг разлившегося по лицу ребенка. Понимаете? Пожар не погас. Я даже не уверен, что этим людям удалось тогда спастись. Однако в тот миг сознание того, что мать рядом, что она не потеряна, оказалось для девочки важнее всего - важнее только что пережитого страха и опасности близкой смерти.
Нечто подобное совершил с нами и патер Рихман в году тысяча триста сорок восьмом, в маленькой деревушке Рундшау, окруженной пожаром смертоносной эпидемии. Человек грешен, а Бог свят, и время от времени нам приходится сталкиваться с проявлениями Его гнева. Но Боже упаси нас в такой момент поддаться мысли, что все пропало, опустить руки и предаться самооплакиванию. Тогда конец нашей вере, тогда смерть покаянию и срам нашему имени христианина. Каждый из нас искуплен бесценной кровью Иисуса Христа, и этого достаточно, чтобы не терять надежды.
Понимаете? Удача и разочарование, здравие и хворь, нищета и достаток, торжество и отчаяние, слава и посрамление - все изменчиво в этом мире. Неизменна только любовь Господня.
А теперь, с вашего дозволения, я вернусь к своему рассказу.


Слова отца Теодора вызвали восторженный гомон прихожан. Со всех сторон слышалось: «Вот это да!», «Точно!», «Великолепно!», «Ну и ну!» - как будто вы оказались в толпе маленьких детей, которым неожиданно объявили, что их сегодня возьмут на ярмарку. Удивительное дело: опасность никуда не исчезла, за стенами храма молчаливо стояла чума - а все страхи отлетели прочь. Люди думали теперь только о том, как доставить радость нашему милосердному Спасителю и получше прославить Честной Крест. И потом, сами посудите, - Mysteria, божественное действо! Это было что-то совершенно новое и очень захватывающее.
Первый осмысленный вопрос задал кузнец Рейнеке. Он поворошил рыжую бороду и сказал:
- Святой отец, а все-таки, что это такое - Mysteria? Я когда-то видел что-то подобное, но не уверен, что хорошо это понимаю.
Гомон затих. Интересно было не только кузнецу. Каждый из прихожан, конечно, на праздники бывал в городах (по преимуществу в Линдене) и среди разных диковин, на которые праздники всегда щедры, хоть раз в жизни да видел мистерию. Или то, что этим именем называлось. Мы с Лотаром как-то раз в рождественские святки тоже сподобились лицезреть представление под названием «Великая и достойная удивления мистерия в пяти действиях с прологом и интермедией о Рождестве Христовом, поклонении волхвов и иродовом избиении четырнадцати тысяч младенцев в Вифлееме Иудейском». Но это было кукольное представление и, как мне кажется, совсем не та Mysteria, которую имел в виду отец Теодор.
- Это хороший вопрос, Карл Рейнеке, - сказал патер Рихман. - Надо как следует уяснить себе, какова настоящая Mysteria, коль скоро мысль о ней всем нам по сердцу, и мы всерьез собираемся за нее взяться.
Он спустился с кафедры и продолжал:
- Сладко и благородно любое слово, сказанное в хвалу Господу. Но выше простых слов - слова молитвы, а выше молитв - слова Священного Писания, изреченные и запечатленные Духом Святым. Все вы благочестивые христиане, и не хуже меня знаете, как благотворно для души чтение молитв или слушание Евангелия. Однако, дети мои, человек - это не только язык, не только глаза, не только уши. Обычная молитва услаждает уста и слух, но оставляет без движения все остальное тело. Разве это справедливо? Господь наш Иисус Христос и святые апостолы ходили по земле, совершив на ней великие и славные дела, отраженные в Четвероевангелии и книге Деяний. Тому минуло тринадцать веков, но, дети мои, у человека во все времена две руки, две ноги, одна голова. Что может помешать нам не просто читать Евангелие, но изобразить его стих за стихом? Художникам дан от Бога талант живописать священные события в красках, но разве можно сравнить это с живописанием, в котором вместо красок выступают живые люди? Сегодня мы с вами отслужили мессу, так вот месса - это и есть такое живописание, живое подобие Тайной вечери, на которой вы символизируете собою учеников Господних, а ваш недостойный пастырь, преподносящий вам Тело Христово, - Самого нашего Спасителя. В этот момент совершается таинство, на языке божественной латыни - Mysteria. И поверьте мне, дети мои, любое место в Евангелии достойно такого же отображения, в особенности - описание святых Страстей Господних. Причем, когда мы с вами совершаем это священное действо, то не только уста наши, но и все члены нашего тела совокупно прославляют Господа.
Видите ли, дети мои, каждый человеческий поступок имеет свой смысл. За любым нашим поступком стоит либо Господь Бог, либо искуситель, и всякое наше дело незримой нитью связано с небом или с преисподней. Нечестивец каждым деянием своим отверзает врата адовы, будучи руками дьявола - ибо, если бы не добровольная помощь сынов Адама, лукавый не имел бы такой свободы на земле. Напротив, праведник творит дела, которые творил бы Христос, окажись Он на его месте, по слову Евангелия: «Верующий в Меня, дела, которые Я творю, и он сотворит», и таким образом Царствие Небесное воочию присутствует среди людей. А уж воплощение действием богодухновенных страниц Священного Писания стоит не ниже, ежели не выше всех добрых дел.
Вот почему я и предложил вам в этот испытующий час прославить Господа в таинстве мистерии, - закончил патер Рихман и улыбнулся. - Дьявол-то думает, что Господь вознесся и Священная История на этом закончилась, осталась лишь мертвая буква. А Господь с нами по сей день, Священная История продолжается, таинства исполняют нас Духом, а Дух животворит. Тут-то мы лукавого и посрамим.


Эта неурочная пятничная месса завершилась только к обеду, но мы словно забыли о времени. Всех охватило воодушевление, каждый хотел точно знать, что именно он может сделать для того, чтобы были прославлены страдания нашего Спасителя.
Участвовать в Мистерии хотелось всем, но быстро выяснилось, что число ролей ограничено, и большинству придется довольствоваться положением зрителей. Патер тут же успокоил прихожан, заверив, что каждому удастся проявить себя в подготовке к священнодействию, которая потребует общих усилий. И потом, в Мистерии будут сцены, где требуется участие народа - да вот взять хотя бы суд Пилата или Крестный путь.
- У нас мало времени, дети мои, - сказал патер Рихман, - жизни наши висят на волоске, каждый из нас в любой момент может заболеть. Однако, учитывая, за сколь сложное дело мы беремся, думаю, что подходящий срок для подготовки - неделя. Ровно через неделю, в следующую пятницу, мы, если будет на то милость Божия, представим нашу мистерию.
Тогда были избраны трое марешалей, которым поручили отвечать за разные стороны подготовки. Дьякон Фогт, как человек грамотный и почтенный, должен был готовить действующих лиц, чтобы каждый знал свою роль и Мистерия шла плавно, благочинно и без осечек. Ткач Август Геншер взял на себя заботу об одеяниях, хоругвях, плащаницах, лентах и прочем, что должно было украсить Мистерию и придать ей священный колорит. Третьим «марешалем» оказался Ханс-Генрих Энке - шорник Энке, мой отец. На него возложили ответственность за всякие предметы, которые потребуются по ходу Мистерии - оружие для легионеров, умывальницу для Пилата, ну и все такое прочее.
Затем началось самое интересное: стали распределять роли. Сначала все шло гладко. Судье Хольгерту сам Бог велел исполнять в нашей Мистерии роль Понтия Пилата, прокуратора Иудеи. Маргрета Берн стала Марией Магдалиной, а Вероника Геншер, дочка ткача и моя нареченная невеста, - как вы догадываетесь, Вероникой. Мне вместе с Клаусом Циллендорфом выпало изображать римских легионеров, а молодому Паулю Хоффбауэру, служащему у трактирщика Фляйше, - Иоанна, возлюбленного ученика Господня.
И тут возник самый закономерный из вопросов, который-то и поставил всех в тупик.
Кто будет изображать Самого Спасителя - Господа нашего Иисуса Христа?
Этого никто не знал.
Только что под сводами храма звучала оживленная речь, и вдруг наступила растерянная тишина. Все смотрели друг на друга, и никто не брался ничего предложить.
Кто примет на себя в этом действе крест, будет бичуем в претории, пройдет по Скорбному пути, будет пригвожден на Голгофе?
Минут пять все молчали.
Поистине, ни единого достойного.
Мы, кажется, впервые осознали, за какое серьезное и даже страшное дело беремся.
Предлагать сам себя, естественно, никто не собирался, не было у нас в Рундшау таких кощунников, - но каждый боялся услышать собственное имя.
Внезапно меня осенило. Ну конечно, стоило бы сразу догадаться! Я набрал в грудь воздуха и открыл рот.
Но кузнец Рейнеке меня опередил, произнеся имя, которое рвалось у меня с языка.
- Лотар Ланге, - сказал он.


Собор тут же снова наполнился гулом голосов, и по облегченно-одобрительной тональности этого гула можно было понять, что кузнец Рейнеке попал в точку. Я нашел глазами Лотара. Лицо у него было в точности такое, как в тот момент, когда он узнал от меня о гибели хутора Вальдхайм. Лотар растерянно смотрел то на патера Рихмана, то на кузнеца, как будто надеялся, что тот передумает и даст отвод. Отец Теодор кивнул головой и радостно улыбнулся. Похоже, что и ему нравилась эта кандидатура.
- А что, Лотар? - сказал он. - Ты ведь тоже пастырь овец.


Здесь я чувствую, что нужно сделать еще одно отступление и все-таки рассказать вам побольше о Лотаре Ланге, тем более что ему выпала во всей нашей истории поистине исключительная роль. Впоследствии, спустя год или около того, когда Лотара уже не было с нами, я вдруг заметил, что людская память начинает выделывать с его образом какие-то чудеса, и в ней до странности мало остается от того Лотара, который был на самом деле. Вдруг выяснилось, что Лотар был вовсе даже не Лотар, а не знаю кто, какой-то херувим, посетивший бренную землю деревни Рундшау. Я даже знаю, откуда это пошло - от фрау Маргреты Берн и прочих подобных ей наших деревенских матрон; да-да, уж не спорьте, есть что-то такое в женском характере. Иной раз как послушаешь, что эти кумушки, сойдясь вместе, начинают болтать между собой, так прямо тошно становится: ах, какой он был славный, да какой он был милый, и как он однажды на меня посмотрел, и где я тогда стояла, а он мне и говорит, а я ему и говорю, - и постепенно съедут на такие сюсеньки-пусеньки, что, слушая, можно со стыда сгореть. Глазки васильковые, тьфу! Будто о младенце речь, честное слово! Будто цену мужчине определяет то, что о нем думает фрау Маргрета или там, я не знаю, трактирщица Фляйше! Вы знаете (только это между нами!), кажется, я догадываюсь, что за этим стоит. Они таким образом рассчитывали зарезервировать теплое местечко в Царствии Небесном. С точки зрения кумушек, если Лотар однажды оказался в роли Иисуса Христа, то он теперь с Господом Богом на ты. А поскольку кумушки на тот момент стояли рядом, то и они в какой-то мере причастницы славы Иисусовой. И вот они между собой объявили Лотара святым и начали его восхвалять на свой лад - сюсеньки-пусеньки, иначе они не умеют. А коли Лотар святой, то и кумушки вместе с ним, потому что де только они всегда его понимали и были ему близки, и посейчас они самые верные хранительницы его памяти. И даже более того: потому что де первая добродетель Лотара Ланге в том и заключалась, что он был ласков и предупредителен к нашим матронам и всегда слушался их мудрых речей.
Честное слово, даже не знаю, чего здесь было больше: глупости или умысла. Бог, как говорится, им судья. Однако сказано: не сотвори себе кумира. Я веду свой рассказ о великом чуде Господнем, явленном в Год Чумы в деревне Рундшау, и каждый исполнил в этой истории ту роль, которая отведена была ему Святым и Всеблагим Божественным Промыслом. И мне крайне важно избавить эту историю от всяческих искажений, которые умаляют величие милосердия Божия и, кстати, оскорбляют память моего друга, которой я очень дорожу.
Вот почему всякий раз, когда я слышал слащавые разговоры о Лотаре, мне было мерзко. Я будто видел, как черные ворoны рвут на части беспомощное тело друга. Лотара уже не было с нами, но я твердо знаю, что он никогда бы не допустил никаких слащавых разговоров в свой адрес. Он всегда гнушался подобными вещами. И я всегда вступался за него, хотя разве победишь этих кумушек. У них остался свой Лотар, легендарный, и они его так и называли: «Наш Лотар». М-да... Ну и пусть.
А я знал Лотара таким, каким он был, и порукой мне в этом покойный патер Рихман, и покойный старик Йорген, и многие другие, которых уже нет на свете, но которые, когда придет срок и архангел Гавриил протрубит в трубу, встанут и подтвердят, что Арнольд Энке, сын шорника из Рундшау, не погрешил против истины на этих страницах.
Поэтому я еще чуть-чуть расскажу вам о Лотаре Ланге - по той простой причине, что без верного знания судьбы и характера этого человека невозможно оценить по достоинству то, что произошло в нашей деревне шестьдесят восемь лет назад. Ведь, напомню, роль, для которой он был избран Божественным Провидением, явилась поистине ключевой.


Как вы помните, Лотару было столько же лет, сколько и мне - он был старше меня на месяц и один день. У отца с матерью это был единственный сын - его сестричка Марта умерла во младенчестве, а когда Лотару исполнилось семь, то умерли и оба его родителя. Они, впрочем, были людьми набожными и славными и оставили по себе добрую память, так что заботу об их осиротевшем сыне взяла на себя деревня Рундшау. По решению деревенского общества Лотара определили в подпаски к нашему старому пастуху Йоргену Цильмайстеру, который уже тогда был достаточно стар и как раз подумывал о том, кому бы передать свое дело. Он стал для Лотара приемным отцом, хотя, как я уже сказал, в деревне Лотара вообще любили. Парень, если можно так выразиться, был везде ко двору и любой старался его приветить.
Мой отец, Ханс-Генрих Энке, был весьма дружен с покойным Дитрихом Ланге. Вот и мы с Лотаром подружились и уже годов с пяти были, что называется, не разлей вода.
Он был очень красив собой, Лотар Ланге. Выше среднего роста, худощавый, с развитыми плечами и крепкой спиной, какие в наших краях приобретаются от привычки с детства к тяжелой работе, гибкий и подвижный. Волосы у него были темно-каштановые, волнистые, и он расчесывал их на две стороны от середины лба. Что немаловажно, лицо у Лотара было чистое. Я говорю об этом, потому что у иных деревенских детей лица бывают попорчены оспой, усыпающей лоб и щеки рябью. У Лотара ничего подобного не было - лицо его было спокойное, гладкое и правильное, разве что чуть бледноватое.
Но самым замечательным отличием Лотара были глаза. Их особенность заключалась в том, что в течение жизни они поменяли цвет, став ярко-голубыми, тогда как лет до восьми были светло-серыми. У меня есть свое мнение по поводу того, отчего это случилось. С семи лет Лотар занимался выпасом овец, с весны до осени пропадая в альпийских лугах, где часами сидел, уставясь в наше роскошное небо. Наше горное небо вообще дар Господень. Благодаря своему расположению, деревня Рундшау лучше многих прочих земель открыта воздействию неба и солнца, так что даже среди зимы у нас можно заполучить неплохой загар. Поэтому все крестьяне в округе исстари отличаются добротным красноватым цветом лица. К Лотару загар приставал плохо, но что-то должно было измениться, так вот у него изменились глаза.
Когда я вспоминаю лицо своего друга, я всегда задумываюсь о взаимосвязи между обликом человека и его внутренним содержанием. Иногда такую взаимосвязь почти невозможно проследить, и мне равно случалось встречать как красивых негодяев, так и весьма достойных людей, которых Господь обделил телесной красотой. Но в любом случае сердце накладывает отпечаток на внешность: самая невыразительная наружность может быть согрета внутренней теплотой, или напротив, изящное лицо бывает омрачено какой-то лукавой тенью.
А иногда человеческий облик как будто дышит. Я не в силах это точно определить в наших людских понятиях, но, оказавшись рядом с таким человеком, вы безошибочно чувствуете это дыхание. В зависимости от него вам или безотчетно хорошо с таким человеком, или же хочется его избегать.
Облик Лотара Ланге именно что дышал, совершенно независимо от его собственного настроения. Дышал чем, спросите вы? Как вам сказать. Облик патера Рихмана, например, дышал светом. Облик кузнеца Рейнеке - щедрой природной силой. Облик Конрада Айзенштайна дышал подвохом, и вы потом увидите, что неспроста. А облик Лотара... пожалуй, точнее всего будет сказать, что он дышал чистотой. Лотар вообще был юношей с чистым сердцем и чистыми помыслами. Конечно, все мы, его сверстники, как и положено детям добрых христиан, по мере сил старались таковыми быть, но мы именно что старались, а Лотар просто был, и все. Не знаю уж, смогу ли я вам объяснить это получше.
Лотар вряд ли подозревал о производимом им впечатлении, и уж совершенно точно о нем не задумывался. Тем не менее все в деревне ощущали чистоту его нрава, и когда мой друг вышел из детского возраста, это ощущение лишь усилилось. Лотар действительно стал любимцем деревни, а не любимчиком - если вы только можете почувствовать, в чем здесь разница.
Видите ли, в маленьких деревнях вроде нашей Рундшау всякий человек волей-неволей живет на виду. Ваши поступки, слова и даже мысли довольно быстро становятся известны всем, и если уж общество вынесло о вас свой вердикт, можете не сомневаться - так оно и есть, что бы вы там сами о себе ни думали. К Лотару тепло относились прежде всего в память о его родителях, но уверяю вас, вряд ли так продолжалось бы долго, ежели бы он сам по себе был человек не стоящий. Ежели бы, скажем, он был просто красавчиком без внутреннего содержания, что тоже встречается. Однако за свою недолгую жизнь, что прошла на наших глазах, Лотар ни разу не дал повода счесть себя пустышкой. К тому времени, о котором я повествую, он по-прежнему пользовался уважением у всего деревенского общества, насколько может быть уважаем скромный молодой пастух. Но это уже было уважение не наследственное, а заслуженное.


Впоследствии я не раз слышал разговоры о том, что, дескать, Лотар от рождения был какой-то особенный - будто бы на нем почивала некая печать благословения Господня, видимая невооруженным глазом. Особенно щедры на подобные разговоры были наши деревенские кумушки. Причем говорилось все это таким тоном, как будто человек, о котором шла речь, прошел по жизни, не касаясь земли, а мы, простые смертные, лишь очарованно созерцали со стороны его волшебный полет и разве изредка ловили благосклонные знаки внимания.
Должен вас уверить, что в случае с Лотаром это вовсе не так. Он прожил с нами бок о бок, был товарищем наших детских игр и поверял нам свои детские тайны точно так же, как мы поверяли ему свои. И сейчас, оглядываясь назад, я не могу наверное сказать, что он сверхъестественным образом выделялся среди нас. Если в те годы на Лотаре и была какая-то провиденциальная печать, то мы не имели достаточно зрения, чтобы распознать ее. Он был нормальным; да, вот-вот, это именно то самое слово - нормальным, и добавить тут нечего. Может быть, чуточку нормальнее всех нас, с чуточку более чистым сердцем и чуточку более открытой душой... Но это уже не мне судить, потому что мой суд может оказаться пристрастным.


Все мы много работали с малых лет, но оставалось достаточно времени для игр и развлечений. Большинство были традиционными: мяч, салки, драки, рассказывание страшных историй на темном сеновале. Наша деревенская молодежь могла часами, что называется, чесать языки. Но Лотар, имевший живой ум и находчивый язык, довольно редко принимал участие в наших шутливых перепалках. Конечно, если его завести, так он не хуже прочих умел задать жару и мог положить на лопатки любого записного острослова. И все-таки мой друг избегал этого занятия, словно оно не доставляло ему удовольствия. Вообще чем старше, тем сдержаннее на слова он становился.
Зимой, когда крестьянину часто бывает нечего делать, мы, подростки, собирались в ватагу и отправлялись на соседние крупные хутора - в Люнеберг, Вальцхольм, а то даже и в предместья Линдена, - помериться силами с тамошними жителями. Иногда побеждали мы, иногда нас. Лотар был отнюдь не чужд мальчишеской удали и не раз бывал украшен орденами в виде подбитой брови или рассеченной скулы.
Лет с пятнадцати, однако, он начал охладевать к этим походам. Вместо того мы нашли себе иное занятие. Лотар полюбил уходить в горы, и я составлял ему в этом компанию. Надев лыжи, мы бежали по заснеженным укосам вверх, к незамерзающему водопаду, так что к концу пути пот лил с нас градом, и пар валил от одежды. Здесь, возле водопада Кройцбах - Крестовый Источник - мы сбрасывали всю одежду и нагишом залезали под ледяные струи, а потом бегали и катались по сугробам, пока альпийская стужа, вместо того чтобы морозить наши тела, не начинала их горячить. Этого обычая придерживаются многие горские мальчишки, и я склонен думать, что он предохраняет от великого множества хворей. Натянув одежду, мы вновь вставали на лыжи и с ветерком неслись по склону горы вниз, уворачиваясь от стоящих на пути деревьев. Игра эта весьма рискованна, мы не раз могли свернуть себе шеи. Однако каждому из нас была уготована своя судьба, и милосердный Господь, как видно, не пожелал, чтобы мы уклонились от нее столь легкомысленным образом.
Вскоре с той поры, как Лотар начал пасти овец, стало совершенно ясно, что Господь Бог дал ему к этому делу незаурядный талант. В своих овцах он души не чаял. Годам к пятнадцати Лотар уже самостоятельно управлялся с немалым деревенским стадом, ухитряясь содержать и себя, и старика Йоргена, который совсем удалился от дел, посиживал себе у комелька, стругал из дерева различную посуду да благодарил Бога, пославшего ему на старости лет такого славного приемного сына. Своему нехитрому занятию Йорген обучил и Лотара. По зиме, когда выпас овец прекращается, оба они увлеченно работали ножами, а на масленицу нанимали у дьякона Фогта повозку и отвозили на ярмарку в Линден кучу ложек, кружек, плошек и блюдец, которые неплохо расходились. Лотар при нашей с отцом помощи подновил развалюху деда Цильмайстера, и к поре своего совершеннолетия держался вполне независимо. На деревне уже гадали, когда и на ком он женится.


Этот момент я тоже не могу обойти молчанием. В долинных областях Швейцарии всегда было в порядке вещей жениться и выходить замуж в возможно более раннем возрасте и заводить по возможности больше детей - тем более что не многим из них было суждено дожить до совершеннолетия. У нас в округе Рундшау признавали иной обычай. Наши люди считали, что человеку хорошо обзаводиться семьей тогда, когда он прочно стоит на ногах, умеет содержать дом и, что называется, стал хозяином. Лотар «стал хозяином» очень рано, поэтому многие наши деревенские матроны, имеющие дочерей на выданье, были бы не прочь видеть его в качестве жениха. Ха! Их можно понять. Но если вы сами когда-нибудь были мальчишкой, вы догадываетесь, как досаждает в таком случае чрезмерное внимание со стороны матрон. А Лотара так и вовсе никогда особенно не занимало, что там наши матроны предполагают на его счет. Все думали - до поры до времени, «пока парень не отгуляет свое». Но как-то никто не принял в расчет, что у человека может быть иное призвание в этом мире, кроме как завести семью.
Как бы там ни было, в год своего двадцатилетия Лотар оставался девственен. Что-то заставляет меня считать, что он остался таков до конца своих дней.


Одним словом, теперь вы, я надеюсь, согласны, что кузнец Рейнеке при всем желании не мог бы назвать лучшего кандидата на самую главную роль в нашей Мистерии. И деревенское общество, собравшееся в церкви Пресвятой Богородицы Тернового Венца третьего октября 1348 года, единодушно согласилось с его предложением. Одобрительный гул продолжался довольно долго, имя Лотара Ланге склоняли так и сяк, и снова соглашались: да, прекрасно подходит.
Но тут встал сам Лотар Ланге и начал говорить, что он не подходит вовсе. Он сказал, что ему не по мерке столь высокая честь, что он еще молод и безус, в то время как наш Божественный Спаситель, как это всем известно, в день Своих Страстей был тридцати трех лет от роду. И потом, сказал Лотар Ланге, неужели не понятно, что речь идет о том, чтобы представить Самого Сына Божия, чуждого всякого греха, а он, Лотар Ланге, всего лишь жалкий грешник и не имеет к этому ни дерзновения, ни способностей.
Ну, как вам сказать... конечно, это все справедливо. Однако при всем при том в целой деревне Рундшау, думается мне, не нашлось бы в тот день человека, которого можно было бы предложить взамен. Да и не в том суть. Главное, что все происходило в соответствии с премудрым Промыслом Божиим. Как было угодно Господу, так оно в конце концов и получилось.
В продолжение речи Лотара патер Рихман внимательно смотрел на него, не говоря ни слова - только взгляд его теплел и теплел. А когда Лотар наконец выдохся, отец Теодор кивнул головой и улыбнулся своей светлой улыбкой.
- Ты, без сомнения, прав, дитя мое, - сказал он. - Скажу больше: на всей земле невозможно сыскать столь добродетельного мужа, который был бы хоть в малой степени достоин принять на себя роль Господа нашего Иисуса Христа. Ты сознаешь это, и я рад, ибо это умножит твое покаяние. Но все-таки не смущайся. Все происходящее во время мистерии есть символ, или Allegoria, и мы ни в коем случае не дерзаем заменить собою святых или ангелов, которых в ней представляем, а всего лишь символизируем их. И в то же время происходящее в мистерии есть таинство, для осуществления коего потребно, чтобы все действующие лица были представлены воочию. Ведь и для совершения мессы, чтобы произошло пресуществление святых Крови и Плоти Христовых, нужно сначала взять вино и испечь хостию. И когда я выхожу к вам с хостией в руках, вы видите лишь кусочек хлеба, но в этом маленьком кусочке хлеба в полноте пребывает Господь. Поэтому мы, понимая твое смущение, все же просим тебя принять на себя смиренно эту роль, ибо она важна для мистерии. Если хочешь, можешь считать, что ты - маленькая хостия, на которую должен излиться Дух Господень, чтобы все люди причастились зрелища благословенных Страстей Христовых и прославили подвиг Спасителя.
Не знаю, много ли понял Лотар из этого объяснения патера Рихмана (все же он был достаточно взволнован), но он не произнес больше ни слова и до конца дня пробыл в глубокой задумчивости.
Да и то сказать: может быть, впервые за всю историю сотворенного мира человеку было предложено стать хостией.


Как только главная проблема разрешилась, все остальное пошло как по маслу. Роли и полномочия были быстро распределены. На роль Пресвятой Девы Марии была выбрана Анна-Мария Шуберт, невеста дровосека Андреаса Штольца - скромная красивая девушка с кротким лицом и прекрасными карими глазами. Да... это была славная девушка, в некотором роде тот же Лотар, только женского пола. Она не промолвила ни слова, лишь покорно потупилась.
В конце патер сказал:
- Дети мои! Благодарю вас за ваше искреннее и благочестивое стремление доставить радость нашему милосердному Господу. Но, как пастырь, хочу предупредить вас о том, что мы беремся за очень ответственное дело - может быть, за самое ответственное в нашей жизни. Мы должны очень сильно молиться, чтобы Всемогущий Господь Бог позволил нам довести начатое до конца. С этого дня всю неделю каждое утро в нашем храме будет служиться месса. Я призываю вас воздерживаться от греха и усилить благочестие. Для начала давайте очистим наши сердца в таинстве исповеди, ибо смерть по-прежнему стоит у дверей и может посетить нас в любую минуту. Если кто-то из вас желает на время подготовки нашей Мистерии принять на себя какие-то особые обеты, то подойдите ко мне за благословением.
Мы выстроились в очередь к исповедальне. Как потом выяснилось, принять на себя какой-нибудь обет ради святых Страстей Спасителя нашего пожелали большинство жителей деревни. Судья Хольгерт дал обет всю неделю вставать с постели ровно в полночь, прочитывая непременно по три главы из Евангелия. Иоахим Фогель, плотник, взял благословение за неделю тысячу раз прочесть псалом «De profundis»11, каждый раз совершая при этом земной поклон. И так далее. Думаю, с самого дня своего основания деревня Рундшау не являла такого рвения к святости, как в тот бедственный Год Чумы. Но ведь это рвение и принесло свои плоды.
Я тоже долго раздумывал, какой бы обет на себя принять. Можно было бы, например, для смирения каждое утро проходить путь от моего дома до церкви на коленях. Или (был, напомню, октябрь, и землю на рассвете чувствительно подмораживало) всю эту неделю ходить босиком. Для деревенского мальчишки, правда, это не диво: в наших краях и так все дети лет до пятнадцати ходят босиком от снега до снега. Наконец, по совету дьякона Фогта я остановил свой выбор на посте, обязавшись в течение недели не вкушать ничего, кроме хлеба и воды. Я и по сей день время от времени так делаю, в этом смысле подготовка Мистерии оставила мне хороший урок на всю жизнь - один из многих уроков. Пост, знаете ли, очень благотворен для души, особенно ежели при этом размышлять о святых и благословенных Страстях Господних.
Что же касается Лотара, то он после особенно долгой исповеди благословился носить вериги, и в тот же день, прежде чем отправиться со своим стадом на запоздалый выпас, надел под рубашку конопляный пояс шириной в локоть. Был у старого Йоргена такой. Уж не знаю, для каких целей его изготовили, но для целей умерщвления плоти, будучи надетым на голое тело, он годился как нельзя лучше. Я, с разрешения Лотара, испытал его на себе. Старые жесткие волокна топорщились и немилосердно впивались в кожу - настоящая пытка. Лотара в первый день даже слеза прошибала с непривычки. Но он выдержал всю неделю, и большую часть этого времени не выдавал своих страданий ни единым мускулом. «Я вспоминал бичевание Господа нашего Иисуса во искупление наших грехов, - рассказывал он мне потом. - Знаешь, по сравнению с этим конопляные волокна - такой пустяк».
Было уже три часа дня, когда жители Рундшау вышли из церкви, оживленно переговариваясь, как будто после праздничного богослужения. Возле большого пруда, что рядом с церковью, стоял Конрад Айзенштайн и занимался тем, что плевал в воду. Он увидел выражение наших лиц и насмешливо скривился.
- Ну-ну, - сказал Конрад Айзенштайн. - Решили повеселиться? Устройте себе праздничек, жители Рундшау, ха-ха! Потешьтесь напоследок, пока вас не начало нести в оба конца.
После этих слов Конрад Айзенштайн хохотнул. Смех у него был противный - словно ворона каркала.


Про этого типа тоже следует сказать особо. В каждой уважающей себя деревне имеется свой лоботряс, тут уж никуда не денешься. В нашей деревне таким лоботрясом был Конрад Айзенштайн. Никто не знал, откуда он взялся и сколько ему лет. Айзенштайн появился в Рундшау лет двадцать назад (если быть совсем точным - вскоре после рождения Лотара), и за все это время, следует заметить, ничуть не изменился. Годы вовсе не старили его, и Конрад оставался таким же, каким когда-то пришел сюда - тем же тощим, долговязым, с редкими, зачесанными назад черными волосами, орлиным носом и насмешливыми карими глазами.
Чем он зарабатывал себе на жизнь, тоже не всегда было ясно. Время от времени Айзенштайн подряжался поденным рабочим к кому-нибудь из деревенских хозяев, иногда занимался рубкой дров, иногда - охотой. В иные месяцы Конрад надолго пропадал из деревни (как предполагали сельчане - отправлялся сшибить талер-другой на каком-нибудь хуторе), но неизменно возвращался обратно. Пару раз его видели в Линдене, оба раза в компании каких-то темных личностей.
Да и сам он был человек темный. Бывало, у рундшауских хозяев пропадали вещи - скажем, новый хомут или моток пряжи, разложенный для просушки. Поскольку среди коренных жителей деревни воров не водилось, все думали на Айзенштайна, но поймать его за руку никогда не удавалось, а не пойман - не вор, что с сожалением признавал даже судья Хольгерт.
Несмотря на свой крайне сомнительный образ жизни, Конрад явно не бедствовал, - напротив, даже находил средства по вечерам посиживать у трактирщика Фляйше, попивая пиво и закусывая утиной ножкой.
Конрад имел какой-то особенный нюх, позволявший ему узнавать о вещах, догадываться о которых он, по идее, не мог бы. Взять хотя бы пресловутый «праздничек»: откуда проведал, ведь не был в церкви в тот день?
Может быть, если бы наше деревенское общество проявило побольше настойчивости, оно и смогло бы вывести подозрительного малого на чистую воду и либо заставить его жить порядочно (что маловероятно), либо предложить убраться куда подальше и не смущать честных людей. Но народ у нас жил миролюбивый, а Конрад при всех своих странностях никогда не подавал явных поводов к возмущению. И все-таки нрав у него был неприятный, а язык колкий, поэтому за прошедшие двадцать лет Айзенштайн, единственный из жителей Рундшау, нажил огромное количество презрительных кличек, о чем, однако, нимало не сожалел. Кузнец Рейнеке, человек столь же могучий, сколь и кроткий, терпел от Конрада такое количество едких шпилек, что именовал того не иначе как «издеватель» и «шавка». К концу же пребывания этого типа в Рундшау за ним прочно закрепилось только одно прозвище - «Ловкий Парень».
Что было бы правильнее перевести с рундшауского как «Скользкий Тип».


Вот как завершилась в тот день неурочная месса. Было это в пятницу, третьего октября тысяча триста сорок восьмого года.
Прочие дни были насыщены событиями и делами. Расскажу о них коротко, но по порядку.
Четвертого октября, в субботу, после утреннего богослужения патер Рихман собрал группу мужчин-добровольцев (в которую вошел и мой отец) и отправился на хутор Вальдхайм. Там он вместе с Андреасом Фогтом отпел охотника Целлермана, его сыновей и остальных умерших от чумы, после чего мужчины предали тела погребению, а все постройки на хуторе сожгли.
С тех пор больше никто не селился на том месте, где когда-то стоял хутор Вальдхайм.
Когда отряд патера вернулся в Рундшау, поблизости случился Конрад Айзенштайн.
- Ну что, ребята, - крикнул он, - подышали чумной заразой? Погодите-погодите, скоро она и к вам пожалует.
Отец погрозил ему кулаком, сплюнул, и Конрад, хихикая, удалился.
Отец же, придя домой, сказал мне:
- Ничего не понимаю. Все имущество хуторян на месте, а овец в загонах будто след простыл. Какие-то странные разбойники хозяйничают у нас в округе.
Я ответил «М-да» и возблагодарил Господа Бога за то, что в комнате стоит полумрак и отец не видит, как я краснею.


В воскресенье после службы отец Теодор и дьякон Андреас сели в повозку Фогта и отправились по хуторам и деревенькам прихода, чтобы проверить, как там обстоят дела. Чума обнаружилась еще только в одном месте - в Ахендорфе, но и это уже было худо. В любой момент эпидемия могла распространиться на весь округ.
Патер принял у всех прихожан исповеди, назначил епитимии и рассказал о начинании деревни Рундшау. Где-то его весть вызвала горячий интерес, где-то - равнодушное молчание. Чума принесла в округ страх, парализующий силы и убивающий волю, и не так-то легко было развеять его облако.


С понедельника, шестого октября, подготовка к Мистерии развернулась вовсю.
Я хорошо запомнил удивительный настрой, царивший в Рундшау все эти дни. Странное сочетание приподнятости и сосредоточенности, вдохновения и смирения, усердия и отрешенности охватило жителей. Но не было тревоги и не было гнетущего страха, хотя все по-прежнему сознавали: сегодня мы живы и здоровы, а что-то будет завтра? У нас было общее дело - мы хотели принести дар Господу, и мы молили Пресвятой Промысел, чтобы Он дозволил нам сделать это.
Не то чтобы мы возлагали особенные надежды на нашу Мистерию. Мы уже прошли тот этап, когда сводятся счеты с жизнью, и нас как-то не очень волновало, что будет после. Главное, чтобы все благополучно прошло до.
Если ты не в силах чего-то избежать - приготовь этому достойную встречу.


Лотар днем водил стадо на пастбище, а вечерами пропадал у дьякона Фогта, где тот объяснял, что и как ему полагается делать по его роли. Именно тогда он и выпросил себе разрешение надеть на Мистерию настоящий терновый венец, - тот самый, что обнимал непорочное сердце нашей Пресвятой Богоматери на статуе в приходской церкви. Андреас Фогт поначалу не поверил ушам.
- Лотар, мальчик мой, чем вызвано такое желание? - изумился он. - Наш венец хоть и не такой густой, как тот, каким, рассказывают, увенчали чело Спасителя, но шипы у него достаточно длинные и острые. Терн - злая вещь, и наверняка ранит тебе голову, даже если мы подложим под венец войлочную шапку.
Однако Лотар сказал, что не нужно никакой шапки и что он не против того, ежели пара шипов повредит ему кожу на голове.
- Понимаете, отец дьякон, - объяснял он, - мне бы очень не хотелось просто изображать Спасителя. Коли Он дарует нам возможность представить Его крестные страдания, мне хочется попытаться хоть в малой степени почувствовать то, что чувствовал в тот момент Он. У нас в Мистерии не будет ни настоящих бичей, ни гвоздей. Можно ли, чтоб хотя бы Венец был настоящим?
Дьякон Фогт обещал Лотару посоветоваться с патером. Патер, хорошенько подумав и лично побеседовав с Лотаром, пришел к выводу, что его желание не содержит в себе ничего кощунственного или богохульного и не имеет в основе побуждений гордости. Благословение было дано.
Я узнал об этом во вторник от самого дьякона Фогта, который пришел к нам домой, чтобы отменить заказ на «символический» терновый венец, который мой отец плел из ивовых веток и кусочков жести.


Из дома дьякона Лотар по темноте бежал пол-лиги до старой усадьбы, где оставлял вальдхаймских овец, и, зажигая светильник, ликвидировал печальные последствия пребывания на умирающем хуторе: расчесывал свалявшуюся шерсть, подлечивал язвы, утешал.
Огонь светильника был виден из Рундшау, что породило в округе легенды, будто на заброшенной усадьбе поселились мертвецы: всю ночь они сидят за столом, с опухолями на горле и на сгибах рук, и смотрят друг другу в испещренные чумными пятнами лица. Можно сказать, что Лотару повезло - по крайней мере, никто не рисковал соваться в его тайный загон и мешать управляться с овцами. Повезло ему и в том, что в тот год округ не беспокоили волки.
Фрау Берта Целлерман еще лежала в горячке в доме повитухи, но это была не чума, а последствия перенесенного горя. Приближалось время, когда ей надлежало бы вернуть ее чудом сохранившееся имущество числом сорок семь голов.


Каждый день дьякон Андреас Фогт собирал в храме людей, занятых в Мистерии, и объяснял им порядок и смысл действий каждого и всех вместе. Он читал фрагменты из Евангелия, и мы вдумывались в их суть, стараясь получше уяснить, как это было полтора тысячелетия назад - там, в Святой Земле, где разворачивались грандиозные события искупления рода человеческого.
С тех пор я полюбил читать Евангелие. Тогда, конечно, я был неграмотен и не знал латынь, поэтому мне поневоле приходилось слушать священные тексты в изложении других. Но с годами я освоил обе эти премудрости, и до сих пор, где бы я ни был, меня сопровождает рукописный томик Иоанна Богослова, за который в свое время мне пришлось отдать половину годового заработка.
Это истинный хлеб для жаждущей света души, и мне искренне жаль людей, которым не открыто великолепие премудрости нашего Божественного Спасителя, не открыта вся сладость, красота, грозная справедливость и смирение Его слов.
И, думается мне, вслед за возлюбленным учеником Христа я, грешник Арнольд Энке, сын шорника из деревни Рундшау, имею право сказать:
«О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, - о том, что мы видели и слышали, возвещаем вам».
Поистине скажу, не солгу: на этих страницах я возвещаю вам о Господе, Которого воочию видел.


Было решено, что Мистерия будет представлена на главной улице нашей деревни, причем начнется у въезда со стороны дороги на Линден, где стоит дом дровосека Штольца, а завершится на главной площади, перед собором и зданием ратуши. Объясняется это тем, что Рундшау расположена на склоне горы, точнее, на холме, находящемся между дорогой и склоном, так что дом Штольца оказывается у подножия, а главная площадь - в самой верхней точке. Судья Хольгерт, в пору своего обучения в Болонье узнавший много о разных землях, утверждал, что дорога, по которой проходил Крестный путь Спасителя, идет по большей части в гору. Таким образом, наш Крестный путь тоже будет идти снизу вверх. У его начала и в конце, на площади, решили соорудить два дощатых помоста, первый из которых будет символизировать преторию, а второй - Голгофу, место страдания Господа нашего. Перед первым помостом вкопали в землю Столб Бичевания. В центре второго предполагалось водрузить Крест.


О, этот Крест! Вся деревня ходила смотреть на него в мастерскую Иоахима Фогеля, когда тот трудился над его созданием. Мы так и звали его по имени - Крест, словно своего односельчанина. Крест, Кресту, Крестом. «Ты куда?» - «Пойду проведаю Иоахима, как он там с нашим Крестом».
Крест рождался в муках. Сначала Иоахим снял мерку с Лотара, чтобы не ошибиться с ростом и размахом рук - и это слегка смахивало на то, как берут мерку с покойника, когда делают гроб. Иоахим сокрушался, что у него нет кипариса - ибо Крестное Древо, на котором был распят Искупитель, по слухам, было именно кипарисовым. Но в конце концов сгодился и бук, удобный в обработке и достаточно прочный.
Иоахим извел четыре больших бруса, предназначенных для пристройки к дому трактирщика Фляйше (трактирщик долго колебался, но все-таки пожертвовал их ради святого дела). Странным образом наш плотник Фогель, мастер своего ремесла, никак не мог приладить их друг к другу. Первые две перекладины оказались безнадежно испорчены. Тогда Иоахим отложил пилу и рубанок, затворился в доме и целый день молился. Он пятьсот раз кряду прочитал псалом «De profundis» и пятьсот раз поклонился перед своим домашним распятием, каждый раз становясь на колени и касаясь лбом пола.
На следующее утро он вошел в мастерскую, а к вечеру Крест был готов. Это было в среду, восьмого октября.
Мы с Лотаром как-то вечером заглянули в мастерскую Фогеля, чтобы полюбоваться на Крест. Что-то завораживающее было в его облике. Светлое буковое дерево сложилось в фигуру замечательных пропорций, благородно-строгую, царственно простую. Крест как будто лучился. У его подножия Фогель приделал специальную скамеечку, на которую Лотар должен был поставить ноги, когда... ну, когда... ну, вы понимаете: когда должно было произойти то, чему суждено было свершиться.
Рядом с Крестом на верстаке лежала табличка с надписью Iesus Nasoreus Rex Iudaeorum12. Ее предстояло повесить у Лотара над головой.
Повесить табличку должен был я.


Надо сказать, что чем ближе к Мистерии, тем меньше нравилась мне моя роль. Мало того, что я, как римский легионер, обязан буду стоять на страже у дворца Пилата, а потом охранять место Распятия. Это еще полбеды. Мне предстояло нечто гораздо худшее: во-первых, участвовать в сцене Бичевания, во-вторых, в сцене Поношения во дворе претории, затем конвоировать Лотара вдоль всего Скорбного пути, и в завершение - «пригвоздить» его к Кресту, для чего мой отец изготовил специальные ремешки из мягкой и прочной кожи, чтобы привязать ими запястья и щиколотки Лотара. А поскольку Лотар исполнял роль Господа нашего Иисуса Христа, то и выходило, что я не кто иной, как распинатель Спасителя рода человеческого.
Можете думать что угодно, но наступил момент, когда от сознания этого мои волосы встали дыбом.
А когда дьякон Андреас Фогт сообщил, что они с патером «уточнили ход Мистерии», и мне нужно будет еще протянуть Лотару-Иисусу губку на конце копья, а потом «пронзить» ему ребро...
...в общем, я был на грани того, чтобы отказаться от участия в Мистерии.
Я честно признался в этом Лотару, и добавил, что у меня рука не поднимется сотворить с ним то, что сотворили эти варвары с нашим милосердным Господом, - пусть даже и символически. Лотар только вздохнул.
- Все-таки будет лучше, если это будешь ты, - сказал он. - Понимаешь... я себя что-то слишком неуверенно чувствую. Мне будет легче, если рядом окажется старый друг.
Он помолчал, глянул на меня своими синими глазами и улыбнулся:
- Даже если он будет в образе римского легионера.


Доспехи легионеров мы с Клаусом Циллендорфом добывали разными способами. Для начала мы пошли в храм и как следует рассмотрели фреску с изображением Крестного пути. Если верить художнику, то выходило, что ничего не надо придумывать, а достаточно использовать обыкновенные доспехи - по крайней мере капитан кантональных гвардейцев, изображенный на фреске, выглядел как самый заурядный капитан (если не считать фантастически-зверского выражения лица). Поэтому мы решили не мудрствовать, а поискать, где у нас в деревне завалялось военное снаряжение - то, что оно есть, мы знали.
Я даже знал, где взять кольчугу. Она, упакованная в промасленную ветошь, лежала в сундуке у отца на случай всякой военной тревоги. Принадлежала она еще моему деду, но, когда мы извлекли ее и совместными усилиями надели мне на плечи, оказалось, что то, что было впору дедам, сгодится и внукам. Отец добавил перевязь из обрезка кожи и свой старый кожаный берет с пером. В таком облачении я дошел до деревенского пруда и посмотрелся в воду. Ничего. Типичный ландскнехт. Форменное воплощение греха человекоубийства.
Теперь следовало найти копье. Дома ничего подходящего не обнаружилось. Проблема была в том, что настоящие боевые и охотничьи копья, в достатке имевшиеся у жителей Рундшау, были слишком тяжелые, длинные и острые. Копье для Мистерии должно было быть ненастоящим. Об этом я решил поговорить с Лотаром, навестив его в среду на одном из горных лугов.
Мы разложили на полотенце нехитрую пастушескую трапезу. У моего друга был сыр, но, так как я постился, Лотар из солидарности со мной не притронулся к нему. Помолившись, мы преломили хлеб и запили его водой из родника.
- А хочешь, я отдам тебе мой посох? - спросил, поразмыслив, Лотар. Он взвесил посох в руке и протянул мне. - По-моему, подходяще по длине и по весу. А самое главное - он очень прямой, такое дерево редко найдешь. Обрежешь вот эту верхушку, приделаешь наконечник. А я себе срежу новый в лесу, долго ли умеючи.
Можно было еще, конечно, пойти к плотнику Фогелю и поискать у него какой-нибудь шест. Но Иоахим был поглощен работой над Крестом, к тому же присматривал за постройкой помостов в двух концах деревни. Беспокоить его не хотелось.
Подумав, я принял предложение Лотара.
Вот так и вышло, что копье, прободившее в нашей Мистерии святое сердце Иисусово, в своей прошлой жизни было не чем иным как посохом, которым пастух погоняет овец.
Я и сейчас уверен, что это (как и многое другое в нашей истории) было далеко не случайно.


Это было в среду, восьмого октября.
В тот день свершилось еще одно чудо - из тех, что в великом числе сопровождали подготовку нашей Мистерии.
Накануне, во вторник, церковный служка Хельмут Фогт, сынишка дьякона Андреаса, с кружкой для пожертвований обошел все дома Рундшау. Вечером кузнец Рейнеке заглянул в дом Фогтов и обстоятельно побеседовал с хозяином, а поутру взял все собранные деньги, добавил сам, сколько недоставало, запряг свою каурую лошадку и отправился на телеге в сторону Линдена.
Вернулся он только под вечер.
В телеге, сжимая в руках волынки, скрипки, флейты и барабан, сидели семеро музыкантов.
Мне неизвестно, каким образом кузнец Карл в зачумленном Линдене в разгар эпидемии разыскал музыкантов и убедил их приехать к нам. Неизвестно, как он преодолевал кордон кантональной гвардии и объяснялся с офицером, который наверняка решил, что жители Рундшау повредились умом, затеяв карнавал во время чумы. Но чудо свершилось, и это значило, что наша Мистерия будет идти в сопровождении музыкальных инструментов.
Это было прекрасно.
Деревня приняла музыкантов бурей восторга. Однако сам здоровяк кузнец выглядел так, как будто ему крепко не по себе. Отцу, встретившему гостей у въезда в деревню, он рассказал, как в Линдене какая-то старуха подскочила к нему, когда он договаривался с музыкантами, и завопила:
- Тризну, тризну себе покупаешь, кузнец Рейнеке! Будет по тебе тризна!
- Женщина, - ответил ей кузнец, трогая телегу, - не доводи до греха.
Но еще долго вслед слышалось:
- Тризна! Тризна! Нынче будет в Рундшау тризна!
- Поговори с патером, - посоветовал отец. - Чую я, тут не обошлось без дьявольских козней.
Кузнец пошел к патеру, а патер благословил его взять четки и пять раз прочитать по ним «Pater Noster»13, каждый раз прибавляя по десять «Ave Maria»14. Карл Рейнеке так и поступил, и, что удивительно, тревога оставила его сердце.


Тем временем Клаус Циллендорф договорился с трактирщиком Эберхардом Фляйше, и тот дал ему взаймы кольчугу и старый железный шлем, висевший над очагом в большой зале трактира. За это он заставил Клауса наколоть ему дров на неделю вперед.
В придачу Клаус одолжил у трактирщика самый большой разделочный нож (по виду - настоящий тесак) и сделал из него себе короткий римский меч - гладиус.
Это стоило Клаусу пятнадцать ведер воды, которые он натаскал для Эберхардовой кухни.


По всей деревне разносился стук молотков, как будто шло большое строительство. Это сооружались помосты у дома Андреаса Штольца и перед ратушей. Иоахим Фогель время от времени наведывался посмотреть, как идут дела, но в этом не было особой нужды - руководил сооружением помостов мой отец. В Рундшау каждый мужчина знает толк в строительном ремесле. Только в четверг плотник лично занялся помостом на главной площади: требовалось изготовить специальное гнездо для того, чтобы было куда поставить Крест.
Женщины Рундшау под руководством ткача Геншера шили хоругви, плащаницы и белые ангельские одежды из льняного полотна, в которые предполагалось нарядить детей. Для Лотара тоже сшили особую белую хламиду с широкими рукавами - сделала это Анна-Мария Шуберт.


В четверг, девятого числа, Лотар пригнал овец из Альп пораньше: ему предстояло последнее наставление у дьякона Фогта.
В это время я бежал по какой-то срочной надобности, и путь мой лежал как раз мимо домишки старого Йоргена. У околицы стоял сам Йорген, а рядом - его приемный сын. Лотар выглядел весьма смущенным, а старик ласково рокотал ему:
- Не беспокойся, малыш. Ты ни разу не подводил старого Йоргена. И Йорген тебя не подведет. Все будет в порядке.
Только потом я узнал, в чем было дело. Лотар просил деда Цильмайстера в пятницу присмотреть за его овцами. Ему было крайне неловко просить старика, бывшего ему вместо отца, впервые за многие годы принять на себя нелегкий труд. Но самому Лотару в тот день предстояло куда более серьезное испытание, и Йорген это понимал.
Поэтому, когда на восходе солнца десятого октября деревенская отара двинулась в Альпы, за нею, словно в прежние времена, шагал седой заслуженный ветеран - Йорген Цильмайстер. Старик щурился на скупое осеннее солнышко и улыбался в белые усы. Это был его вклад в нашу Мистерию.


Это было вечером в четверг. А утром того дня произошло вот что. Лотар выгонял отару на выпас, я шел рядом с ним. Мы о чем-то беседовали. В этот момент на другом конце улицы словно из под земли вырос Конрад Айзенштайн. Углядев Лотара, он всплеснул руками.
- Эй, Лотар, Лотти! - выкрикнул он. - Как жизнь? Небось, последние деньки считаешь? Бедняга! Ну ничего! Завтра висеть тебе перед всем честным народом на обозрении! Поглядишь с высоты, каков он, бренный мир!
Затем опять всплеснул руками и добавил якобы с сокрушением:
- Размениваешь ты молодость свою – сам не знаешь на что... Не рано ли в христы записался? Бог-то не накажет, а?
Лотар остановился как вкопанный. Я увидел, как побелело от ярости его лицо - только прядь волос чернела поперек лба, да потемневшие глаза, казалось, метали синие искры. А Ловкий Парень продолжал изгаляться:
- Ты же еще девку не мял, не тискал, за амбар не водил! Поторопился бы, а то ведь так и не успеешь, братец! Не отведаешь сладкого пирога!
Этот удар достиг цели. Лотар растерянно глянул на меня и пробормотал: «Какая девка? Что он несет?.. Какой пирог?»
Тут уж я не мог смолчать.
- Слышишь, ты, Конрад Айзенштайн! - заорал я. - Ты, кажется, шел по своим делам? Ну так и иди себе своей дорогой, да держи свой рот на замке!
«...а то что-то слишком воняет гнилью», - хотел добавить я, но не добавил. Видите ли, когда ты нацелился на возвышенное и святое дело, то волей-неволей это дело накладывает свой отпечаток на твои слова, помыслы и поступки. Становишься, что ли, более чистоплотен, - вы понимаете, что я имею в виду. Но это, конечно, при условии, что ты подходишь к делу серьезно и следишь за собой. В общем, я обнаружил, что язык мой уже не хочет с привычной легкостью выговаривать слова ругательств - до того действовала на всех нас предстоящая Мистерия.
Конрад уставился на меня, как будто только что увидел.
- Ба, а вот и Арни! - объявил он. - Как ты себя чувствуешь, Арни? Завтра будешь вешать лучшего дружка - неплохо, да? Привыкай, малец, жизнь – она такая.
- Лотар, - тихо сказал я, - сейчас я поймаю его и сделаю ему вместо лица кашу.
Но Лотар уже справился с собой.
- Нет, - ответил он. - Не трогай. Не те нынче дни, чтобы поднимать руку на человека. Пусть даже на такого злоязычного, как этот Айзенштайн.
Он иногда умел проявить удивительную выдержку, Лотар Ланге.
Однако, видимо, Ловкий Парень сообразил, что может нарваться на неприятности. Он поднял руки, как бы говоря «все, все, умолкаю», и стал отступать в сторону своей халупы на окраине деревни. Но прежде чем скрыться, все-таки обернулся и крикнул:
- Лотти, дружок, запомни, что сказано в Писании: «Проклят висящий на древе!»
Его каркающий смех спугнул стайку воробьев с околицы, и собаки Лотара залились сердитым лаем.


Теперь вы понимаете, что за тип был этот самый Конрад? Сейчас, уже имея за плечами годы и опыт, я могу оценить - в своем роде он действовал мастерски. Дело в том, что когда человеку предстоит важное событие, в котором он должен сыграть значительную и ответственную роль (а видит Бог, что Лотару предстояла роль самая ответственная и значительная), когда особенно необходимы строгая трезвенность и целомудренное настроение духа, нет ничего хуже, чем другой человек, который неожиданно брякнет под руку что-нибудь низкое и похабное. Это просто убивает наповал. И если бы не мужество Лотара и не его удивительное смирение (в тот миг я понял на всю жизнь, что мужество есть подчас и в том, чтобы не вступить в драку), если бы не они, то кто знает - возможно, наша Мистерия и не привела бы к тому необычайному исходу, которым она завершилась.
А все из-за гнилого языка лоботряса по имени Конрад Айзенштайн.


Глава 4.
МИСТЕРИЯ. СУД ПИЛАТА
Я приближаюсь к самой напряженной и драматической части моего повествования - к пятнице десятого октября, когда на главной улице Рундшау была представлена чудодейственная Мистерия, прославившая нашу деревеньку далеко за пределами Швейцарии. С той поры прошло шестьдесят восемь лет, но и ныне, вспоминая события тех дней, я исполняюсь такого же трепета, как и тогда - словно все это происходило вчера, словно все это происходит сейчас.
Это не обычная ностальгия, знакомая любому зрелому человеку, сохранившему яркие воспоминания о днях своей юности. Будь это только она, ничто не заставило бы меня на старости лет взяться за перо. Это и не естественное человеческое желание оставить записки о необычайном событии, которому был свидетелем. Отнюдь нет. Мною движет не просто память о чуде, не любовь к исторической правде, не гордость очевидца - а скорее, долг перед Даровавшим нам это чудо и сердечная боль за то, что даже по сей день, четырнадцать веков спустя после воплощения и крестных скорбей Спасителя, истинные смысл и цель Его подвига остаются сокрыты от людей за семью печатями, словно бы ничего не было.
Что это именно так, а не иначе, мне пришлось познать на собственном печальном опыте. Родившись в семье «добрых христиан», в течение долгих лет регулярно ходя в храм, читая молитвы и слушая Евангелие, я, несчастный грешник по имени Арнольд Энке, сын шорника Энке из деревни Рундшау, все-таки не имел ни малейшего представления о том, что состоялось в Страстную Пятницу в Иерусалиме в те отдаленные времена, когда Всемогущий Господь пришел принять добровольное страдание во искупление наших грехов, - а следовательно, оставался глух к Его голосу, желающему столь много каждому из нас сказать! До поры, когда неизреченному милосердию Божию угодно было приоткрыть мне слух и зрение - в той ничтожной степени, в какой способна на это моя грешная душа.
Поистине, если требуется пережить эпидемию чумы и неотвратимость ужасной смерти, чтобы хоть некоторые из нас пожелали обратиться к постижению тайны Голгофы, - то в бедственное время мы живем.
Вы можете знать все, что полагается знать христианину, и в то же время, сами того не ведая, не быть им. Можно верить в Бога - и не знать Его, молиться Ему - и не быть услышанным, исполнять весь Закон Божий - и пойти в погибель. И христианский путь окажется для вас пыткой и адом, или в лучшем случае бессмыслицей - если не открыты сердечные очи, имеющие способность видеть Бога.
Нашей деревне несказанно повезло в том, что Господь послал ей священника, знающего о существовании очей сердца и имеющего ключ к тому, чтобы открыть их. Но за почти девяносто лет своей жизни, странствуя по всему христианскому миру, я увидел лишь считанные единицы подобных ему. Как ни горько это признать, среди бесчисленных пастырей очень немногие обладают искусством отверзения духовного зрения, а у большинства очи сердца скованы беспробудным сном.
Дьявол преуспел в усыплении этих очес, и в наше время, хотя земля застроена храмами, хотя в каждом городе есть епископ и ученые богословы написали по трактату на каждую букву Евангелия, - в наше время становится все меньше мест, где можно было бы научиться видеть Бога, и все меньше людей, способных этому научить. Более того: мне приходилось слышать, как живое общение с Господом именуют опасной ересью, и запрещают к нему даже стремиться! И торжествует племя «добрых христиан», вся вера которых сводится к тому, что Господь Бог пришел благословить их повседневную жизнь, сонную и грешную, а потом ушел на Свои небеса навсегда. И мы с удивлением замечаем, что наши молитвы и благочестивые упражнения все меньше и меньше дают нашей душе. И детям нашим передаем в наследство уже не опыт живого общения с нашим милосердным Господом, а пустые правила, тяжким бременем повисающие на них, - именно потому и тяжким, что они пусты, - и смутное, лживое обещание, будто простое соблюдение этих правил само по себе есть такое общение или же способно его заменить. Но можно обмануть разум человека, а сердце его не обманешь. Вот почему получается, что в каждом следующем поколении все большее недоумение вызывает нынешнее пышное здание христианской Церкви: потому что для чего нужно здание, в котором никто не живет? И я, бывает, просыпаюсь по ночам в холодном поту от мысли, что в отдаленном будущем может наступить время, когда человечество окончательно убедит себя, будто Господа Бога нет - и не окажется никого и ничего, что опровергло бы это несчастное убеждение. Однако жив Господь Бог, и велика Его милость, и я надеюсь, что даже тогда Он найдет способ прийти на помощь погибающим овцам Своим.
Вот почему, хотя я и стою на краю могилы, сердце не дает мне покоя и заставляет старческую руку браться за перо. Тогда, в Год Чумы, в деревне Рундшау, нам словно бы открылась некая дверь, до того запечатанная, и в отверстие хлынул свет, навсегда изменивший нашу дальнейшую жизнь. Этот свет и поныне живет во мне; он имеет голос; и голос его, одновременно нежный и властный, не велит мне молчать. То, что некогда произошло с нами, предназначено быть достоянием всех. И это так же верно, как то, что в Рундшау на сорок восьмом году четырнадцатого столетия от Рождества Христова жили точно такие же люди, какие жили и живут в любом другом месте на земле: в Англии, в Бургундии, в Ливонии, в королевстве Кастильском или в княжестве Московском. И поистине, не стоит дожидаться ни новой чумы, ни иного, более страшного бедствия. Господь, в милосердии Своем, и так готов даровать нам это несравненное благо - Свою близость. Он ждет лишь, чтобы Ему отворили дверь.
Если вы еще не слышали, как Он стучится в ваш дом, тогда эти страницы - смиренная просьба к вам: пожалуйста, прислушайтесь.


Итак, наступил рассвет десятого октября, рассвет Дня Мистерии - и жители деревни Рундшау, покончив с приготовлениями и придя по звону колокола в приходской храм, вдруг с удивлением осознали, что неделя прошла, а они до сих пор еще живы.
За тот же срок в пораженных эпидемией странах вымирали целые области. У нас же до сих пор не заболел ни один человек, более того, Берта Целлерман, спасшаяся бегством с зачумленного хутора Вальдхайм, почти оправилась от горячки и уже начала вставать на ноги.
Нам была дарована отсрочка. Теперь уже никто не сомневался: отсрочка ради Мистерии.
Кажется, Господь Бог благоволил снизойти к нашему дару.


Накануне жизнь в деревне кипела до самой ночи, пока последние предуготовления не были завершены. Новый день, осветивший деревенские улицы, обнаружил деревню Рундшау в праздничном убранстве: два помоста, украшенные хвойными ветками и цветными лентами, узорные плащаницы, развешанные на изгородях вдоль главной улицы, сельчане в странных и красочных одеждах, собравшиеся на площади перед ратушей. Цветными лентами хотели поначалу украсить даже Крест, но вовремя решили, что это будет лишнее. Крест остался как был - во всей своей строгой простоте.
Патер попросил, чтобы все исполнители ролей Мистерии пришли к утренней мессе, надев свои одеяния.
Мы стояли в храме Пресвятой Богородицы Тернового Венца, словно чудесно ожившая фреска Крестного Пути Господня. Я сжимал в руке свой древнеримский «пилум» - бывший посох Лотара Ланге, которому предстояло стать Святым Копием. Сам Лотар стоял в белой хламиде, с бледным и сосредоточенным лицом. В эту ночь он не сомкнул глаз, и вовсе не из-за старого конопляного пояса на теле. Хотелось бы мне знать, спали бы вы на его месте.
Лотар стоял у южной стены - как раз под самой фреской - и угадывалось какое-то странное родство между моим другом и Спасителем, изображенным на ней. Или, может быть, это лишь кажется мне сейчас, спустя семь десятков лет? Может быть, я сейчас сам становлюсь похож на кумушку, утверждающую, что «наш Лотар был просто вылитый Иисус, и я всегда, всегда это знала»? Нет, довольно; я уже начал увязать в подробностях; а мне ведь не терпится поскорее перевести свой рассказ к самому главному - к Мистерии о Страстях Господних.


Пятница началась с традиционной мессы. Вернее, нет: еще до рассвета патер и дьякон Андреас Фогт отслужили краткую литанию прямо на улице, окропив святой водой оба помоста, Терновый Венец, Крест и землю на главной улице, по которой должно было пройти Скорбное шествие.
Народу в церкви было в этот раз довольно много. Кроме семерых музыкантов, прибавилось немало гостей со всех концов прихода, приглашенных патером и пришедших посмотреть на Мистерию. По окончании мессы мы все также были окроплены святой водой; а к причастию патер Рихман в этот раз добавил елеопомазание, так что мы вышли из храма, сияя масляными крестами на лбу и на щеках.
Я еще подивился, что нигде не видно нашего Ловкого Парня - Конрада Айзенштайна. Но тут же забыл о нем. До тех пор, пока он сам не напомнил всем о себе - и, надо отдать должное, сделал это очень эффектно.
Утро было солнечным, однако к концу мессы наползли густые серые облака и с гор потянуло холодным ветром. Лотар ежился в своей хламиде, под которой была лишь тонкая рубашка. Но приближался час Мистерии, и мы всей деревней направились вниз - к дому Андреаса Штольца, где у деревянного помоста должны были разыграться первые сцены нашего божественного действа.
Мы шли по торжественно украшенной улице и являли собой довольно пестрое зрелище. Мы пели «Veni Sancta Spiritus!». В воздухе витало предчувствие чего-то необычного, чудесного и великого (как показали дальнейшие события, предчувствие не обмануло). Лотар молча шел рядом со мной, среди толпы сельчан в костюмах римлян, иудеев, апостолов и святых жен. Всю деревенскую детвору нарядили в льняные туники, перепоясанные лентами - им, в образе ангелов, полагалось нести вслед за Крестом хоругви и длинные гирлянды из хвои. В общем, было очень здорово и благолепно.
Гости из Вальцхольма, Люнеберга, Иоганнсдорфа, Клюгенау и Хорстлагена смотрели во все глаза и, кажется, дивились про себя: что это взбрело в голову жителям Рундшау? Очень уж все было необычно. Кое-кого даже пугало. Дитмар Гренц, староста Клюгенау, с сомнением качал седой головой: «Неужели вы, рундшауцы, всерьез собрались отпугнуть чуму своим странным представлением? Не попахивает ли тут колдовством?». Однако остался поглядеть, что будет дальше.
На большой ровной площадке перед домом дровосека Штольца, превращенной нами во двор претории, патер Рихман произнес краткую проповедь, в которой еще раз изложил всем собравшимся суть священного действа, именуемого Мистерия, и призвал в помощь благодать Святого Духа. Мы преклонили колени. Патер дал последнее благословение.
Музыканты, с которыми долго репетировал вездесущий дьякон Фогт, настроили свои скрипки-волынки и грянули увертюру.
Мистерия о Страстях Господних началась.


С этого момента время словно исчезло для нас. Это звучит странно, я понимаю, но можете мне поверить, тут больше, чем просто образное выражение. Время пропало. Словно образовалась дыра во времени и пространстве, и деревня Рундшау округа Рундшау кантона Шварцвальд на несколько часов стала Святой Землей великого Лета Господня - Лета, когда на горе Голгофе совершилось божественное Искупление.
Исчезло время, и исчезли мы. Хотя подготовка и воплощение любого представления, подобного нашей Мистерии, не обходится без запоминания ролей, без репетиций и прочего, но в тот миг, когда священнодействию наконец был дан ход, все это разом перестало иметь значение. Действие Мистерии развивалось помимо нас. Мы, пребывая в здравом рассудке и ясной памяти, в то же время были не более чем статистами божественной драмы, единственным режиссером и исполнителем всех ролей в которой стал Святой Дух Господень.
Господь Бог подождал до того часа, когда люди все подготовили, а затем явился и сделал самое главное Сам.


Торжественно и скорбно пропели волынки, барабан издал звучную дробь. Патер Рихман раскрыл увесистый том Евангелия, и над площадью разнеслись возвышенные звуки латыни.

От Каиафы повели Иисуса в преторию. Было утро; и они не вошли в преторию, чтобы не оскверниться, но чтобы можно было есть пасху. Пилат вышел к ним и сказал: в чем вы обвиняете Человека Сего?
На площади царила внимательная тишина.
- В чем вы обвиняете Человека Сего? - громко спросил римский прокуратор.
Реплики в Мистерии произносились по-немецки. В центре деревянного помоста сидел прокуратор Иудеи Понтий Пилат - окружной судья Рундшау Иоганн Хольгерт. На прокураторе была парадная мантия и золотой венок из осенних дубовых листьев, а восседал он на своем судейском кресле, принесенном для этой цели из ратуши. Одесную и ошую трона римского владыки скучали легионеры. Перед Пилатом на помосте стоял
...Иисус...
Лотар в белой хламиде - руки его были стянуты за спиной кожаными ремешками, колючий ветер с гор шевелил волнистые волосы. Опустив голову,
...Иисус...
Лотар молчал.
- В чем вы обвиняете Человека Сего? - спросил римский прокуратор. Этим же голосом, звучным и привычно-властным, Иоганн Хольгерт в окружном суде предлагал тяжущимся сторонам изложить суть взаимных претензий.
Могучий Рим взял на себя роль арбитра в вечной тяжбе Бога и дьявола.

Они сказали ему в ответ: если бы Он не был злодей, мы не предали бы Его тебе.
- Если бы Он не был злодей, - крикнул ткач Геншер, - мы не предали бы Его тебе!
Вместе с трактирщиком Фляйше, в пышных священнических облачениях из крашеного холста, они стояли внизу у помоста, изображая Анну и Каиафу - главных виновников смерти нашего божественного Спасителя. Легионер, застывший с копьем слева от кресла прокуратора, подумал, что где-то он видел подобное выражение лиц... уж не на фреске ли в соборе?.. причем даже не выражение лиц, а, как бы сказать... дух, что ли. Но додумать мысль он не успел - его сановный патрон, поднявшись, протянул руку и изрек первое слово в защиту Спасителя.

Пилат сказал им: возьмите Его вы и по закону вашему судите Его. Иудеи сказали: нам не позволено предавать смерти никого, - да сбудется слово Иисусово, которое сказал Он, давая разуметь, какою смертью Он умрет.
- Нам не позволено предавать смерти никого!
Ткач и трактирщик отошли от помоста, давая понять, что этим все сказано. Если бы Иисуса Христа судили иудеи, распятие не состоялось бы. Но злоба супостата рода человеческого была такова, что он потребовал вмешательства имперских властей, дабы за вину перед еврейскими первосвященниками Сына Человеческого покарал Рим. Которому, по большому счету, и дела-то не было, что там происходит между этими иудеями.

Тогда Пилат опять вошел в преторию, и призвал Иисуса, и сказал Ему: Ты Царь Иудейский? - торжественно читал патер.

Я навострил уши. Здесь между
...Понтием Пилатом...
судьей Хольгертом и
...Иисусом...
Лотаром Ланге должен был начаться важный диалог, который так нравился мне тогда, и который по сей день нередко составляет мне пищу для размышлений.
Но Лотар молчал.
Голова его была склонена, как будто он никак не мог вспомнить свой текст. Но текст-то он помнил прекрасно, ручаюсь, он всегда хорошо умел запоминать на слух.
Дело было в чем-то другом.
Что-то происходило с Лотаром Ланге, и хотя с моей позиции нельзя было разглядеть его глаз, я определенно почуял: что-то происходит. Лотару как будто отказала воля, как будто бы он, по смирению, никак не мог заставить себя открыть рот, чтобы произнести божественные слова Спасителя. И все-таки дело было не только в этом. Что-то в Лотаре стало неуловимо меняться в тот час.
В общем, Лотар молчал. Однако слова Иисуса, которыми Он отвечал Понтию Пилату, все же были произнесены.
Дьякон Фогт, не занятый ни в какой роли, кроме своей должности марешаля, ответственного за то, чтобы Мистерия шла без осечек, почувствовал заминку и избрал единственно верный ход: взял реплики Господа на себя. Зрители решили, что все идет как надо. Да так оно, на мой взгляд, было и лучше: как-никак Андреас Фогт был дьякон, то есть почти то же, что пресвитер, и ему по сану более пристало говорить слова Господа нашего Иисуса Христа, чем тому же Лотару, который вовсе никакого сана не имел.
Представляете себе Лотара Ланге, изрекающего: «Я есть истина» ?
То-то и оно.
Он так и не разомкнул уст в течение всей Мистерии - за исключением одного-единственного мига, уже в конце. Самого главного. Мига на Кресте.


Иисус отвечал ему: от себя ли ты говоришь, или другие сказали тебе о Мне? Пилат отвечал: разве я Иудей?
- Разве я иудей? - сказал судья Хольгерт, и по рядам зрителей пробежал легкий смех. Действительно, уж судью-то Хольгерта никак невозможно было бы заподозрить в иудействе. Но смех утих, едва начавшись: слишком серьезные, зловещие события разворачивались в претории.

Твой народ и первосвященники предали Тебя мне; что Ты сделал?
Иисус отвечал: царство Мое не от мира сего; если бы от мира сего было царство Мое, то служители Мои подвизались бы за Меня, чтобы Я не был предан Иудеям; но ныне царство Мое не отсюда.
Пилат сказал Ему: итак, Ты Царь?
Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь. Я на то родился и пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от Истины, слушает гласа Моего.
Пилат сказал Ему: что есть истина?
Судья Хольгерт вдруг тяжело сгорбился в своем высоком кресле, опустив на руку нахмуренный лоб. Вторая рука его напряженно уперлась в подлокотник. Казалось, он обдумывает какой-то нелегкий приговор, причем ни одна из сторон не представила достаточно веских доказательств.


- Что есть истина? - произнес наконец
...Понтий Пилат...
судья Хольгерт.
Площадь молчала.


Здесь я, с вашего дозволения, хотел бы сказать еще пару слов.
Обычно человек (в особенности ежели он принадлежит к «добрым христианам») проживает всю свою жизнь с уверенностью, что истина известна ему. Так уж созданы люди. Каждый знает свою маленькую истину, которая позволяет ему существовать в этом мире с большим или меньшим комфортом. И все же, -- как и в отношении смерти, -- как и в отношении веры, -- злую шутку играет с нами нежелание копнуть глубже, чем того требует обыденная жизнь.
Люди мало задумываются о том, что если Истина существует, то она, скорее всего, только одна. Это плохо согласуется с обилием маленьких, личных истин, жертвовать которыми никто не хочет. Более того, сейчас стало модно утверждать, что единственной Истины нет вообще. Есть только множество таких, которые каждый сам придумывает для себя, - словно на небе нет солнца, а каждому светит собственная свеча. И это, якобы, подтверждается словами Спасителя: «Не судите, да не судимы будете» и «Какою мерою мерите, такою и вам отмерится». Спору нет, будь так, жить на земле было бы очень легко.
Но Истина есть. В том-то все и дело.
Обязательно, рано или поздно (если не в этой жизни, то в иной) Она вдруг вспыхнет перед нами, полагающими, что знаем истину, - и Ее ослепительный свет обличит нашу пустоту.
И горе нам, если то, что мы считали своим светом, окажется на самом деле тьмой.
Мы, жители Рундшау, до некоторых пор тоже полагали, что знаем Истину - а точнее, попросту о ней не думали. Для чего? - ведь все мы были детьми Святой Католической Церкви, а стало быть, сызмала воспитывались в истинной вере; а поскольку истины веры хранимы епископскими кафедрами и Святым Престолом, нам, простым смертным, считали мы, просто не о чем беспокоиться. Но настал момент, когда главный вопрос был задан нам прямо, что называется, в лоб.
Каждому из нас.
И стало ясно, что это вопрос из тех, от которых ни один не имеет права уклониться.
И каждый обнаружил, что не знает ответа.
Свет вспыхнул - и осветил нашу пустоту.

Между прочим, из Иоаннова Евангелия следует, что прокуратор Иудеи не получил от Спасителя ответа на свой вопрос, что же есть Истина.
Я думаю, на этот вопрос вообще невозможно получить словесный ответ.
И все-таки ответ на него существует.
Главное - уметь услышать его.


Патер Рихман перевернул страницу, и шелест пергамента показался нам грохотом. С этого момента стало окончательно ясно, что не мы ставим Мистерию, а она сама ведет нас, обличает, вызывает на суд. Не было отныне «зрителей» и «действующих лиц». Мы вступили в сферу Голгофы, и отныне она диктовала свои законы - независимо от того, какую роль исполнял каждый из нас.
«Что есть истина?» - висело в пасмурном воздухе Рундшау. Стройная фигура в ослепительно белых одеждах, склонив голову, стояла перед нами. И вопрос, прозвучавший над площадью, означал отныне только одно:
«С кем ты?»
С распинателями?
Или - с Распинаемым?
Одно из двух. Третьего не дано.


Дьякон Фогт дал сигнал музыкантам. Гулкая дробь большого барабана прокатилась над площадью. Судья Хольгерт поднялся с кресла и, кесарским движением запахнув мантию, подошел к краю помоста. Начиналась следующая сцена Мистерии - Поругание во дворе претории.

И, сказав это, опять вышел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нем. Есть же у вас обычай, чтобы я одного отпускал вам на Пасху; хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?
Тогда опять закричали все, говоря: не Его, но Варавву. Варавва же был разбойник.
Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его.
- Я никакой вины не нахожу в Нем!
Несчастный прокуратор боролся с собственной совестью. Рим, чуждый Рим, государство язычников, не мог осудить Спасителя, ибо было невооруженным глазом видно, что перед судом стоит Невиновный. Но старейшины народа не собирались делиться властью с Богом. У них тоже была своя маленькая истина, и они не просили Этого, взявшегося неведомо откуда, разрушать их так удобно устроенный мир. Но Он не спросил у них разрешения. Он просто пришел, и одним этим нестерпимо жег им глаза, вызывая ослепляющую ненависть. Он должен был умереть, Он - или они. И перед их злой решимостью имперский наместник в первый раз дрогнул.
- Хотите ли, ради Пасхи отпущу вам Царя Иудейского? - пытался спасти положение прокуратор Иудеи.
- Не Его, но Варавву! - кричали
...первосвященники...
ткач Геншер и трактирщик Фляйше. И прокуратор сдался. Первый раунд схватки оказался за дьяволом.
Протяжно завыли волынки, флейты сорвались на визг. Повинуясь властному жесту
...прокуратора Иудеи...
окружного судьи Рундшау,
...легионеры...
мы с Клаусом Циллендорфом подхватили
...Иисуса...
Лотара под руки и потащили его с помоста к тому месту, где был вкопан в землю Позорный столб. Столб, у которого
...нашему Господу...
моему другу предстояло претерпеть Бичевание.
Мы распутали ремешки, стягивавшие его руки, крепко привязали его к Столбу, а сами вернулись на свои места у кресла прокуратора Понтия Пилата.
И тут Мистерия преподнесла нам очередной сюрприз. Даже я, хоть и был посвящен во многие подробности приготовлений, оказался не готов к такому повороту дел.
Зловеще пророкотал барабан.
Из толпы выделилась огромная фигура в красной маске, скрывающей голову до самых плеч. Кто это - не было видно, только прорези глаз чернели на безносом и безгубом алом лице. Поигрывая кнутом («Настоящий кнут! - изумился я. - Этого еще не хватало! Что происходит, Боже милостивый?»), фигура двинулась к столбу, у которого стоял Лотар Ланге с руками, крепко прикрученными над головой.
Он не видел палача. Я вдруг с ужасом увидел, какой тонкой и беззащитной кажется его белая спина перед этим неведомо откуда взявшимся монстром.
Палач размахнулся. Черная змея бича метнулась к спине Лотара, и первый удар оглушительным щелчком вспорол воздух.
Тело Лотара судорожно изогнулось от этого удара.
Толпа ахнула.
Зато у меня отлегло от сердца. Я чуть было не рассмеялся (хотя, пожалуй, впору было бы разрыдаться). Действительно, надо же так купиться! Мог бы и сразу сообразить.
Только два человека во всей деревне Рундшау в совершенстве владели этим трюком: щелкнуть концом бича в дюйме от цели, не причинив ни малейшего вреда. Первым был старик Йорген Цильмайстер, а вторым - кузнец Рейнеке, в свое время научившийся у пастуха этому искусству. И вот теперь пришел час нашему доброму Карлу ради Господа показать свое мастерство.
Дрожь, пробежавшая по спине Лотара при первом щелчке, была вызвана, конечно, не болью, а испугом и неожиданностью. Больше он не шевелился - видимо, тоже вспомнил о кузнеце и его умении. А вот Карлу Рейнеке, судя по всему, приходилось очень и очень несладко. Да и то сказать: что может чувствовать человек, подвергающий страшным ударам бича Самого Господа нашего Иисуса, искупившего нас Своею кровью, - пусть даже это происходит символически и является всего лишь ролью в Мистерии! Карлу было положено нанести десять ударов. Он нанес их все, и рука его была тверда (и слава Богу, иначе Лотару точно не поздоровилось бы), но когда кузнец покончил с этим делом и повернулся уходить, могучие плечи его тряслись, а красная маска на лице намокла от слез.
Она для многих из нас стала непростым испытанием, наша Мистерия.
Кузнец скрылся в толпе. По знаку дьякона люди на площади запели «Te Deum». Сцена Бичевания потрясла почти всех, и я увидел, как изменилось выражение лиц. Одно дело, когда ты просто слышишь о страданиях Господа, когда в церкви толкуют Евангелие, и совсем другое - когда это происходит у тебя на глазах.
К Столбу подошел Генрих Фляйше, младший сынишка трактирщика, в черной с золотом тунике и ведерком краски в руке. Обмакнув кисточку в кармин, он нанес кроваво-красные полосы на белую хламиду Лотара Ланге. Генрих изображал Ангела Скорбей, а полосы символизировали благословенные язвы Господа нашего Иисуса Христа.
- Прославим страдание Божественного Спасителя во искупление наших грехов! - воскликнул патер Рихман, и площадь опустилась на колени.
Звуки священного гимна, как медленные волны, торжественно катились над Рундшау. Патер размеренно читал «Pater Noster», затем трижды «Ave Maria» - так было специально задумано, чтобы люди лучше прониклись величием искупительного подвига Спасителя и исполнились благоговения. Мы ведь играли не спектакль, не святочную постановку. Мы совершали божественное действо, именуемое Mysteria, и был необходим особый духовный лад, чтобы таинство не прошло бесплодно для наших душ.
Только вот на душе у меня скребли кошки. Наша с Клаусом роль приближалась к той стадии, при одной мысли о которой сердце мое наполнялось ужасом и стыдом.
Я слушал, как патер читает Евангелие, и заранее просил прощения у своего друга и у нашего милосердного Господа.

Тогда Пилат взял Иисуса и велел бить Его.
А воины отвели Его внутрь двора, то есть в преторию, и собрали весь полк, и одели Его в багряницу, и, сплетши терновый венец, возложили на Него; и начали приветствовать Его: радуйся, Царь Иудейский! И били Его по голове тростью, и плевали на Него, и, становясь на колени, кланялись Ему.
Когда же насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу, одели Его в собственные одежды Его и повели Его, чтобы распять Его.
Флейты, скрипки, волынки. Барабан.
Мы с Клаусом Циллендорфом, засунув за пояс палки, спускаемся с помоста и приближаемся к позорному столбу, у которого вытянулся
...Спаситель...
Лотар Ланге с кровавыми потеками на спине. Мы отвязываем ремешки на
...Его...
его руках. Перед помостом установлен небольшой табурет, красиво убранный красно-белым покрывалом. Возле табурета на специальной треноге, украшенной хвоей и лентами, - Терновый Венец. Настоящий. Мы, без особых церемоний взяв
...Его...
Лотара за руки, усаживаем
...Его...
его на табурет. В руках у Клауса - красный плащ, пожертвованный для Мистерии окружным писарем Шумахером. Это багряница. Клаус накидывает ее
...Ему...
Лотару на плечи. После чего мы берем с подставки Венец и с максимальной аккуратностью, чтобы ничего не повредить,
...со звериной жестокостью так что несколько длинных шипов пробивает череп и входит в мозг а кровь из-под шипов заливает глаза...
бережно водружаем Венец на голову
...Ему...
Лотару. (Мы с Клаусом тогда искололи себе все пальцы, но все же ухитрились не нанести Лотару ран шипами венца. При известной осторожности, не особенно дергая головой, он вполне мог бы избежать крови. М-да... легко сказать: «мог бы»).
Волынки. Барабан.
Клаус вкладывает Лотару в правую руку ореховый жезл судьи Хольгерта - символ власти мэра деревни Рундшау, жезл изображает трость, которую дали воины Иисусу.
Барабан.
Мы достаем из-за пояса палки.
Мы в нерешительности смотрим друг на друга.
Мы в нерешительности смотрим на Лотара.
Лотар смотрит на нас и, видя наше замешательство, приходит на помощь. Лицо его бледно, нижняя губа закушена. Он как будто смотрит сквозь нас. Едва заметно ободряюще кивает головой.
Что делаешь, делай скорее.
«Делай что должен, и будь что будет», - думаю я, занося палку над плечами своего лучшего друга.
Господи Владыка, прости нас!..
Скрипки. Флейты. Барабанная дробь.

Как ни худо было нам с Клаусом, но мы все-таки послушно исполнили нашу роль. Мы, свирепо замахиваясь и едва прикасаясь, «избили» Лотара палками, осторожно, боясь потревожить опасный Венец, нанесли несколько «пощечин», и в заключение по разу плюнули на землю у ног Лотара и встали перед ним на колено, сказав «Радуйся, Царь Иудейский!». Сердце зайцем прыгало у меня в груди, а Клаус потел и тяжело дышал, как будто он только что закончил рубить дрова для кухни трактирщика Фляйше. С высокого кресла на всю эту картину смотрел судья Хольгерт, и лицо у него было таким, словно вместо судейского кресла он вдруг сам оказался на скамье подсудимых.
Ведь, что там ни говори, это
...римский прокуратор...
именно он предал
...Его...
Лотара на поругание своим солдатам.

Наконец этот ужас закончился. Мы сняли с Лотара багряницу, забрали ореховый жезл мэра Рундшау - ах, снять бы заодно и Венец! Но Лотар сам того хотел, и его мера, как говорят в таких случаях, еще не исполнилась.
Мы с Клаусом опять отконвоировали нашего друга на помост.
Наступал последний акт драмы в претории.

Патер Рихман перевернул страницу.

С этого времени Пилат искал отпустить Его. Иудеи же кричали: если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, - противник кесарю. Пилат, услышав это слово, вывел вон Иисуса и сел на судилище, на месте, называемом Лифостротон, по-еврейски Гаввафа.
Судья Хольгерт вновь поднялся с кресла, возвысившись над площадью всей своей величественной фигурой.
За ним воздвигались грозные вечные стены Рима, слава императоров и мощь сверкающих железом легионов, пронесших своих орлов над всей Ойкуменой, от Иберии до Британии, от берегов Рейна до Малой Азии.
Рим, блюститель правды земной, в последний раз предложил человечеству одуматься. Голос прокуратора гремел.
- Вот! Я вывожу Его к вам! Чтобы вы знали! Что я не нахожу в Нем! Никакой вины!
Судья порывисто шагнул к Лотару и, подхватив под локоть, подвел к самому краю помоста, чтобы всем хорошо было видно.
- Се, Человек! - произнес он великие слова.

Ecce Homo!
...Белая фигура в Терновом Венце, открытая всем взорам, на краю помоста...
ECCE HOMO!
Слова, впервые сказанные тысячу триста лет назад, звучат и теперь в моих ушах. «Вот Человек», - о Том, Кого подвергли бичам и поношению, Кто обречен был кресту. Это - Человек. А ты? Ты, смотрящий, как горстка деревенских жителей воплощает Его подвиг в лицах... Ты, читающий о Нем, слушающий о Нем, приходящий в построенный в Его честь храм... Ты - человек?
И если у тебя хватит духу ответить «да», - что дает тебе право считать себя таковым?
Ecce Homo...
Ecce Homo...


...Народу надлежало в этот момент поднять крик. Хоть я и сам исполнял достаточно неприглядную роль, а все же возблагодарил Господа Бога, что не нахожусь в эту минуту в толпе. Толпа должна была закричать: «Распни Его!».
- Рас...ни... го...
Нестройный хор качнулся и сразу угас. Большинство промолчало.
Слышно было, как Андреас Фогт что-то энергично шепчет в толпе.
Деревня Рундшау отказывалась призывать к распятию Спасителя.

К счастью, ткач Геншер и трактирщик Фляйше, подобно кузнецу Рейнеке и нам с Клаусом, нашли в себе достаточно храбрости, чтобы до конца выдерживать свою роль.
- Распни Его! - завопили они на два голоса.
- Се, Царь ваш! - пытался вразумить их Понтий Пилат - судья Хольгерт.
- Возьми, возьми, распни Его! - требовали они.
- Царя ли вашего распну? - в голосе судьи звучала неподдельная мука.
- Нет у нас царя, кроме кесаря, - отрезали ему в ответ.
Это ненужное и дикое выражение верноподданнических чувств, казалось, совершенно подкосило
...прокуратора Иудеи...
судью. Теперь стало ясно со всей кошмарной очевидностью, что изменить ничего невозможно, и непоправимое обязательно должно произойти.
Нам не уклониться.
Он должен умереть.
«Кровь Его на нас и на детях наших».
Судья Хольгерт подозвал Клауса с кринкой воды и торжественно вымыл руки над высокой умывальницей.
- Предается вам на распятие! - объявил он. - Но да увидят все: на мне нет вины за смерть Человека Сего!
Заунывно запели волынки. Прокуратор Иудеи Понтий Пилат, окружной судья Рундшау Иоганн Хольгерт, повернулся и покинул помост. Его величественная спина под парадной мантией была сгорблена, как будто несла отныне какой-то тягостный груз. «Не удалось тебе умыть рук, прокуратор», - подумалось мне.
Проходя мимо меня, судья на секунду поднял глаза.
Судья Хольгерт плакал.


Глава 5.
МИСТЕРИЯ. СКОРБНЫЙ ПУТЬ
Державный Рим был посрамлен и бесславно покинул сцену.
Теперь на ней должен был появиться Крест.
Час его настал.
Дьякон Андреас взмахнул рукой, и люди на площади запели «Cruce Sancti»15. Лотар в Терновом Венце сошел с помоста. Мы с Клаусом Циллендорфом спустились за ним и направились к дому Андреаса Штольца, к стене которого до поры до времени был прислонен наш Крест. Мы взяли его, и я подивился его тяжести. Медленно и торжественно несли мы его к помосту, и он плыл над Рундшау, словно необыкновенная царственная хоругвь. Теплое буковое дерево, казалось, пульсировало в наших руках, как живое.
Лотар ждал Крест, благоговейно выпрямившись, как перед причастием. Его бледное лицо осунулось, но глаза сияли ясным спокойным светом. «Вот и ты», - говорил его взгляд, обращенный к Кресту.
Его ли?.. Я уже говорил, что с самого начала Мистерии замечал какие-то неуловимые перемены в моем друге.
Лотар склонился на одно колено и поцеловал подножие Креста. Затем повернулся и подставил плечо.

И возложили на Него крест Его, и повели Его, чтобы распять Его.
«Крестный путь», проходивший по главной улице Рундшау от «претории» до «Голгофы», был измерен дьяконом Фогтом и составлял ровно пятьсот шагов. Накануне дьякон прошел по нему и оставил белой известью три отметки - места будущих трех Падений Господа нашего Иисуса Христа. В этих местах Лотар должен был останавливаться, опускаться на колено и ждать, пока патер прочтет молитвы, а люди споют гимн в прославление святых скорбей нашего Спасителя. Затем мы - конвой - должны были грубыми пинками помогать Лотару подняться и следовать дальше.
Но Мистерия, по своему обыкновению, внесла коррективы в этот простой план.

Путь от «претории» до «Голгофы». Пятьсот шагов... Пять с половиной минут быстрым шагом. Но мне тогда показалось, что этот путь занял несколько часов.

Лотар принял Крест и зашатался. Я увидел, как испуганно смотрит из толпы плотник Иоахим Фогель: «Лотар, брат, неужели я напутал в расчетах?». Это и впрямь было странно. Конечно, Крест отнюдь не был пушинкой, но и Лотар был не слабак, и ему не раз случалось таскать на плечах увесистых барашков.
Однако Крест его согнул. Позже Лотар вспоминал, что во время Мистерии Крест показался ему как будто бы раза в два или три тяжелее своего реального веса.
Все-таки он удержался на ногах и сделал первый шаг. Люди запели «Via sancta, Via dolorosa, te gloriamus»16. Крестное шествие началось.

Признаюсь вам, что все то время, пока Крест направлялся главной площади нашей деревни, я был словно бы не в себе. В голове у меня шумело, глаза то и дело застилала какая-то пелена. Поэтому все, что происходило с нами на Крестном пути, я помню урывками, хотя воспоминания других очевидцев и участников Мистерии впоследствии восполнили провалы в моей памяти.

Это было очень красиво, благолепно и скорбно. Зрители расположились по обе стороны главной улицы, по которой медленно двигалось шествие. Впереди шел патер с Евангелием. За ним двое малышей в льняных туниках несли хоругви, сшитые специально к Мистерии. Дальше - Лотар, сгорбившийся под тяжестью Креста, и мы с Клаусом, с оружием наперевес, изображавшие конвой. Потом опять двое детей с хоругвями, а следом - Анна-Мария Шуберт в образе нашей Пресвятой Богоматери, скорбящей Девы Марии. На Анне-Марии были одежды наподобие тех, в которые была облачена статуя Богородицы Тернового Венца в нашем храме. Голову ее венчала небольшая корона, изготовленная бондарем Боком из жестяного обруча и отполированная так, что сияла даже под пасмурным тогдашним небом. Лицо Анны-Марии было опущено долу. Она плакала всю Мистерию от начала до конца, и часто даже после, когда вспоминала о ней. Над нею еще двое детей в образе ангелов несли на шестах гирлянду из хвойных веток, перевитую белыми и голубыми лентами. Замыкали шествие жители Рундшау - те, кто не хотел довольствоваться ролью простого зрителя.
Сам я, как уже говорилось, держался в тот час не лучшим образом и не запомнил почти ничего из этого. На меня нахлынули какие-то непонятные чувства, и под их воздействием мое бедное сознание превратилось в беспорядочную мешанину из обрывков реальности и... и иной Реальности, в тот час прорывавшейся в измерение деревни Рундшау.
Помню напряженные ноги Лотара, путавшиеся в подоле белой хламиды. Помню свой страх, что что-нибудь случится, и он не дойдет до цели. В иной миг мне казалось, будто улица Рундшау заполнена многотысячной толпой, свистящей и улюлюкающей, швыряющей камни и комки грязи. (И другой толпой, еще более многочисленной: молчаливой, строгой, в надежде и трепете ожидающей завершения этого Пути).
Мы дошли до места Первого Падения. Лотар, покачнувшись, опустился на колено и перевел дух.
И тут меня посетило наваждение.
Впоследствии я исповедал это дело патеру Рихману, и он сказал, что с моей стороны никакого греха тут нет, это одно из проявлений таинственной стороны Мистерии. Однако благословил взять четки и сто раз прочитать «Ave Maria», размышляя о бесконечной благости и милости Господней, ограждающей нас от ненависти дьявола. Я не хочу сказать, что мне тогда явился дьявол. Но было что-то очень похожее.
Наваждение пришло, когда патер прочитал стих из книги Исаии («Как агнец пред стригущим его безгласен, так Он не открывал уст Своих... Как овца, веден был на заклание»), затем «Pater Noster» и три «Ave Maria», а люди спели «Te Deum»17. Мы с Клаусом, согласно своей роли легионеров, должны были наброситься на
...Иисуса...
Лотара с побоями, заставляя
...Его...
его подняться и нести Крест дальше. Но в миг, когда я собрался занести ногу для «пинка», словно жаркая, мрачная, злая волна захлестнула мою душу.


* * *

Это была могущественная и древняя сущность. Бесконечные эпохи наполнили ее знанием всех тайн мироздания, и это знание лишь немногим уступало мудрости Самого ЕДИНОГО, Того, Который некогда создал весь этот мир. Но с некоторых пор великая сущность полагала, что она и сама способна творить не хуже.
Ей не давали покоя эти странные убогие существа, что, подобно колонии бактерий, заселили поверхность земли. Для чего они нужны ЕДИНОМУ? ОН вполне мог бы доверить Свои планы древней сущности, которая уже столько раз оказывала ЕМУ неоценимую помощь во всех начинаниях. Вместо того ОН создал маленьких тварей, таких несовершенных и примитивных. Более того, ОН заставил все мироздание поклониться первому из этих существ. Зачем, зачем?
Очевидно, ЕДИНЫЙ допустил ошибку - впервые от начала вечности. Великая древняя сущность первое время старалась почтительно указать ЕДИНОМУ на эту ЕГО ошибку. Маленькие создания были слишком жалки и уязвимы, они не годились ни для какого достойного плана, у них не было применения. И все-таки, непонятно почему, в глазах ЕДИНОГО они составляли ценность.
Они смели быть соперниками великой и древней сущности.
Они несли в себе массу погрешностей, и сущность потратила не одну тысячу лет, снова и снова раскрывая эти погрешности и пытаясь обратить на них внимание ЕДИНОГО. Но, несмотря на очевидные успехи, достигнутые в этом деле великой сущностью, ей не удалось убедить ЕДИНОГО в своей правоте.
ОН все еще пребывал в ослеплении относительно Своего нового увлечения.
В целом, сущность была удовлетворена тем, как развивается эта грандиозная шахматная партия. ЕДИНЫЙ полагал, что ЕГО маленькие фавориты, получив в свое распоряжение землю, начнут прославлять ЕГО премудрость и благость. Древняя сущность доказала ЕМУ, сколь ОН заблуждался. Адамиты не только были фатально не способны к этому, но и отнюдь не испытывали желания научиться. Они с легкостью забывали о НЕМ, едва великая сущность делала им одно из своих заманчивых предложений. Они были столь презренно недалёки, что не видели даже истинных мотивов, стоящих за этими предложениями, принимая отравленные игрушки из лукавых рук. Они вызывали оскомину. Они были идиотским бельмом в глазу, дурацкой трещиной в мироздании. Великая сущность, поражаясь их глупости и бессмысленности, не видела никакого выхода из их бытия, и приходила во все большую ярость, измышляя все новые и новые провокации. Но эти провокации проглатывались все с тем же бараньим доверием, не вызывая у «пациентов» ни прозрения, ни стыда.
В целом, однако, дебют можно было назвать успешным. ЕДИНЫЙ однажды уже имел возможность раскаяться в том, что создал их. Но это ЕГО не умудрило. Сущность удивлялась, до каких же пределов простирается ЕГО ослепление. ОН любил Своих странных созданий и осыпал их всевозможными дарами - в то время как сущность вертела ими по своему усмотрению и обращала эти дары им же в погибель.
В принципе, кое-что в них можно было поправить. У великой сущности был давно зародившийся и хорошо продуманный план, который позволил бы придать этой разумной плесени смысл. Их мир можно было сделать площадкой для перспективных экспериментов. ЕДИНЫЙ пусть Себе развлекается со всею вселенной, а Его древний слуга на досуге попробует что-нибудь сотворить из этой несчастной планетки. Тогда и станет понятно, сколь ценного партнера теряет ЕДИНЫЙ в его лице.
А потом появился Э т о т, и все испортил. О н вдруг вступил в игру на стороне убогих творений, которые до сих пор являлись не более чем фигурами на шахматной доске. Это было нечестно. О н вел какую-то непонятную линию. Сущность гадала, кто О н, и откуда взялся. О н казался столь же маленьким и слабым, как и прочие, но все старые и испытанные приемы не сработали против Н е г о. В какой-то миг древней сущности даже показалось, что это Сам ЕДИНЫЙ вздумал явиться в облике одного из Своих жалких творений, но она тут же с негодованием отбросила эту мысль.
О н творил страшное, то, что не укладывалось ни в какие рамки. О н пришел как конкурент и предъявлял права на всю землю. О н пришел на готовое, О н вознамерился узурпировать возделанное пространство, в которое было вложено столько труда! Но в Н е м была некая сила и некий шарм. Великая сущность сначала великодушно предложила Е м у решить дело миром и разделить сферы влияния, но получила высокомерный отпор.
О н внушал маленьким тварям, что каким-то образом (сущность так и не сумела понять, каким) они содержат в себе полноту ЕДИНОГО. А вот это было бы очень неприятно. Окажись так, и ничтожные творения ЕДИНОГО, дай им волю, рано или поздно стали бы так же велики и могущественны, как ОН САМ (но как? Как?! И для чего эти сложности?). И тогда оказались бы тщетны все тысячелетние труды древней сущности, неустанно и неопровержимо доказывавшей их бессмысленность и убожество, а сама древняя сущность стала бы посмешищем для всей вселенной.
Худшего оскорбления невозможно вообразить.
Это не должно было остаться безнаказанным.
Э т о т, видимо, хотел изменить мир под Себя и научить его обитателей славить ЕДИНОГО (О н дерзко называл ЕГО Своим Отцом). Но О н Сам не сознавал, за сколь безнадежное дело взялся. ЕДИНЫЙ, видимо, ожидал, что Э т о т будет принят и прославлен на земле, и послал Е г о как последний шанс для Своих любимчиков наконец заслужить ЕГО бесконечное благоволение. Но ЕМУ следовало бы давно убедиться в правоте Своего оппонента и признать изначальную ошибку в замысле, а не предпринимать бесплодные попытки исправить неисправимое.
ЕДИНЫЙ не раз давал понять, до какой степени Э т о т близок и дорог ЕМУ, но это была очередная ЕГО ошибка. Никогда не следует открывать противнику своих слабых мест.
Э т о т был обречен. В миллионах чутких пальцев древняя сущность держала миллионы нитей, протянутых к душам Его сородичей.
В результате изящной комбинации Э т о т попался в расставленную ловушку. Е г о предали собственные ученики, Е г о смерти потребовали те, кому О н проповедовал - смех, да и только! Теперь дело было за малым. ЕДИНОМУ все еще нужны доказательства? Что ж, О н их получит! За тысячи лет древняя сущность великолепно изучила слабые места в душе каждого из этих созданий - куда лучше, чем ослепленный Своей любовью ЕДИНЫЙ. И теперь, играя на них, сущность старалась их собственными руками нанести как можно больше непоправимых, непростимых ударов, чтобы боль от них была ошеломляющей. ЕДИНОМУ нужно было наконец понять и принять правду. Нужно было, чтобы эти неудачные творения с а м и перечеркнули в сердце своего Создателя последнюю надежду на то, что в них еще можно что-нибудь изменить.
Это был час торжества. Настоящий апофеоз. Это было великолепно. Нелепые создания, даже в подметки не годившиеся Л у ч ш е м у из них (уж это древняя сущность сумела оценить!), подвергли Е г о всем зверствам, какие только смогла подсказать им умудренная опытом сущность. Автор комбинации блестяще провел партию и превзошел самого себя. Ему удалось даже Э т о м у дать понять, насколько О н слаб и тщетен, исторгнув у Н е г о на кресте вопль: «Отче, почему Ты оставил Меня?».
Неужели наконец – попадание в десятку? Игрок ликовал.
Партия, по сути, была выиграна уже в миттельшпиле.

А потом Э т о т воскрес, и все пошло прахом.

Это была катастрофа. Непонятно каким образом, это оказался САМ ЕДИНЫЙ. Это был непредвиденный, коварный удар. Нечестный ход, сломивший могущественную сущность.
За мигом торжества последовали паника и ледяной страх. Все обличилось. Автор комбинации попал в собственную сеть. Теперь уже невозможно, как раньше, скрываться под маской добродетельного друга, скромно указывающего на некоторые ошибки в замысле. Сущность, что называется, «вскрылась», собственными руками выставила себя ПРОТИВНИКОМ ЕДИНОГО, единственным и главным врагом, и не нужно было обладать всей древней мудростью, чтобы понять, чем теперь завершится схватка.
Это уже не партия в шахматы. Это дуэль.
Но что самое подлое - маленькие фавориты опять ушли из-под удара. Своим непостижимым подвигом ЕДИНЫЙ (или ТОТ, в облике Кого ОН пришел) сумел свести к нулю весь урон, который так старалась нанести древняя сущность. Все произведенные ею инвольтации ненависти и злобы, впиваясь в Е г о сердце, растворялись и гасли в нем. Более того. Каждая из нанесенных Е м у ран, каждая капля крови, истекшая из Н е г о, стали священными реликвиями в сокровищнице ЕДИНОГО. Каждая стала драгоценным свидетельством той любви, которую ЕДИНЫЙ готов изъявлять к своим недостойным творениям.
О н хотел доказать это, и О н доказал это на кресте.
Теперь ЕДИНЫЙ повязан с этими созданиями кровью. ОН начал приближать их к СЕБЕ, выводить из сфер забвения и возмездия, где они заслуженно обретались! А великая и древняя сущность оказалась в положении отверженного. Более того: сама подписала себе приговор.
Чуть погодя, оправившись, великая сущность уже более трезво оценила обстановку. Позиции поколеблены и шансов не осталось. Но еще можно грамотно сыграть от обороны и постараться причинить максимальный урон, чтобы ЕДИНЫЙ не слишком-то упивался Своею победой.
Все-таки эти маленькие существа удивительны в своей ничтожности. Подвиг Распятого их ничему не научил. Лишь в единицах встрепенулось что-то, а остальные продолжали прежнее жалкое копошение (испытывая, правда, к памяти Его слабую тень признательности). И сущность приложила все свои усилия к тому, чтобы разрушить в их глазах значение Крестного Подвига, свести его на нет. Древняя мудрость сущности подсказывала, как сделать так, чтобы Подвиг вместо горячей благодарности и стремления к ответным проявлениям любви вызывал лишь недоумение, страх и отвращение. Даже смех. Даже ярость и - того лучше - равнодушие и скуку. А потом можно было сказать ЕДИНОМУ: «Открой глаза! Этого ли ТЫ хотел достичь ценою такого страдания?»
За минувшие полтора тысячелетия она добилась совсем неплохих результатов. Очень неплохих. Фактически земля вернулась к тому же статус кво, которое наблюдалось накануне кошмарного воплощения ЕДИНОГО.
Что ж, это была далеко не худшая партия. Может быть, ее еще удастся свести вничью.
Но вот сегодня великая сущность обнаружила, что маленькие обитатели земли застали ее врасплох. Ничтожное селение, предназначенное сгинуть без следа в пожаре чумы, вдруг напомнило ЕДИНОМУ об изъявленной ИМ т о г д а любви. Жители решили почтить священные страдания Распятого, они оказались слишком твердолобы, чтобы поддаться успокоительным внушениям сущности, и это наполняло великую сущность мучительным чувством бессильной злобы. Она-то хорошо знала, что достаточно хотя бы одного такого н а п о м и н а ю щ е г о среди тысячи спящих, и ЕДИНЫЙ, по Своему неизъяснимому обыкновению, вновь тут же смягчится, сменит гнев на милость и осыплет щедротами всю тысячу.
Этому следовало помешать.
И великая сущность неутомимо отдавала приказы мириадам подчиненных ей духов, чтобы расстроить ход событий в маленьком горном селении, выхолостить их смысл.
Однако все труднее было исполнить этот план. Над жалким земным селением уже стояли на страже могучие ангелы ЕДИНОГО и, кажется, даже собирался сойти самолично ТОТ, Кому эти убожества посвятили свою манифестацию. Что-то пробуждалось в глубине этих несчастных комочков духа, заключенных в недолговечную плоть. Да-да! В них оказалось... что же в них оказалось?.. и что же, это неуничтожимо?.. кто бы мог подумать... Но ПОЧЕМУ ВСЕ ТАК?!!
Если бы у древней сущности был локоть, она в безысходной ярости впилась бы в него зубами.

* * *


В ту секунду я почувствовал, как теряю контроль над собой. Словно злой дух атаковал мою душу, пытаясь завладеть моим разумом, руками, ногами.
Я видел перед собой
...Человека...
человека в Терновом Венце, которого мне нужно было довести до
...места казни...
места казни, а
...Он...
он не мог или не хотел идти. Я заносил ногу для пинка, а в голове и в мышцах у меня ревело:
«Ну, что же ты? Давай! Взялся бить - так бей! Дай себе волю! Вали его, топчи ему ребра! Почувствуй, как содрогается позвоночник под каблуком! Не будь тряпкой, смелее! Это же твоя роль! Все должно быть по-настоящему!»
Передо мной стоял мой лучший друг, и мне хотелось обломать о него кулаки.


Все должно быть по-настоящему! Это же твоя роль!
Атака была настолько ошеломляющей, голос был настолько бесцеремонен и нагл, а требования его - настолько противоестественны и чужды, что моя душа, в первый миг растерявшаяся, в следующий - полыхнула гневом.
- Кто бы ты ни был - уходи прочь! - рявкнуло что-то в глубине меня...
...и наваждение рассыпалось, словно и вовсе не бывало.


Я очнулся там же, где стоял, с занесенной для удара ногой. Удар не состоялся.
«Наплевать, если это будет не по-настоящему», - подумал я и поддержал Крест, чтобы
...Господу...
Лотару удобнее было подняться.


Дальше опять вспоминаются лишь фрагменты. Величественное пение «Via sancta», которому на диво в тон играют инструменты музыкантов. Колыхание хоругвей. Сосредоточенные лица по обе стороны Крестного Пути.
Лотар дошел уже до места Второго Падения и готовился встать на колено, как вдруг потерял равновесие и чуть не завалился набок вместе с Крестом. Он удержался, оставшись на коленях и уперев в землю правую руку.
В этот-то самый миг Терновый Венец двинулся на его голове, и первые шипы пронзили несчастное чело моего друга. Мы с Клаусом застыли, не зная что делать. Ход Мистерии невозможно было прервать.
Словно ангел метнулся к Кресту. Это выбежала из толпы моя Вероника с белым платом в руках. Вообще-то ей полагалось появиться чуть позже, но я уже говорил, что Мистерия сама корректировала наши планы.
Вероника, вся в слезах, приложила плат к
...Лику Спасителя...
лицу моего друга. Она прекрасна была в тот миг. Словно все сердце свое в тот миг держала она в руках.
На плате моя невеста собственноручно вышила к Мистерии Святой Лик Иисусов. После нашей свадьбы этот плат с Нерукотворным Ликом хранился у нас дома, на почетном месте возле домашнего алтаря, а через два года, когда Вероника умерла, а я поступил на службу в кантональную гвардию, он был передан в наш приходской храм, где находится и по сей день.


Шествие двигалось дальше, и было видно, как Лотару все тяжелее становится нести Крест. Шипы Венца терзали голову, отнюдь не облегчая ему путь. Он еле дотащился до места Третьего Падения, где, пытаясь встать на колено, упал уже по-настоящему.
Толпа ахнула. Крест с гулким стуком подмял под себя хрупкое тело в белой хламиде. Мы с Клаусом тут же подхватили его, Лотар кое-как поднялся, и к нему подбежали патер и дьякон Фогт, чтобы удостовериться, что он ничего себе не повредил. За исключением струек крови, стекавшей из-под Венца, он, в общем, был в порядке и, упреждая наши обеспокоенные вопросы, чуть поморщившись кивнул: дескать, все хорошо, можно продолжать.

На лбу отца Теодора, несмотря на холодный осенний ветер, бисером проступил пот.
Он вытер лоб рукавом сутаны и раскрыл Евангелие.

Они же, взяв некоего человека по имени Симон Киренеянин, шедшего с поля, возложили на него крест, чтобы нес за Иисусом.
Тут пора было вступать мне. Мне же к концу пути стало что-то совсем уж худо, даже не знаю, чем и объяснить. Будто какая плита на меня давила. Самое странное, что едва мы вышли на главную площадь, где возвышалась «Голгофа», как тяжесть исчезла, и голова совершенно прояснилась. Чудеса, да и только.
Но пока до площади было еще шагов сто, и надлежало найти Симона Киренеянина - человека, который сподобился понести Крест Самого Спасителя нашего Иисуса Христа.
Я совсем забыл, кому была поручена эта роль. Окружающее плыло перед глазами, в ушах звенело. Стиснув копье, я шагнул в толпу, наудачу ухватил кого-то за шиворот и вытащил на дорогу, где поджидал Клаус, обнимавший Крестное Древо.
Вы не поверите, да я и сам не поверил, когда пригляделся.
Это оказался плотник Иоахим Фогель.


Глава 6.
МИСТЕРИЯ. ГОЛГОФА
Я же говорил: ничто в нашей Мистерии не было случайным.
Протяжно и мерно пели волынки. Иоахим Фогель подставил плечо под Крест, сделанный собственными руками. Шествие медленно двинулось дальше - к главной площади. К нашей Голгофе.
К месту, на котором мне предстояло совершить свое самое черное дело.
Распять моего лучшего друга.

И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших, ибо приходят дни, в которые скажут: «блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы непитавшие!» Тогда начнут говорить горам: «падите на нас!» и холмам: «покройте нас!»
Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет?
Толпа втекла на площадь перед ратушей, полукругом расположившись перед деревянным помостом, убранным белыми, алыми и черными тканями и хвойными ветвями. Небо стало плотно-серым. Промозглый ветер налетал с Альп, гудел под стропилами крыш, обещая скорую зиму. Он пронизывал до костей, пробирая меня сквозь кольчугу, и от его дуновений стало отчаянно-тоскливо и страшно. Я глянул на лицо Клауса и увидел в его глазах то же тревожное одиночество, которое вдруг охватило меня самого.

Мы пришли.
Miserere...
Настал час развязки.
Miserere meum...
Сейчас здесь повторится то, что произошло тринадцать веков назад в Святой Земле - с одной только разницей.
Miserere Deus, meum miserere...
Теперь мы должны это сделать своими руками.

Патер встал посреди площади и раскрыл Евангелие.

И когда пришли на место, называемое Лобное, там распяли Его и злодеев, одного по правую, а другого по левую сторону. Иисус же говорил: Отче! прости им, ибо не знают, что делают. И делили одежды Его, бросая жребий.
И стоял народ, и смотрел. Насмехались же вместе с ними и начальники, говоря: других спасал; пусть спасет Себя Самого, если Он Христос, избранный Божий. И была над Ним надпись, сделанная словами греческими, римскими и еврейскими: «Сей есть Царь Иудейский».
Шествие остановилось.
Все стихло.
Иоахим Фогель втащил Крест на помост, осторожно положил его на дощатую поверхность, соскочил вниз и растворился в толпе. Наступил наш черед. Мы поднялись.
Вся мучившая меня во время Скорбного Пути тяжесть мигом улетучилась, едва мы достигли нашей Голгофы, уступив место пронзительной, почти звенящей, полетной ясности. Отсюда, с высоты помоста, венчавшего самую высокую точку деревни Рундшау, было, казалось, видно весь округ - и даже далее, на многие сотни и тысячи лиг. Вниз сбегали три деревенские улицы, тянулась лента дороги, широко раскинулась пологая долина, устремляясь к подножиям гор, укрытых пестрым осенним ковром елей, грабов и лиственниц. Вдалеке белели крохотные точки - отара рундшауских овец под присмотром старика Йоргена. Меня, помню, на миг поразила открывшаяся перспектива. Горизонт был неогляден. Казалось, что смотришь не с помоста, а с верхушки ратушной башни или с пика горы Танненберг... или, может быть, с Вершины Мира, если таковая существует на свете. Казалось, зрению доступно все, что ни есть на земле - все, что скрыто за отрогами Альп, за едва темнеющим вдалеке Линденом, все бесчисленные людские жизни, движения эпох и стран, все кипящие страсти, все страдания и молитвы. На миг мы оказались словно в центре мира, словно в фокусе вогнутого зеркала, ось которого прошла через главную площадь Рундшау.
Через Голгофу.

Мы поднялись.
Лотар последний раз преклонил колени, поцеловал Крестное Древо и простерся на нем. Я не в силах был поднять глаз. Что-то отчаянно стиснуло мое сердце, из глаз хлынули слезы, когда я непослушными пальцами начал
...вбивать огромные ржавые гвозди в...
привязывать кожаными ремешками
...Его...
его запястья. Пальцы не слушались, но я изо всех сил старался овладеть собой, помня, что если что-то сделаю не так, то доставлю этим
...Ему...
Лотару лишние страдания. «Прости меня, прости меня», - шептали мои губы, обращаясь не то к Лотару, не то к Самому нашему Господу, палачом Которого мне выпало быть в тот страшный час. Наконец дело было сделано. Ремешки вошли в специальные пазы, предусмотрительно оставленные Иоахимом, и были надежно затянуты. Из толпы выскочил могучий Карл Рейнеке, на этот раз без маски. Втроем мы подняли Крест вместе с
...Распятым на нем...
распятым на нем и утвердили его основание в гнезде посередине помоста. Лотар в своей хламиде, простерев руки, вознесся над площадью, словно белая птица. Загремели волынки. Площадь опустилась на колени.

Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если Ты Христос, спаси Себя и нас. Другой же, напротив, унимал его и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же? И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли, а Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!
И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мною в раю.
После дьякон Фогт рассказал, что, планируя Мистерию, они с патером намеренно отказались от изображения двух разбойников. Лишь один Крест мы желали прославить, и ныне только он царил над площадью и народом. А покаявшийся разбойник... что ж... разве не этим кающимся разбойником была в тот миг вся наша деревня Рундшау?

Мы достойное по делам нашим приняли.
Miserere...
А Он ничего худого не сделал.
Miserere meum...
Господи! Помяни нас, когда приидешь в Царствие Твое!
Miserere Deus, miserere nos!..18

Мы с Клаусом Циллендорфом застыли в немом карауле по обе стороны Креста. С того места, где я стоял, я видел бледный профиль Лотара и кровь, двумя струйками ползущую по его лицу. Одна струйка спустилась на бровь и там остановилась; другая, пересекая висок, медленно стекала дальше по впалой щеке. Нижняя губа Лотара была закушена. Он смотрел куда-то поверх крыш, в пасмурную даль; глаза его вместо ярко-голубых казались теперь почти фиолетовыми.
Он смотрел... и он что-то видел там, куда смотрел.

Люди пели «Stabat Mater dolorosa»19- прекрасное творение фра Якопоне из Тоди, последователя святого Франциска. Перед Крестом неподвижно стояли Анна-Мария Шуберт и юный Петер Хоффбауэр - Пресвятая Дева и Иоанн, возлюбленный ученик Господень. Лицо Анны-Марии было бледно, как и лицо моего друга. Она казалась глубоко погруженной в молитву, и слезы, тихо струящиеся по ее щекам, странно напомнили мне капли крови на челе Лотара.
Маргрета Берн - Мария Магдалина - сидела у подножия Креста, обняв руками белое древо. Удивительная тишина и свет были в ее глазах - словно у той, настоящей Магдалины, после того как Господь изгнал из нее семерых бесов. Не раз после того мне вспоминалось это чудесное выражение ее лица, верное свидетельство благодати Божией, сходившей тогда на всех нас. И как же я горевал о том, что фрау Маргрета не сохранила эту благодать, променяв ее на несчастный круг наших деревенских кумушек...

Ветер тянул свою заунывную песнь. В толпе плакали. Плакал, утирая слезы, старый Дитмар Гренц из Клюгенау.
Патер читал Евангелие.

При кресте Иисуса стояли Матерь Его и сестра Матери Его, Мария Клеопова, и Мария Магдалина. Иисус, увидев Матерь и ученика, тут стоящего, которого любил, говорит Матери Своей: Жено! се, сын Твой. Потом говорит ученику: се, Матерь твоя! И с этого времени ученик сей взял Ее к себе.
Все эти слова от имени нашего Господа были произнесены дьяконом Андреасом Фогтом. Лотар молчал. Я не отрываясь глядел на его лицо, и чудилось мне, что непонятные перемены, происходившие с моим другом с самого начала Мистерии, уже близки к финалу, к какой-то неизъяснимой и пугающей развязке.
Лотар как бы отсутствовал.
Или, вернее, так: он уже не принадлежал себе или нам.
Телом он был здесь, перед нами, распятый на Кресте, в Терновом Венце, впившемся шипами в окровавленный лоб. Но что-то совершалось в нем самом и, как бы точнее выразиться, вокруг него. Вдруг таинственное мановение прошло по его лицу. Мне чрезвычайно трудно передать это вам бедными словами нашего языка, но я неожиданно со всей очевидностью понял, что Лотар в этот момент уже не с нами. Душа его, хоть и не покидала тела, словно куда-то отодвинулась на миг, трепетно отступила и простерлась, не смея выдать себя ни единым движением, вся объятая восторгом и глубочайшим смирением. Она как будто бы уступила место - да-да, именно - уступила место, отдав его всецело Тому, Кто единственный обладал правом занять этот великий престол - Крест Распятия. И Он уже сходил с неба над Рундшау, чтобы в этот самый главный миг явиться среди нас и засвидетельствовать, что призыв наш не был напрасным.
Лотар молчал - чтобы нам смог ответить Тот, к Которому мы взывали.

Патер читал Евангелие.

После того Иисус, зная, что уже все совершилось, да сбудется Писание, говорит: жажду. Тут стоял сосуд, полный уксуса. Воины, напоив уксусом губку и наложив на иссоп, поднесли к устам Его. Когда же Иисус вкусил уксуса, сказал: совершилось! И, преклонив главу, предал дух.
Словно толчок вывел меня из оцепенения. Кто-то, кажется, Клаус, протянул мне кусок влажного мочала и я, едва соображая, что делаю, насадил его на конец копья и поднес к подбородку Лотара. Лотар не шелохнулся. Над площадью стояла мертвая тишина. Внезапно тело на Кресте дернулось и вытянулось как струна. Мы с Клаусом обомлели и замерли, не в силах пошевелиться. Лотар запрокинул голову к небу, и его глаза вспыхнули ясно-голубым пламенем, словно бы отразив ту вечную синеву, тот вечный свет, что находится выше туч... выше самих небес. В тот же момент в серых облаках над площадью появилась узкая брешь. Края ее, клубясь клочьями тумана, медленно расходились.
Лицо моего друга вдруг преобразилось в лик - иначе просто не скажешь: оно засияло, оно наполнилось такой возвышенной скорбью, теплотой, сыновней любовью, болью, кротостью, человечностью, - что вид его пронзал самое сердце, и посейчас встает у меня перед глазами, едва я вспоминаю о той великой минуте, апофеозе голгофского страдания нашего Господа.
Я впервые увидел лицо человека в божественном экстазе.
Высокий, сильный голос разнесся над главной площадью Рундшау. Это был одновременно и голос моего друга - молодой и звонкий - и новый, никогда ранее не слыханный: могучий, чистый, похожий на голос серебряной трубы. Он проникал в душу, в самую глубь, и что-то сдвигал в ней - так сильная свежая струя взметает воду у самого дна стоячего водоема.
Мы услышали голос Господа с Креста.

- ОТЧЕ! ПРОСТИ ИМ! ИБО НЕ ВЕДАЮТ, ЧТО ТВОРЯТ!..
- Или! Или! Ламма савахфани!
ГОСПОДИ! ГОСПОДИ! ДЛЯ ЧЕГО ТЫ МЕНЯ ОСТАВИЛ?
Мне показалось в тот миг, что даже белые пики Альп вдали онемели и содрогнулись от великой внутренней силы, заключенной в этом вопле с Креста.
Дьякон Фогт, собравшийся было сказать свою реплику за Иисуса, застыл, широко раскрыв глаза.
Патер Рихман не отрываясь смотрел на Крест. Рука его медленно совершала крестное знамение.
Толпа на площади оцепенела.
Даже ветер, кажется, остановился в воздухе.
Мы ждали того, что должно последовать дальше.

Крик эхом разнесся над всею долиной.

- СОВЕРШИЛОСЬ! СОВЕРШИЛОСЬ! СОВЕРШИЛОСЬ!
В облачный просвет над нашими головами пал золотой солнечный луч и осветил площадь и людей на ней.

Оно совершилось, - то, ради чего мы затеяли и осуществили нашу Мистерию. Но поняли мы это не сразу.

...Далеко-далеко, за несколько лиг от Рундшау, на альпийском лугу, старик Йорген Цильмайстер увидел этот луч, отложил свой пастушеский посох и опустился на колени, сложив руки для молитвы...

...В шести лигах от нашей деревни, в местечке Ахендорф, солнце на несколько секунд осияло окна домов, и больные, метавшиеся в чумном бреду, на краткое время пришли в сознание...

...Луч солнца осветил домик повитухи на окраине Рундшау. Берта Целлерман, едва встававшая на ноги после страшного потрясения, неожиданно почувствовала, что горячечная слабость совершенно оставила ее...

...В пораженном чумой Линдене безвестный лекарь, отчаявшийся справиться с эпидемией, изнуренный борьбой с чужим страданием и собственным страхом, уже собрался было наложить на себя руки. Но золотой отсвет пал на его подоконник, и лекарь, выглянув в окно, увидел вдалеке чистое небо в пелене темно-серых туч. «Эге! - сказал он себе. - Время ли малодушествовать? Не Господь ли это подает нам знамение - дабы мы не теряли надежду?»
И мысль о самоубийстве отныне больше не приходила ему на ум.

...На дороге, соединяющей Линден с округом Рундшау, офицер кантональных гвардейцев встрепенулся и привстал на стременах. В его крови уже бродили семена чумной заразы; жить ему оставалось несколько дней, но офицер не подозревал об этом. Он заметил луч, на долю мгновения блеснувший из просвета в плотных облаках - где-то там, вдали, кажется, над Рундшауским холмом - и теперь пристально вглядывался в том направлении. В какой-то миг ему показалось, что вдалеке полыхнул белым сиянием едва различимый крест. Видение тут же померкло; офицер протер глаза. «Однако, кажется, это добрый знак», - подумал он, снял с головы каску и перекрестился. Потом еще немного подумал, слез с лошади, преклонил колено и десять раз прочел «Ave Maria», используя вместо четок пальцы правой руки. Солдаты изумленно смотрели на своего лейтенанта, гадая, с чего бы это ему, грубияну, усачу и ругателю, взбрело на ум столь благочестивое дело. Офицер не обращал на них внимания.
Он прослужил еще десять лет и благополучно вышел в отставку в чине капитана. До конца жизни офицер так и не узнал, какая опасность ему угрожала и от чего спасла его та неожиданная молитва. Но каждый Божий день с тех пор он, повинуясь непонятному внушению, обязательно много раз прочитывал «Ave Maria», пользуясь четками или же обходясь без них.
...Теплый солнечный луч прошелся по толпе, стоявшей на главной площади Рундшау, погладив ее, словно добрая ладонь гладит головку ребенка. Это длилось считанные секунды. Но многим они показались длиною в жизнь.

- ОТЧЕ! В РУКИ ТВОИ ПРЕДАЮ ДУХ МОЙ!
Луч солнца сверкнул последний раз и пропал. Тучи сомкнулись.
Тело на Кресте дернулось снова, поникло, бледное лицо в Терновом Венце склонилось на грудь.
Капля крови закончила свой путь и, сорвавшись с подбородка Лотара, разбилась о дощатый помост.
Я поднял глаза.
Мой друг был в обмороке.


Впоследствии плотник Фогель клял себя на чем свет стоит. Хотя, конечно, вряд ли в том была его вина - кто же мог предположить, что все так обернется! Однако же добрый наш Иоахим несколько дней после Мистерии было совершенно безутешен и не позволял нам сказать ни слова, чтобы оправдать его. Почему, спросите вы?
Дело в том, что мы потом проверили: конструкция Креста была такова, что человек, привязанный к нему наподобие Лотара, лишившись опоры на ноги неминуемо остался бы калекой. Провисание на руках означало вывих обоих плечевых суставов и разрыв сухожилий, как на дыбе. Я тогда понял, почему римские воины, желая смерти распятых, перебивали им голени. Любой медикус вам скажет, что, кроме нестерпимой боли, эта мера вызывает сдавление грудной клетки (именно вследствие провисания), перекрытие дыхательных путей и быструю смерть от асфиксии. Лотару асфиксия не грозила, однако тяжелые увечья были практически неминуемы.
Почему-то никто не подумал об этом заранее. Но, повторю, разве могли мы вообразить, что Лотар на Кресте потеряет сознание?
Поэтому-то в тот миг, когда Лотар Ланге лишился чувств, когда колени его подогнулись и он в неестественной позе повис на Крестном Древе, плотник Фогель побелел как смерть и чуть было сам не рухнул замертво. Но Мистерия в очередной раз доказала нам, что Сам Господь устрояет происходящее. Когда моего друга немного погодя сняли с Креста, он был цел и невредим - только до крови рассадил себе запястья о проклятые ремешки.
Это было несомненное чудо Господне. Можете мне поверить. Я лично был тем добровольцем, который впоследствии испытал на себе эту особенность нашего Креста.


Но вернемся к рассказу.
Тишина стояла над площадью. Я обнаружил, что стою на коленях перед Крестом, заливаясь слезами. Собственно говоря, все, кто находился в этот момент здесь, упали на колени; многие плакали; патер Рихман рыдал, закрыв лицо рукой.
То, чему мы оказались свидетелями, потрясло всех до глубины души.
Так продолжалось несколько мгновений. А затем...
Словно хриплое карканье разнеслось над нашими головами.
Это был смех Конрада Айзенштайна.


Я обернулся, точно шершень впился мне в шею. Если бы Конрад посмотрел в этот миг на меня, я бы, наверное, убил его взглядом, как василиск.
Но он не смотрел на меня.
Он не смотрел ни на кого.
Он, не отрываясь, глядел на Крест и висевшего на нем.
И смеялся.
Отсмеявшись, Конрад Айзенштайн несколько раз беззвучно похлопал в ладоши и громко сказал:
- Браво. Браво. Пре-вос-ходно исполнено.
После чего вновь хохотнул и, развернувшись, не спеша удалился.

До сих пор ума не приложу, откуда он взял это словечко - «браво». Мы, швейцарцы, в то время вообще не употребляли этого слова. Мода на него пришла в наши края лишь полвека спустя - мы переняли ее у итальянцев.


Конрад Айзенштайн произнес одну только фразу, но эффект от нее был поразителен. Как будто некое тончайшее тело, до того объединявшее нас всех, внезапно распалось. Он отпугнул тайну. Мистерии больше не было, остались лишь мы - несколько десятков поселян в странных одеждах, нелепо стоящие на коленях вокруг деревянного креста, к которому непонятно зачем приторочен молодой Лотар Ланге.
Спасли положение музыканты. Они быстрее всех сориентировались в обстановке и грянули на своих волынках «Te Deum». Скорбная благодарственная песнь тут же была подхвачена людьми, и Мистерия вернулась. Уже не было деревни Рундшау. Мы снова были в Святой Земле, на Голгофе, в день и час Божественного искупления.
Патер Рихман, утерев слезы, раскрыл Евангелие.

Но один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода. И видевший засвидетельствовал, и истинно свидетельство его; он знает, что говорит истину, дабы вы поверили.
Это были последние слова Мистерии. Я поднялся с колен. В несчастной моей голове билась одна лишь фраза, стих из Евангелия:
И весь народ, сшедшийся на сие зрелище, видя происходившее, возвращался, бия себя в грудь.
Деревянный наконечник древнеримского пилума коснулся ребер Лотара, и тотчас же, по знаку дьякона Фогта, хор детских голосов запел гимн, специально сочиненный судьей Хольгертом к нашей Мистерии:

Агнец Божий, святой Иисусе,
По любви к нам смерть приял,
На Кресте славы смерть попрал,
Спасенье миру даровал,
Славься, славься, Агнец кроткий,
Славься, славься, Спаситель наш!
Аллилуия!

(Позже, в утешение мне, патер Рихман рассказал предание о том самом римском легионере, который пронзил копьем ребро Спасителя. Кровь, вместе с водой брызнувшая из раны, попала воину на лицо и исцелила от какого-то недуга. Но самое главное - она исцелила его сердце. Легионер уверовал в Спасителя и вскоре примкнул к христианам, завершив свои дни в великой святости. Звали его Лонгинус).
Простые, бесхитростные слова песнопения подействовали на всех, как летний дождь после долгой засухи. На лицах отразилось ликование, восторг и странное облегчение - какое бывает у людей, внезапно закончивших долгую, трудную и ответственную работу. Что ж, отчасти так оно и было.
И все же это был еще не конец. Мистерия продолжала диктовать нам свою волю. До всех наконец дошло, что Лотар без сознания и что держать его на Кресте дальше попросту опасно. Так наша Мистерия сама себя дополнила еще двумя сценами, которых не было в плане: Снятия с Креста и Воскресения.

С величайшей осторожностью мы отвязали ремешки на его щиколотках и запястьях. Кузнец Рейнеке и ткач Геншер приняли бесчувственное тело на руки и опустили на помост, прямо на мягкий шерстяной плащ, который поспешил подложить староста Клюгенау Дитмар Гренц. Все беспокойно толпились рядом. Мы с Клаусом придерживали голову Лотара, пока Андреас Фогт по-матерински нежно, боясь лишний раз навредить, снимал с израненного чела Терновый Венец. Передав Венец патеру, дьякон похлопал Лотара по щекам и покропил его лицо водой из кринки, служившей умывальницей Пилату.
Секунду длилось напряженное молчание.
Потом Лотар открыл глаза, и все с облегчением загалдели.
Он глянул на нас, и в глазах его на миг отразился страх: ему показалось, будто Мистерия сорвалась, будто что-то пошло не так, и виноват в этом он. Но наш ликующий вид сразу его успокоил - тем более, что со всех сторон уже сыпались поздравления с великолепно прошедшим Божественным действом: все поздравляли всех, но Лотару, сами понимаете, досталась львиная доля внимания.
Лотар, однако, был чрезвычайно смущен. Оказывается, он ровным счетом ничего не помнил из того, что произошло с ним на Кресте и даже, как я уже сказал, сперва подумал, что сделал что-нибудь не так, как надо, и все испортил.
Патер Рихман сиял. Он обнял и благословил лично каждого участника Мистерии, а Лотара обнял, благословил и поцеловал в лоб; Лотар в ответ поцеловал ему руку. Музыканты ударили что-то совершенно плясовое. Толпа перемешалась, люди делились впечатлениями, пересказывая друг другу, что они чувствовали во время каждой из сцен. Все было слишком необыкновенно и удивительно. Мистерия, как показалось многим, длилась несколько часов, тогда как на самом деле сейчас был лишь второй час пополудни, и продолжительность действа, следовательно, заняла меньше часа. Среди этой суеты я на какое-то время позабыл про своего друга, а когда кинулся затем его искать, обнаружил лишь сложенную на краю помоста белую хламиду с красными потеками и аккуратно лежащий поверх нее Терновый Венец - кровь запеклась на нескольких шипах.
Лотара нигде не было.


Глава 7.
ПОСЛЕ МИСТЕРИИ
Так завершилась наша чудесная Мистерия. Но сам этот бесконечный день был еще очень далек от завершения.
Сначала все вновь отправились в храм, где был отслужен благодарственный молебен нашему милосердному Господу, Пресвятой Деве Марии и Духу Святому за то, что Они дозволили нам воплотить наш благочестивый замысел и милостиво содействовали ему, так что (это признавали все) «сошла настоящая благодать». Потом в трактире Эберхарда Фляйше было скромное угощение для гостей, потом их провожали домой. Потом серые облака вдруг разразились дождиком, и нужно было срочно свернуть праздничное убранство улиц, чтобы оно не попортилось от влаги. Одним словом, когда я наконец освободился от своих легионерских причиндалов и отправился на поиски Лотара, время уже близилось к вечеру. К счастью, я знал, где следует искать.
Лотар оказался там, где я и рассчитывал его найти: в заброшенной усадьбе в полулиге от Рундшау, в одном из сараев, переоборудованных им под хлев. Он сидел в самом дальнем углу, обняв за шею одну из своих овечек. В сарае было тепло и тихо. Овцы, наевшись сена, дремали, лишь время от времени то одна, то другая фыркала или вздыхала в полумраке. Я осторожно пробрался между ними и сел рядом с Лотаром. Он только молча кивнул.
- Тебя ищут по всей деревне, - заметил я.
- Ты не сказал им, где я? - спросил он.
Еще бы я сказал. Я помотал головой. Какое-то время мы молчали.
- Отец пригнал стадо? - спросил Лотар.
- Не знаю, - ответил я. - Когда я вышел из деревни, он еще был на пастбище.
Опять последовало молчание. Слышно было, как хрупает сеном какая-то из овец. Лотар думал о чем-то своем, и мне вовсе не хотелось нарушать его мыслей. Я вполне понимал, что сейчас у него на душе. Но он все-таки заговорил первый.
- Это очень мучительное ощущение, - тихо сказал он.
- Какое? - не понял я.
Он опять помолчал.
- Понимаешь... как бы это лучше объяснить... ну, тогда, когда я нес Крест...
Он запнулся. Я ждал.
- В общем... ну, я и раньше знал, что моя душа ничтожна перед лицом Господа... но тогда, на Крестном пути... понимаешь, мне было показано... насколько она ничтожна. Ничтожна и недостойна.
Он замолчал, потом вздохнул и добавил:
- Очень нелегко, когда тебе это показывают.
Я сидел в полумраке, разинув рот. Лотар не смотрел на меня. Он пошевелился, погладил свою овцу и опять вздохнул.
- Это как суд. Я думаю, когда человек умирает и идет на суд - это бывает именно так.
Вновь воцарилась тишина. Я пытался осмыслить услышанное. И вдруг Лотар покачал головой и прошептал изменившимся голосом:
- Но какая это любовь!..
Больше он не произнес ни слова. Мы сидели рядом, пока в сарае не стало совершенно темно. Тогда я поднялся, слегка похлопал его по плечу и, стараясь не споткнуться о спящих овец, вышел вон и пошел домой.


В ту ночь мне приснился кошмарный сон.
Будто я вновь в доспехах легионера - на сей раз не в кольчуге и кожаном берете с пером, а в пластинчатом панцире и в каске с широкими нащечниками. Блещет солнце на пластинах доспеха, знойным светом залит двор претории, и вокруг меня толпа таких же как я, с глумливым выражением на грубых лицах.
Передо мной - Господь.
Он сидит, в багрянице и терновом венце, опустив голову - я не вижу Его лица. Да мне это и не нужно. Под хохот своих сотоварищей я издеваюсь над Ним. Я плюю на Него, стараясь попасть в лицо. Я наношу Ему злобные удары, стараясь задеть те места, где под багряницей еще свежи язвы от недавнего бичевания. Достав палку, я с размаху бью Его по голове, глубоко вгоняя в плоть терновые шипы. Кровь течет струйками на багряницу и на грязный песок у Его ног, но это лишь добавляет мне неистовства.
Это вовсе не вчерашняя сцена Поругания из Мистерии о Страстях Господних. Все как наяву, но куда делся мой вчерашний трепет? О нет, это моя роль, и все должно быть по-настоящему. Толпа вокруг улюлюканьем подбадривает меня, и я словно впадаю в безумие. Я не могу... нет - я не хочу сдерживаться, я наношу удар за ударом, все злее и страшнее, и, кажется, нет конца моим изобретательным кощунствам. Но постепенно какая-то часть моей души, где-то очень, очень глубоко, начинает прозревать в каждом из этих ударов, в каждом из этих кощунств один из грехов, да-да, один из многих миллионов грехов, которые я совершил с самого своего рождения! И к злобной радости примешивается беспросветный ужас. Но это лишь усиливает остервенение.
Один грех - один удар.
Один грех - один плевок.
Кажется, это будет продолжаться вечно. Но потом моя изобретательность иссякает, и издевательство прекращается.
И тогда Господь поднимает на меня Свой взор.


Я вскочил среди ночи в холодном поту и слезах. Отец, на рассвете поднявшись на чердак, где спали мы с младшим братишкой, застал меня на коленях перед распятием. Я, заливаясь слезами, бил себя в грудь, бормоча вперемешку латинские и немецкие молитвы.
- Что случилось? - только и смог вымолвить изумленный отец...
Не успело солнце осветить первыми лучами ратушную площадь, как я стучался в двери к патеру Рихману. Едва отец Теодор отворил, я повалился ему в ноги и, плача, стал требовать у него самой суровой и жестокой епитимии, ибо нет на земле грешника, говорил я, более нечестивого и скверного, чем я, окаянный Арнольд Энке, сын шорника из Рундшау. Я называл ему свои грехи за все двадцать лет моей жизни. Видит Бог, что в тот час ни колесо, ни дыба, ни костер, ни чума вместе с моровой язвой не казались мне достаточным воздаянием за мои бесконечные преступления перед святым милосердием нашего Господа.
Отец Теодор был в сутане - видимо, молился ту ночь напролет. Он выслушал меня, потом долго молчал и наконец прочел разрешительную молитву и велел отправляться домой, сказав, что епитимии не будет. Но так как я медлил, он взял меня за плечи и добавил уже мягче:
- Иди домой и впредь не греши, дитя мое. Епитимии не будет. Только прошу тебя: почаще молись к Пресвятой Деве Марии и старайся по возможности не пропускать исповеди и святой мессы.
С той поры минуло почти что семьдесят лет, но я до сих пор свято исполняю этот завет патера Рихмана. Я ношу на шее серебряный медальон с образом Пренепорочной Девы, неуклонно молюсь Ей несколько раз в день, а иногда даже ночью, и везде, куда ни заносила бы меня судьба, стараюсь посещать мессу и принимать Святое Причастие.
Однако прошло довольно много времени, прежде чем я понял: какую бы тяжкую епитимию ни назначил мне тогда отец Теодор, мне все равно не хватило бы целой жизни, чтобы искупить малейший из своих грехов.
Ни одному из нас не хватит для этого всей жизни.
Но есть любовь Господня. И есть честной Крест Его. И только благодаря им мы спасены.
А все прочее - епитимии, скорби, лишения и даже смерть - лишь для того, чтобы очи нашего сердца прозрели на эту тайну.


В тот день я все утро провел в храме, стоя перед фреской с изображением Крестного Пути.
Храм был пуст. Месса завершилась, и люди разошлись по делам. Чуткая тишина стояла под двухсотлетними сводами.
Приходилось ли вам бывать в храме, где только что отслужена месса? Слышали ли вы его тишину? Люди разошлись, а ангелы остались. Остался в дарохранительнице Христос. Нездешним, небесным покоем дышит тогда храм. Вечность опускается в его пространство, и ангелы застывают в молчаливой страже.
Я стоял посреди этой трепетной тишины и смотрел на Господа, изображенного на фреске. В душе моей тоже было пусто и тихо, как в храме - после утренней встряски она блаженно замерла, словно рана, успокоенная прижиганием, мазью и чистой повязкой.
Я стоял перед фреской Крестного Пути и слушал тишину внутри и вовне.
И вот тогда-то раздался Голос.

Голос раздался, не нарушив тишины. Я, собственно, и не слышал его телесными ушами. Он звучал где-то в глубине меня, и звуки его были упокоенны, величественны, блаженны. Они исцеляли сердце - и в то же время обжигали. Так обжигает и исцеляет разгоряченное тело ледяная вода из источника Кройцбах.
Этот голос хотелось пить, пить и пить. И невозможно было напиться.

Голос раздался словно в ответ на незаданный мною вопрос. Помните, я удивлялся, как может быть столь благостен лик Спасителя, несущего крест Свой на Голгофу в окружении толпы, как будто бы вышедшей из преисподней? Не боль и не гнев, не разочарование, не отчаяние - мир и покой, свет лучащийся. Почему? - недоумевала моя душа. Отчего-то мне казалось, что разгадка этой тайны многое, очень многое объяснит. Но невозможно было найти разгадку, пока...
...пока она не пришла сама собой.

Я стоял в храме и слушал Голос.

Если хочешь быть совершенным, отвергнись себя, возьми крест свой и следуй за Мной.
«А что это значит - быть совершенным?»
Не умирать. Отрясти узы смерти и тления, победить время. Познать смысл своего прихода в мир и смысл сотворения мира. Победить ад и дьявола. Войти в любовь Отца Моего и пребыть в ней вечно. Сесть одесную Меня и царствовать со Мной.
Все это дается через крест. Я проложил вам путь, дитя Мое. Вам остается лишь следовать.
«Крест?»
Да.
«И быть распятым?»
Да.
«Неужели нельзя иначе?»

Молчание.
Я Сам, придя на землю, избрал этот путь, дитя Мое. Нет ничего выше его. Я завещал его Моим ученикам, как величайшее достояние, ибо в мире нет ничего выше креста.
В мире, не знающем Бога, лишь на кресте открывается Бог. Иного пути нет.
«А что такое крест?»
Ты носишь на груди его знак, ты слышал о нем из Евангелия, ты прикасался к нему в Мистерии и был озарен Моей крестной благодатью, - неужели ты ничего не понял? Вы все ищете рая, дети Мои. Но в вашем мире рай имеет форму креста. И когда-нибудь вы поймете, что, придя к вам, Я не мог уклониться и выбрать иной путь, ибо такова Моя любовь к вам. Я - распятый Бог, и любовь Моя крестна.
«Твой лик на фреске...»
Художник увидел его по откровению свыше. Это знак Моей победы, сын Мой. Это Моя любовь к вам. На Голгофе совершилось то, чего Я жаждал от сотворения мира. Ты видишь торжество на Моем лице? Это была Моя победа. Я желал понести крест и быть распятым, ибо любовь Моя нестерпима. Я не просто искупил ваши грехи. На кресте Я объяснился вам в любви и растворил Мою кровь в сердце каждого из вас, в земле, по которой вы ходите, в воздухе, которым вы дышите. Отныне никто не может вас у Меня отнять. Отныне вы и Я - одно. Я живу в вас, Я распят в вас - и это единственная причина, по которой Отец Мой до сих пор хранит этот мир.
Таинственный голос звучал светло и спокойно, словно теплый ветер в первой апрельской листве. Но это было на какой-то сокровенной глубине души, а вокруг ревела буря, океанские валы сотрясали утесы, землетрясения содрогали твердь. Меня бросало то в жар, то в холод. Сказанное не вмещалось во мне. В моей душе произошел переворот. Так, наверное, будет в последние дни - мир потрясется до основания, небо свернется как свиток и море обрушится в бездну, а свыше едва слышно будет доноситься ангельский хорал: «Agnus Dei...»20.
Он вновь и вновь несет Свой крест на Голгофу, чтобы быть там распятым. Вновь и вновь окружают Его ужасные химеры, которыми враг рода человеческого населил преисподнюю наших душ. Но несокрушима Его сила и чудодейственен Крест. И все новые и новые души, возненавидев и победив ад внутри себя, берут свой малый крест и следуют за Ним, чтобы на Голгофе воскликнуть: «Помяни меня, Господи, во Царствии Твоем!», и прозреть на Его любовь, и услышать: «Ныне же будешь со Мною в раю». И вокруг них спасаются тысячи, как был спасен римский легионер на Голгофе.
И пока это так, будет стоять наш мир. А когда исчезнут из него последние из несущих крест, - тогда наступит его кончина.
Не дай Господь никому из нас дожить до тех дней.


Не знаю, действительно ли были сказаны эти слова, или мне только примерещилось. Однако они запали мне в душу, и по сей день живут в ней, как реально сказанные. И думаю, не погрешу против истины, сказав: все эти долгие годы, отпущенные мне на земле по милости Божией, я только и делал, что мало-помалу прозревал на смысл этих слов.


...Позади меня послышался шорох одежды, и я обернулся. Это был патер. Отец Теодор стоял и смотрел на меня своими светлыми глазами, и в глазах его читалось странное понимание, происходившее словно изнутри меня самого. Я открыл было рот, чтобы что-то сказать, но язык мой остался нем – и лишь по выражению лица патера я понял: что-то все-таки было сказано мною и услышано им, что-то такое, что словами пришлось бы объяснять всю жизнь. Патер улыбнулся, кивнул головой и удалился в ризницу, а я, переведя дух и бросив последний долгий взгляд на фреску, сам не знаю почему опустился на одно колено и поклонился, коснувшись рукой пола.
А потом поднялся и пошел домой.


Глава 8.
ИСХОД
На следующий день я повстречал отца Теодора у церковного пруда. Он окликнул меня, когда я нес доски с «Голгофской площади» (с тех пор и по сей день главная площадь Рундшау именно так и называется) – там после позавчерашней Мистерии разбирался помост.
Я сложил доски в кучу и подошел к нему.
- Как дела, Арнольд? – спросил патер. – Не было ли каких новых снов и видений?
Я ответил, что, дескать, слава Богу, Господь миловал. Патер с улыбкой потрепал меня по плечу, как бы говоря: «Эх ты, святая душа».
- Тысячи ученых богословов, - сказал он, - проводят десятки лет в монастырях и библиотеках, пишут трактаты и глотают пыль, пытаясь постичь божественную премудрость. А премудрость Господа нашего такова, что деревенский мальчик может понять всю ее за один день.
Отец Теодор заглянул мне в глаза.
- И ничего не понять при этом, - снова усмехнувшись, добавил он. – А богословы просто-напросто невнимательно читают Евангелие.
Он поворошил мои волосы, благословил и пошел к храму. На пороге патер оглянулся (я все еще торчал над своими досками, как соляной столп) и сказал:
- Арнольд, дитя мое, думаю, ты сегодня встретишь Лотара Ланге, не так ли? Попроси его зайти ко мне. Я бы хотел поговорить с ним.


Я так и не знаю, о чем они в тот вечер беседовали. Сам Лотар о встрече с патером отзывался весьма скупо – дескать, мало что понял из речей отца Теодора.
- Он все время говорил о каком-то помазании, - сказал он, - я во всем этом плохо разбираюсь. Тайна Креста, вот как он это назвал. И это как будто предназначено всем – кому-то раньше, кому-то позже. И это что-то очень важное. А еще он мне сказал, что могут быть какие-то неожиданные повороты – он так и сказал, «неожиданные повороты», - и чтобы я не смущался и не боялся ничего. «Сохраняй, говорит, мужество и ни о чем не жалей». Несколько раз повторил.

С тех пор еще не раз они беседовали с глазу на глаз. Но именно в тот день я впервые понял, что жизнь моего друга отныне отклоняется от той привычной колеи, по которой двигалась до сих пор, и переходит в какое-то новое измерение – хотя и не предполагал, насколько круто и бесповоротно, и насколько скоро она изменится. Я не догадывался тогда, что бесповоротно начала меняться и моя собственная жизнь. Это понимание пришло позже, гораздо позже.

В середине октября Берта Целлерман уже полностью оправилась от болезни, и община приняла решение поставить ей дом и помочь поднять кое-какое хозяйство. Тут и пришла пора отличиться Лотару Ланге. Но Лотар Ланге ухитрился провернуть дело так, что никто его не отличил.
Однажды спозаранок старушка Краузе, в доме которой до поры до времени обреталась Берта, вышла во двор посмотреть, что это за суета и шум под ее окнами. Вышла – и обнаружила весьма многочисленную отару овец с цветными метками на шерсти, а рядом – небольшую толпу рундшауцев, случившихся на тот момент поблизости и уже вовсю обсуждающих, чьи бы это были метки и что это вообще за овцы. Повитуха бросилась за своей постоялицей, а та, едва увидев стадо, прямо во дворе хлопнулась в обморок. Тут рундшауцы вроде бы смекнули, кому принадлежат овцы, привели Берту в чувство и принялись за новое обсуждение: каким таким образом эти овцы здесь очутились, где они пропадали до сих пор и почему выглядят так ухоженно.
Дожидаться конца разговора я не стал. Я боялся, что не совладаю с собой: так меня подмывало рассказать всему обществу, кто истинный виновник этого нового чуда.

Лотар сам решил поступить так, а не иначе, вот я и держал язык за зубами. Сказать по правде, когда он поделился со мной своим планом возврата овец, между нами произошел крупный спор, чуть не до драки. Мне тогда казалось, что Лотар поступает по-дурацки, отказываясь от заслуженных почестей. Мы доспорились до того, что я уже было рванулся в деревню – рассказать всем всю правду прямо сейчас, и пусть будет что будет. Пусть, наконец, Рундшау и окрестные земли узнают, что за человек Лотар Ланге.
Лотар поймал меня на выходе и повалил на подстилку из сена. После этой схватки решимость моя немного остыла.
- Ты пойми, - сказал мне Лотар, вдруг успокоившись, - если все узнают, кто это сделал, про меня точно начнут думать, что я что-то вроде святого Клауса. И будут все время от меня ждать чего-нибудь нового в том же духе. Но по мне – лучше уж сделать что-то хорошее, когда этого никто не ждет, чем если все только этого от тебя и ждут, а ты не делаешь.
- Просто ты боишься, что не получишь награды на небе, если получишь ее на земле, - проворчал я в ответ.
Сегодня, став почти на семьдесят лет старше и на некую толику разумнее, я, пожалуй, понял мысль Лотара. Чужое доброе мнение и вправду может сделать тебя рабом – и как трудно бывает противостоять этому рабству! Но мне пришлось пройти немало испытаний чужим добрым мнением и суетной славой мира, чтобы понять, сколь неверная это вещь, и какую мудрость проявил мой друг, сохранив свой поступок в тайне.
Овцы вернулись к хозяйке – собственно, на том и делу конец, а что было – то прошло, включая отважный поход Лотара на хутор Вальдхайм и его бессонные труды в тайном закуте. Знали о том лишь он сам, я да Господь Бог. А коли уж Сам Господь Бог о том ведал, можно не сомневаться: если Он счел бы деяние Лотара достойным награды, то нашел бы, чем его вознаградить – и сделал бы это куда лучше, чем доступно самым богатым человеческим силам и воображению.
Может быть, именно так оно в конце концов и вышло, как знать.

Так или иначе, деревенское общество, всесторонне обсудив чудесное появление овец, пришло к самому закономерному выводу: такова была воля Господня. «Помяните слово, - любили в те дни повторять в Рундшау, - здесь не обошлось без благодати, дарованной во время Мистерии». На том и порешили, а по поводу удивительного обретения своей отары фрау Берта устроила всей деревне небольшое гуляние.
Вскоре, однако, это событие как бы подзабылось, уступив место новым.

Эти недолгие дни после Мистерии навсегда запечатлелись в моей памяти образом особой трепетной теплоты. Словно маленькие теплые свечки зажглись в душах. На неделю или чуть больше того вся деревня Рундшау являла образец величайшей добродетели – не той, которую мы привыкли видеть в монастырях и храмах, а какой-то очень простодушной, искренней, скромной. Примерно так бывает на Рождество, когда молодежь, бывало, собирается в натопленной полутемной комнате, украшенной хвойными венками, и огонь свечей сливается с отблесками очага, а мы, грызя орехи или ржаные сухарики с медом, смеемся, тихо поем песни и ведем задушевные разговоры, и чувствуем себя в самом деле одной семьей – редкое, редкое чувство в наши холодные времена!
Вот и в Рундшау, в промозглые дни конца октября, посреди края, объятого чумой, словно пришла рождественская благодать. Радостно было в домах, и радостно было выходить на улицу, и сельчане с разных концов деревни при встрече сердечно раскланивались, будто родственники или друзья-соседи. Деревня Рундшау соприкоснулась с Чудом – и этого краткого прикосновения оказалось достаточно, чтобы поселить в наших душах воодушевление и мир.
Если раньше, бывало, когда вдова Бирхоф попросит Петера Мишхольца по-соседски поправить ей кровлю на сарае, то Петер сначала почешет поясницу, поморщится, посмотрит на небо, зевнет, а потом еще заведет разговор об оплате столь трудного дела – и полдня они со вдовой торгуются, прежде чем Петер наконец наденет шляпу и пойдет смотреть сарай. Теперь же Петер в ответ улыбался и говорил: «Конечно, Марта, с превеликим удовольствием, вот только жену предупрежу» - топор в руки, и готово дело, а Марта уже тащит на подносе домашнее пиво, да еще уговаривает Петера не побрезговать угощением.
Рундшауцы воспряли к вере и благочестию. В трактире Эберхарда Фляйше, где раньше по вечерам велись разговоры об охоте и урожае, о болячках скотины и родственников по той или иной линии, да еще, извините, о достоинствах и недостатках фигуры и характера кого-то из деревенских, теперь любимой темой обсуждения стала Мистерия. Ее ход восстанавливали по крупицам, отмечали, кто где стоял и что чувствовал в каждый из ее эпизодов, отыскивали новые и новые чудесные знамения, сопровождавшие ее, а Эберхард за стойкой слушал и важно кивал: ведь именно он пожертвовал знаменитые брусья, из которых был составлен Честной Крест, и сознание этого наполняло его достоинством.
Судья Хольгерт раскопал где-то толстую книгу о чудесных явлениях и событиях, происходивших со святыми прежних времен, и по вечерам приходил в трактир читать ее вслух. Послушать чтение собиралась чуть ли не вся деревня. Нам теперь было с чем сравнивать. Мужчины, слушая истории о чудесах, многозначительно поднимали кверху палец и говорили: «Истинно так. Жив Господь Бог! Если Бог за нас – кто против нас?» При этом, однако, пива выпивалось меньше, чем обычно, и это печалило трактирщика. Но патер Рихман напомнил ему, что его святой долг – предлагать странникам подкрепить силы хлебом насущным, а не одурманивать головы селян хмельными напитками, и добрый Эберхард, после Мистерии благоговевший перед патером, смирился.
Даже Конрад Айзенштайн в те дни чудесным манером преобразился. Он по-прежнему часто сидел в трактире, но охотно слушал вместе со всеми благочестивые чтения судьи, и вздыхал, поднимая глаза к небу. Острый и резкий язык его как-то укоротился. Вдруг, ни с того ни с сего, Конрад принялся ходить в храм на мессы, и выстаивал почти всю службу. Он внимательно смотрел и слушал, но я заметил, что он как будто высматривает кого-то среди прихожан. Однажды наши взгляды встретились. Меня поразило его лицо. На нем лежало странное, истовое томление, а глаза, казалось, затянула теплая, темная поволока. Я вздрогнул и смутился от его взгляда, и Конрад быстро отвернулся.
Конрад с удовольствием принимал участие в разговорах о Мистерии, и, сокрушенно опуская голову, повторял, что просит не корить его: он, жалкий грешник, был тогда слеп и глух к благодати Божией, но вот теперь она коснулась и его – и в особенности вид Лотара, преобразившегося на кресте, говорил Айзенштайн, «что-то сдвинул в самой глубине моей души». Это особенно умиляло наших деревенских матрон. Они принялись печься о Конраде, стали привечать его и подкармливать, а однажды даже спросили патера Рихмана, отчего это он не допускает его к святому причастию: ведь Конрад, хотя и был прежде грешником, теперь обратился к вере и встал на путь исправления.
- Что значит – «я не допускаю»? – возмутился отец Теодор. – Он ни разу даже не подошел, когда я выхожу со Святыми Дарами. По-моему, в этот момент его вообще никогда нет в храме. Впрочем, если он и подойдет, я все равно его не допущу, в этом вы правы. Он «стоит на пути исправления» уже почти месяц, но до сих пор, несмотря на все разговоры, ни разу не был у меня на исповеди, и я никогда не слышал, чтобы он каялся хотя бы в одном грехе. Не очень-то верится мне в истинность такого обращения.

Впрочем, наши матроны, собравшись у кого-нибудь во дворе, еще больше судачили о Лотаре. И так-то пользовавшийся расположением всей деревни, после Мистерии он оказался прямо-таки в почете, и славные наши кумушки все чаще выказывали стремление взять его под особое покровительство – даром, что Лотар не слишком-то им давался. Вот тогда я и услышал впервые те разговоры, что отозвались в моем сердце смутной тревогой.
«Уж и красавец, и умница, - говорит, бывало, фрау Катрина фрау Маргрете. – А уж Крест-то как нес! Смотрю я на него, как это он идет с Крестом-то, а вся душа во мне так и замирает!»
«И не говори, Катрина, - поддакивала Маргрета. – А я вот что скажу, послушай: почила на нем истинная благодать!»
И матроны согласно кивали, говоря: да, да, хорошо сказала Маргрета, да так, что лучше и не скажешь.
Угораздило их однажды завести этот разговор при патере. Отец Теодор от их речей прямо взвился, тут же учинил кумушкам громы и молнии, перепугал их не на шутку и чуть было не прогнал за неподобные речи. И даже на проповеди в воскресенье сказал пару слов об «устнах льстивых», что могут состроить «ковы праведнику», рассорили царя Саула и Давида и многих достойных и святых мужей ввергли в погибель, не говоря уже о простых смертных, – да только кумушки, похоже, эту проповедь на свой счет не приняли. Правда, открыто вести разговоры о Лотаре с тех пор остерегались, но, впрочем, и не прекратили, только вели их теперь между собой.

С Лотаром тоже происходили перемены. Он будто чувствовал, как что-то меняется в воздухе Рундшау, и эти изменения тяготили его. Доходили до моего друга и разговоры матрон, отчего он мрачнел лицом и еще больше замыкался в себе. Все чаще он стал ходить в гости к патеру и подолгу у него засиживаться, а во время службы в храме старался забиться в какой-нибудь угол – словно подальше от ненужных взглядов. Да только в нашей Рундшау не так-то легко от чужих взглядов укрыться – что от нужных, что от ненужных.
Если при нем начинали говорить о Мистерии, то он либо безучастно сидел, уставясь в одну точку, либо незаметно куда-нибудь исчезал. Часто на рассвете его видели выходящим из храма – а коли он на заре выходит из храма, значит, провел там ночь, смекали рундшауцы, и это многим казалось странным: что делать ночью в храме, если есть утро каждого дня (патер продолжал служить ежеутренние мессы) и воскресенье, когда вся деревня ходит к обедне? Особенно беспокоились за Лотара наши деревенские матроны. «Побледнел-то, побледнел, - делится, бывало, фрау Маргрета Берн с фрау Альбиной Фляйше. – Весь осунулся. А как-то окликнула я его – он как раз из церкви выходил – так он обернулся, а на глазах-то слезы!». Трактирщица Фляйше качала головой, цокала языком и говорила: «Надо же, как изводится парень. Уж не влюбился ли в кого?» И они вдвоем начинали разбирать, в кого и почему мог бы влюбиться Лотар Ланге, а заканчивался этот разговор всегда одинаково: «Помяни мое слово, Маргрета (или - «Помяни мое слово, Альбина»): жениться ему пора».

Он словно взрослел на глазах, но взрослел как-то странно. Если прежде лицо моего друга выражало нормальную юношескую живость и внимательное спокойствие в разговоре, то теперь все чаще на нем проступало какое-то потаенное страдание, непонятное мне. Он по-прежнему был приветлив, когда с ним заговоришь, и глаза его так же вспыхивали знакомым синим огнем. Но улыбался он теперь реже – словно что-то точило его изнутри, какая-то боль, поселившаяся после Мистерии. Отдохновения от этой боли он искал в храме или в беседах с патером, и действительно находил его. Но иногда мне случалось застать Лотара скорчившимся в каком-нибудь углу, и когда он поднимал на меня глаза, в них жило такое страдание, что меня охватывал мистический ужас. Я пытался «разговорить» его, отвлечь, помочь развеяться – но он или отмалчивался, или вздыхал, или невесело усмехался и отвечал односложно. Вскоре состояние это проходило, и Лотар снова становился самим собой.
В обычные дни он теперь выглядел значительно старше своих лет – не внешне, впрочем, а внутренне. Да, он заметно и быстро возмужал, более властной стала осанка, и плечи развернулись с необычной свободой. Но иногда (хотя это может быть и моим дружеским домыслом) лицо его озарялось удивительным мирным светом, и глаза смотрели добро и отечески, и сам взгляд его приободрял – так, понял я потом, умеет приободрить тебя лишь тот, кому довелось пережить гораздо больше и труднее твоего. Я не узнавал Лотара в эти дни. Ему было по-прежнему двадцать, и он был пастухом, – но подчас держался и говорил так, словно ему тридцать пять, и он по меньшей мере рыцарь.

Конрад же Айзенштайн теперь испытывал к Лотару постоянное тяготение. Он встречался ему на дороге по нескольку раз на дню. Иногда это было при мне, но в таких случаях Айзенштайн едва удостоивал меня взглядом. Он был весь поглощен Лотаром, и каждый раз старался сделать что-то, чтобы непременно обратить на себя его внимание. Громко, с подчеркнутой приветливостью здоровался, а если тащил в этот момент что-нибудь, например, доску, то как бы случайно ронял ее прямо нам под ноги, а потом с поспешными извинениями, ахами и охами поднимал, искоса бросая на Лотара цепкие взгляды. И долго провожал его глазами, озадаченно покачивая головой, словно пытался что-то угадать по выражению Лотаровой спины.

- Он за мной ходит, как тень, - жаловался мне Лотар. – Даже на мессе в храме от него покоя нет. Я уже не знаю, куда от него деваться. Так и поедает глазами. Как будто хочет поговорить о чем-то. Но коли хочет – что ж не поговорит?
- Дал бы ты ему как следует, - советовал я. – Или словесно поучил. Он и отстанет.
- Не отстанет он, я чую. Чего-то ему от меня надо. Знаешь, я думаю, если я ему, скажем, тумака дам, он только обрадуется. Вот же присосался, как клещ! И ведь даже попрекнуть нечем – этакое у него обхождение гладкое. Нет, Арни, тут что-то крепкое и странное, только пока не знаю что.

Так говорил Лотар, и я видел, как день ото дня меняется его лицо. Я тогда думал, что именно Айзенштайн чем-то повинен в тех муках, которые иногда испытывает мой друг, и однажды вечерком подстерег того с глазу на глаз, чтобы выяснить, в чем смысл его странного поведения. Но Конрад только высмеял меня и спокойно пошел восвояси, а я обнаружил, что не в силах поднять на него руку: он так все обставил, что и прицепиться не к чему, как ни поверни, а виноват буду я. Без причины же драться с ним не хотелось. Тогда-то я и понял, что испытывал Лотар, какую беспомощность он ощущал: и не избавиться от этого Ловкого Парня, и отпора не дать. В крайнем недоумении вернулся я домой в тот вечер.

Осень, между тем, уходила, и вместе с ней мало-помалу уходила та теплая и радостная атмосфера, что посетила Рундшау. Недолгим оказался наш праздник. Тревога, рассеявшаяся после Мистерии, время от времени давала о себе знать. Торговые связи прервались, и хотя голода в нашу округу это не принесло, трактирщик Фляйше все чаще вздыхал и заводил разговоры о скудных временах. В небе со стороны Линдена с середины октября постоянно висела темная дымка, а по ночам алело зарево – там шли пожары. Зарядили дожди, дороги и деревенские улицы размокли, и ветер с гор плакал вечерами в трубе. Деревня готовилась к зиме, конопатила щели, запасала хворост, обустраивала теплые загоны для скота – и понемногу разрасталась. В разных концах Рундшау застучали топоры – это ладили себе дома новые поселенцы.
Надо вам сказать, что к концу, и особенно после эпидемии народу в Рундшау сильно прибавилось. Во многом причиной тому послужили слухи о благословенном месте, которое чудодейственно пощадила чума. Семейства Каспаров, Гутеншольцев, Иоганнесов, Руге, Корнов-белых и Корнов-рыжих, Вайцштернов и многих других, что живут сегодня в Пригорном Рундшау, поселились у нас именно тогда, да и само Пригорное Рундшау отстроилось именно в тот первый год после чумы. Люди стали стекаться к нам, а рундшауцы принимали всех и помогали обустроиться, как могли.

Чумное бедствие шло к исходу, и вышло так, что мне и некоторым моим сверстникам довелось в конце ноября оказаться в Линдене. Магистрат призвал из близлежащих округов молодых здоровых мужчин-добровольцев для помощи в наведении порядка. Из Рундшау отправились то ли семь, то ли восемь человек, в том числе и я. Лотар остался в деревне.
В дни эпидемии Линден потерял четверть населения. В ту осень город представлял собой поистине страшное зрелище, и только теперь мы поняли, какого бедствия, по великой милости Божией, избежала Рундшау. Некогда ухоженные и нарядные улицы, впечатлявшие нас, деревенщину, своей характерной городской роскошью, превратились в замусоренные трущобы. Трупов на улицах, конечно, уже не было – поработали городские похоронные команды. Но зияющие двери и окна пустых домов, огромные черные кострища на площадях и дух тления, продолжавший висеть в воздухе, несмотря на холод и леденящий ветер с Альп, обрушивались на душу тяжким унынием и напоминанием о вездесущей смерти. По Линдену словно прошла война.
Мне запомнилась атмосфера мрачной суетливости, царившая в городе. Нас направляли на разные работы – разгребать завалы после пожара, освобождать от мебели опустевшие и разграбленные дома, убирать бараки, служившие в дни эпидемии общественными госпиталями. И все вокруг – лица прохожих, их фигуры и одежды, выражение глаз – навевало ужас и подавленность. Даже башня городской ратуши нависала над площадью, как могильный камень. А вокруг кипела городская жизнь, но была она полна не веселой деловитости, как прежде, а унылого упрямства и горькой отрешенности.
Эхо смерти чувствовалось повсюду. Занявшись приведением себя в порядок, город словно пытался похоронить в хлопотах недавно пережитые страдание и ужас. Но получились лишь очередные похороны. Город справлял свою тризну по прошлому, которое отныне будет казаться таким безоблачным, и по которому останется только тосковать. Страдание и ужас оставались, чуть приглушенные, но неотступные, а погребению предавалась прежняя жизнь – жизнь до эпидемии. Отныне она сохранится в памяти как «старые добрые времена» – и лучших не будет: новые времена никогда не будут столь же добры, как прежние, уже хотя бы потому, что начало им положила чума.

Мы видели виселицы на площади (на них во время эпидемии вешали мародеров – тех, кого удавалось поймать) и сгоревший еврейский квартал. Когда началась чума, горожане, не зная истинных причин болезни, заподозрили евреев Линдена в том, что они отравили городские колодцы. Начальник работ рассказал нам, что беспорядки продолжались несколько дней, а к жертвам чумы прибавилось несколько сотен убитых во время этих стихийных погромов. Так действует на людей страх: он или парализует, лишая воли и сил, или ввергает в безумие, заставляя забыться в слепой жестокости.
В еврейский квартал нас не пустили. Мы целую неделю расчищали пожарище на месте двух соседних кварталов, не еврейских. Во время чумы пожаром была охвачена вся северная окраина Линдена. Огонь, разожженный погромщиками, перекинулся далеко вокруг, никто особенно не старался его тушить, люди просто бежали из зачумленного города, бросая имущество, и только ветер с гор и октябрьские дожди помешали Линдену выгореть дотла.

Последних умерших, отпев, погребли в застывшую по-зимнему землю, последние вопли вдов, осиротевших детей, безутешных отцов отзвучали на этих похоронах и уступили место долгой немой скорби. Так было в Линдене, так было и в соседних округах. Так было, наверное, и во Франции, и в Ломбардии, и в Бургундии – всюду, куда смогла дотянуться рука черной смерти. Подавленный, с дурными предчувствиями возвращался я по первому осеннему снегу в родную деревню – теперь она казалась мне уголком блаженного покоя и мира, добрым и постоянным пристанищем. Но ужас от картины пережившего беду города прошел мое сердце и отпечатался в нем.

В ноябре и начале зимы на дорогах вокруг Рундшау властвовали бродячие собаки. Взявшиеся неведомо откуда, они наводнили округу и причиняли больше вреда, чем в иные годы лисы и волки вместе взятые. Сельчане уже не выходили из деревни, не вооружившись крепкой палкой: стоило вам отойти на пол-лиги в сторону Линдена, и вы оказывались один на один с мрачно-молчаливой или угрожающе рычащей сворой. По ночам из окрестностей доносился их унылый вой, приводивший в беспокойство и беснование деревенских псов. Пару раз бродячие бестии попытались проникнуть в деревню, но, встретив такой отпор, каким обычно встречали по зиме волков, голодом и холодом влекомых к жилью, отпрянули и повторять набеги остерегались.

Вернувшись в деревню, я застал кое-какие неожиданные перемены. Конрад Айзенштайн, благодаря кумушкам получивший репутацию чуть ли не самого благочестивого жителя Рундшау, пользовался огромной популярностью среди новых поселенцев, которых на ту пору было уже больше дюжины семейств. Не знаю, чем это он их привлек – может быть, и вправду помогал ставить дома и обзаводиться хозяйством, и коли так, то нечем его попрекнуть. Но отчего-то мне от этой новости сделалось не по себе.

Ближе к зиме выпас овец прекращается. Лотар освободился от своих пастушьих обязанностей, и теперь почти постоянно торчал в деревне – то подряжаясь к кому-нибудь на стройку, то управляясь с домом, то пропадая у отца Теодора и ведя с ним свои загадочные беседы.
Встреча с ним была великой радостью – за две недели моего отсутствия мы сильно соскучились друг по другу. В очаге трещал огонь, старик Цильмайстер хлопал меня по плечам и отпускал приветствия и шутки, а Лотар, выставив угощение, сидел, откинувшись к стене и смотрел на меня своими голубыми глазами. Очаг бросал на его лицо оранжевые отблески, и в тот момент оно впервые и страшно показалось мне чужим. Он был по-прежнему мой друг, бывший со мной рядом чуть ли не с пеленок, и во взгляде его читалось то же родство, что и всегда, и в голосе его были прежние радушие и живость – это был вроде бы все тот же Лотар, которого я знал и любил всю жизнь. Но я заметил, как углубились впадины у него над скулами, и весь он выглядел похудевшим и осунувшимся – лишь глаза казались еще больше. Однако печать нездешности уже лежала на нем. И смотрел он на меня хоть и с прежней любовью, но как будто уже не отсюда, а из иной, высокой и таинственной перспективы, что видимо и невидимо открывалась и проступала в нем в последние дни – в дни, начало которым положила Мистерия.
Увиденное в тот миг так напугало меня, что я поспешил не поверить своим глазам. Показалось, решил я. Мало ли чего не увидишь в полумраке комнаты, освещенной лишь очагом да парой лучин.
Мы смотрели друг на друга, и говорили о том о сем. Йорген, закусив с нами, отправился спать. Я вполголоса рассказывал об ужасах, увиденных в Линдене. Во время рассказа Лотар погрузился в молчание, уставился куда-то в сторону расширившимися зрачками и медленно кивал в такт моим словам. Изредка задавал вопросы. А когда я закончил рассказывать, он вздохнул и посмотрел на меня.
- Может быть, напрасно я не был с вами, - сказал он.
- Тебе надо было быть здесь, - возразил я. – У тебя Йорген и дом.
- Я уже и не знаю, где мне надо быть, - со странной интонацией сказал Лотар. – У меня как будто что-то сдвинулось – и в голове и в душе. У меня земля уплывает из-под ног. Я не знаю, куда мне приткнуться. Ты уже слышал, что в деревне меня считают чокнутым?
Я ошарашенно промолчал, не зная что ответить. Лотар усмехнулся.
- Деревенский дурачок, вот кто я. Блаженненький. Был у нас свой лоботряс, а теперь есть и свой придурок.
Он поднялся, походил по комнате, потом снова уселся на скамью.
- Как это «придурок»? – промямлил я.
- А кто же еще? Посуди сам: мне двадцать, а я еще не при невесте, ни с кем не помолвлен, это раз. Замолился: то в храме по полночи, то у патера по полдня. Это два. Маргрета эта со своим «рундшаусратом» (тут Лотар употребил слово, которым на деревне шутливо именовали компанию кумушек, собравшуюся вокруг Маргреты Берн и Альбины Фляйше) мне уж проходу не дают – я замучился от них отбиваться, а они не могут в толк взять, что же мне в них и в их дочках не нравится. А я ведь в последнее время еще и со странностями стал – поди сам знаешь. То-то они гадали, что это со мной! Да... Сперва думали – загордился, дескать, наш Лотар, знает себе цену, да только больно высоко забрал. А потом составили одно с другим, и вышло у них совсем наоборот. Мистерия, понимаешь? Они же помнят, что со мной было на Мистерии. И вот, слово за слово... все у них и совпало, короче говоря.
Лотар высунул язык, скосил глаза к переносице и потряс головой. Я был сражен. Перемена, посетившая Рундшау, была слишком велика для двух недель моего отсутствия. Я не мог узнать родную деревню, коли она – наша старая добрая мамаша Рундшау! – не кого-кого, а именно Лотара Ланге угадала записать в скаженные.
- Не может быть, - сказал я. – Слушай, Лотар, я просто не верю. Не может быть, не могу поверить.
- Понимаю, - сказал Лотар, опять усмехнувшись. – Я сперва тоже не мог.
Я вскочил, опрокинув табурет.
- Да нет, ну что ты городишь! Погоди! Ну, я понимаю, дуры наши деревенские. Но судья! Карл! Иоахим! Отец мой, в конце концов! Патер! Они-то что?
- Они-то ничего, - сказал Лотар. – Они-то нормально. Но на них никто и не смотрит уже: мол, конечно, понятное дело, да-да. Опять же, понимаешь, ко мне же все по-доброму. Почти как раньше, даже еще добрее. Только одна разница. Раньше просто любили. А теперь – «грех обидеть убогого».
Я упал на лавку рядом с Лотаром в полной растерянности. Вдруг меня осенило.
- Ну и ладно, - сказал я. – Да и наплевать. Вот тоже, подумаешь! Ну, посудачат и перестанут. Ты же знаешь, что все в порядке. И я знаю. И, видишь, судья, отец, патер тоже знают.
- Да в том-то и дело, что не в порядке, - мрачно сказал Лотар. Я опять онемел и уставился на него, ожидая разъяснений. Лотар, нахмурившись, оперся локтем на стол, подпер кулаком подбородок:
- Я иногда сам думаю – а может, они правы? Знаешь, как это бывает, когда начинаешь сам себя не узнавать? С тобой такое случалось?
- Понимаешь, во мне что-то изменилось, Арни, - продолжал он. – Словно что-то стало с глазами, с сердцем. Я иначе вижу, иначе чувствую. Раньше было куда как просто: отвечаешь сам за себя, да вот за Йоргена, да за овец – вот и все, а в прочем как знаешь. А теперь... У меня такое чувство, что – ну, помнишь, когда была Мистерия, - что я опустился куда-то в самую глубину. Даже не знаю, как это описать. Ад? Никогда раньше не решился бы такое сказать, но, похоже, я и ад теперь знаю. Понимаешь? Я знаю, что это такое. Я знаю, как там...
Эти слова Лотар произнес с такой неожиданной интонацией, и в его негромком голосе крылась такая убедительная сила и такой неведомый, страшный опыт, что я ни на секунду ни усомнился в правде его слов: он и верно знал, что говорил.
- Но побывав там, многое понимаешь, - сказал Лотар, немного подумав. – Ну, то есть, конечно, я под землю никуда не спускался, это все было внутри, ясно? Мне была показана моя душа. Мне ее раскрыли просто до самого дна – и там была преисподняя. Я удивляюсь, как я жив остался. В тот момент я, правда, не соображал ничего. Только теперь начинаю понемногу осознавать, задним числом. А тогда вообще разум отнялся. Я себя чувствовал так, будто иду совершенно один в кромешном мраке, и нет ничего – ни земли, ни тебя, ни Рундшау, ни отца Рихмана, ни неба, ни Бога – даже Бога нет, понимаешь, а есть только вот это жуткое одиночество, одинокое одиночество, отчаянное, бескрайнее, без предела... И навсегда. Я такого не испытывал никогда раньше. Это хуже смерти, Арни, поверь. А потом мне начали открываться мои грехи – я увидел, какова моя вина перед Небом, моя доля в распятии Господнем. Боже мой! Вот тогда-то я понял, какое осуждение на себя навлек, какое осуждение навлекает на себя каждый... Мне так было плохо и страшно – просто выть захотелось от отчаяния. Если бы вы мне потом сказали, что я под Крестом волком завыл – я не удивился бы. И вот в этом мраке, представь, остается одна только мысль: «Это – я, я, я сам так хотел, Боже, и вот я подыхаю в этом мраке, и подыхаю заслуженно! И я ненавижу его, и ненавижу себя за него, но и все остальное кроме него я тоже ненавижу, и меня мучает всё, и здесь мне нет жизни, а там мне нет места, ибо я – отверженный, да и нет никакого «там», и вообще не бывает, и некуда больше деваться, потому что этот мрак – это я и есть, и мне никогда не спастись, и уже ничего, ничего – понимаешь, Арни? – НИ-ЧЕ-ГО с этим не сделать. Никому». Вот. А потом мне открылся ОН.
- Он? – переспросил я.
- Ага, Он, - подтвердил Лотар, и черты лица его разгладились. – Господь.
Он с минуту помолчал, блаженно откинувшись и глядя в потолок.
- Я, в общем, даже и не помню, что и как это было, - сказал он наконец. – Мне сейчас кажется, что я вовсе и не видел ничего. Но при этом и видел – совершенно отчетливо. На меня словно в какой-то миг посмотрел Некто – всего один взгляд. Но в нем, в этом взгляде... в нем было всё.
Слово «всё» Лотар произнес восхищенным шепотом, и в глазах его было такое потрясение, что у меня мурашки побежали по коже.
- И вся шелуха эта сразу с меня слетела, - сказал он. – Это был какой-то поток бальзама. На меня было посмотрено – и я тогда понял, что именно так Он смотрит на всех нас: на тебя, на меня, на трактирщика Фляйше, на кумушек наших несчастных... И еще мне было что-то сказано – без слов, я слышал тогда как бы не словами. Бесконечное милосердие. Я с тех пор иногда молился в храме, и мне вспоминался этот взгляд и эта речь, и у меня – веришь, нет, - слезы аж горлом шли! У меня тогда сердце разорвалось и хотело выпрыгнуть. Я никогда не думал, что меня кто-то может так понимать, так соразделять, так сочувствовать... Меня, даже меня, а я ведь грешник сам знаешь какой. Понимаешь, я потрясен до сих пор. Это такая любовь!..
- Но я понял и вот что еще, - продолжал Лотар. – Чтобы ее увидеть, эту любовь, надо и этот ад пройти. Одно без другого как-то не может. И Он это знает, и Ему нас жаль бесконечно, но иначе никак. Он потому и на Крест пошел, что иначе невозможно. Это такая любовь – ее на разрыве только можно познать. Ее ни словами, ни делами не выразить, для нее можно умереть только, и воскреснуть. Мне о-очень плохо было, мне было так солоно, что едва шкура не слезла. Но когда Он мне открылся, когда я увидел эту любовь, – знаешь, я готов благодарить Бога за каждую секунду любого ада кромешного, если он в результате приводит к Нему.
Лотар оживился и поудобнее уселся на лавке, подобрав ноги.
- И с тех пор я не могу уже видеть иначе, понимаешь? Мне этот взгляд всю душу перевернул. Я теперь смотрю на наших деревенских – на кузнеца, на Ханса-Генриха, на судью, на тебя, да вот даже на Маргрету с Альбиной, - и мне кажется, я их понимаю на какой-то глубокой глубине. Я вижу всю скорбь их душ, все, чем они мучаются, от чего страдают. И не могу им об этом сказать. У каждого, понимаешь, есть какая-то скорбь на сердце. И Он нас любит отчасти и за это тоже. И Он видит, как помочь, но не может, потому что причина – грех, а человеку нельзя от греха избавиться, пока он сам не осознал и не захотел. И вот человек страдает, и Он с ним страдает, потому что Он нам где-то ближе, чем мы сами, и Он в нас. Он же все чувствует. А я, когда вижу все это – у меня сердце кровить начинает, я с ума схожу. Если бы вы видели этот Его взгляд! Понимаешь – в нем оправдание всего. Ему достаточно один раз посмотреть, это же Бог, - и все, чем мы страдаем, это становится как тень, как сон, а остается только любовь Его, и это, это... Я не могу это объяснить!..
Он ударил кулаком по столешнице. В голосе его были слезы.
- Это объяснить невозможно, понимаешь? И даже Он это не может объяснить. Он потому и на Крест пошел, что никак иначе нельзя это выразить. И этого не знает никто! И я не знаю, что с этим поделать. Меня это сжигает изнутри. Если бы вы знали, если бы вы знали!
- Я... я знаю, - вполголоса сказал я. Лотар странно на меня посмотрел, а потом уставился на догорающий очаг.
- И я в полном отчаянии, - сказал он. – Это как если обладаешь силой великана, и при этом не можешь пальцем пошевелить. Вокруг меня весь мир рушится. Я вас всех сейчас люблю так, как никогда не любил. Я видел, как Он к вам относится. Я понял, почему Он так любит каждого, почему Он любит человека вообще. И я с ума схожу. Вы каждый заслуживаете, чтобы вам ноги умывали, и даже больше, и я просто не знаю, что делать. Я хочу за вас жизнь отдать, но даже этого недостаточно. Вот потому у меня и паралич: я просто теряюсь, я не знаю, что делать – о чем ни подумаю, всего мало. И жить как раньше, не могу, и что теперь делать, не знаю.
- А патер что говорит?
- Патер говорит, чтобы я терпел и смирялся, и Господь Сам все устроит. Вот я и маюсь тут, и полдеревни меня полоумным считают – правильно, наверное...

Мы расстались далеко за полночь. Тонкий молодой месяц сиял в холодном небе, близкие склоны гор были побелены снегом, где-то в стороне Линдена выли бродячие собаки. Лотар дошел со мной до калитки и на прощанье чувствительно двинул кулаком в плечо.
- Так что понял, брат? – сказал он. – Не надо отчаиваться. И за меня не переживай – это я так, с непривычки скулю. Вообще-то, я где-то даже и рад, что все так складывается.

...В ту ночь, вернувшись домой, я ощупью, не зажигая огня, поднялся к себе, одетым упал на постель и сразу уснул. Мне снились окрестности Рундшау – во сне была ночь, и над заснеженными взгорьями нависали сине-свинцовые тучи, почему-то озаряемые белыми зарницами, какие бывают только летом. А на том месте, где стоит Рундшау, возвышалась крутая гора с округлой вершиной, увенчанная большим деревянным крестом. Вспышки зарниц то и дело выхватывали крест из мрака, и он на миг-другой прорезал темное небо, а затем снова погружался во тьму.
На кресте никого не было. Он был пуст – словно ожидая кого-то.


Вскоре после того в моем присутствии случился еще один разговор – между Лотаром и Конрадом Айзенштайном. Это был последний разговор между ними.
Был ясный морозный вечер. Мы стояли у околицы Лотарова дома и болтали о разных пустяках. На другом краю деревни слышались пение и шум – там справляли именины кого-то из сельчан. В отдалении вяло перегавкивались собаки. Близилась тихая ночь, напоминающая о скорой зиме, рождественском посте и следующих за ним святках. Печали и заботы отступили. На душе было спокойно и хорошо.
У меня за спиной послышался скрип снега и не то сдавленный хохот, не то кашель. Лицо Лотара, только что благодушное, вдруг омрачилось. Я обернулся – и увидел Конрада Айзенштайна. Тот, не отрываясь, смотрел на Лотара.
- Вечер добрый, сынок! – осклабившись, сказал он. – Стоим, значит, беседуем? А тут мимо Конрад идет – вот незадача, верно? Поди, не было бы Конрада – как бы вам легко, хорошо было! Скажешь, нет? А Конрад – вот он, ай-яй-яй.
Он ведь не пьян, с удивлением подумал я. Трезвый, как вода. А говорит, словно пьяный. Конрад приблизился, не отрывая глаз от Лотара.
- Что ты воображаешь о себе? Не сильно ли возомнил, а? Чего, чего ты добиваешься?
Я двинулся было, чтобы заслонить Лотара собой и разобраться с Айзенштайном лицом к лицу, но Лотар молча отстранил меня, и я на некоторое время замер в прострации, неподвижный, как один из столбиков Лотарова плетня.
- Слушай, Лотти, – говорил Конрад. – Слышь, подумай, что я скажу. Ты парень умный, кое-что в жизни понял. Я вот все смотрю на тебя, и думаю: что ты за человек, а? В чем твоя натура? Я в этом драном Рундшау всех вдоль и поперек изучил, начиная вот с этого охламона (он, не глядя, кивнул на меня), до самого Рихмана. Все мне понятны, у всех я кое-какую натуру созерцаю. И скажу тебе – неважная натура. Мелкий народ, опереться не на кого. Еще патер туда-сюда, а прочие...
Лотар молчал.
- Человек, он ведь как? – говорил Конрад, заглядывая ему в глаза. – Он либо на силу идет, либо на хитрость. Говорят вот – Бог. Идея хорошая. Кто с Богом, у того сила, я знаю. Я и сам сейчас, видишь, - к Богу. Патер вот только не дает, а у него свой интерес, я понимаю, ему нельзя власть делить, потому что сейчас, считай, всё Рундшау под ним, и все ему в рот смотрят, нормальному человеку уже не покажись. Так я говорю, нет?
Лотар молчал.
- А я вот на тебя смотрю, и все думаю: что ты за человек, а? Я знаю, ты думаешь – Конрад, мол, шавка, пустобрех. Нет, не скажи... Я натуру у людей знаю. У меня и друзья кое-какие есть. Опереться не на кого, понимаешь. А ты мне интересен, не скрою. Я твою линию понять не могу. Я вот посмотрел на тебя, когда вы эту... вашу... разыгрывали – сильно ты выступил, молодец. Ты сам-то понял, какой кон тогда взял? Вся площадь тогда твоя была, что хочешь, то и делай, одно слово скажи – и все твои. Это ж надо так придумать, а? Я вот после этого случая над Богом и задумался, раньше не понимал. А теперь дотумкал – это ведь надо ж какая сила! И делать-то почти ничего не надо. Молодец! Право слово – молодец. И идея твоя – всем идеям идея. Я же все понимаю. Только, слышь, Лотти, я сейчас смотрю – как-то ты вроде назад сдал. Так не надо, нет. Слышь, сейчас, пока время не ушло, надо наоборот, всех под себя брать. Ты вот, я смотрю, вроде как скис сейчас, растерялся – без обид, я от души говорю. Не надо. Хочешь – давай помогу. Я знаю, как дальше нужно. Обещаю – месяц пройдет, и Рундшау целиком будет под нами. Патер – он пусть себе патер, он и останется. А слушать будут нас. А? Оставь этого охламона, пошли, поговорим. Мне твоя линия интересна.
- Убирайся, - сказал Лотар.

Я, оторопев, смотрел на них – и не узнавал. Словно две противоположности сталкивались у меня на глазах. Лотар, прямой как струна, метал глазами искры и казался на голову выше сам себя. И напротив его, лицом к лицу – Конрад Айзенштайн, долговязый, но изогнувшийся в попытке заглянуть Лотару в лицо, а потому казавшийся низеньким, щуплым – и все же полным какой-то темной, неведомой силы. По моей спине побежали мурашки: я почувствовал себя совсем лишним в этот час в этом месте.
Это была схватка Двух.

Конрад еще больше изогнулся.
- Да нет, ты не понял, наверное, - понизив голос, быстро заговорил он. – Эх, вот что ты за человек, а? Я ж тебе что предлагаю...
- Тебе что было сказано? – медленно и страшно произнес Лотар, и мне показалось, что сейчас между ними продолжается диалог, начатый когда-то давно – может быть, тысячу лет назад, а может быть, и тысячу веков, – начатый не ими и не здесь разговор, который не им и не здесь суждено окончить.
Конрад поспешно отскочил от него на несколько шагов.
– В святые метишь, да? – вдруг заорал он. - Что, думаешь, не такой как все? Побыл часок Христосом, как же! Так вот я тебе скажу, Лотар Ланге: с тебя за это больше спросится! Тебе теперь каждый грех свой молить-не отмолить! Тебе бы червем по земле валяться, чтобы тебя гром небесный не поразил, а ты хо-одишь, по деревне шастаешь, глаза всем мозолишь! Что ты людям-то глаза колешь, что не даешь жить, как они сами хотят?
Он осекся, вновь приблизился к Лотару и опять заглянул ему в лицо. Несколько секунд между ними стояла напряженная тишина – они лишь смотрели в глаза друг другу. Потом Конрад отшатнулся.
- Кто ты? – хриплым шепотом спросил он. И тут же сорвался чуть не на визг: - Кто ты, а?! Что тебе здесь нужно? Что ты меня мучаешь, что?
- Пошел прочь, - вдруг неожиданно свободно сказал Лотар, и Конрад, действительно отбежав на несколько шагов, обернулся. Лицо его перекосилось от ярости.
- И пойду! – крикнул он. – На кой ты мне сдался, святой Божий! Мне про тебя все известно, и про святость твою, про брехню твою, про Бога твоего! Думаешь, я не знаю, чем вы там с Арнольдиком наедине занимаетесь? Арни и Лотти, два-друга-не-разлей-вода! То-то я смотрю, ты до девок не охоч!..

Этого я уже не мог стерпеть. В два прыжка я нагнал Айзенштайна, сбил его с ног и принялся охаживать и руками, и ногами, вымещая всю накопившуюся злость на него – и за себя, и за Лотара, который странным образом за всю жизнь так и не поднял на него руки. Конрад корчился под моими ударами, взвизгивая от хохота, а потом вывернулся и, согнувшись, побежал куда-то по темной улице.
- Тьфу на тебя! – донесся из сумрака его хриплый крик.
Я отдышался и вернулся к Лотару. Он стоял, спокойно скрестив руки на груди.
- Зря ты это, - сказал он.
- Да он же сволочь такая, - буркнул я, - ничего себе у него речи!
- Зря, - повторил Лотар. – Жаль мне его.
Он невесело хмыкнул, потом вздохнул.
- Помнишь, я рассказывал, как на деревне решили, что я помешанный? – спросил он. Я кивнул.
- Ты еще удивился – как, мол, так быстро. А я удивился, что ты сразу не понял, в чем дело.
- А в чем дело?
- А ты что, все не понимаешь?
Я помотал головой. Лотар опять вздохнул.
- Ну так Айзенштайн же помог, - горько сказал он. – Вот тоже наказание Господь послал. Кумушки наши сами бы поди и не догадались, а коли догадались бы, то не так скоро. Он им подсказал.
- Ну и ну, - сказал я.
- У Фляйше было дело – мне Генрих, трактирщиков сын, рассказывал. Сидят, значит, наши матроны, косточки мне перемывают. А рядом Айзенштайн пиво пьет. И вот он как начал вздыхать – аж чуть не плачет. Они к нему: что? А он им: да неужели вы не видите, что Лотар-то наш, бедняжка, Мистерии не перенес, рассудком после нее тронулся! Вы же, говорит, видели, что с ним на кресте творилось! Ну скажите, говорит, разве с нормальным человеком это бывает? Они так и ахнули. А он еще посмеялся: вы, говорит, в рот ему смотрите, да мечтаете его на дочках своих женить, а он уже месяц как не в своем уме.
Я бессильно оперся на плетень и застонал:
- Я убью его!
- Хорошо, тут мамаша Бремер, мельничиха, вступилась – как раз приехала с Эберхарда расчет за муку взять, и все это услышала. Ух, как она Конрада чехвостила! Ты, говорит, поистине Айзенштайн, и этот «айзен штайн»21у тебя на том самом месте, где у всех нормальных людей сердце! Он, конечно, на попятный сразу – у мельничихи рука тяжелая. Да только дело сделано – ты ж наш «рундшаусрат» знаешь, им только скажи. Не языки, а помело...
- Ей-право, я этого Конрада скоро прикончу, - не унимался я.
- Оставь, - сказал Лотар. – Неужели ты думаешь, что если бы Господь не хотел, чтобы Конрад здесь был, вместе со всеми своими выходками, - Он бы его не увел от греха подальше? Но, видать, и Конрад зачем-то нужен. А мне-то что, меня он вообще никак не касается. Вот увидишь – он от меня теперь совсем отстанет.
- А ты не боишься, что он теперь мстить будет? – спросил я. – Ты же его унизил сегодня очень сильно. Он тебе пришел дружбу предлагать, а ты его, пожалуй, все равно что убил. Он не простит.
- Нет, не боюсь, - беспечно сказал Лотар, а потом посмотрел на меня внимательно и серьезно. – Я теперь знаешь чего больше всего боюсь?
- Ну?
- Я боюсь, - Лотар перешел на шепот, - слышь, Арни, я вот чего больше всего на свете боюсь: что все снова вернется обратно в свою колею. Понимаешь? Я за Рундшау не ответчик, а за себя вот что скажу: мне такие вещи довелось пережить, у меня так теперь душа перевернута, что если мне опять придется жить как раньше, мирно да спокойно, – я точно с ума сойду, или помру вовсе.
- Я, наверно, в самом деле не в себе стал, - заключил он, - правду Маргрета толкует. Если меня сейчас скрутят и на дыбу поволокут, я только рад буду. А если позволят жить в свое удовольствие – подохну, скисну от меланхолии.


Глава 8.
ИСХОД
(продолжение)
На удивительные вещи подчас способна человеческая память. Садясь за эту рукопись, я никак не ожидал, что сумею вспомнить все так ясно и так подробно. То, о чем я пишу, отстоит от меня в невообразимой дали, скрытое дымкой времени. Много, очень много лет прошло с тех пор – больше, чем вмещается в иную человеческую жизнь. Многие из событий, случившихся гораздо позже, помнятся мне гораздо менее отчетливо. Однако вот нынче память неожиданно для меня начинает раскрывать одну свою завесу за другой, и перо в руке словно обретает собственную волю, спеша запечатлеть картины прошлого, обгоняя подчас самое память, и я вспоминаю такие подробности деяний и слов, какие, думал я, уже окончательно позабыты. И труд мой полон удивленной радости – как будто сама рукопись взялась помогать мне.
И вместе с тем, труд мой полон неизбывной скорби. Я понял, что на самом деле ничего не прошло. И ум мой не столько вспоминает теперь, сколько слышит диктовку сердца. А сердцу нет труда диктовать: все произошедшее тогда отпечаталось на нем рубцами и отметинами, и я, собственно, только тем и занят сейчас, что перевожу вязь этих отметин на немецкий язык, вчитываясь в свое сердце, как в Вульгату.
И это мучительный труд. Мне приходится бередить старые раны, уже почти зажившие, и они открываются и опять начинают кровоточить, и уже несколько листов из моей рукописи испорчено каплями слез, растворивших чернила. Все чаще приходится мне подолгу отдыхать, отложив перо в сторону, ибо старческая душа начинает требовать пощады: ей невыносимо вновь вызывать к жизни образы близких, слышать их живые голоса, чувствовать их дыхание – и сознавать, что прошлое невозвратимо, и всколыхнувшаяся памятью моя любовь к ним уже не получит разрешения в веке сем.
И тогда я начинаю молиться. Перед Христом нет живых и мертвых, и нет времени. Существует, очевидно, некое таинственное пространство, в котором совершается молитвенное общение – и когда я молюсь, бездна времени словно закрывается перед внутренним взором, и имена обретают лицо: поминаемые мною приходят и становятся живыми собеседниками, как бы давая свидетельство, что, несмотря на прошедшие годы, мы не расставались, и придет час, когда увидимся воочию снова.
И моя молитва устремляется еще выше, теряя словесность, и, словно когда-то с голгофской площади деревни Рундшау, я созерцаю бескрайний круг мира, и бездны моей души, и слышу отеческое молчание вечных небес. Их безмолвно взирающее милосердное око возвращает мне силы; и как в молодые годы оно было тем щитом, что ограждал меня от беды и греха, так теперь становится источником благодатной росы, наполняющей новою жизнью старые жилы. И я встаю с колен, чтобы продолжить мой труд, мою благодарственную песнь, горькую и сладостную одновременно.

И мне уже не допеть этой песни без помощи свыше, ибо то, о чем предстоит написать, воскрешает застарелую печаль. Поистине, не в чернила, а в слезы стану я опускать теперь свое перо.

Однажды пасмурным утром, вскоре после дня Всех святых, когда осенние холода уже сменились почти зимним морозцем, а беспокойный северо-западный ветер сдувал со склонов гор тонкий покров ноябрьского снега, по дороге из Линдена в Рундшау прибыла кавалькада: несколько всадников и повозка. Кавалькада проследовала к главной площади и остановилась перед ратушей. Один из всадников, в черном плаще и белом воротнике епархиальной канцелярии, спешился и быстрым шагом направился к храму, другой, соскочив с коня, исчез за дверями ратуши. Через мгновение из ратуши показался судья Хольгерт, поспешно оправляющий свою мантию. Епархиальный чиновник открыл дверцу кареты, и на землю ступил высокий, тонкий прелат в дорожной одежде. Лицо прелата, чуть тронутое болезненной желтизной, было украшено небольшой бородкой, слегка раскосые черные глаза внимательно смотрели из-под густых бровей. Судья с поклоном принял его руку, прелат беглым движением благословил его, и они прошли в ратушу. Вскоре туда же прошел и первый чиновник – видимо, он сообщил о госте патеру Рихману.
Так в Рундшау появился преподобный Грегориус Дельпармо, апостольский институтор Святого Престола.

Весть о нашей Мистерии, надо сказать, в ту пору разнеслась уже далеко за пределы округа, и достигла даже соседних кантонов. Когда прошла чума, к нам стали прибывать паломники и гонцы из разных городов, в том числе и из канцелярии епископа в Линдене. Епископский курьер привез патеру какой-то запрос, и примерно две недели между отцом Теодором и Линденом шла оживленная переписка – курьер на своем черном коне носился туда-сюда между Рундшау и городом. Пару раз он даже подвергся нападению бродячих собак, после чего из деревни снарядили карательную экспедицию в составе нескольких молодцов с копьями и луками, и собачьему засилью был положен конец.
Очевидно, епархия испытывала какие-то сомнения относительно «рундшауского чуда». К слову сказать, в самом Рундшау особенных разговоров о «чуде» никто с чужаками не вел, - не такой у нас народ, чтобы трезвонить о наших делах по всему белу свету, - за исключением некоторых особо активных кумушек и, как ни странно, Конрада Айзенштайна, который с готовностью рассказывал о Мистерии всем интересующимся. Уж какими подробностями он уснащал свои рассказы, никто из наших не слышал, и, наверное, зря. Коли бы слышали, может, и сумели бы как-нибудь вовремя отвести беду.
Но только не сумели, и беда в конце концов пожаловала в Рундшау, приняв обличье преподобного Грегориуса.

Апостольский институтор прибыл с ведома епископа, однако был он представителем не самого епископа, а непосредственно Святого Престола. Судья Хольгерт потом объяснил, что отчет его преподобия должен был направиться прямо в Авиньон, где решили попристальнее разобраться, какое такое чудо произошло в Рундшау, и почему на него не было своевременно получено благословение линденской кафедры.

Мы, простые рундшауцы, поначалу отнеслись к его визиту без всяких опасений. Естественно, внимание самой Курии к нашему захолустному приходу было делом волнительным, да и апостольский институтор был важной чиновной птицей, из тех, что редко залетают в наши края. Все ожидали чего-то особенного. «Смотри-ка – прославилась Рундшау до самого Святого Престола! - говорили друг другу сельчане. – Может быть, нам позволят установить приходской праздник в честь Мистерии, или Папа упомянет о нашем чуде в своей булле, как о свидетельстве благости Господней».
Этим ожиданиям нашим, однако, не суждено было сбыться. Сбылось же то, чего никто из нас даже ожидать не мог.

Вот здесь я должен покаяться в одном неблаговидном деле, за которое, наверно, строго с меня взыщется на Страшном Суде (хоть я и принес за него покаяние в таинстве исповеди). Я подсмотрел беседу, состоявшуюся в ратуше в день приезда преподобного Грегориуса. Сам не знаю, как у меня хватило дерзости проникнуть на верхний этаж – в маленькую каморку под стропилами, где хранилась всякая строительная рухлядь, и откуда можно было видеть сквозь щелки в полу все, что происходит в зале окружного суда – а именно там вместе со своей свитой расположился его преподобие.
Просто с момента его приезда меня охватили недобрые предчувствия. Не в силах избавиться от них, я и решился на свой предосудительный поступок. Неясность томила меня столь сильно, что отказало терпение – так я и стал свидетелем событий, что состоялись в тот день в ратуше.

Вскоре в ратушу явился отец Теодор в сопровождении дьякона Андреаса. Двери за ним тут же закрылись, а на площади начали помаленьку собираться досужие сельчане, заинтересованные неожиданными событиями. У дверей ратуши встал крепкий монах из свиты апостольского институтора, но черный ход никто не додумался перекрыть. Им-то я и воспользовался.

Преподобный Грегориус встретил патера со всем радушием: он поднялся ему навстречу и после благословения обнял и облобызал. Затем все расселись (гость занял кресло судьи Хольгерта, его секретари расположились по обе стороны за судейским столом). На месте писаря оказался представитель епархии. Судья и патер сидели на тех местах, где обычно сидят свидетели, а писарь Шумахер, лишенный привычного места, разместился на скамье подсудимых, к которой подтащили стол.

После положенных взаимных приветствий преподобный Грегориус приступил к делу.
- Мы весьма обеспокоены, брат мой, - сказал он отцу Теодору (голос у него был негромкий, даже приятный, с едва заметным итальянским акцентом), - слухами о том, что происходит в вашем приходе. Я направлен сюда с целью расследовать события и поставить в известность Святой Престол. До нас доходят вести весьма противоречивые. Не соблаговолите ли вы сами рассказать, что за чудо случилось в Рундшау во время эпидемии?
Патер, в очень осторожных выражениях, принялся рассказывать, как он, желая поднять дух прихожан и укрепить их веру, решил, согласно простонародной традиции, организовать прославление Честного Креста Господня в действе, именуемом мистерия. Преподобный Грегориус слушал, время от времени кивая головой.
- Его преосвященству епископу Бертольду, несомненно, будет интересно узнать, что в его епархии служит такой... гм... инициативный прелат, - заметил он, когда патер прервался, чтобы перевести дыхание.
- Не хотите ли ваше преподобие сказать, что мы совершили нечто предосудительное, представив в нашей деревне мистерию о Страстях Господних? – удивился отец Теодор.
- Что вы, что вы, брат мой, отнюдь. В мои полномочия не входит выносить суд. Я всего лишь разбираюсь. Решать будет, конечно же, епископ Линдена в совете с Апостольским Престолом.
- Но из слов вашего преподобия следует, - уточнил патер, - что наше дело, тем не менее, требует некоего специального решения со стороны церковных властей.
- А как вы полагаете, брат мой? – теперь уже искреннее удивление послышалось в голосе епископского посланника. – Как вы полагаете? Неужели вы думаете, что известие о чуде, совершенном, обратите внимание, не по молитве, не вследствие каких-то благочестивых усилий, а вследствие действа, в повседневной церковной жизни не принятого, действа, по чертам своим едва ли не языческого, на которое притом не было получено дозволение церковных властей, - неужели вы думаете, что известие о таком чуде не требует официального определения? Представляете ли вы всю полноту следствий, которые может иметь ваше дерзновенное предприятие? Представляете ли вы смуту, которую оно может внести в церковные умы?
Патер, казалось, не ожидал такого поворота дел, и не удержался от резкого ответа.
- Не хотите ли вы сказать, ваше преподобие, что любовь наша ко Господу должна быть лишена дерзновения? И что всякий раз, желая воздать моему Господу славу, я должен испрашивать благословения епископа?
- Так-так, - сказал его преподобие. – Так-так...
- За два десятка лет службы в этом приходе, - говорил патер, - я ни разу не имел нареканий от апостольской администрации. Напротив, каждый мой шаг вызывал горячее одобрение его преосвященства, и ни разу до сей поры я не нарушал установленных канонических правил. Но обстановка этой осени не позволяла действовать в соответствии с правилами! Была чума! Линден был недосягаем! Мне, ваше преподобие, вверено три сотни христианских душ, за которые я несу ответ не только перед кафедрой Линдена и Святым Престолом, но и пред Господом Богом! И у меня не было времени на соблюдение формальных правил – от меня ждали помощи и защиты перед лицом гнева Господня. И я, по скудному разумению моему, но сообразуясь с голосом совести и единодушно с моей паствой, уповая на милосердие Божие, дерзнул исповедать веру небывалым образом, дерзнул воззвать к небу так, как не взывал еще никогда! И неужели то, что бедствие в итоге миновало наш приход (кстати, не единственный ли во всем кантоне?) – это не знак того, что наш призыв был услышан? Неужели же это не ответ на нашу мольбу? И неужели же этот ответ не есть подтверждение угодности нашего прошения? Что же еще вам надо? Ведь вера, по словам апостола, это не только «уверенность в невидимом» – это еще и «исполнение ожидаемого»!
Со своей позиции я заметил, с каким посеревшим лицом сидит судья Хольгерт. Кажется, он уже чувствовал, к какой развязке направится сейчас дело. Патер, решившись защищать себя, тем самым становился под еще больший удар.
Апостольский институтор выдержал паузу.
- Вера, господин прелат, - медленно и веско заговорил он, - вера в наши дни – это послушание Христу и подчинение апостолу Петру, наместник коего на земле – его святейшество Папа, а для вас, господин приходской священник, - викарий его святейшества, епископ города Линдена! И сие должен сознавать каждый верный пастырь Католической церкви, в противном случае ему прямая дорога в стан еретиков и схизматиков, с которыми Святой Престол вот уже несколько столетий ведет неравную борьбу!
- Вам угодно вступить со мной в спор, - продолжал преподобный Грегориус, внимательно следя за тем, какое впечатление производят на патера его слова. – Что ж, давайте поспорим – хотя, кажется мне, вы не вполне даете себе отчет, с кем вступаете в пререкания. Впрочем, извольте! Вы пошли на рискованный шаг, решившись действовать без согласования своей воли с епархиальными властями. Мне ли вам напоминать, что первым из семи смертных грехов является грех гордыни и своеволия? Вы говорите, произошло чудо: деревня и округ практически не пострадали от чумы. Да, это удивительный факт, несомненная милость Господня! Но почему вы столь поспешно привязываете это чудо к своему деянию, которое, как я уже отметил, началось с того, что вы отступили от церковного послушания? Не лучше ли вам смиренно принести Господу благодарение за то, что Он – по Своему неисповедимому милосердию! – соизволил закрыть глаза на ваше преслушание и не нанес сугубых кар и вам, и вашему приходу? Но нет, вы, как я вижу, далеки от такого смирения. И вот посмотрите, к каким плодам теперь приводит ваша неразумная поспешность. Вы внесли смущение в умы по всей епархии. Мне уже доводилось слышать разговоры о том, что вот даже епископ Линдена не сумел отвести бедствие от своей области, а приходской священник Рундшау, видите ли, сумел! Вы понимаете, что происходит? Поколебался авторитет духовной власти. Поколебался один из столпов, на котором стоит здание Церкви, - незыблемость и святость ее иерархии! Не достаточно ли страдала Матерь-Церковь от суетного мудрования иных прелатов и светских владык? Не достаточно ли разделений пережил христианский мир? Или вы забыли смуту Людовика Баварского?22Но мало того! Если мы признаем ваше толкование произошедшего в Рундшау – не создадим ли мы тем самым прецедент для развития своеволия и суемудрия не только в вашем приходе, но и в епархии, и за ее пределами? Еще бы – как прекрасно, как просто! Не нужны ни служба в храме, ни подвиги благочестия, ни епископ, ни клир! Достаточно лишь представить на улицах действо из разряда тех, что показываются в ярмарочных балаганах, и тут же снизойдет благословение Божие! Но я задаю себе вопрос: а действительно ли благословение Божие сошло сейчас на Рундшау?
Патер Рихман был, кажется, совершенно сражен таким оборотом. Я лежал на своем чердаке ни жив ни мертв, с головы до ног в холодном поту. Слова апостольского институтора повергли меня в состояние темного ужаса. Все, что происходило в Рундшау до сих пор, что наполняло нас такой радостью, верой, любовью и благодарностью к Господу, - все это на глазах превращалось в чудовищное обольщение, в козни врага рода человеческого, как видно, беспредельно овладевшего нами.
И еще ужаснее было то, что слова легата, несмотря на всю свою убийственную логику, основывались на вопиющей лжи. Он совершенно превратно истолковал все, что мы делали! Мне так и хотелось закричать: «Неправда, клевета, вы не поняли, все было совсем не так!» Но я не смел разомкнуть губ. А тем временем преподобный Грегориус наносил патеру удар за ударом.
- Дьявол, как мы с вами знаем, тоже способен творить чудеса. Особенно если это сообразуется с его замыслами, первый из которых – совратить и погубить Церковь Христову, завлечь ее на опасные, обольстительные пути. Он может предстать и в облике благочестия, он может даровать и богатство, и долголетие, и власть, и избавить от любой напасти! Но нам заповедано судить по плодам. Не может дурное дерево приносить добрые плоды. А в вашем деле, брат мой, я, увы, при всем желании не вижу ничего доброго – напротив, я ясно вижу корень соблазна, который грозит принести немалое зло, если его вовремя не выкорчевать.
Речь его преподобия текла плавным монологом – никто из слушавших не смел ему перечить. Все наши сидели глубоко подавленные, и слова гостя звучали в ненарушимой тишине.
- Вы сохранили жизни своих прихожан. Но что дает мне уверенность, что вы сохранили их души? Не в этом ли ваша главная задача, как пастыря? Не есть ли бессмертие души ценность более значимая, чем бренное существование тела? Церковь и мир подверглись тяжелейшему испытанию, множество добрых христианских душ обрели последнее пристанище, напутствуемые своими верными пастырями. Но никто не дерзнул противопоставить себя Всеблагому Промыслу и выйти из повиновения Матери-Церкви.
«То есть что же он хочет сказать, - мелькнуло у меня в голове, - пусть бы мы себе умирали, а патер только смотрел бы и отпевал по мере необходимости?!»
- Несомненно, вами двигали добрые намерения, - великодушно продолжал преподобный, обращаясь к патеру, который от его слов, казалось, старел на десять лет в минуту. – Вы известны как безупречный священник, долгие годы честно и непорочно исполнявший свое служение. Но искушения случаются у всех. Находящемуся в обольщении бывает трудно отдать себе отчет в своем истинном состоянии, и тогда ему нужно обратиться к церковному мнению, дабы оно вынесло нелицеприятный суд. Увы, бедный брат мой, говоря сегодня с вами, я к величайшему прискорбию вижу сети обольщения, опутавшие ваш разум. Вы дерзаете прекословить ни много ни мало – апостольскому институтору, занимающему особое положение даже при епархиальной канцелярии и представляющему лично его святейшество. Вы рассуждаете о свободе прославлять какого-то «моего Господа». Что это за «ваш Господь», позвольте спросить, и в чем его отличие от Того Господа, Которого славит совокупно кафолическая Церковь Христова? Чьим именем вы творите здесь чудеса и смущаете умы? А умы уже смущены, и немало, и в том нет никакого сомнения. И не только умы. Что стало с тем юношей, который кощунственно представлял в вашем действе нашего Спасителя? Как мне сообщили верные люди из вашего прихода, он впал в тяжелое помешательство.
«Это же он о Лотаре! – изумился я. – Господи Боже!..»
- Душевные болезни обычно сопутствуют сатанинским козням, - сообщил преподобный. – Это их характерный признак. Я лично даже удивлен, что его не постигло нечто более ужасное. Но достаточно о нем. Я получил известия, что глубокое неблагополучие коснулось всего вашего прихода. И нынешняя моя встреча вполне подтверждает их. Моя миссия, как надзирающего за целостностью церковных устоев, заключается в том, чтобы иссекать корни неповиновения и соблазна, дабы не давать им распуститься отравленными цветами раскола и ереси. Впрочем, брат мой, до сих пор зная вас с самой лучшей стороны, я не склонен к тому, чтобы требовать жестоких мер. Я, как уже было сказано, приехал не творить суд и расправу, а всего лишь посмотреть на истинное положение дел в приходе. И хотя я глубоко удручен увиденной картиной, тем не менее сохраняю надежду на то, что приходская жизнь еще может быть возвращена в церковное русло. Полагаю, святость и безупречность вашей жизни не позволили дьяволу окончательно помрачить ваш разум, и вы в состоянии понять основательность моих опасений и моих ожиданий. Я надеюсь на вашу помощь, брат мой. Что вы хотите мне сказать?
Патер медленно поднялся со своего места.
«Давай, отец Теодор! – думал я. – Давай, ответь ему! Что же он клевещет на всех – на вас, на нас, на Рундшау, на Лотара, на нашу Мистерию? Ну же, скажите ему!»
Но патер сказал нечто совсем иное.
- Прошу ваше преподобие великодушно простить меня, - каким-то потускневшим голосом произнес он. – Мне действительно тяжело было принять те обличения, которые я сегодня от вас услышал. Признаю, что, испытав ужас перед постигшим нас бедствием, я впал в несчастное обольщение, и ввел в соблазн всю мою паству. Я раскаиваюсь в этом от всей души. Вместе с тем (патер словно выдавливал из себя слова), прошу ваше преподобие обратить внимание на то, что прихожане Рундшау сохраняют полную верность святой Матери-Церкви, как подобает добрым христианам, исполняют положенные предписания, усердно молятся, посещают исповедь и святую мессу. Безусловно, они были смущены моим примером, но последовали мне в простоте, безо всякого злого умысла, повинуясь мне, как своему пастырю. На них нет никакой вины. Поэтому, если наши дела и подлежат церковному суду, прошу ваше преподобие ограничиться мною одним, и мне, как виновнику и зачинщику всего, определить положенное воздаяние, а к прихожанам Рундшау проявить милость, даровав им полное прощение.
Он брал всю вину на себя! У меня закружилась голова. Я не знал, что и подумать. Так грех или не грех – наша Мистерия? От кого – от Бога или от дьявола – то, что случилось во время ее и последовало за ней?
Преподобный Грегориус удовлетворенно кивнул.
- Я знал, что не напрасно обращаюсь к вашему разуму и совести, - сказал он. – Безусловно, вы послужили источником сильного соблазна, и последствия его будут еще долго сказываться, так что немало придется приложить усилий, чтобы их искоренить. Но ваше раскаяние радует меня. Я донесу об этом до его преосвященства, и буду просить о составлении комиссии для подробного расследования так называемого «рундшауского чуда». До тех пор – уж простите меня, брат мой! – я вынужден рекомендовать епископу Бертольду временно запретить вас в служении и прислать кого-нибудь вам на замену – надеюсь, это будет достойный преемник. Что же касается прихожан вашего храма... полное прощение, как вы прекрасно знаете сами, возможно лишь при условии полного покаяния. Мы подумаем, какую меру покаяния следует избрать.
Дальше я не мог уже слушать. Не помню как я ссыпался со своего чердака, и что есть духу окольными тропами припустил к дому. Но и дома, ничего не сказав никому, поскорее забился на чердак, и остаток дня и всю ночь провел словно бы в больном забытьи, то в жару, то в ознобе. Сквозь забытье я слышал, как чьи-то голоса зовут меня, но не имел ни сил, ни желания откликаться. Сознаюсь в малодушии: я не просто боялся возможного наказания за подслушивание речей, для моего слуха не предназначенных. Ум мой, пораженный услышанным, изо всех сил старался исторгнуть из памяти этот разговор, поскорее напрочь его забыть – словно, забывшись, он исчез бы и из жизни, рассеялся, как сонное видение. Но чем усерднее были эти старания, тем крепче он впечатывался в память, и по сей день помнится мне почти дословно – слишком страшно и горестно оказалось услышанное для моей души.

Очнувшись в предрассветных сумерках, совершенно окоченевший, разбитый, с больным горлом и тяжестью в голове, я обнаружил себя укрытым старой медвежьей шкурой, хранившейся тут же на чердаке. В углу, прямо напротив меня, замерла черная призрачная тень, имевшая облик человеческой фигуры. Заметив мое шевеление, тень придвинулась. Я дернулся и захрипел от ужаса – голос отказывался мне повиноваться.
- Тише ты, - сказала тень голосом Лотара Ланге. – Это я.
- А я думал, это мне дьявол явился, - серьезно ответил я, когда прокашлялся. – Это ты шкуру положил?
- Кто же еще, - сказал Лотар, зажигая сальный светильник. Чердак озарился тусклым желтоватым светом. Я несколько раз перекрестился, прочитал «Pater Noster» и «Ave Maria», и устроился поудобнее под своей шкурой. Затекшие суставы и мышцы начали отходить, боль в горле понемногу отступала.
- Ты как здесь оказался? – спросил я Лотара, и не дожидаясь ответа, сообщил: - Скоро мы все будем под интердиктом.
- А ты откуда знаешь? – удивился он. Потом добавил, отвечая на мой вопрос: - Тебя вчера искали весь вечер. Ханс-Генрих искал, мать искала, брат искал. И я искал. Патер хотел тебя видеть. Мы с Томасом тебя нашли, но я Томасу сказал, чтобы он не говорил, где ты. Короче, мы тут тебя прикрыли и пошли к патеру. Вчера вечером серьезный разговор был.
- Этот... преподобный уехал?
- Еще в полдень. В жуткой ярости был. Он отца Рихмана хотел к церковному суду привлечь, а отец Рихман ему так ответил, что тот из ратуши вылетел, как ошпаренный. Теперь, наверно, нового священника пришлют на приход. А все из-за Мистерии. Епископ, говорят, недоволен, что Господь нас миловал. Он...
- Подожди, подожди, - перебил я. – Как это – «вылетел как ошпаренный»? Он же из патера покаяние выбил.
- Да ты-то откуда знаешь?
- А я в ратуше сидел, когда они разговаривали! На чердаке спрятался и подслушивал. А когда отец Рихман каяться начал, я не выдержал и сбежал.
Лотар с уважением посмотрел на меня, как бы говоря: «Ну, удал, братец». Потом оживился.
- Так ты, получается, самого главного-то и не знаешь! Преподобный отца Теодора сперва отчитал, как мальчишку – говорил, что он чуть ли не с дьяволом в сговоре, и мы все вместе с ним. Тогда отец Теодор стал просить, чтобы, если наказывать, то наказали его одного, а нас не трогали.
- Ну, - сказал я. – Я это все слышал.
- А преподобный ответил, что нас помилуют, только если мы все покаяние принесем.
- Ну, - опять сказал я.
- Вот тебе и ну. И тут патер как взвился! Он сказал, что кается только в одном: в минутной слабости, которая исторгла у него ложное признание. И что не видит нужды каяться в том, что Христа любит больше, чем апостольскую институ-ту-ру... в общем, канцелярию, откуда преподобный приехал. А потом как начал кричать на преподобного! И что он лучше лишится сана, прихода и головы, но не потерпит, чтобы его чад заставляли отрекаться от Господа, явившего Свою любовь и милость в ответ на их зов. И что, может, он и плохой пастырь, но знает, сколь хорош Господь Бог, и что если его попрекают Мистерией, то он готов не то что еще одну Мистерию поставить, а снявши рясу скакать на улице, чтобы прославить Господа нашего, ибо что было прилично царю Давиду, то прилично и ученику Христову, а Христос ради нас вообще разоблачился всех одежд и стал посмешищем в глазах иудеев, но тем был мир спасен. И что ни один епископ или апостольский институ-ту-тор... ему не запретит. И хотел тут же на месте рясу снять – насилу его судья с писарем удержали. Тут преподобный испугался, что патер – буйнопомешанный. Подхватил своих секретарей, и деру из Рундшау, а у самого от злости только что пар из ушей не идет. А патер выскочил за ним на порог, да еще вслед кричал разные вещи – что Христу подобает поклоняться и в храмах, и на высотах, и в чистом поле, и на дне морском, и на дне адском, и что славят Его птицы небесные и рыбы морские, и что святой Франциск своей рваной ризой всю Церковь обогатил, и не имея сана, священствовал по небесному чину, и Христа прославил и плачем, и песней, и даже скоморошеством, а кто считает иначе, тот пусть спросит у Папы Иннокентия III23. Преподобный в карету нырнул, заткнул уши и кричит: «Гони!» А народ на площади смотрит и со смеху давится.
- Короче, - с воодушевлением подытожил Лотар, - не то быть нам теперь под отлучением, не то новый священник будет на приходе. Только община его на приход не пустит.
- Как это – «не пустит»?
- Ну, не пустит, да и все. Патер вечером собрал всех прихожан в храме (вот и тебя искали, не могли доискаться), и все рассказал, как было. И говорит: так, мол, и так, теперь, наверное, недолго мне на приходе находиться, а вы, говорит, повинуйтесь церковным властям, молитесь Богу и не забывайте ничего из того, что я вам говорил. Ну, тут, конечно, некоторые струхнули. Маргрета с Альбиной и еще кое-кто из матрон наших плач подняли. А кузнец – он же староста у нас – сказал, что тут и думать нечего, и вся община будет за отца Рихмана, а если кого ему на смену пришлют, то мы его не примем. И предложил судье написать петицию епископу, чтобы отца Рихмана не смещали. А потом за домом Штольца чуть драка не случилась: новые наши вместе с Конрадом вышли против коренных, потому что, дескать, они к нам приехали жизнь налаживать, а мы их в церковную смуту втягиваем. И тут снова патер вмешался и сказал, что коли так, то он сам уйдет, потому что должен быть мир в общине, а из свары, он сказал, ничего путного не выйдет: и меня, говорит, не сохраните, и сами передеретесь, да еще и под осуждение пойдете, чего доброго...

Несколько дней затем Рундшау лихорадило. Не патер Рихман с Мистерией, а апостольский институтор внес сумятицу в умы. Все обсуждали, как теперь жить. Добрая половина деревни (и с нею мой отец) держалась мнения, что коли Господь даровал Свою милость и сотворил чудо, то надо Ему быть благодарными и совесть не предавать, ежели в епархии что-то не так поняли. Другая часть (в основном, приезжие) склонялись к тому, что Бог с ней, с Мистерией – раз попрекают, то надо покаяться да забыть, жизнь-то продолжается, а воевать с церковной властью себе дороже. Патер еще два дня служил мессы, и в проповедях не уставал призывать к мужеству и миру, для чего, говорил он, не следует предаваться суете и страстям, не разжигать рознь и мирскую смуту, ибо это все не по-христиански и только на руку лукавому, который ищет способа всем нам навредить и отвратить от церкви. А надо нам, наоборот, хранить мир, не отступать от молитвы и уповать на Имя Христово, и тогда все разрешится.
Мне иногда казалось, что Рундшау захлестнула пучина страшнее и хуже недавней чумы. Мир в деревенском обществе держался на волоске, и двое сыновей бондаря Бока уже успели намылить шею Куно Гутеншольцу, сыну Рихарда Гутеншольца (из приезжих), за то, что тот обозвал их схизматиками. Вражды из этого не случилось чудом – благо, что Рихард, проявив великую мудрость, на младших Боков обижаться не стал, а еще и самолично сынка взгрел, приговаривая: «Нам в Рундшау оказали милость, приняв на жительство, так не нам Рундшау и судить». На третий день после визита преподобного Грегориуса приехал епархиальный чиновник, объявил, что отец Теодор запрещен в служении, и опечатал дверь храма. Патер затворился у себя в доме, погрузившись в молитву. Мы тоже, каждый на свой лад, пытались уповать на Имя Христово – я, например, трижды в день и трижды за ночь молил Пречистую Деву заступиться за патера и за всех нас и что-нибудь сотворить, чтобы все стало по правде («А то, - добавлял я к своему прошению, - уже даже никто и не понимает, в чем правда-то, и я не понимаю. Пусть будет хоть что-нибудь – но пусть это будет от Господа, как Ему угодно»).
Плотник Фогель читал свой любимый псалом «De profundis». Моя Вероника, Анна-Мария Шуберт и еще кое-кто из девушек поднимались за два часа до рассвета, посвящая это время молитве за Рундшау. Лотар, так тот вообще, казалось, ушел в молитву безвозвратно. Он слонялся по деревне с четками в руках, и теперь действительно был похож на деревенского дурачка: когда его окликали, он лишь молча смотрел и шел себе дальше, а на лице у него было выражение то глубокой печали, то непонятной радости. Лишь со мной и со старым Йоргеном он вел себя как прежде, когда мы, бывало, по-дружески собирались вечерять в горнице у деда Цильмайстера. Правда, речи он вел довольно странные.
- Ничего, - говорил он иной раз. – Прекрасно! Не бывает пророк без чести – вот и нам Господь решил честь подать, да такую, которую Сам принял.
После чего, как бы забыв о только что сказанном, слушал наши беседы или рассказывал что-нибудь сам. Говорили мы тогда, по некоему молчаливому согласию, только о старых временах в Рундшау, нынешней смуты не касаясь. Конечно, в воспоминаниях этих было великое утешение – славные были времена до чумы. А только имелся в них и горький осадок: были до чумы славные времена, да прошли, а теперь другие времена – чумные.

Судья, кузнец и дьякон Фогт что ни день пропадали в Линдене: там шло разбирательство. Была составлена и отвезена в епархию бумага с прошением в защиту патера. Съездил один раз в Линден и отец Теодор, возвратившись тем же вечером с видом льва, только что растерзавшего пару гиен.
Я посетил его тогда. Душа моя, измученная смутой, искала хоть какой-то ясности. Патер сидел в своем кресле, глядя, как Хелен, служанка, растапливает огонь. Мне он обрадовался.
- Заходи, заходи, вот молодец, что навестил!
Я вручил ему какие-то угощения, собранные матерью, он, не посмотрев, передал служанке, а меня пригласил располагаться у очага и стал расспрашивать о житье-бытье.
- Не понимаю я, что происходит, святой отец, - пожаловался я. – Все рушится. Не знаю, как по-вашему, а по-моему – сейчас куда хуже, чем было при чуме.
- Терпение, дитя мое! – воскликнул патер. Маленький, седой, он сидел в своем глубоком кресле, завернувшись в плащ, но казался гораздо сильнее и светлее, чем тогда, когда произносил свои лучшие проповеди с церковной кафедры. – Терпение! Пусть не смущается никто из вас. Неужели ты думаешь, что тот, кому дано пить из чаши любви Христовой, избежит того, чтобы пить и из чаши горечи? Надо лишь сохранять веру и упование, и не отступать даже до смерти. Если то, что было, - от Бога, то Бог даст нам знамение. Если же нет – стало быть, мы и вправду достойны осуждения, и тогда я первый ответчик, ибо ваша вина на мне.
Он опечалился.
- Мое сердце плачет о вас, дети, потому что и вы сейчас идете под нарекание, тогда как весь грех ваш лишь в том, что вы любите меня, вашего недостойного пастыря, и в испытующий час поверили мне. Но вы свободны в своем выборе, и я никого не связываю. Коли любить меня нынче опасно, всякий волен отступить, и я никому не судья.
Мне стало страшно.
- Я не отступлю, отец Теодор, - сказал я. – Хотя у меня все внутри замирает из-за слов преподобного: я боюсь пойти против Господа. Когда я услышал, в чем преподобный нас обвиняет, у меня ум за разум зашел. Я уже не знаю, что думать. Но от вас отстать мне сердце не позволяет. Стоит мне только об этом помыслить, и я себя чувствую Иудой Искариотом.
Патер пошевелился в кресле, пытаясь встать, но, видимо, испытывал большую слабость. Тогда он протянул ко мне руку, и я подскочил к его креслу, опустившись на колени. Отец Рихман благословил меня и поцеловал в голову. В глазах его стояли слезы.
- Арни, детка, - сказал он, помолчав, - послушай сейчас, что я скажу, и не говори этого никому. Я тоже сейчас в сильнейшем искушении. Меня тоже слова его преподобия поразили в самое сердце. Но я священник уже тридцать лет. И я знаю Господа. Знаю, каков Он, знаю Его любовь. Если бы это было не так – грош цена мне тогда, как священнику. Но то, что сказал преподобный Грегориус, означает, что все, что я знаю о Боге, - ложь и обольщение, и я поклоняюсь дьяволу под именем Христа. И тем тяжелее это было слышать, что произнесено это устами прелата, моего собрата по вере, прелата, стоящего высоко на церковной лестнице, прелата, миссия которого – хранить истины веры. И я в крайнем искушении. Вся вера моя терпит сейчас тяжкое испытание. Но... я не поддаюсь. И даже больше того. Я принимаю это. Если окажется, что прав не я, а преподобный Грегориус, и если наш Бог действительно таков, как полагает он, - то пусть. Мне тогда терять нечего. Ибо, если патер Дельпармо прав, то нет никакого смысла ни в моем служении, ни в моей жизни, ни в спасении моей души. Я люблю Господа, Которого знаю, и жажду Его, каков Он в очах моих – и весь мой путь, весь мой христианский и человеческий опыт, и все, что я знаю из Писания и предания Церкви, подтверждает это. А ежели я заблуждаюсь, и такого Господа нет, и Господь на самом деле другой (особенно такой, каким Его представляет его преподобие)... то и мне нет с Ним части. Царствие Его тогда не для меня, а мне подобает геенна огненная и смерть вторая, ибо, значит, я по ошибке пришел в этот мир.
Патер невесело усмехнулся.
- Видишь ли, не можем мы с его преподобием быть в одном и том же Царствии Христовом. Слишком по-разному мы его себе представляем.

Со смешанным чувством возвращался я в тот вечер от патера. Неясность и тревога по-прежнему томили меня. Но разговор принес и чувство облегчения, неожиданной чистоты. Теперь, по крайней мере, относительно себя мне все стало ясно.
«Господи, - подумал я. – Если Ты, по неизреченной премудрости Своей, полагаешь что отец Теодор достоин осуждения – то и меня тогда осуждай с ним. Ибо если даже Ты пошлешь его в ад – мне легче пойти следом за ним, чем быть в раю вместе с преподобным Грегориусом».
И на сердце у меня стало легко.


Отец, спустя пару дней тоже вызванный в епархиальную канцелярию по нашему делу, вернулся из Линдена в сильной задумчивости.
- Что-то непонятное творится, - сказал он мне. – Епископ, похоже, никакого недовольства нами не высказывал. Грегориус какую-то свою игру крутит. Он и на епископа давит так же, как на отца Теодора. Но, видать, не очень получается. Отлучения, думаю, не будет. И церковного суда не будет. Скорее всего, просто отправят патера нашего за штат – как выжившего из ума на старости лет. И о Мистерии нам в Рундшау запретят теперь даже заикаться.

А спустя неделю приехал еще один чиновник из канцелярии епископа.
Приехал он верхом, в сопровождении одного только секретаря. Без всякой помпы спешился у дома отца Теодора, постучался, и патер, открыв дверь, пригласил его зайти. Вскоре они вдвоем прошли к храму, и чиновник сломал печать на дверях. Патер обнял его, благословил, затем, встав на колени у входа в храм, поцеловал порог, поднялся и вошел внутрь. Чиновник сел на коня и вместе с секретарем отбыл обратно в Линден.
Над Рундшау разнесся густой мерный колокольный звон. Впервые за долгий срок ударил соборный колокол, и вся деревня встрепенулась. Патер не благовестил к мессе: он возвещал, что ему вновь разрешено служить, а следовательно, с завтрашнего утра все опять пойдет по-прежнему.
Мне этот колокольный звон неожиданно напомнил другой – тот самый, что в дни чумы, тревожной октябрьской пятницей, собрал нас в храме и положил начало всей этой истории. Сейчас он вспоминался как что-то неимоверно давнее – но воспоминание о тех страшных временах почему-то согревало душу сильнее, чем память о любых праздниках.
Так окончилась опала отца Рихмана – так же неожиданно, как и началась.
Судья Хольгерт, кузнец Рейнеке и дьякон Фогт, вскоре приехавшие из Линдена втроем на дьяконской повозке, встретили у ворот церкви ликующую толпу рундшауцев, приветствующую отца Теодора. Они и рассказали деревенскому обществу, что произошло. «Deus ex machina!»24- изрек судья, а дьякон поправил: «Deus vult»25. Впрочем, радость их казалась несколько стесненной, и мы скоро узнали, почему.
Нас оправдали, но только частично. На каждое «да» у епархиальной комиссии нашлось свое «но». Отца Теодора восстановили в служении, но лишь до тех пор, пока не будет назначен новый приходской священник, а потом ему было предложено отправиться на покой «по состоянию здоровья». Избавление Рундшау от чумы было признано действительным чудом, но роль Мистерии в этом чуде отрицалась – ее признали лишь благочестивым деянием, совпавшим с «рундшауским чудом», однако не вызвавшим его. Был приведен и прецедент: в Тироле, Романье и других областях чума тоже обошла несколько селений, жители которых даже и не думали ставить никаких мистерий. Епископ похвалил нас за благочестивое рвение, но не рекомендовал другим приходам следовать нашему примеру.
Попутно мы узнали кое-что и о перипетиях следствия по нашему делу.
Оказывается, преподобный Грегориус, столь усердно добивавшийся осуждения рундшауской общины и запрещения ее чуда, прежде всего озабочен был не торжеством правды Божией, а какими-то своими интересами в папской курии, для чего и воспользовался случаем составить себе имя на развенчании громкой ереси. Епископ Бертольд, двадцать лет знавший Теодора Рихмана с самой лучшей стороны, пытался, как мог, смягчить напор патера Дельпармо, но преподобный обладал такой энергией и пугал его такими связями в папской администрации, что викарий Линдена порой опасался даже за собственное кресло. И лишь то, что сам отец Рихман, со своей стороны, вдруг дал чувствительный отпор преподобному и несколько поколебал его самоуверенность, позволило преосвященному Бертольду укрепить оборону и не принять тех драконовских мер, которых требовал апостольский институтор.
- Если бы отец Теодор не воспротивился, Грегориус преосвященного Бертольда доел бы в считанные дни, - заметил дьякон Андреас. – И все сделал бы по-своему. А тут вдруг епископ понял, что у того не заладилось, и со своей стороны уперся. Вот патер Дельпармо и попал меж двух жерновов.
- Представьте себе, - рассказывал судья, - стоило нам встретиться с его преосвященством лицом к лицу, как мы тут же нашли общий язык! До того ведь и он, и мы имели дело с одним только преподобным Грегориусом, а тот епископу наговаривал на нас, а нам – на епископа.
И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не вмешался случай. Его преподобие по какой-то причине был неожиданно вызван в Авиньон.
- Ух и злой он уехал! - сказал судья. – Не успел! Но теперь все: решение вынесено, а новой комиссии и пересмотра дела он вряд ли добьется.
Епископ Бертольд воспользовался отъездом легата, чтобы вынести окончательное мнение по нашему делу, и тут же распустил комиссию.
- И все-таки напугал его преподобный, - печально добавил дьякон Андреас. – Мы просили его патера нашего совсем оправдать, и Мистерию признать. Но он сказал: «Радуйтесь хотя бы тому, что под осуждение всем приходом не попали, и Теодор сана не лишен. А сохранить в служении я его не могу. Хоть какие-то кары, но обязан предпринять, иначе меня самого живо на покой удалят. Так что готовьтесь к новому настоятелю».
Без особенного веселья разошлись в тот день по домам жители Рундшау. И все же вечерняя молитва в каждом доме и утренняя месса назавтра были посвящены благодарению Господа за счастливое избавление от опасности, которая казалась нам совсем не шуточной.


Так закончился период смуты в Рундшау, и жизнь начала мало-помалу входить в привычную колею. Прошли рождественские святки. Вскоре после праздника Богоявления в Рундшау наконец прибыл новый приходской священник – молодой патер Игнациус Шильдбергер. До поры до времени, пока не обзаведется собственным хозяйством, он поселился у патера Рихмана. Однако это время так и не наступило. Не прошло и года, как патер Игнациус унаследовал не только место отца Рихмана, но и его все его скромное имение.
(В Рундшау до сих пор многие помнят патера Игнациуса, и память о нем добрая. Он честно служил приходу двадцать семь лет, пока не отошел ко Господу и не обрел пристанище на маленьком храмовом погосте рядом с могилой отца Теодора и могилами многих патеров, на протяжении веков бывших пастырями прихода Рундшау).
Патер Шильдбергер был наслышан о нашей истории – сначала от епископа и епархиальных служащих в Линдене, затем от самого отца Рихмана, передавшего ему приход. Мы сильно тревожились, как молодой настоятель поведет дело. Как известно, каждый приходской священник, принимая обязанности, поначалу встречает в общине почтительно-сдержанное отношение, смесь послушания и недоверия. Но отец Игнациус завоевал наше доверие сразу и навсегда. На первой же своей проповеди в храме Богородицы Тернового Венца он сказал:
- Мой отец учил меня, что нет ничего хуже высокомерия. В Книге Сираха заповедано молодым слушаться старцев, ибо премудрость передается от отца к сыну, и мой сан, хоть и делает меня равным преподобному Рихману в глазах епархиальной канцелярии, не возвышает меня в глазах Отца Небесного, и не отменяет долга благочестия. О вашем достойном пастыре, преемником которого мне выпало стать, было много толков и слухов. Мы, молодые священники, давно знаем о нем, и, что бы ни говорили консисторские сплетники, его доброе и твердое стояние за Господа было известно нам. Теперь же, встретившись с ним, я тем более исполнился высочайшего благоговения к высоте его служения и к силе его веры. А потому ныне, когда по воле благословенного Промысла мне предстоит продолжить его дело, я прошу его быть мне учителем и отцом в той же степени, в какой он долгие годы был учителем и отцом всем вам. И хотя он удален от дел, никакое епархиальное постановление не отменяет мудрости, опыта и святости. Я прошу патера Рихмана, насколько ему будут позволять силы, продолжать управление приходом наравне со мной, а вас прошу слушаться его так же, как меня, ибо все, что будет говорить вам отец Рихман, буду говорить вам и я.
После этого состоялась сцена объятий двух пастырей, вызвавшая слезы у доброй (по большей части женской) половины прихожан. Патер Рихман был не на шутку тронут благородством своего преемника, а патер Игнациус впоследствии доказал своими деяниями, что и в самом деле думал то, что говорил.


В целом, думаю я, даже в этом сказался всемогущий и милосердный Промысел Господень. Ибо не затем Господь Бог даровал нам спасение от чумы, чтобы оно было быстро предано забвению, как нечто недолжное, вместе с тем опытом веры, который сопровождал это чудо. Посему, видя, как стойко мы выдержали последовавшее затем испытание, Он, очевидно, на долгие годы вперед благословил Рундшау добрыми пастырями, способными сохранить и передать память о чуде – чему примером жизнь и патера Игнациуса, и патера Мартина Энгельзаха, что поныне возглавляет рундшауский приход.


Глава 8.
ИСХОД
(окончание)
Так было дело. После времени тревог, скорбей и искушений нам было даровано время покоя, мира и радости. Однако никто не в состоянии вернуть прошлое, и Всеблагой Промысел не останавливается в своих начинаниях, но доводит их до конца. Старое время прошло, началось новое время – и начало его было отмечено двумя уходами, показавшими нам (и в первую очередь, наверное, мне), что жизнь в Рундшау уже никогда не будет прежней: уходом отца Теодора... и уходом Лотара Ланге.

Сейчас, по прошествии многих лет, я, конечно, понимаю, что иначе и не могло быть. Думаю даже, понимал я это и тогда – где-то в глубине души мне все было ясно задолго до того, как Лотар в один прекрасный день поманил меня из дома, чтобы навсегда распрощаться. Все шло к тому, и если в какой-то степени уход его и застал меня врасплох, то лишь по той причине, что я до последней минуты не хотел поверить в очевидное. Слаба душа человеческая: она привязчива и полна иллюзий, посему даже если и видит неотвратимость того или иного события, подчас не придает ему никакого значения – как будто наше отношение к нему и вправду может что-то изменить...

Прошла зима, и была она похожа на все предыдущие рундшауские зимы. Было, правда, несколько голодно – особенно страдали от недостач семьи переселенцев, прибывших к нам после чумы из других краев. У судьи и всех наших деревенских старшин хватало забот – община старалась как-нибудь помочь тем, кто испытывал нехватку. Впрочем, я не сказал бы, что было значительно хуже, чем в иные годы после недорода; а в Год Чумы, добавлю, Господь благословил наши края урожаем. Лишь позже в нашу землю пришли те суровые бедствия, которые сегодня на устах у всех – но на то и неисповедимые пути Его...
Зима миновала, и первые мартовские дни вместе с солнечным теплом (а март выдался на редкость погожий и теплый) пришло и первое горе: умер старый Йорген Цильмайстер. Умер он легко: просто как будто заснул на своей скамеечке у дома, куда вышел погреться под лучами мартовского солнца. Обнаружила его Марта Бирхоф, приносившая старику сыр и овечье молоко. «Я его окликнула, потрогала за руку – а он уже холодный, - рассказывала она. – А лицо такое спокойное-спокойное, как у младенца, и будто даже улыбается».
Многие в деревне плакали о кончине Йоргена – старика у нас вообще-то любили. Лотар рыдал у него в ногах, и плач его отдавался каким-то жалобным стоном, словно у маленького зверька, закогтенного ястребом. Мы – я, Клаус Циллендорф, Анна-Мария Шуберт и еще кое-кто из молодежи – дежурили у него дома, чтобы помочь старшим приготовить тело к погребению, а заодно и развеять печаль Лотара, которая была безмерна. Он в молчании просидел у изголовья Йоргена всю ночь, лишь четки перебирал, шевеля губами какую-то молитву. А под утро (я, каюсь, в тот момент слегка придремал) растолкал меня – лицо его было спокойным и каким-то даже удовлетворенным.
- Давай вместе помолимся, - сказал он. – Я один уже не могу.
Мы стали молиться, и молились, пока за телом не пришли, чтобы забрать его в храм на отпевание. При отпевании присутствовало полдеревни, патер Шильдбергер совершал обряд, и совершил его, как отозвался о том мой отец, «даже лучше, чем подобает», а патер Рихман стоял рядом в простой сутане и, казалось, что он невидимым образом соучаствует в таинстве. Потом были похороны, потом поминки, а когда все закончилось (уже поздним вечером), мы с Лотаром и отцом Теодором ненадолго остались втроем.
- Добрый конец доброй жизни, - сказал Лотару отец Рихман. – Дай Бог каждому такого конца.
- Он меня любил, как никто, - ответил Лотар. – Любил при жизни, и даже в смерти любил.
- Он умер за тебя, - сказал патер, и Лотар кивнул:
- Да. Согласился уйти, чтобы и мне дать путь. Теперь не знаю даже, чем и как мне благодарить его.
- Не сворачивать, - сказал патер. – Идти, как и призываешься.
И Лотар кивнул снова.
И только я молчал, не имея что добавить к этому странному разговору.

Чем дальше, тем больше менялось в Рундшау отношение к Лотару Ланге. Дурная бабская сплетня о его сумасшествии, хотя и не произносилась прилюдно, исподволь, казалось, овладевала умами. К Лотару по-прежнему были добры и предупредительны – но уже ощущалась явственная дистанция, некая жалостливая снисходительность в голосе и взгляде сельчан, когда они общались с ним. Лишь немногие в деревне понимали на самом деле, что к чему, - но их доводы не играли роли. «Это добродетельно, это истинно по-христиански и делает вам честь, - отвечали остальные, - но вы же сами всё видите...»
Лотар, однако, будто бы был даже доволен таким оборотом дел. Хотя поначалу эта перемена возмущала и тяготила его, под конец он вроде как вполне смирился с ней, и даже больше того – принялся время от времени подтверждать общее мнение словами и поступками.
Он слонялся по деревне с четками, заводил с селянами разговоры о необычном, играл и перешучивался с малышней, а когда она кричала ему «Лотти, Лотти, дурковатый Лотти! Христа видал!», размахивал четками и кричал: «Точно, как Бог свят! Дай Боже и всем стать такими же дурковатыми!»
- Ты не представляешь, какая это свобода, - со смехом сказал он мне однажды. – Поступай, как хочешь, говори что угодно кому угодно – никто слова не посмеет возразить, потому как что взять с убогого? А я убогий тихий, никому зла не делаю.
По-прежнему часто гостил он у патера Рихмана, но никому не рассказывал о содержании их бесед. Как-то я заметил у него под рубахой тот самый конопляный пояс, который служил ему веригами в дни подготовки Мистерии. И чем дальше, тем сильнее крепло в моей душе неизбывное чувство предстоящей утраты. Лотар удалялся от меня на глазах – удалялся от всех нас куда-то туда, куда он видел дорогу ясно, а мы не то что не видели этой дороги, но и не представляли, к каким местам она могла бы вести. Он уходил – а мы оставались. Словно ножом по сердцу было мне тогда понимание того, что и я остаюсь вместе со всеми, тогда как друг мой – более чем друг, тот, кто многие годы был мне ближе любого родича и где-то даже ближе меня самого, - уходит, и уходит невозвратимо. И неведомо, удастся ли когда-нибудь его нагнать.
Так что я не очень-то удивился, когда однажды поутру (стоял уже апрель, и дороги подсохли) Лотар постучался ко мне в окно, одетый по-дорожному, с палкой в руке.
- Пойдем, - сказал он. – Проводишь меня. Я ухожу из Рундшау – скорее всего, навсегда.

Птицы галдели на крышах и среди голых пока еще древесных ветвей, а на склонах холмов, с солнечной стороны, пробивалась первая робкая травка. Мы вышли из Рундшау по дороге на Линден, но Лотар неожиданно свернул в сторону и повел меня к «Старухам» - группе старых лиственниц, росших на вершине пригорка, что встречает всех въезжающих в нашу деревню с линденской стороны.
Мы расположились у их корней. С одной стороны открывался вид на просыпающуюся деревню, а с другой бежала дорога, уводящая в Линден, и дальше за Линден – в долинный Шварцвальд, в Швейцарию и в самый Рим.
Мы молчали – словно в тот день, когда пришло известие о чуме на хуторе Вальдхайм. Меня глодала тоска: я вновь пытался смириться с неизбежностью, но получалось на этот раз гораздо хуже, чем тогда – ибо встречать смерть плечом к плечу с другом всегда легче и покойнее, нежели встречать с этим другом разлуку, быть может, не менее окончательную, чем смерть. Лотар пристроил свой посох между колен, сложил на нем руки и уткнулся в них носом. Ему тоже было не радостно.
- И хочу идти, и боюсь, - сказал он. – Как в холодную воду с разбега.
- Ты же сам все решил, - ответил я. – Чего уж теперь-то. Я ж понимаю.
- Патер сказал – пора, - он вздохнул. – Все уже, кончилась моя жизнь в Рундшау. Дальше было бы только хуже, и главное – бессмысленно.
- Мне тебя будет не хватать очень, - сказал я. – Очень. Сам, небось, знаешь.
- Не береди, а? – попросил он. – Моя бы воля – я бы постарался так обойтись, чтобы этого не было. Но нельзя, понимаешь? Уже иначе никак. Я собой не располагаю теперь. Даже если бы и хотел – невозможно.
- Это все... Мистерия? – спросил я после некоторого молчания.
- Ага... Видишь, как оно. Когда еще началось, а теперь заканчивается. А может, именно теперь все и начинается по-настоящему. Сказал In Nomine, скажи и Amen.
Он оживился.
- Надо мне уйти, понимаешь? Я уже тут не могу – не потому, что мне плохо тут, или не любят меня, или вот Йоргена потерял. Ты же всегда рядом был – видел, что у меня на душе творится. Ну скажи, разве можно после такого все оставить как было?
- Нет, - сказал я. – Нельзя, наверное.
Мы помолчали. Потом Лотар сказал:
- Когда-то надо и Amen сказать... Но знаешь, я хоть и боюсь, а все же этого ждал очень сильно. Помнишь, мы с тобой по зимней поре в Кройцбахе купались?
- Ну, - сказал я.
- Ты сперва бежишь вверх по горе, у тебя язык на плече, от тебя пар валит... И вот перед тобой водопад, и вода в нем ледяная, и снег вокруг. И надо сбросить всю одежду, и голым – в водопад. Помнишь, как внутри все замирало? Не знаю, как тебе, а мне всегда очень страшно было. И в воду прыгнешь, так в первый момент аж все обрывается внутри – кажется, сердце вот-вот разорвется, всё, смерть твоя пришла. Но зато потом – помнишь, как было?
- Ступаешь по снегу, как по траве, - сказал я.
- Точно! Только что от мороза помирал, вокруг ветер ледяной, стужа, и сам только-только из водопада, все волосы в сосульках – а ничего этого не чувствуешь, и этот ледяной ветер тебя овевает, словно бы не зима, а август на дворе. Только что воды холодной боялся до обморока – а теперь как будто и вовсе мороза нет, вернее, есть, но тело от него не стынет, а горит, и он тебе как будто бы даже приятен.
- Я думаю, и вся наша жизнь так устроена, - продолжал Лотар. – Мы все холода по природе боимся, каждый своего. И все хотим от него в шубу да на печку... Только пока так будет – мы бояться не перестанем. А чтобы не бояться – надо на него выйти, как мы тогда на Кройцбах, голым – не против мороза даже, а против своего страха перед ним. И окажется, что нет ничего страшного. Мы всегда стараемся из тепла не выходить... Но я знаешь что думаю? Печки нас жизнь лишить может, и шубы может лишить. А ледяного водопада на морозе – никто у нас не отнимет. Просто мы все время боимся босой ногой на снег наступить.
- ... Вот и я теперь снова вроде как в водопад ныряю, - подытожил он. – И мне, конечно, страшно: пригрелся я в Рундшау-то... Но притом и знаю: если сейчас не пойти, то все, что было со мной до сих пор, все эти чудеса, все боли и скорби мои и все блаженства, всё, что я видел, – все это будет напрасно. И настоящего проку от того не будет. А за это уже – спрос.
Лотар помолчал, потом вздохнул.
- Это и вам тоже нужно, чтобы я ушел. Я так смогу для вас больше сделать, чем если бы в Рундшау сидел. У вас, я же чувствую, тоже в душе много чего сейчас... да только выхода не находит. Должна жертва взяться – тогда оно и раскроется. И коли этой жертвой мне быть – я согласен, мне теперь это не то что в радость, я даже сам стремлюсь. Прости.
- Ну что же... Пусть будет, как Господь судит, - ответил я старой рундшауской пословицей. – Я, может, и не понимаю чего. Но знаю одно: ты мне другом был, другом и останешься. Может, не свидимся больше. Ты меня тоже прости, если было что не так. А я тебя и любил, и люблю, больше чем брата. Доведет Бог еще свидеться – я рад буду, сам знаешь как. А нет – что ж, значит, нет. Ты, наверное, теперь молитвенник будешь за нас всех. А мы, ну, наверное, мы тогда – за тебя.
- Но знаешь, - сказал я, помолчав, - спасибо Господу Богу, что ты у нас был.
Мы поднялись с земли и крепко обнялись напоследок – так крепко, что я почувствовал биение его сердца в грудную клетку.
- Я-то что, - сказал Лотар. – Спасибо, что Он у нас есть. Боже, Боже, если бы вы знали... Эх...
Он вздохнул, словно простонал. Затем поглядел на меня – глаза его знакомо вспыхнули синим огнем, и в них была новая для меня радость и непонятная мне тогда свобода.
- Но затем я и иду, - заключил он. - Спасибо и тебе, Арни, за все-за все. Прощай!
Он повернулся, закинул на спину котомку и двинулся по линденской дороге, иногда оборачиваясь и махая рукой.
Я еще постоял, глядя ему вслед, потом перекрестил удаляющуюся фигуру, прочитал «Pater Noster» и три «Ave Maria» и пошел домой. Вот так, Арнольд Энке, думал я. Он ушел, а ты остался. И что ты теперь будешь тут делать?

Мне казалось, душа моя рванулась из тела, застряв где-то в области горла. Ей хотелось вслед за ним – навстречу его новой непонятной судьбе, возможно, страшной и неверной, но полной ощущения высокой жертвы и обещания Царствия. Однако душа моя осталась в теле, а тело двигалось в сторону Рундшау. В тот день впервые моя дорогая родина показалась мне запечатанным ларцом, откуда нет выхода.

Вечером я пошел излить свою печаль патеру Рихману. Мы беседовали с ним долго, и непонятно, что это была за беседа – не то исповедь, не то утешение, не то пророчество, не то напутствие. Но да простит меня мой читатель – здесь память впервые начинает отказывать мне, и я не в силах изложить содержание той беседы. Не словами она запечатлелась во мне. Впрочем, кое-что из того разговора я помню.
Патер сидел, глядя на огонь, - маленький, сгорбившийся в своем кресле, - и задумчиво говорил, словно не ко мне даже обращаясь:
- Mysterium tremendum 26... Да... Сколько лет я живу на свете, и сколько лет я священник Господа – а все не устаю поражаться удивительной тайне Его судов и Его избраний. На наших глазах многие из нас сподобляются столь высоких прозрений, какие не всегда получают и просвещеннейшие из клириков. И многим непосильны такие прозрения. А другие, - он с улыбкой взглянул на меня, - даже все поняв, продолжают медлить, ибо не в силах поверить тому, что им открылось. Поистине, не мерою дает Господь Духа, и часто даже не сообразуясь с нашими мерами и сроками – словно Премудрость Его не терпит явить Себя... И тогда кому-то одному дается послужить всем – дабы по его жертве и остальные получили укрепление...
- Есть различные призвания у любящих Господа в этом мире, - продолжал патер. – Людям свойственно думать, будто наивысший жребий – это быть князьями, вельможами, прелатами... Каждому дается служение. Но есть особый жребий, избранники которого обычно скрыты от посторонних глаз. Втайне совершаются их труды – но сколь велики плоды от них, и сколь многим обязан им мир, зачастую даже не подозревающий об их существовании! Их видят – и не понимают, с ними говорят – и не слышат. Они проходят перед нами, словно одни из нас – но на них почивает тайна, равной которой, очевидно, и не сыскать на земле: это тайна присутствия Господа в веке сем, тайна того, что невозможно, и все же осуществляется из века в век... И многие из прославленных и гордых своим саном, взирая на них, полагают их сором земным (ибо в облике их нет ничего величественного, и речи их не впечатляют книжной ученостью, и лишены они чинов и званий), не видя, что перед ними – истинная соль земли, те, благодаря которым Господь воцаряется среди мрака мирского и страданиями которых Его любовь пребывает вовеки... На них-то и держится Церковь Его, и благодаря им одним до самой кончины мира будет неодолима адскими вратами – а вовсе не благодаря блеску Святого Престола, богатству монастырей и могуществу христианских государей. Первым из них был Сам Сын Божий, и за Ним – Иоанн, возлюбленный ученик, и апостолы, и многие другие, и благодарение Богу, что до сих пор не прервано это чудесное преемство, существующее как бы вне и помимо того, что мы привыкли считать Церковью Христовой. Велика к ним милость Господня – но и велики и тяжелы их безвестные, не открытые миру кресты.
- Великая милость Господа посетила деревню Рундшау, коли от нее был взят один в этот славнейший удел, - сказал отец Рихман, и я понял, что он говорит о Лотаре – теперь прямо, а не обиняками. – Я научил его всему, чему мог научить сам, - но могу я слишком мало. Потому я и благословил его на дальнейший путь, и препоручил милосердному покровительству Господа Иисуса и любви Его Святейшей Матери, направив к иному учителю, которого хорошо знаю и который преподаст ему все, что потребно, и даже более того. Душа моя счастлива за Лотара... хотя счастье это омыто слезами. Я провижу, сколько страданий придется вынести этой прекрасной душе, и как сурово она будет испытана. И все же я счастлив – ибо я видел его мужество, и его любовь, и его жертвенность, и я знаю, верю, что он победит, а Господь будет с ним.
После этих слов патера на сердце у меня стало почти легко. Только одно меня томило по-прежнему: сознание того, что Лотар ушел, а я остался, и теперь уже не могу быть рядом с ним, чтобы, когда и если ему станет невмоготу, подставить плечо, разделить его крест и облегчить скорбь. И тут же ощутил словно нежный теплый толчок в сердце – как будто благодарный, ободряющий отклик его души, долетевший откуда-то из неведомых бездн времени и пространства.

Истинно, истинно говорю вам: вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет, ибо Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас.
- А теперь речь о тебе, дитя мое, - неожиданно сказал патер. – Не оставил ли ты обычая благочестивых размышлений, которому я научил тебя во время подготовки Мистерии?
Услышав от меня молчание в знак согласия, патер продолжил:
- Подумай, пожалуйста, вот о чем. Сколь бы ни был близок тебе твой друг, и сколь бы ты ни был привязан к нему – подумай: не Господь ли открывался тебе в нем? Не была ли его любовь и дружба к тебе знаком того, как любит тебя Господь, и с какой трогательной дружбой Он спешит к тебе? И не желает ли любящий наш Господь, попуская теперь разлуку, научить тебя видеть Его любовь и Его дружбу не в Лотаре только – но и в каждом из твоих ближних, и затем в каждом из дальних, и в зверях, и в птицах, и во всей твари земной, и в радости, и, что еще важнее, - в страдании? Проходит время питания молочной пищей, дитя мое. Наступает пора и твоего вхождения в возраст духовный. Если прежде ты не видел Господа даже в любящих тебя – однажды настанет время, когда научишься видеть Его и в ненавидящих, и в чуждых, и даже в неодушевленном мире. Ведь затем мы и приходим в сей мир, где присутствие Господа неочевидно, чтобы научиться видеть Его непрестанно и со всей ясностью – даже тогда, когда Его, кажется, вовсе нет.
А напоследок отец Теодор, благословив меня, заметил:
- Душа твоя ныне печальна, дитя мое, но печаль сия от Господа. Пойди сейчас в храм, и отдай Господу обратно эту печаль – быть может, Он найдет, чем заменить ее.

Храм был открыт, и несколько свечей на алтаре еще горело. Патер Шильдбергер исполнял какие-то свои священнические дела, проходя время от времени между алтарем и ризницей. Увидев меня, он молча кивнул, приглашая зайти. Я вошел, и первое, что увидел, была статуя Богоматери Тернового Венца – огни свечей с алтаря падали на лик Пресвятой Девы, и он казался теплым, мягким, живым. Я опустился перед статуей на колени, приготовив четки, но медлил с началом молитвы.
Богоматерь безмолвно смотрела на меня. Тонкие кисти Ее рук указывали на обнаженное сердце, заключенное в шипастые объятия Тернового Венца. Я переводил взгляд то на Ее глаза, то на сердце – и безмолвие Ее вдруг превратилось в ошеломляющий поток любви, скорби, терпения и покоя, что хлынул мне в душу от Ее неподвижной фигуры. Матерь Божия провожала меня. Так же безмолвно, заранее разделяя Его предстоящий Крест, провожала Она на Голгофу Своего Сына, молча обещая неотступно быть рядом, не оставить ни на секунду, и быть вместе с Ним в смерти и грядущем Воскресении. Так провожает Она и нас, каждого, приходящего в этот мир. И в Ее сердце увидел я отражение всех земных путей – и пути моего друга, и моего собственного предстоящего пути, и путей деревни Рундшау, и каждого пути вообще, всех дорог мира.
Это Его любовь, понял я, глядя на пронзенное сердце Богоматери. Так она запечатляется в каждом, кто хотя бы однажды прозрел на нее – безмолвным криком, обнаженным сердцем, раненным до крови невозможностью выразить эту любовь, и невозможностью для человека эту любовь вместить и понять. Оттого Он и пошел на Крест. Оттого и Она последовала за Ним на Голгофу, где стояла рядом с учеником Иоанном, тоже увидевшим нестерпимую меру этой любви, не в силах отвести от нее взора.
Передо мною было сердце Матери всех матерей, и шипы входили в него... Это мы, - подумалось мне. Все мы жаждем упокоиться в нем, войти в его мир – но пока не вошли, мы вонзаемся в него подобно шипам. А тот, кто входит – становится, подобно ему, пронзен: пронзен человеческой слепотой, и глухотой, и грехами, и суетной привязанностью к этой пыли земной, над которой простирается крест – зов небесной любви, невозможной и все же единственно реальной в этом мире, проявленной в нем дорогою ценой.

Боже мой, Боже мой... Так и каждый путь – на Голгофу? И невозможно на это прозреть – но невозможно и не прозреть? И как быть тогда нам – распятым кому слева, а кому справа от Него, когда вся разница в том лишь, что смысл нашего распятия либо невнятен нам, либо внятен, отчего мы или хулим Его, оплакивая себя, или прозреваем на страшную тайну единства Бога и человека – единства, не утраченного даже в последней утрате? Но уже тем, что креста нам не миновать, хоть того, хоть иного, – хотя бы тем оправданы мы.

Богоматерь смотрела на меня, я смотрел на нее, и видел в Ее сердце полноту всех земных дорог. Все существующие линии жизни странным образом вмещались в него, даже самые окольные тропы и слепые блуждания. Всех Она брала под Свою опеку, и с материнской настойчивой нежностью не собиралась отказываться ни от кого из сиротливых странников земных. «О Матерь наша, - наконец полилась из меня молитва, - о, Матерь наша, о, Матерь наша...» Больше я не знал, что говорить, все известные молитвы вылетели из памяти, но сердце вдруг оказалось чрезвычайно речистым, оно говорило, говорило и говорило безмолвно, с младенческой доверчивостью изливая перед Пресвятою Девой все, что накопилось в нем, и прося покрова и защиты для Лотара, для отца Рихмана, для Рундшау и для меня, грешника Арнольда Энке... И когда Богоматерь улыбнулась в ответ и чуть заметно кивнула, мне показалось, что я падаю в обморок – и я очнулся в полумраке собора, на том же самом месте, где стоял, преклонив колени, держа в руках ставшие ненужными четки..

Голова кружилась. Я оглох от безмолвия храма и захлебнулся воздухом. Еле поднявшись, я на подгибающихся ногах вышел на улицу и присел на паперти, переводя дыхание. На душе было светло и легко – казалось, вот-вот я взлечу со ступенек, как сухой лист, подхваченный ветром. Но в голове было смутно. Лотар ушел – хорошо ему, думал я. А мне теперь как быть? Тщетной и бессмысленной казалась мне теперь вся моя жизнь в Рундшау, а никакого толкового пути я перед собой не видел.
Он ушел, а я остался. Что теперь будет с ним? Что теперь будет со мной? Скажи, Господи.

Если Я хочу, чтобы он пребыл, доколе приду – что тебе до того? Ты следуй за Мной.

Легко сказать – следуй. Понять бы – как.

Об этом я размышлял весь оставшийся вечер, и об этом спросил патера Рихмана наутро следующего дня. Но патер лишь загадочно улыбнулся, ласково потрепал меня по плечу и сказал: «Все ты поймешь. В свой час».
Однако прошел не один год, прежде чем час этот наступил.

Вскоре после ухода Лотара исчез из деревни и наш Ловкий Парень, Конрад Айзенштайн. Как будто какая-то странная связь была между ними. Вскоре после рождения Лотара он появился в деревне – и вскоре после его ухода покинул ее. Перед тем я видел его несколько раз. Конрад заметно увял – как будто с уходом Лотара что-то ушло и из его жизни, как будто Лотар унес с собой некую тайну, которая Конрада тяготила и разгадки которой Конрад безуспешно искал, а теперь и вовсе потерял надежду когда-нибудь обрести. С потухшим взглядом и поскучневшим лицом Айзенштайн бродил по деревне, никого не задирал и ни над кем не потешался. А спустя что-то около месяца и вовсе сгинул, и никто из нас больше не встречал его никогда.
А потом, по прошествии уже изрядного времени, стали наконец слышны новые разговоры кумушек о Лотаре Ланге – я вспоминал о них в начале моей повести. Идея о его помешательстве благополучно забылась, и на смену Лотару – любимцу Рундшау и Лотару – деревенскому дурачку пришел Лотар – небесное создание. Думается, истины о Лотаре в этой идее было не больше, чем в предыдущей, да, впрочем, и довольно о ней.

Очевидно, всего пережитого в те месяцы оказалось слишком много для моей несчастной души. Последующие мои два года в Рундшау пролетели как сон – Господь уже не посылал ни каких-то чудес, ни особенных прозрений, видимо, щадя меня. Я словно отложил все, что было: принялся жить, как живется, более не задумываясь ни о каких тайнах, занимаясь повседневными делами и устраивая свою судьбу, как умел. Так казалось легче. Я работал в мастерской отца, ухаживал за Вероникой Геншер, готовя помолвку и свадьбу, по воскресеньям ходил на мессу в храм, исповедывался патеру Шильдбергеру в обычных грехах – и с невероятным облегчением чувствовал себя просто Арнольдом Энке, сыном шорника из Рундшау, незатейливым деревенским парнем, таким же, как все.
К патеру Рихману я уже больше не захаживал. Пока он был жив, мы, конечно, встречались, и он относился ко мне по-прежнему тепло и ласково, но долгих и откровенных разговоров теперь не было: я не подавал инициативы, а патер не предлагал – наверное, понимал, что при том состоянии, в котором обреталось тогда мое сердце, говорить о чем-то уже бессмысленно.
Все необходимое мне было сказано. Сделать следующий шаг мог только я сам – а поскольку я не хотел (и даже не хотел думать ни о каких шагах), то и патер меня не трогал. И, думаю я, Сам Господь, хоть и не оставлял попечения о моей душе, на это время как бы отступил и упокоился в ожидании, покуда душа моя не придет в себя и не наберется достаточно сил, чтобы выйти из охватившей ее расслабленности.
Этот миг неминуемо должен был наступить. Думаю, что ни одна душа – в этой жизни или в иной – не может миновать рубежа своего окончательного выбора, сколько бы мы ни морочили себе голову и ни внушали себе, что выбора этого нет, что он не наступит и что его не бывает вообще.
Но от жизни не укрыться в башне из слоновой кости. Мы можем запереть двери и занавесить окна, и сделать вид, будто нас нет дома, – но придет время, и Господь Бог посетит нас. И горе, если в этот час двери наши окажутся заперты. Бог выбьет их, снося с петель, и ворвется в наши покои, словно отряд взбунтовавшейся стражи в покои нежеланного правителя.

И только спустя дни и годы, уже оправившись от шока, мы, быть может, поймем, что лишь благодаря этому жестокому вторжению двери и окна нашего жилища открылись, и теперь ничто не препятствует солнечному свету освещать его, а нам – выходить на окружающий простор, видеть красоту мира и говорить с населяющими его людьми... И что, не будь этого вторжения, мы, возможно, так и закисли бы среди своих стен, в полумраке и затхлости покрывающихся паутиной и пылью.


Патер Рихман умер в конце лета 1439 года. До самой смерти он, хотя больше не служил в храме, оставался духовником Рундшау – отцом не по сану, а по сердцу, и сам настоятель прихода преподобный Шильдбергер не считал зазорным приходить к нему за исповедью и советом. Патер очень изменился в те дни. Он теперь вообще мало говорил и редко появлялся на людях. Он не произносил проповедей, не председательствовал в наших собраниях, он совсем отошел от дел и стал как бы никем, священником на покое, просто одним из пожилых и достопочтенных рундшауских жителей... Но странным образом, его присутствие в Рундшау ощущалось отныне гораздо явственнее. Не видя его, иногда почти не замечая, мы, тем не менее, ни на секунду не забывали о нем – поистине, трудно передать словами это удивительное чувство. Каким-то неведомым знанием мы знали: патер здесь, - и от этого было спокойно и хорошо на душе, как будто мы находились под защитой могущественной силы. Хотя какая такая сила была в этом маленьком человеке, чьи волосы под конец жизни совсем побелели, а сухопарая сгорбленная фигура лишь время от времени показывалась на улице? Бог весть. Но, поверьте, достаточно было один раз встретиться с ним глазами, или просто увидеть издали – вон, патер пошел, – и душа, облегченно вздохнув, как бы расправлялась в уверенности: все будет хорошо, что бы ни случилось.
За последние несколько месяцев патер, как принято говорить, сильно сдал. Углубились морщины, более трудной стала походка, светлые глаза по-старчески слезились. Но все лицо его, похожее на личико морщинистого младенца, сияло удивительным тихим светом и было озарено непрестанной улыбкой. В Рундшау любили его, пожалуй, теперь даже больше, чем в те годы, когда он возглавлял приход.
К нему обращались за советом в особо важных и затруднительных случаях. К нему приносили на благословение новорожденных детей, а молодые пары приходили за благословением на свадьбу. Он не отказывал никому, знал все обо всех и для каждого находил ласковое слово. У нас называли его Патер – как бы с большой буквы, и если рундшауцы говорили о настоятеле Шильдбергере, они всегда говорили «патер Игнациус», а если вы слышали благоговейное «Патер», или даже «наш Патер», то было ясно, что речь идет об отце Теодоре.

Незадолго до его кончины я стал свидетелем короткого разговора между ним и моим отцом. Мы трое – отец, мой младший брат и я – принесли патеру какие-то гостинцы, и он вышел проводить нас. Остановившись у крыльца, отец Рихман посмотрел из под руки на солнце, припекавшее по-летнему, и глубоко, с наслаждением, вздохнул.
- Милое мое Рундшау, - сказал он. – До чего замечательное место сотворил Господь.
- Это уж верно, патер, - отвечал отец, как и полагается отвечать, если заходит разговор о погоде или о видах на урожай. – И времена нынче стоят благоприятные – солнца и дождя было вдоволь, травы уродились хорошие, видно, по осени много пшеницы соберут в долине.
- Дай Бог, дай Бог, - кивнул патер. – Ну что ж, все к лучшему.
Он еще раз потянул носом воздух – с гор долетал тонкий аромат луговых трав, и от запаха ветра хотелось взлететь.
- Мне недолго уже осталось, - вдруг сообщил он. – Еще до осени, пожалуй, будете меня хоронить.
- Да Господь с вами, патер! – воскликнул отец. Мы с братом переглянулись. – Вы, слава Богу, еще крепки вполне, куда вам помирать. Еще вот у него (отец кивнул на меня) детей будете крестить.
- Игнациус окрестит, - улыбнулся отец Теодор. – Только, пожалуй, не у Арнольда, а у Томаса.
Томасом звали брата.
- А мне... мне пора уже, - продолжал патер, присаживаясь на ступеньку. Я поддержал его под локоть. От этих неожиданных речей у меня комок подкатил к горлу: опять вдруг жизнь напомнила мне, что ничто не вечно. – Заждался я.
Отец попытался было что-то возразить, но патер, улыбнувшись, жестом остановил его.
- Ничего не говори. Я знаю. Господь открыл, да и сам я чувствую, что служение мое состоялось – пора и на покой... Вы не знаете... Я уже два раза умирал, один раз понарошку, а второй по-настоящему, так что мне многое уже ясно, и многое вижу... Но все ко славе Божией. И вы не горюйте. Никуда я от вас не денусь.
- Ко мне иногда дьявол приходит, - говорил патер, в то время как мы молчали, понимая, что ни к чему нам прерывать его речь суетными словами. – Прихо-о-одит, да... Знаете, о чем говорит? «Ты, говорит, себя и других обманывал всю жизнь. А теперь, говорит, мое время приходит, и я тебе покажу все, в чем ты заблуждался. Вы, говорит, христиане, пыжитесь от рождения до могилы, чего-то доказываете, куда-то рветесь... а приходит час, и помираете, как собаки, наравне с язычниками. И что? Не взяла вас смерть во время чумы, так все равно возьмет, никуда не денетесь...» Вот как он говорит, да еще уверенно так... Только вот кое-чего он не знает. Так ведь, Арни? – вдруг сказал патер мне и заговорщицки подмигнул. – Кое-чего он не знает, что знаем мы, люди. А мы это знаем, и Бог это знает. Большего и не нужно.
- Иногда надо и умереть, и не один раз, чтобы понять, что смерти-то и нету, - закончил отец Рихман. – Но только умирать надо во Господе. Вы вот не понимаете еще, а человеку даже ангелы завидуют за то, что он смертен... Но не понять этой тайны, если прежде смертными вратами не пройти. Так-то, дети.
- Ну ладно, - он с кряхтением поднялся на ноги и шутливо махнул на нас рукой. – Идите уже, заморочил я вам голову. Считайте, сбрендил отец Рихман на старости лет. А ты, Арни, золотко, - вновь обратился он ко мне, - ты еще, пожалуй, вспомнишь эти слова, когда час придет. Не расстраивайся. Все ко славе Божией. Ну, благословение вам. Ступайте, ступайте с Богом.

- Слышали, что говорил Патер? – спросил нас с братом отец, когда мы отошли от дома, а престарелый священник скрылся за дверями. – А теперь – рот на замок, и никому не слова. Что сказано, то сказано, а дальше уже пусть Господь Бог усмотрит, как чему надлежит быть.

Патер Рихман отошел ко Господу в конце августа. Хоронила его вся деревня, и даже приехали из окружающих селений и хуторов, чтобы проводить в последний путь человека, столь долго бывшего отцом прихода Рундшау. И у многих (а у меня в особенности) было тогда такое чувство, будто с уходом Патера закрылась очередная страница в жизни Рундшау. Хотя закрылась она как-то по-особенному. Так, знаете, бывает, когда перевернешь последнюю страницу замечательной книги – Евангелия, к примеру, или жития какого-нибудь дивного святого. Книга прочитана и отложена, но голос ее продолжает звучать в уме и в сердце, и не скоро, не скоро умолкнет.
Или не умолкнет вовсе.


Эпилог.
КРУГ ЗЕМНОЙ
Чудеса происходят и оставляют след в нашей душе. Но душа человеческая - подвижная субстанция, и время властно над ней, как властно течение реки над упавшей в воду паутинкой. Вода колышет ее, искажает ее рисунок, прилепляет плывущие мимо сухие листья, птичий пух и трупики поденок - так что к концу путешествия паутинка не та, что в начале, и если когда-то на ней сверкала утренняя роса чуда Господня, то теперь даже память о том погребена под налипшим мусором.
Очевидно, именно поэтому Господь не часто балует нас чудесами.
Даже если чудо потрясло тебя до основания, даже если оно затронуло самую глубину твоей души, необходим постоянный труд в течение всей жизни, чтобы память об этом не была скрадена всесильным временем. И лишь немногие из нас решаются на это, и немногие достигают того, что чудо из однократного события, о котором нужно давать себе труд иногда вспоминать, становится самой жизнью и начинает твориться непрерывно.
Как если бы мутная, илистая речная вода вдруг превратилась в сплошной поток чистейшей росы.
Я думаю, в этом и заключается подлинная святость.
Если так – то, несомненно, святые блаженны.
Но, прожив в этом мире много десятков лет, пройдя из конца в конец его долгие и пыльные дороги, многократно оступаясь в его грязи и чаще вкушая горечь этого мира, чем его сладость, всегда кратковременную и преходящую, – я не устаю размышлять о тайне, открывшейся мне шестьдесят восемь лет назад в обреченной и чудесно спасшейся деревне Рундшау. Слишком мало святости повстречал я в своих бесконечных странствиях. Слишком трудно пробивали себе дорогу те ростки ее, что живут в моей собственной душе. И все же дивный образ реки, что струится росой, неотступно сопровождает меня, словно эта река ждет – не войду ли и я в ее воды, чтобы стать обновленным и чистым. Заблудившийся в жаждущих лугах ручеек, слишком далеко убежавший от реки-матери.

Все реки текут, думаю я тогда, и начинают они свое течение в ледниках вершин, рождаясь от прозрачности льда и солнечного света. Помнят ли реки о месте своего рождения? Тоскуют ли о нем? Мечтают ли вновь вернуться туда, где обрели жизнь?
Может быть, лишь небеса, чья синева отражается во всех на свете водах, знают ответ на эти вопросы. И говорят с нами – чистым дождем и утренней прохладной росой.

Я стал старым настолько давно, что целое поколение детей, родившихся, когда я уже поседел, теперь вступает во взрослую жизнь. Долголетие имеет и свою про’клятую сторону. Опыт и житейская мудрость – такое же бремя, как любое другое имение, особенно если время, когда в силах полноценно распоряжаться этой собственностью, миновало и больше не возвратится.
Мне, очевидно, давно уже приспела пора собираться домой – туда, откуда все мы приходим в сей мир. Тоска по реке небесной росы многие годы снедает мое сердце, и манит его к белоснежным высотам, прозрачному воздуху и ослепительному солнцу горних вершин. И все-таки я ценю каждую каплю уходящего от меня времени: мне дан мой крест и мне открыт мой смысл, и я хочу исполнить положенное мне до конца, не упустив ничего из того, что еще могу сделать. А когда настанет мой час (по всей вероятности, настанет он скоро), мне хотелось бы встретить его, не выпуская из рук креста – моей скромной миссии, моего кредо, моего жезла.
Когда я вспоминаю об этом, то сомнения, на которые столь щедра старость, рассеиваются, как дым. Свой земной путь я завершаю с чувством победы. Мне открыта величайшая из тайн, ради которой, пожалуй, мы только и приходим в мир.
Ибо тяжелейшее из того, что мне довелось пережить, странным образом снова и снова оказывалось источником блаженнейшего – и последнее вполне оправдано первым, и более того: было бы невозможно без него.

Предвижу, как удивленно посмеются мои многочисленные друзья, услышь они из моих уст эти слова. Конечно, я всего лишь старый женевский лекарь, к преклонным летам так и не наживший ни состояния, ни семьи, ютящийся в съемной каморке и из всей собственности имеющий лишь книги да комнату в старом родительском доме в Рундшау, где бываю хорошо если более раза в год.
Но знали бы мои друзья, сколько пришлось мне перевидать владетельных господ, обремененных сокровищницами и выводками родни, умиравших у меня на руках с выражением черного ужаса на лице, бормотавших в бреду о том, что сытой и изобильной была их жизнь – но что с того теперь?.. Сколько ученых и мудрецов, знакомых мне, на границе своего земного существования замирали в оцепенении, тщетно пытаясь получить ответ на вопрос: не напрасно ли утрачены годы, посвященные изучению наук и тайн? Что из постигнутого останется с ними там – за гранью? И когда мое врачебное искусство оказывалось бессильным, и я понимал, что сейчас предстоит провожать еще одну душу в непостижимое странствие, именуемое нами смертью – после предыдущего непостижимого странствия, именуемого нами жизнью, – я откладывал в сторону свое ремесло, и мы говорили, и плакали, и иногда перед уходящим вдруг раскрывался необычайный и великолепный смысл, всегда неповторимый и новый, и он уходил успокоенный, с благодарностью принимая напутствие из рук священника. Но я знаю, что не мог бы разомкнуть уста в такой час, если бы в свое время мне не дано было пережить событий, произошедших в год Чумы в Рундшау.
И если бы не жизнь и страдания Лотара Ланге, начало которых прошло на моих глазах, и если бы не чудо непостижимой любви Господней, явленной мне тогда столь необычайным образом – то ничего не стоили бы и ничего бы не дали мне мои собственные кровь, пот и слезы, столько раз пролитые впоследствии.
Мы медлительны и слепы, мы словно охвачены странной немощью в постижении тайны, которую единственную из всех следовало бы постичь – тайны нашего предназначения.

Спустя два года после событий, описанных в этой книге, я надолго покинул Рундшау. Мне не суждено было создать семью и пустить корни в родных местах, занимаясь отцовским ремеслом – как и предсказал незадолго до своей кончины патер Рихман, сказав о том, что рундшауский священник не окрестит моих детей. Вскоре после Пасхи 1350 года я обвенчался с моей избранницей, Вероникой Геншер, и мы принялись строить дом, и уже размышляли, как будем вести семейное хозяйство. Но в конце ноября моя Вероника умерла в преждевременных родах, и с нею умер младенец, и горе мое было велико. Черная пелена неизбывной тоски поглотила меня, и в ней пронеслись незамеченными и Рождество, и новолетие. И однажды (был уже конец зимы), не в силах более оставаться в местах, связанных теперь скорее с утратами, чем с радостью и счастьем, я простился с родными и друзьями, взял напутствие у патера Шильдбергера и уехал в Линден, где вступил в солдаты кантональной гвардии. На несколько лет рота заменила мне семью, а военные лагеря и казармы – родину.
В те годы Швейцария охотно продавала кровь своих сыновей владетельным баронам разных стран. О воинской доблести швейцарцев ходила добрая слава, и многие знатные дворы Европы были не прочь нанять нас для охраны своих владений или, иногда, для того чтобы отнять владения соседа. Так начались мои странствия.

Удивительное дело: хотя некогда я в буквальном смысле бежал из Рундшау, память о родных местах не покидала меня. Но мне вспоминались не альпийские луга с их пряным запахом и захватывающей дух панорамой гор и долин, и не картины детства, и не водопад Кройцбах, и не милые сердцу домики рундшауцев, зимой по самую крышу заметенные снегом, а летом утопающие в зарослях туи и шиповника. Мне вспоминалась Мистерия: ее дивная, навсегда потрясшая меня атмосфера открытого неба, приблизившегося к земле и осиявшего ее и живущих на ней, – словно не в доме рундшауского шорника, а на пронизываемой холодным ветром Голгофской площади посреди деревни я впервые увидел свет. Лица ближних вставали в моей памяти в окружении Мистерии – и в минуты тоски по родным местам, иногда охватывавшей меня в дальних краях, мне хотелось вернуться не в отчий дом, а в то время и в то пространство, в которые мы вошли тогда.
Эта память, и только она, хранила меня и давала силы. Я помнил все, что говорил мне отец Теодор, я заново приводил на ум слышанное и виденное в минуты прозрений в храме Богородицы Тернового Венца, и не упускал ничего. Товарищи по службе иной раз удивлялись моим речам, хотя мое постоянное стремление в храм к исповеди и мессе, а также молитвенные упражнения были им понятны: солдат, коему по долгу службы положено смотреть смерти в лицо, неминуемо станет или безвозвратно погибшим грешником, не упускающим случая набить брюхо, напиться пьяным и лапнуть девку, пока не добралась до него костлявая, или человеком набожным, который вверяет свою жизнь в руки Господа Бога и не устает возобновлять этот обет, а там уж – «делай что должен, и будь что будет».
И много раз в моих странствиях (а может быть, это только казалось мне), я ощущал рядом с собой невидимое дружеское присутствие, приносящее спокойствие и уверенность, и тогда облик Лотара вставал перед внутренним взором. Я не знал тогда, как не знаю и теперь, где и как пролегли его пути. Может быть, думал я, он – уже под иным именем, в иных краях, – стал знатным прелатом, или мудрым богословом, или аббатом какого-нибудь монастыря. А может быть, подобно святому Франциску, странствует, никому не ведомый, в образе нищего, и только небеса служат ему кровом, а весь мир – семьею. Но я был уверен – да что там, я знал доподлинно – что, где бы он ни был, он всегда где-то недалеко; его присутствие подчас было ощутимо так, как я ощущаю сейчас перо в своих руках и свет свечи на столе. Поистине, ни расстояния, ни время не могут быть помехой для живой памяти и молитвы.
Странным образом исполнились его слова о том, что, уйдя, он станет мне ближе. И сердце мое поныне (теперь – особенно) полно необъяснимой уверенности, что в час, когда я оставлю наш мир, он встретит меня там, за гранью, и вместе с ангелами будет принимать мою душу накануне окончательного разрешения ее удела. Лотар, Лотар, мой друг дорогой и бесценный, – я иду.

Думаю, многое из того, что я понял впоследствии о жизни, о Боге и о человеке, я смог понять только потому, что однажды мы расстались. Провал, отверстый с тех пор в моем сердце, открыл в нем какую-то чувствительную мембрану, и мне стало возможно уловить невидимые картины и неслышимые голоса, отражающие глубинный смысл всего и вся. Очевидно, это и есть тот дар, который дают нам болезненные утраты. Не будь их, сердце не обрело бы этого тонкого зрения и слуха.
Но этот дар надо и уметь принять.

Иногда я думаю о том, что и смерть моей семьи, хоть и была горестным ударом, не прошла без благих плодов. Но в ней есть и моя вина. Слишком многое мне было открыто в те дни, чтобы Господь мог позволить мне погрязнуть в земных привязанностях и вести спокойную, обыденную жизнь Арнольда-Энке-такого-же-как-все. Я противился этому, предавая начертанную мне дорогу, в финале которой маячила Голгофа и крест, и сам стал причиной столь горькой развязки, ибо иначе уже не мог бы оторваться от родной почвы – родной, но не сулящей ничего кроме болота и сна.
И я лишь молюсь, чтобы моя Вероника и мой неродившийся ребенок обрели удел в светлых небесных обителях, и были утешены за то, что послужили расплатой, невинной жертвой за грех мужа и отца.

Мои солдатские годы пришлись на время относительно мирное и спокойное, по сравнению с воинственной эпохой, предшествовавшей чуме – словно посланное Господом бедствие ненадолго угасило в сердцах европейских владык пламя раздора. Города по-прежнему боролись с князьями, а князья старались всячески ущемить города, но славный император Карл IV предпочитал разрешать споры деньгами и договорами, а не оружием, а в 1356 году даровал Германии «Золотую буллу», по сей день служащую законом для королей и городских магистратов и оберегающую их друг от друга. Это было время, столь отличное от нынешнего – когда повсюду в Европе слышно о военных столкновениях, когда короли вновь посягают на свободу моей родной Швейцарии, когда турки снова наносят поражения войскам германских и венгерских государей27, а во Франции продолжается бедственная война, вызванная многие десятилетия назад нечестивым королем, посмевшим поднять руку на достояние Божие28.
Милостью Божией, мне не много пришлось воевать. Я служил бургундским герцогам и немецким вольным городам, видел Италию, Фландрию, Эльзас, Люксембург, Данию и Англию. При дворе неаполитанских властителей я защищал прекрасные палаццо во время городских беспорядков, когда одни жители города ополчались на других, таких же неаполитанцев, как и они сами, и вся разница между ними и вся причина раздоров заключалась лишь в том, что те поддерживали партию, носящую плащи одного цвета, а эти – партию, носящую плащи другого цвета, и различие цветов казалось им достаточным поводом, чтобы поносить и резать друг друга. Служа в роте охраны герцога Бургундского, я сопровождал молодого наследника в опасной поездке через всю Францию, охваченную жестоким крестьянским восстанием – и великая горечь пронзала мое сердце при виде несчастной страны, разодранной многолетней войной, страны, имевшей на севере захватчиков-англичан, а на юге – отложившееся и заключившее союз с захватчиками герцогство, страны, потерявшей цвет своего рыцарства в неудачных сражениях и испытавшей в довершение ко всему возмущение и мятеж собственного терпеливого народа. Я покинул службу у герцога и уехал в Германию, где, состоя в войске города Любек, участвовал в осаде Хельсингборга, столицы короля Вальдемара Датского, что было королю местью Ганзы за разорение города Висбю... И везде я видел одно и то же: горе и несправедливость, высокомерие власти и страдание простых людей – но вместе с тем равную, всеобщую, охватившую великих и малых глухоту к голосу небес. Словно несчастные дикари, не знающие иной радости, кроме как удовлетворение потребностей плоти, государи и народы заботились о справедливом, по их мнению, разделе власти, о дележе и передележе сокровищ и богатых ленов... Великие мира сего забывались в снискании почестей и суетной славы, а малые – в усердной и унылой добыче хлеба насущного. И если кто и переступал порог храма, то лишь затем, чтобы просить небеса о споспешествовании в этих житейских делах, словно нет у человека иного, высшего долга перед небесами, и нет у небес иной, высшей заботы, кроме как удовлетворять наши мирские стремления.
Разве что среди простого народа, измученного тяготами, иногда вырывался под сводами церкви безмолвный плач, обращенный ко Господу – плач, значащий больше всяких слов. Но и он не находил ответа и утешения – ибо голос века сего заглушал в сердцах голос вечности, и безвыходно замыкал человека среди его хлопот и проблем.
И, стоя в храме – неважно, под небом какой страны – я смотрел на распятие, и встречал ответный взгляд Христа, в котором читалось: доколе? Доколе Мне быть пригвожденным к этому кресту, на который вознесли Меня ваше равнодушие и забвение, и нежелание знать ни о чем, кроме своих сиюминутных желаний? Не было ли сказано о том, что все приложится человеку, лишь бы только он желал жить по законам Царствия и по правде его? Вы же, однажды уже утратившие рай, ищете чего угодно, какой угодно правды и справедливости – но не того, что утратили, не той правды и любви, ради которой Я счел возможным страдать даже до смерти. И тем продолжаете Мое распятие.
И ты так же, - говорил Его взгляд, обращенный ко мне, и в этом взгляде было столько терпения, снисхождения и готовности страдать и дальше – пока еще остается надежда – что душа переворачивалась во мне, как тогда, во сне, после которого я бился головой в дверь приходского священника Рундшау.

И наступил час, когда я отложил меч, так и не принесший никому пользы. Однажды в Богемии я разговорился с одним прелатом. За годы службы мне не раз приходилось беседовать с клириками – я любил такие беседы и охотно обращался за наставлениями, но почти всегда слышал в ответ лишь общие слова и назидательные рассуждения, подобно тому как в булле «Unam, sanctam» много говорится о необходимости подчинения каждого из смертных воле и велениям римского первосвященника, но ничего не сказано о том, какие плоды это должно приносить, кроме спасения души, которое, как я успел узнать, едва ли не каждый прелат в наши дни понимает по-своему.
Этого пожилого каноника (звали его, кажется, Якоб Адлерза) я повстречал в городе Янов, где он служил в одном из соборов. Заинтересованный его проповедью и тяготившийся в это время разными сомнениями, я пришел к нему на исповедь и долго рассказывал о себе, а он слушал, склонив голову набок и как-то по-птичьи поглядывая на меня. Дослушав до конца, он спросил:
- Не устал ли ты бежать от Голгофы?
- В каком это смысле? – опешил я.
- В том смысле, в котором всех нас можно счесть беглецами, - ответил он. – Все мы, хотя и носим звание христиан, отрекаемся от Христа, подобно Петру, и оставляем Его одного на Кресте, а сами живем, словно Креста и нет вовсе, и тем отменяем Его подвиг и вторично предаем на смерть, – когда думаем только о себе. Оглянись вокруг и посмотри на себя, сын мой. Ты, солдат-наемник, служишь за деньги, выставляя на торг свою жизнь – хотя и сам ею не владеешь, и дана она тебе вовсе не затем, чтобы ты ею торговал... Я удивляюсь, что ты до сих пор жив и не получил какого-нибудь увечья, которое вразумило бы тебя. Но, видно, Господь не теряет веры – а Он, да будет тебе известно, верит в нас гораздо крепче и преданнее, нежели мы в Него. Хорошо, что ты не оставляешь молитвы и ходишь в храм – но что толку в твоих молитвах, если они ничего не меняют ни в тебе, ни вокруг тебя? Что еще нужно сделать с тобой, чтобы ты наконец научился видеть свою вину во всех страданиях, окружающих тебя, причем вина твоя заключается лишь в том, что ты препятствуешь Христу быть в тебе?
Он помолчал, а потом добавил:
- Я уже полвека исповедую людей. Вы все время каетесь в одних и тех же грехах. Что еще нужно вам, чтобы понять, что грехи ваши искуплены Им на Голгофе, и с тех пор требуется от вас только одно – увидеть друг друга так, как видит вас Он, чтобы понять Его любовь к вам и Его Голгофу, Его смерть и Его воскресение? И о каком грехе тогда вообще может идти речь? Вы приходите в церковь, чтобы помолиться на распятие Христово, но что мешает вам понять, что распятия Христовы лежат на койках в каждой больнице, и на полях битвы после каждого сражения, и сидят на паперти каждого храма? И достаточно уяснить лишь это, чтобы грех потерял всякую силу, а молитва стала действенной. Но прежде – отвергнуться себя, взять крест свой и последовать за Ним. Только принесшему себя в жертву из любви, как Он, становится понятен закон жертвы. Он непреложен. Но поскольку почти никто не желает приносить себя в добровольную жертву – поскольку никто не любит до такой степени – постольку приносятся в жертву невиновные, и первым – наш Бог. А за Ним... за Ним вся земля.
- Вы носите Его имя и Его знак, - сказал он на прощанье. – Но вы не тянетесь к Нему, не заботитесь о Нем и не жаждете Его... Тогда кто вы Ему? И если Он из жажды вашей взаимности пошел на распятие, то почему вы идете на жертвы, лишения и даже на смерть ради чего угодно – но только не ради Него? Следует ли после этого удивляться, что нет правды в мире. Вы не любите Его, потому что не знаете и даже не прилагаете усилий, чтобы узнать. Но невелик спрос с тех, кто не получал никаких знамений и кому не у кого было научиться... А с тебя спрос иной. Ты столько видел и столько понял – что же ты медлишь с ответом? И не от того ли, что ты медлишь, вокруг тебя до сих пор падают тысячи – ибо тот, кто мог бы быть им поддержкой, остается дырой? Задумайся, мой молодой швейцарец, - сказал Якоб Адлерза, кивнув на меч, висящий у меня на поясе, - за тот ли инструмент ты взялся? Не достаточно ли ты оставался легионером у Креста Господня?

Этот короткий разговор поразил меня. Чешский священник словно одним махом сорвал с моей души пелену лет, обнажив все, что я так долго и тщательно старался укутать, и снова ввергнув меня в ту пронизанную голгофским ветром обстановку Мистерии, о которой я тосковал, но к которой, как выяснилось, боялся вернуться.

Вот так и получилось, что, пространствовав долгих одиннадцать лет по многим дорогам Европы, я вышел в отставку и осел в Праге, где еще семь лет изучал медицину, а затем вернулся в Швейцарию.

Не могу сказать определенно, почему я решил избрать врачебное ремесло. Никаких особенных планов у меня тогда не было. Недалеко от Янова находится высокая гора, я уже позабыл, как она называется. После разговора с преподобным Адлерзой я долго бродил по городу, размышляя и молясь, а потом ноги сами вывели меня за пределы городских стен, и я поднялся на вершину этой горы, где до заката сидел на скале и смотрел на панораму, раскинувшуюся внизу.
Заходящее солнце золотило листву садов, по далеким дорогам тащились повозки и проезжали всадники, до моего слуха, приглушенное расстоянием, доносилось мычание коров, блеяние овец, звон молота из какой-то близлежащей кузни... И вдруг с особенной отчетливостью я осознал хрупкость и смертность этого мира, его сиротливую уязвимость и странное жертвенное смирение перед лицом неведомых невзгод и потрясений, что неминуемо приходят в свой час, разрушая и погребая наши повседневные труды, заботы, надежды, презирая все наши попытки предотвратить, отсрочить, избежать... Слишком многое мне к тому времени довелось увидеть и пережить, чтобы не помнить о той легкости, с которой беда способна смести с лица земли все, что на ней терпеливо строилось и растилось.
Небеса словно распахнулись от горизонта до горизонта, и я увидел проступающий в них исполинский крест – он молчаливо простирался над миром, и его невидимое присутствие показалось мне в тот час единственным, что преодолевает эту безысходность и приносит оправдание туда, где уничтожается всякий смысл. В молчании креста крылась какая-то последняя тайна о жизни и смерти – тайна о том, что это две стороны одного и того же, и невозможно понять их друг без друга, но это залог того, что смерть лишена власти, невзирая на все свое беспощадное могущество, а жизнь, столь хрупкая и уязвимая, именно тем и сильна. И оттого мы все от рождения и принесены в жертву смерти, что несем в себе начало победы над ней – но разрешение этой тайны происходит лишь на кресте.
«Ангелы завидуют человеку за то, что он смертен», - вспомнил я слова патера Рихмана. И вдруг слезы хлынули у меня из глаз. Сердце толкнулось в горло, словно птенец, проклевывающийся из яйца. Я увидел в эту минуту каждого из живущих в совершенно новом, изумившем меня свете. Сквозь все недостатки и пороки человеческой натуры проступила агнчья, жертвенная красота, какая-то изначальная невинность и трепетное величие. Мы пришли на эту землю, чтобы пасть в нее – и тем самым обнять все творение последним, совершенным объятием, и на этой последней глубине познать истинную, совершенную жизнь, простирающуюся дальше смерти.
Так любит Бог этот мир – до конца, до желания раствориться и пресуществиться в нем без остатка, и только этим путем можно понять Его любовь. И мы можем бежать от этого, желая сытости и спокойной жизни, и можем убегать долго и не без успеха – но неминуемая смерть, этот божественный нарочный, рано или поздно настигнет нас, чтобы провести своими вратами – вратами Его любви. И Господь, придя в последний день мира воскресить нас, оправдает нас уже тем, что мы пришли на землю и умерли на ней, как и Он Сам, и тем самым хотя бы отчасти стали сородны Ему. А дальше предстоит суд Его любви: она станет обжигающим откровением для тех, кто бежал от нее, и им захочется убежать еще дальше, хоть до самого ада, - или блаженнейшей встречей и венцом для тех, кто принял начертанный Им путь и вошел в тайну Его могущества, распоряжающегося жизнью и смертью, этими двумя ангелами – служителями Его любви.

Откровение потрясло меня. Словно невидимое копье, оно прободало сердце и исторгло горячие слезы о каждом из сиротливых жителей земли – слезы сострадания и жалости, поскольку каждому предстоит этот горький и страшный опыт, и слезы радостного изумления от того, сколь великая награда берется этой тяжелой ценой. Что по сравнению с этим наши жалкие грехи, заблуждения и суета? Весь мир представился мне населенным тысячами тысяч маленьких Христов, обреченных каждый своему кресту и ожидаемых Отцом Небесным в воскресении божественной славы. Плененный муравьиным мельтешением мира Христос не знает и не верит, что он Христос – и лишь поэтому не воскресает после каждой из тысяч маленьких смертей, что приходится проходить ему на протяжении жизни, и крест, способный преобразить, видится ему всего-навсего дыбой, выворачивающей суставы, а открывшиеся небеса придавливают, словно рухнувшая кровля... Бог знает правду о нем, и Богу вручен окончательный суд. А нам, исполняющим главные роли в величайшей Мистерии о Страстях Господних, претерпеваемых Им в лице каждого, только и следует, что ежечасно подставлять плечо под несомый рядом с нами крест, и видеть распятие Христово, скрытое под внешне спокойной и размеренной жизнью, и принимать на руки очередного мученика, и умащать, и полагать во гроб, и непреложно верить в воскресение – ибо жив Господь Бог, и не нашими верой и силами, а Его силой и Его крепкой верой в нас мы оживаем и выходим из гроба на свет, словно четверодневный Лазарь.

Я спустился с горы уже в сумерках, совершенно онемевший, без единой мысли в голове, и единственное, что понимал в тот час, так это то, что кончилась моя прежняя жизнь.

Все мы знаем, насколько человек слаб и уязвим, и так легко подкашивает его малейшее бедствие... И вот тогда-то и захотелось мне броситься ему в поддержку, чтобы по возможности утешать и приободрять его, и постараться облегчить страдания, в страхе, как бы однажды, измученный сверх возможного, он не сказал: «Хватит! Это выше моих сил!» – и не предался малодушному желанию благополучия и покоя любой ценой.
Я выхлопотал себе отставку и в тот же год поступил в Пражский университет, благо был уже грамотен, умел читать и писать на двух языках и нахватал вершков из разных наук – в этом смысле годы службы пошли мне на пользу. Врачебное искусство, столь милосердное и почтенное, казалось мне достойным поприщем. Я сменил меч на ланцет, ибо знал, что это не худший способ добычи пропитания, чем наемничество, не говоря уже о тех замечательных познаниях и умениях, которые дает медицинская наука. Иногда человеку гораздо больше откроется о тайнах земного и небесного, если вы успокоите его рану и дадите кусок хлеба с чашей подогретого вина, чем если будете долго и сладкоречиво говорить о Боге.

Так начался мой путь домой, в родную Швейцарию, в милое моему сердцу Рундшау, где впервые мне приоткрылись животворящие тайны Божии, которыми я озарен поныне. Многое довелось мне испытать на этом пути. Чем более я постигал искусство врачевания, тем больше восторгала меня премудрость и благость Господа Бога, столь замечательно, соразмерно и тонко устроившего человеческое тело и насытившего земные травы и минералы столь удивительными и полезными свойствами, образовавшего предметы и вещества в столь дивной гармонии и взаимосвязи. Не раз во время моих трудов я испытывал ощущение священнодействия, и трепетал, даже когда обрабатывал зловонные язвы, запущенные нагноения и кишащие паразитами струпья на грязных телах бедняков – как будто Сам Господь в этот момент спешил моими руками восстановить поврежденное, подобно заботливой матери, выручающей ребенка, на минуту оставленного без присмотра и попавшего в беду. Порой меня приводили в ужас легкомыслие и беспечность, с каким человек относится к дарованной ему жизни, растрачивая и подтачивая ее не по божественному усмотрению, а повинуясь похотям своего несчастного нрава. И без того уязвимый и смертный, он еще сам навлекает на себя страдания и болезни, спрашивая затем, чем он провинился перед небесами, что они так несправедливо его казнят. Но – «и это Христос», - говорил я себе в тот час, и мои недоумение и гнев оборачивались словами ободрения и ласки, усовещавшими иногда больного лучше всяких нравоучений. Немало горя доставляло мне видеть, в какие муки ввергает людей чужое равнодушие – в особенности равнодушие сильных мира сего по отношению к слабым, которых непрерывные лишения и недостаток приводят к неизлечимым болезням. «И это – Христос», - думал я, когда мое сердце обливалось кровью при виде золотушных и рахитичных детей, невинных мучеников нищеты родителей и жадности сеньоров, налагающих свою руку на без того скудный доход простонародья. И делал все, что в моих силах, не спрашивая платы, – и не столько мое искусство приносило им облегчение, сколько сочувствие и сердечность, так что бедная мать, только что готовая хулить небеса за жестокость к ее невинным детям, благословляла Бога за то, что «есть еще милосердные люди, подобные вам, господин лекарь».
Думаю, не Бог служит источником большинства наших бедствий, а мы сами, холодные и бесчувственные друг к другу. И уж коли бедствия сии нас касаются, мудро не предъявлять Всевышнему незаслуженных счетов, а честно делать то, что мы можем, ибо что причинено людскими силами, то, с Божьей помощью, людскими силами же и будет исправлено.

Не раз, впрочем, мне давались знаки того, что руками человека совершается более, нежели доступно его силам. В иные дни умения моего не хватало, и я проигрывал битву с болезнью, ибо врачебная наука, сколь бы совершенна ни была в наше время, пока не знает управы на многие недуги. Но несчастный больной вызывал столько сочувствия, что душа моя вся обращалась в молитву о нем. «И это – Христос!» - кричал я тогда к Отцу Небесному, не зная, какими еще словами просить о помощи. И, бывало, без моего участия проходили неостановимые внутренние кровотечения, а целебные снадобья оказывали эффект, не описанный ни в одной известной мне книге. В таких случаях я не брал плату за свой труд, даже если исцелялся богатый и знатный больной, хотя мне и стоило больших усилий убедить его и его домочадцев, что исцелением они обязаны не искусству лекаря, а чуду Божьему.

В Нюрнберге я повстречал известного медикуса Меджида ал-Хакима ал-Аббаса ал-Хусейни, сарацина из Танжера. Не знаю, известно ли вам, но сарацинские лекари превосходят в своем искусстве лекарей христианских, и весьма сведущи во многих тайнах трав и минералов, в свойствах животных вытяжек и в составе человеческого тела. Почтенный Меджид ал-Хаким пользовался громкой славой благодаря своей мудрости и умениям, но при том был презираем нюрнбержцами за принадлежность к исламской вере, а многими вообще почитался за колдуна. Сам он, впрочем, относился к сему презрению стоически, сознавая, что иного нечего и ожидать сарацину, живущему среди христиан – точно так же, как немногие христиане, живущие среди сарацин, неминуемо испытают на себе презрение и высокомерие потомков Измаила.
Мы много говорили с ним и о медицине, и о других вещах, касаясь даже вопросов божественных.
- Не удивительно ли, - говорил Меджид, - что христиане, при всей их доблести, оказывались неспособны противостоять воинам Аллаха, даже защищая свои святыни в Палестине? Но в том, очевидно, и сказывается разница между чтущими пророка, распятого на древе, и пророка, держащего в руке саблю воина.
- Я не силен в богословии, - отвечал я, - и не мне доказывать вам, какая вера правая. Однако же я твердо держусь христианства, ибо только оно в полноте раскрыло мне тайну и смысл человеческого страдания, жизни и смерти. Поверьте, не мечом торжествует в нашем мире Бог.
Я делился с Меджидом откровениями, бывшими мне, и превозносил честной Крест Христов, как символ и образ любви, простирающейся за пределы смерти. Сарацин задумчиво поднимал брови, поглаживал бороду и иногда согласно кивал.
- Воинам Аллаха и воинам Христа в равной степени свойственно мужество, - говорил он, - хотя благородный Салах-эд-Дин не всегда встречал среди христиан противников, равных ему в благородстве. И в ваших, и в наших землях взгляды на долг врачевателя также одинаковы. Вы сегодня показали мне, что христианам свойственна и мудрость, достойная учеников пророка. Мы так же чтим любовь, доходящую до самопожертвования, и так же полагаем, что лишь через смерть лежит путь к истинной жизни. Ваш пророк явил истину о том, что нет таких бедствий, которые воспрепятствовали бы вверившемуся. Наш пророк сказал подобное: «Вы не знаете о том, что неприятное для вас может послужить источником блага». Поистине, Аллах отец всех, и если бы христиане мудро исполняли заповеди Его, сабля пророка осталась бы в ножнах. Если бы все христиане думали столь же высоко, как вы, был бы мир между христианством и исламом.
Еще он сказал, что теперь понимает, почему Франциск из Ассизи, некогда посетивший сарацинского султана, был благосклонно принят им и удостоился многих бесед, и почему этот султан, по слухам, в конце жизни даже решил принять христианство.
Мы расстались друзьями, и до самой кончины почтенного Меджида я состоял с ним в доброй переписке, советуясь о делах медицины и беседуя о различных тайнах жизни и Промысла Божия.


Мне исполнилось сорок два, когда наконец закончилось мое странствие, и я увидел перед собой до боли знакомые очертания Рундшау: разросшихся «Старух» при дороге, громаду горы Танненберг, возвышающуюся над всей нашей округой, словно добрый великан, и рундшауский холм, увенчанный зданиями ратуши и церкви Богородицы Тернового Венца. Не в силах сдержать волнения, я спешился с коня, когда до деревни осталось не более полулиги, и долго стоял так – глаза мне застилали слезы, а голова кружилась.
Я вернулся домой – через двадцать лет после того, как оставил дом, не надеясь и не желая возвращения.
Было раннее утро, и был октябрь. Ветер налетел с альпийских вершин и чуть не сбил меня с ног – ноги мои подкосились не от силы ветра, а от одуряюще-родного его запаха, от его знакомого толчка в грудь. Двадцать два года враз упали с моих плеч и канули куда-то в подмерзающую осеннюю землю. Я вернулся в те места, и словно в то время, где и когда начал странствие. Вернулся другим – и все-таки тем же самым, может быть, еще более самим собой, чем был, покидая Рундшау.
Еще бы – тогда я бежал от правды, открывшейся мне. А теперь она настигла меня и была принята мною. Душа моя успокоилась и обрела себя.

С ветром долетели звуки музыки – в деревне играли волынки. Сквозь их игру как будто слышалось пение, стройный хорал, выводимый многими голосами. У въезда в Рундшау, там, где до сих пор стоял дом дровосека Штольца и где сейчас было много каких-то повозок и фыркали в торбы стреноженные или привязанные к вновь появившейся коновязи лошади, охраняемые парой подростков, я разглядел как будто деревянный помост, убранный хвоей и цветными тканями. А чуть повыше, там, где главная рундшауская улица направляется к главной площади, на миг поднялся и вновь скрылся за домами большой белый крест.
Крест Мистерии.
С бешено бьющимся сердцем я бросился бежать по дороге, ведя в поводу удивленного жеребца, и только пробежав полпути, догадался вскочить в седло и взял коня в шенкеля. День, когда я вернулся в Рундшау, был 10 октября. Ровно в этот день 22 года назад здесь впервые состоялось божественное действо, именуемое нами Mysteria, и я, галопом влетая на деревенскую улицу, еще до конца не верил, просто не мог, не в силах был поверить, что все повторяется.

Все повторялось.

Огромная процессия – думаю, раза в два или три более многочисленная, чем тогда, - восходила к нашей Голгофской площади, неся гирлянды, хоругви и плащаницы. А возглавлял ее – возглавлял ее наш Крест, торжественно поддерживаемый двумя молодыми дьяконами, шествовавшими со строгой серьезностью и благоговением. Перед Крестом с Евангелием в руках шел постаревший патер Шильдбергер, а сразу позади Креста – незнакомая мне девушка в одеянии Пресвятой Девы Марии и целый отряд легионеров, облаченных в доспехи шварцвальдской кантональной гвардии – собственно, это и были гвардейцы. Дети в ангельских туниках несли перевитые алыми, белыми и черными лентами шесты, увенчанные звездами и коронами. Среди толпы, шедшей следом за Крестом, я разглядел нескольких прелатов в священнических ризах. Судья Хольгерт – Боже мой, судья Хольгерт! – также шел в толпе, и красивый позолоченный венец на его седой голове, и белая с красной оторочкой мантия (не судейская, а сшитая, очевидно, специально к Мистерии), и ореховый жезл в руках указывали на то, что в нынешнем действе он пребывает в своей прежней роли прокуратора Иудеи.
Деревня Рундшау, словно два с лишним десятка лет назад, играла Мистерию о Страстях Господних – уже, несомненно, не для того, чтобы спастись от чумы, но в воспоминание о той, самой первой нашей Мистерии, потрясшей нас откровением жертвы и милости Христовой.

Да, это было так. Затерявшись в толпе, я до самого конца сопровождал это действо, и при виде того, как Крест, некогда сработанный нашим благочестивым плотником Иоахимом, водрузили на помост в центре ратушной площади, снова, как и прежде, символизировавшей Голгофу, я упал на колени и зарыдал. Вокруг меня на минуту расступились удивленные люди, мне хотели предложить помощь, но я отказался, Мистерия шла своим чередом, и лишь по все более пристальным взглядам, мельком касавшимся меня с разных сторон, я ощущал постепенное узнавание. Но оно разрешилось не прежде, чем отзвучали последние слова божественного действа, и хор, в котором участвовала вся площадь, спел несколько дивных гимнов в прославление честного Креста Христова...

Не знаю, какой пир закатил отец из притчи Господней, радуясь о возвращении блудного сына, но деревня Рундшау, приветствуя блудного Арнольда Энке, не ударила лицом в грязь. Впрочем, события того дня слабо отпечатались в моей памяти. Я был слишком потрясен и ошеломлен, чтобы отдавать себе полный отчет в происходящем, а видение столь знакомых, родных и постаревших лиц, вперемежку с юными, незнакомыми, но, оказывается, состоящими со мной в той или иной степени родства, совсем подкосило мою бедную память и слилось в какую-то трудноразличимую пеструю картину, в которой теперь трудно выделить что-то связное. Трактир Эберхарда, где с недавних пор заправлял молодой Генрих Фляйше, был набит битком, мне то наперебой рассказывали о деревенской жизни, то, шикая друг на друга, слушали о моей. Я обнимал престарелых родителей, возмужавшего брата и целый выводок племянников, узнавал в зрелых мужчинах и женщинах друзей детства, и с печалью слушал о тех наших, кто не дожил до моего возвращения: Иоахим Фогель, мамаша Бремер, ткач Геншер, дьякон Фогт, старушка Краузе, молодой Хоффбауэр (погиб по-глупому пару лет назад, попав под раскатившиеся бревна во время строительства нового дома), большинство из стариков... Прочие, однако, были в полном здравии – для наших мест долгожительство не такая уж редкость.

Но среди этой радостной суеты один вопрос не переставал меня уязвлять, и наконец я дождался момента, когда торжества прошли, и волнения, вызванные моим прибытием, улеглись. Тогда, у растопленного камина в Эберхардовой кухне (Эберхард, еще более располневший, но бодрый, самолично организовал незатейливый стол) состоялась моя беседа с рундшаускими стариками – и было странно видеть в качестве стариков тех, кого я помнил людьми еще зрелыми и полными сил... Кузнец Рейнеке был так же кряжист и румян, только в рыжие кудри и бороду словно натолкали светлого пепла. Совсем поседевший судья Хольгерт, которому стукнуло недавно шестьдесят пять, держался молодцом, как и мой отец, а преподобный Игнациус чем-то неуловимо напоминал патера Рихмана, хоть и не походил на него ни лицом, ни фигурой.
- Мы играем Мистерию... дай Бог памяти... да вот точно, уже двадцатый раз, - сказал мне кузнец. – Поди удивился, когда увидел, а? А уж как мы сами удивились, когда вдруг взяли, да сыграли ее в первый раз после того! Просто сами себе не поверили. С тех пор так и продолжаем – видишь, сколько народу теперь собирается? Приезжают со всего кантона, да что там, даже, бывает, из-за границы. То-то Эберхард доволен, - доволен, Эберхард?
Трактирщик в ответ пробурчал нечто благодушное.

Она возродилась, наша Мистерия, спустя полгода после моего отъезда. Инициатором оказался патер Шильдбергер. В 1350 году пришли известия о том, что чума, до сих пор свирепствовавшая еще в некоторых уголках Европы, окончательно сошла на нет. А на следующую осень молодой прелат, обжившийся в Рундшау, полюбивший ее жителей и все еще полный благоговейной памяти о патере Теодоре Рихмане, по какому-то наитию решил повторить удивительное действо – в воспоминание о чудесном избавлении Рундшау от бедствия, постигшего весь кантон три года назад. Он посоветовался сначала с судьей и кузнецом, продолжавшим исполнять обязанности приходского старосты, а затем со всей общиной, и заручился народной поддержкой. Затем отправился в Линден, и стареющий епископ Бертольд, в котором неприятная память о визите апостольского институтора уже давно уступила место удовлетворению от победы над честолюбивым легатом, да еще сохранялось нечто вроде беспокойства совести о незаслуженной отправке на покой достойного настоятеля прихода, дал свое благословение на возрождение Мистерии, и даже на то, чтобы сделать ее местной благочестивой традицией.
Так Мистерия о Страстях Господних стала ежегодным событием, о котором теперь известно далеко за пределами Швейцарии. Она давно превосходит по торжественности действа и числу гостей ту, самую первую, и во многом выглядит роскошнее. Преподобный Мартин Энгельзах, сменивший патера Игнациуса на приходе, всячески поддерживает ее, а новый епископ Линдена, кажется, весьма доволен тем, что в его диоцезе имеется такая достопримечательность.
И я, хотя практика моя расположена теперь в Женеве, каждый год возвращаюсь в Рундшау, чтобы принять участие в нашей Мистерии – хоть одним из толпы, хоть жердью в изгороди, мимо которой движется шествие. Вот и эти строки пишу здесь же, в старом отцовском доме – расширенном и надстроенном, но сохранившем многое от той поры. И буду приезжать, пока меня держат ноги или пока не прекратится наша Мистерия – а чтобы она не прекратилась, я усердно молю нашего Господа. Пусть теперь это скорее радостная и красочная традиция, и уже не сопровождает нашу Мистерию трепет зияющей бездны и исходящий из глубины сердца призыв о милости Божией, испытанный нами тогда, перед лицом неизбежной, как казалось нам, смерти... Но она по-прежнему полна живой благодарности, и, кажется мне, Спаситель с небес благосклонно взирает на наши усилия по прославлению Его великого Креста. Креста, которым животворится мир и который лежит глубоко в основе всякого созидания и всякой добродетели в веке сем, сознаем ли мы это или же вовсе о том не задумываемся. Ведь все доброе на нашей земле, и все вечное под небесами берется и завоевывается жертвой, самоотречением и крестом, который рождается только от великой любви, а потому неподвластен смерти и времени.
Она практически та же, что и тогда, наша Мистерия. Ее божественный сценарий, вдохновенно начертанный патером Рихманом шестьдесят восемь лет назад, до наших дней не изменился ни на йоту. И все же есть одно отличие. Крест, который проносится теперь от Претории до Голгофы, свободен. После той, самой первой Мистерии, рундшауцы ни разу никого больше не избирали на роль Христа. Крест несут дьяконы или священники, а на Лобном месте его не занимает никто – никто видимым образом, замечу я; ибо невидимо Сам Господь остается на этом Своем великом престоле, а вместе с Ним и каждый из нас, и весь мир, знает ли он о том или не знает. И если не знает – то тогда кажущаяся пустота на Кресте обращена к нему, как зов: она напоминает, что место наше поныне никем не занято, и что, как бы мы ни хотели и ни пытались, не дано на земле увидеть Христа иначе, чем сочетавшись с Ним на пересечении этих двух перекладин, этих двух великих начал – неба и земли, жизни и смерти, вечности и времени, страдания и блаженства, Бога и человека.


____________________________
1«Да здравствует Крест, триумфатор, победа Христова, слава христиан» (лат.)
2Следует заметить, что в описываемые годы Рим все же не являлся центром христианского мира, поскольку папская резиденция с 1309 года находилась в Авиньоне, куда переместилась под давлением французского короля. «Авиньонское пленение» Пап закончилось только в 1377 г.
3Левант – принятое в Средневековье название географической области, охватывающей Малую Азию, северо-восток Африки, Босфор и Причерноморье.
4Магриб – историческая область на северо-западе Африки, в районе современного Марокко.
5По этой причине в 1349 г. движение флагеллантов было запрещено специальным папским повелением.
6«Во имя Отца и Сына и Святого Духа» (лат.) – начало католической мессы.
7«Аминь» (лат.)
8«Благословение Господне на вас» – «И со духом твоим» (лат.)
9«Прииди, Дух Святой» (лат.) – католическое песнопение.
10«Идите, месса окончена» (лат.) – формула «отпуста», традиционного окончания католической мессы.
11«Из глубины» (лат.) – начало 129 псалма («Из глубины воззвах к Тебе, Господи...»).
12«Иисус Назарянин, Царь Иудейский» (лат.)
13«Отче наш» (лат.)
14«Аве Мария» (лат.), молитва к Богородице.
15«Святому Кресту» (лат.) – католическое песнопение.
16«Путь святой, путь скорбный, тебя прославим» (лат.)
17«Тебя, Боже, [хвалим]» (лат.) – католическое песнопение.
18Помилуй, Боже, помилуй нас! (лат.)
19«Стояла Матерь скорбящая» (лат.) – католическое песнопение.
20«Агнец Божий» (лат.) – католический гимн, входящий в состав панихиды об усопшем.
21Eisen Stein (искаж. нем.) – ледяной камень
22Противостояние короля Баварии Людовика, претендовавшего на титул императора Священной Римской империи, и папского престола в Авиньоне. Смута привела к расколу католической церкви, когда Людовик был отлучен от церкви папой Иоанном XXII и в ответ на это добился избрания в Риме антипапы Николая V (1328 г.) Во время этой смуты несколько швейцарских городов, поддержавших Людовика, также были подвергнуты отлучению. Кризис разрешился только со смертью Людовика, примерно за год до начала описываемых событий.
23Римский первосвященник (1198–1216 гг.), благословивший св. Франциска Ассизского на создание ордена францисканцев (ко времени описываемых событий уже почти полтора века как покойный).
24«Бог из машины» (лат.) – неожиданное, чудесное разрешение трудных обстоятельств.
25Бог так желает (лат.)
26Таинство страшное (лат.)
27«Военные столкновения» – междоусобные войны между союзами немецких городов и войсками курфюрстов в конце XIV века; «короли вновь посягают на свободу... Швейцарии» – развязанная австрийским герцогом Леопольдом Габсбургом война против союза независимых кантонов, известная сражениями при Земпахе (1386), когда был убит Леопольд и совершен подвиг Арнольда Винкельрида, позволивший швейцарцам одержать победу, и при Нефельсе (1388), когда австрийцы потерпели окончательное поражение и были вынуждены заключить мир; «турки снова наносят поражения...» - речь идет о битве при Никополе (1396) между армией османского султана Баязида и соединенным войском Сигизмунда Люксембургского, призвавшего рыцарей из Англии, Германии, Франции, Бургундии, Венгрии, Валахии, Болгарии и Сербии, а также отряд родосских иоаннитов. Битва закончилась полным разгромом рыцарей-христиан, несмотря на проявленную ими высокую доблесть.
28Имеется в виду Столетняя война (1328-1421). По преданию, она явилась следствием проклятия, которое навлек на себя французский король Филипп IV Красивый, пожелавший присвоить несметные богатства ордена тамплиеров. Тамплиеры были осуждены за ересь и дьяволопоклонство, орден разгромлен и запрещен, а гроссмейстер ордена Жак де Моле сожжен на костре. Перед смертью он проклял короля, и это проклятие вскоре исполнилось. Филипп IV и три его сына в течение 14 лет сошли в могилу, династия Капетингов пресеклась, а у новой династии, Валуа, французский престол был оспорен английскими королями, также имевшими на него права. Из-за этого разгорелась война, которая, после некоторого перерыва (1346-1355), к моменту описываемых событий вновь возобновилась и в 1356 году принесла французам очередное сокрушительное поражение в битве при Мопертюи. Вскоре после этого поражения во Франции началось крестьянское восстание, получившее название «Жакерия».
© Sergeant