Вечерний Гондольер | Библиотека
Станислав Фурта
БОЖЕСТВЕННЫЙ РЕБЁНОК
Иисус, призвав дитя, поставил его
посреди них и сказал: истинно говорю вам,
если не обратитесь и не будете как дети,
не войдёте в Царство Небесное.
Матф.: 18:2,3

Он (ребёнок) – невозможность поступить иначе,
оснащённая всеми естественными силами инстинкта,
в то время, как сознание постоянно плутает
в мнимой возможности поступить иначе.
К.-Г.Юнг "Божественный ребёнок"
Моя собеседница вытаскивает из пачки сигарету. Сигарета длинная и тонкая, как матовая игла. Она решительно вставляет иглу между ярко накрашенных губ, будто хочет проткнуть себе череп. Я с лёгким содроганием представляю, как из её затылка выходит примятый зубами краешек фильтра. Она подносит зажигалку, но слегка медлит, о чём-то задумавшись. Это даёт мне возможность разглядеть её попристальнее. Возраст моей собеседницы не подлежит точному определению. Возраст – это субстанция, которую с различной степенью изящества, как первородный срам, пытаются скрыть все особи женска пола. Разница лишь в том, что одни прикрывают сей срам чем-то кружевным, побрызганным дорогим антиперспирантом, другим же не остаётся ничего, как воспользоваться плотной трикотажной крепостью, в коей изыску не больше, чем в обильно политых потом и розоватой харкотиной боксёрских трусах. Что касается Виолетты, всё ещё из-под накладных ресниц созерцающей аккуратный кончик незажжённой сигареты, то в моём понимании ширина её срама растягивается между сорока и пятьюдесятью пятью. Наконец, Виолетта щёлкает зажигалкой, и выпускает в матовый плафон узенькую струйку ароматного дыма. Движения её точны и уверенны, будто вырезаны по лекалу. Это сигнал к началу атаки. Я вытаскиваю из кармана пачку “Русского стиля”, кладу рядом с хрустальной пепельницей и, не сводя глаз с неприятельских батарей, небрежно закуриваю. Я знаю, что в эти минуты должен держаться как можно вальяжнее. Мой взгляд вбирает в себя её вылепленное опытным косметологом лицо, и я проникновенно урчу:
- Рассказывайте.
Виолетта молчит, и это меня слегка тревожит, потому что мы поменялись местами. Но если я хочу чего-нибудь в этом лопающемся от роскоши доме словить, то мне необходимо расслабиться. И я широко, но проницательно улыбаюсь, снова переходя в атаку, из последних сил уговаривая себя, что даже если по моей белоснежной сорочке и одолженному по случаю у приятеля дорогому галстуку Виолетта догадается, что я зашитый алкоголик, что меня выгнала жена, и что я нелегалом мыкаюсь в кишащем тараканами и вьетнамцами общежитии, платя по пятьдесят баксов в месяц за ж…по-место, это никоим образом не поколеблет моего профессионального имиджа. Неуверенный натиск Виолетты сломлен, и она нарушает растворившуюся в клубах дыма тишину.
- Сергей Сергеевич, вы ведь в общих чертах знаете суть проблемы?
Чтобы не выпустить инициативу, я молчу.
- Сколько на ваш взгляд понадобится времени для её решения?
Я глубоко затягиваюсь, сощурившись, окидываю торчащий из-за обеденного стола карельской берёзы торс Виолетты и глубокомысленно изрекаю:
- Всё будет зависеть от вашей откровенности, а впоследствии и от откровенности вашей дочери.
- А если я, или, скорее всего, она что-то захотим от вас скрыть?
- Тогда вам придётся терпеть меня очень долго.
Я, кажется, совершил ошибку. В выражении “терпеть меня” содержится неприкрытый негатив. Мне следовало бы сказать: “Тогда мы будем очень долго работать”. Выражение лица Виолетты становится непроницаемым. Свет кухонного плафона отлетает от её пропитанных кремом щёк, как от полированного мрамора. С наигранно безразличным видом я принимаюсь разглядывать стену напротив. На ней импровизированный иконостас – несколько старинных икон в два ряда на массивной доске из морёного дуба. Я узнаю изображения Богоматери с Младенцем на руках, покровителя путешественников Николая Чудотворца да ещё, пожалуй, целителя Пантелеймона. Другие мне неизвестны. С моей точки зрения иконы разбросаны на отведённом для них пространстве довольно-таки хаотически, но что примечательно, лики Богородицы и других радетельниц за веру Христову выполнены куда крупнее и монументальнее, чем изображения святых-мужчин. Я пытаюсь постичь высший смысл появления икон именно здесь, на кухне, но мои умопостроения прерывает резкий голос Виолетты:
- Я бы никогда не обратилась ни к вам, ни кому-либо из ваших коллег, если бы не восторженные рекомендации моего первого мужа. Сколько вы берёте за час?
Ответ на этот вопрос у меня готов заранее.
- Тридцать пять.
- Ну что ж, это очень немного.
- Да, но при этом я оставляю за собой право работать столько, сколько сочту нужным и тогда, когда сочту нужным. В нашем деле временной график имеет решающее значение. Если процесс идёт, то идёт достаточно быстро. Или он не идёт совсем.
- Хорошо, Сергей Сергеевич. Мне кажется, что вы меня правильно понимаете. Так что давайте условимся: если за два месяца я не увижу никаких реальных результатов, вы забудете дорогу в этот дом.
Она агрессивна, как все соматотонические мезоморфы, и при том достаточно умна. Я уверен, что хорошо чувствую эту породу. Скорее всего, у неё был властный отец, до безумия обожавший своё, вероятнее всего, единственное чадо. Замужем она, надо думать, была раза три, не менее. Всех своих мужчин она тащит за руку к косяку, на котором осталась отцовская зарубка. И все они чудесным образом оказываются пигмеями. Так, должно быть, болтался бы от стенки к стенке бедняга Сетх, попади он ненароком в гроб Осириса. Вся хохма заключается в том, что подле неё практически любой мужчина теряет в росте. Она принадлежит к породе женщин, от которых мне, во всяком случае, следует держаться подальше. Однако, коли она меня с ходу не раскусила, её действительно припекло. Наверное, почувствовала, что старится. О, климакс, священный ветер, гонящий на женщину журавлиным клином проходимцев всех мастей. Мистический инфинитезимальный отрезок на временной шкале, от момента “тэ маленькое”, когда женщина из последних сил старается доказать себе и другим, что ещё кому-то нужна, до момента “тэ большое”, когда со скрытой радостью осознаёт, что ей больше никто не нужен.
- Виолетта Николаевна, я же сказал, что результат будет зависеть от степени вашей откровенности, а стало быть, от степени доверия, которое мы испытываем друг к другу. Если вы, голубушка, обратились ко мне, значит, должны доверять. Иначе не стоит тратить ни моё время, ни ваши деньги.
Я снова широко улыбаюсь. Я могу это себе позволить. Стоматологи говорят, что у меня природная санация полости рта. И ещё я знаю, что слово “голубушка” действует на женщину порой эффективнее, чем поглаживание по внутренней стороне бедра. Я блефую. Мне некуда отступать, кроме своего клоповника.
Виолетта молча поднимается со стула, и скрывается в сводчатом проёме кухонной двери. Я победил. Возвратившись, она протягивает мне семь зеленоватых бумажек.
- Здесь триста пятьдесят долларов. Хватит на самое первое время?
- О’кей, - говорю я, удовлетворённо пряча деньги во внутренний карман пиджака. – Начнём работать. Вам удобно там, где вы сидите? Если да, то расслабьтесь и начинайте рассказывать.
- С чего начать?
- С себя.
- Но ведь вы же знаете, что я пригласила вас из-за Таты?
- Но ведь вы же меня пригласили, а не она? Поэтому и начнём с вас. Говорите обо всём, что считаете важным, - мне, во что бы то ни стало, необходимо её разговорить.
Для пущей уверенности я достаю блокнот и ручку. Виолетта поджимает губы и несколько театрально разводит руками.
- Не понимаю, что вы хотите от меня услышать, кроме того, что вы и так, наверняка, знаете. У меня дочь, которой двадцать четыре года. Когда ей было шестнадцать, она поскользнулась на лестнице и сломала голень. Гипс наложили неудачно. Девочке пришлось снова ломать ногу. После того, как гипс сняли во второй раз, она стала очень сильно хромать. Врачи говорили, что это явление временное, но хромота не проходила. Тата едва передвигалась по комнате. Я возила её на все возможные и невозможные исследования, но они ничего не дали. Все медицинские светила утверждали, что Тата абсолютно здорова. Тем не менее, она могла ходить, только опираясь на палку. В тот год Тата должна была поступать в институт. Естественно, что никуда она поступать не стала, мотивируя это тем, что инвалидам среди здоровых людей делать нечего. Ну и так далее…
Виолетта замолкает.
- Что и так далее?
- За последние семь лет она ни разу не вышла из дому.
- Вы считаете, что она симулирует?
- Я была склонна так считать, пока не заметила, что её больная нога постепенно высыхает.
- Ничего удивительного. Если вы на протяжении семи лет будете уверять себя, что у вас рак, он у вас, в самом деле, появится.
Виолетта выдавливает нервический смешок:
- Вы, Сергей Сергеевич, не очень-то деликатны.
- Вы, Виолетта Николаевна, встречали когда-нибудь деликатного хирурга? Вряд ли. Почти то же самое в моей профессии. Резать или не резать – вот в чём вопрос! – я глубокомысленно протыкаю пальцем воздух.
- Резать мою дочь? Или меня?
Я явно сболтнул лишнего. Хирургическая метафора была не очень удачной. Но иначе, как заставить эту бронированную леди выглянуть из амбразуры?
- Вас обеих, Виолетта Николаевна. Все психозы, неврозы и прочая берут начало в семье пациента, ещё точнее, в его детстве. Вы меня простите, психическое неблагополучие человек наследует от своих родителей, те от своих, и так далее, и эта дурная цепочка уходит вглубь веков. А поскольку вы об отце Таты не упоминали, откуда я делаю вывод, что он по каким-то причинам… гм-гм… отсутствует, вы – единственный человек, который может пролить свет на её проблемы. Поэтому я и сказал, что начать надо с вас.
Губы Виолетты вытянулись в узкую щёлочку.
- Не разочаровывайте меня с ходу, Сергей Сергеевич. Татин невроз, психоз, или как вы там это изволите называть – последствие тяжёлой физической травмы. И ни её семья, ни её детство, а я позволю себе заметить, что оно было счастливым, ни тем более моё, к болезни девочки никакого отношения не имеют. И я бы хотела, чтобы эта установка стала во главу угла вашей работы. В противном случае мы с вами расстанемся прямо сейчас.
Сильно сказано! Я достаю из пачки новую сигарету и закуриваю, чтобы собраться с мыслями. То, что делает Виолетта, психологи, настоящие психологи, называют «игрой в изнасилование». Это, например, когда на каком-нибудь светском рауте к вам подходит малознакомая красотка в мини-юбке, садится напротив и, широко расставив ноги, начинает отвлечённую беседу о чём-нибудь страшно заумном, скажем, о транзактном анализе. Вы собеседницу свою, конечно же, не слушаете, потому что ваш взгляд неизменно устремлён в некую заветную точку промеж её округлых ляжек. Когда она умолкает, вы, глупо и игриво улыбаясь, предлагаете ей как-нибудь, не сейчас, при случае отужинать вместе и вообще мило провести время. В ответ она разражается взрывом праведного гнева, словно новогодняя шутиха: «Наглец! Да как вы смели обо мне такое подумать!» и, в самом тяжёлом случае, отвесив вам оплеуху, гордо отправляется прочь. А вам остаётся стряхивать с себя налипшее дерьмо. Итак, подобьём бабки. Эта Барби-переросток призывает меня помочь своей дочери-невротичке, но как только я задаю первый же вопрос, решительно ставит меня на место. Игра состоялась. Она заработала двойной выигрыш: выполнила свой материнский долг и показала, кто в доме хозяин. А я, подставившись, сыграл в свою любимую игру «пни меня» и получил очередное доказательство собственной никчёмности. Кое-что во мне она всё-таки просекла. Ей нравится унижать мужчин. Наверняка, её обожаемый папочка имел обыкновение стегать своё любимое чадо по розовой попке. И пробивающееся сквозь боль, страх и привязанность смутное пубертатное «мазо» со временем переродилось во вполне осознанное взрослое «садо». Нн-да… Если продолжать дальше косить под профессионала, то нужно встать и, чопорно поклонившись, уйти. Ну, ё-моё, как же жалко трёхсот пятидесяти баксов!
- Ну что ж… Я вас отчасти понимаю, ваше жизненное кредо – «Мой дом – моя крепость» и каждый, приоткрывший дверь без разрешения, будет застрелен на месте.
Виолетта смеётся вполне от души:
- Все люди вашей профессии настолько кровожадны? То резать вам, то стрелять…
Я рад тому, что атмосфера разрядилась, и триста пятьдесят долларов пока остаются у меня в кармане.
- Что вы, мы отнюдь не кровожадны, просто самую малость циничны. Однако смею вам напомнить, что вы предупреждены об ответственности за сокрытие информации.
Я попал в её настроение. Виолетта хохочет.
- Ну, вот и покажите, на что вы способны. Поработайте в условиях ограниченности информации.
- Я постараюсь.
- Да уж, пожалуйста. Ну, так действуйте. А мне необходимо на несколько часов отъехать по делам. Татина комната вторая через холл направо. Она предупреждена о вашем визите, так что в официальном представлении нет никакой надобности.
Поднявшись из-за стола, Виолетта бросает напоследок:
- Во время сеанса прошу не курить – Тата не выносит табачного дыма.
…Я стучу в указанную мне дверь. На мой стук никто не откликается. Во второй раз я стучу несколько настойчивей. И снова в ответ – гробовая тишина. От чувства неловкости и смутного беспокойства у меня сводит челюсти. Я растерянно озираюсь по сторонам. В холле, по размерам скорее напоминающем теннисный корт, царит полумрак. Его освещает лишь некая загадочная конструкция в виде мерцающего попеременно то голубым, то розовым светом шара на затейливо изогнутой треноге. Голубые и розовые пятна причудливо скользят по нарочитым неровностям грубо оштукатуренных стен. Голубые и розовые пятна фосфоресцируют на оскалившейся африканской маске чёрного дерева. Я ощущаю себя маньяком, тайно пробравшимся в чужой дом. Маньякам тоже бывает страшно.
…В Бога я не верю ни на грош, но перед тем, как решительно распахнуть дверь в Татину комнату и озарить её своей фальшиво лучезарной улыбкой, я три раза мелко и опасливо осеняю себя крестным знамением. Я вынужден зажмуриться. Из огромного в полстены окна, что находится прямо напротив входа, мне в глаза бьёт слепящий солнечный свет. Чтобы не торчать, как истукан, в дверном проёме, я передвигаюсь мелкими шажками вглубь комнаты. После затемнённого мрачного холла я первое время действительно ничего не вижу, потом окружающие меня предметы начинают приобретать расплывчатые чёрно-белые очертания, как на старинном дагерротипе. Бесцеремонно ворвавшиеся в комнату солнечные лучи отражаются от ослепительно белых стен и жалят радужную оболочку. Я не в силах этого выдержать и поворачиваюсь к некой тёмной громадине, спасительно возвышающейся слева от меня. Это книжный шкаф. Понимая, что дебют пока складывается не в мою пользу, я начинаю молча изучать его содержимое. Мой взгляд упирается в среднюю полку. Зигмунд Фрейд. Карл-Густав Юнг. Мария-Луиза фон Франц. Фредерик Перлз. Эрик Берн. Мэри и Роберт Гулдинги. Я втягиваю голову в плечи. Представьте себе, что вы с букетом цветов под мышкой открываете своим ключом дверь в квартиру любовницы, а на пороге вас встречает законная супруга, а за её спиной – тёща с тестем в придачу. "Спокойствие, только спокойствие," – повторяю я про себя голоском мультгероя и, заложив руки за спину, стискиваю правое запястье. Говорят, что эта поза придаёт уверенность.
Наконец, у меня хватает мужества взглянуть на свою пациентку. Она сидит ко мне спиной, поджав под себя ноги, на бесформенной софе, обитой весёленькой тканью, разрисованной толстыми довольными медвежатами, зарывшись лицом в синтетическую гриву огромного игрушечного льва. Она не хочет замечать моего присутствия в своей обители. Я нерешительно покашливаю, и тогда она медленно оборачивается ко мне. Тата совершенно непохожа на свою мать. Про себя я моментально даю ей прозвище: "Чёрный херувим". Тата миниатюрна. У неё чёрные, отливающие антрацитом, вьющиеся волосы, собранные сзади в короткую, но увесистую косичку. Лунообразный овал лица, пухлые щёчки с едва заметным румянцем и маленький рот с задумчиво поджатыми алыми губками делают эту вполне созревшую девушку похожей на младенца-путти. Нос у неё настолько правильной классической формы, что невольно возникает мысль об искусном вмешательстве хирурга-пластика. Я едва успеваю заметить, что у Таты большие серые глаза, потому что она спешит убрать их под защиту слегка отливающих голубизной век, завершающихся длинными пушистыми ресницами. Тата смотрит вниз и немного влево. Если верить «ключам глазного доступа», она ведёт какой-то внутренний диалог. Только вряд ли со мной. Я не уверен, что моё появление хоть немного повлияло на её мысли – она всё ещё крепко стискивает игрушечного льва.
Я снова прокашливаюсь и стараюсь произнести, как можно бодрее:
- Простите, что вторгся в ваше жилище, милая девушка.
Тата разжимает руки, и потерявший равновесие лев мягко шлёпается на пол. Я поднимаю зверя и протягиваю ей.
- Что с вами? Я напугал вас?
Она снова стискивает льва в объятиях, словно закрываясь от моего бесцеремонного вторжения.
- Нет, просто я немного растерялась. Видите ли, меня до сих пор никто так не называл – милая девушка.
Я приблизился к ней почти вплотную и теперь не вижу ничего, кроме её огромных серых глаз. Они смотрят на меня испытывающе, с едва заметной смешинкой. Я тушуюсь.
- Извините, я вас чем-то обидел?
- Я вовсе не обиделась. Просто ваша беда в том, что вы ужасно правдивы, и если видите, что девушка милая, то так прямо и говорите ей об этом, - она вздыхает чуть наигранно. – Это всё уже давным-давно было.
- Да всё, что когда-нибудь уже было, рано или поздно повторяется…
- Тогда вы должны сказать мне, что я красива. Удивительно. Ужасно.
Я попался – ей удалось навязать мне правила игры. И мне действительно хочется сказать, как в той самой сказке, что она удивительно… ужасно… красива. Но вместо этого я говорю:
- Всё, конечно, повторяется, но совсем по-другому. Например, ваша мать не умерла, когда вам было семь минут от роду. Давайте, в конце концов, познакомимся. Меня зовут Сергей Сергеевич.
- А я думала Медведь.
Тата откидывается на спинке софы, заложив руки за голову. Она расстреливает меня из четырёх стволов. На меня нацелены её озорные в пол-лица серые гляделки и вишенки сосков, выпирающие сквозь тоненький джемпер. Я отворачиваюсь к спасительному книжному шкафу. Зигмунд Фрейд. Карл-Густав Юнг. Мария-Луиза фон Франц. Фредерик Перлз. Эрик Берн. Мэри и Роберт Гулдинги. Что посоветуете, ребята?
- Нет, я, пожалуй, буду звать вас Шарлем.
- Это почему же? – оторопело спрашиваю я.
- Это от слова шарлатан, - насмешливо отвечает Тата, впрочем, безо всякой агрессии.
Я молчу. Кажется, гонорар уплыл от меня безвозвратно. Пока я разрабатываю наименее постыдный вариант бегства, Тата продолжает меня изучать.
- Да вы не обижайтесь на меня. Но вы ведь, в самом деле, не психолог?
- С чего вы это решили?
- Вы слишком зацепились взглядом за эту книжную полку, и вас сильно испугало, что я всё это могла прочитать. А я и на самом деле прочитала эти книги.
- Зачем?
- Ну… я ведь знала, что рано или поздно вы придёте. Надо было быть во всеоружии. Хотите чаю, Серёжа? Я буду звать вас не Шарлем, а Серёжей, ладно?
- Если вас не смущает, что я почти на двадцать лет старше вас, то зовите.
- Вы всё ещё сердитесь на меня, а напрасно. Так хотите чаю или нет?
- Хочу, - отвечаю я угрюмо. Я пока ещё сержусь на неё.
Тата проворно вскакивает с софы и семенит к выходу. Она чуть приволакивает за собой правую ногу, которая немного тоньше левой, здоровой ноги. Я обращаю внимание на изящную чёрную трость с костяным набалдашником, прислонённую к подлокотнику софы.
- Вы почти не хромаете.
Она останавливается в дверях, прикусив нижнюю губу остренькими, как у бельчонка, резцами.
- Можете рассказать об этом моей матушке. Впрочем, если вы это сделаете, я скажу, что вы не знаете, что такое перверсия, и ваша карьера психолога закончится, так толком и не начавшись.
- А я действительно не знаю, что это такое. Не поведаете ли? – в моём положении мне не остаётся ничего, как только ехидничать.
Тата закатывает глаза к потолку и, наморщив лобик, декламирует:
- Перверсия – фиксированное и стойкое сексуальное поведение, расцениваемое как патологическое из-за отклонений в выборе сексуального объекта и/или от нормального для взрослого гетеросексуального полового акта. Перверсии характеризуются особыми сексуальными фантазиями, способами мастурбации, особой сексуальной стимуляцией и/или особыми требованиями к половому партнёру. Типичными примерами являются…
Я заливаюсь громким нервическим смехом.
- Ну хватит же… Уши вянут.
- А про дофаллический и фаллический конфликты развития не хотите послушать?
- Ни капли.
- А… то-то же… У вас никогда не создавалось впечатление, что многие из этих… - Тата кивком указывает на полку, - были самую малость того?
- Бывало, - я смеюсь уже безо всякого напряжения.
Тата снова порывается пройти сквозь дверной проём, но внезапно останавливается.
- Скажите ещё раз "милая девушка".
- Милая девушка.
- Хорошо. Мой любимый запах – это запах лесной малины после дождя, а ваш?
- Не знаю… - я растерянно пожимаю плечами
Тата исчезает за дверью, а я в бессилии опускаюсь на софу.
…Она появляется минут через десять, толкая перед собой сервировочный столик на колёсах. На столике – изящный фарфоровый чайник с изогнутым носиком, две чашки и плетёная корзиночка с крекерами.
- Я должна была бы спросить, не хотите ли вы есть, но мне неохота заниматься готовкой, да я и не голодна, - произносит Тата, отправляя в рот сразу два крекера.
- А вы умеете готовить? – спрашиваю я.
- Конечно, нет. Но если бы вы об этом не спросили, я бы ни за что не созналась. Так вы кто на самом деле по профессии, Серёжа?
- Математик. И даже кандидат наук. В прошлом – преподаватель вуза.
- Математик-Серёжа… Как всё странно… - она рассеянно улыбается, но я вижу, что по лицу её пробежала тень.
- Что с вами?
- Ничего. Просто мне ещё в школе тяжело давалась математика, - Тата сперва протяжно вздыхает, а потом снова улыбается со всей открытостью, на которую только способна.
- У вас хорошая улыбка, - игра есть игра, я делаю вид, что принимаю её мнимую откровенность за чистую монету.
Кажется, она чувствует, что я ей не совсем верю.
- Улыбка – штука полезная… Извините, я, кажется, позабыла налить вам чаю, - Тата склоняется над моей чашкой, а я созерцаю блеск тоненькой золотой цепочки, покачивающейся в вырезе джемпера.
Я прихлёбываю дымящуюся янтарную жидкость, а она откидывается назад и снова принимается изучать меня.
- Скажите, а сколько у вас всего было пациентов?
Врать не имеет никакого смысла.
- Вы вторая.
- Так, стало быть, до меня вашим единственным пациентом был Дрюнчик?
- Какой Дрюнчик?
- Первый муж моей матушки. Я плохо знаю его. Хотя матушка моя старается покровительствовать всем своим брошенным мужьям и любовникам, Дрюнчик очень редко бывает у нас.
Мысль о том, что полноценный мужик с очень даже мужественным именем Андрей в руках Виолетты Николаевны превратился в Дрюнчика, вызывает у меня на губах язвительную ухмылку. Тата расценивает мою гримасу по-своему:
- Так он, поди, ваш приятель, и вы сговорились с ним растрясти мою матушку с её мерзким Данилой? – эта мысль её забавляет. – Грандиозно! Фантастически!
Воодушевлённая своей фантазией, Тата всё более распаляется. Она склоняется ко мне через стол, едва не опрокинув заварной чайник, и начинает горячо нашёптывать на ухо.
- О, теперь я всё знаю… Вы не психолог. Вы известный криминальный авторитет, гангстер, вор в законе. Вот сейчас вы кинетесь на меня, свяжете своим шикарным галстуком, и швырнёте на ковёр. Затем наденете перчатки и отправитесь на поиски потайного сейфа с драгоценностями. Как это романтично! – она зажмуривает глаза и суёт мне под нос свои маленькие ладошки. – Вяжите же меня скорей, Серёжа. Я не стану сопротивляться.
Но через секунду её глаза уже открыты, и она деловито изрекает:
- Только вот кляп прошу в рот не пихать. Я не стану кричать, если вы только не надумаете ставить мне на живот утюг. Животик у меня такой не-е-е-жненький, - чтобы подтвердить справедливость своих слов, Тата приподнимает джемпер почти до уровня груди. – Пообещайте, что не сделаете этого, Серёжа!
Я потираю виски. Время собирать камни. Назад! Назад в общежитие! Моё предприятие потерпело сокрушительное фиаско. Эта маленькая фурия нагло и беззастенчиво надо мной издевается.
- Вам очень хочется, чтобы я вместо психолога оказался гангстером? Увы, Тата, вынужден вас разочаровать. Хотя я и не психолог, не профессиональный психолог, но и не бандит. Грабить вашу квартиру мы с Дрюнчиком не собирались, да и знаю его я совсем под другим именем. Упомянутого вами Данилу никогда в жизни не встречал и не жажду. Так что спасибо за чай и, поскольку в моих услугах вы, похоже, не нуждаетесь, то разрешите откланяться.
Я встаю из-за стола, гордо вскинув голову, одновременно засовывая руку в карман, чтобы вернуть злополучный гонорар, и ненароком опрокидываю чашку с недопитым чаем. По моим парадным брюкам медленно расползается тёмное пятно. Тата прыскает в кулак. Я с тоской смотрю на её довольную физиономию, и в глубинах моего Ид начинает шевелиться зловещая тень Чикатило.
- Вы очень сердитесь на меня?
- Да, я очень сержусь на вас, хотя надо бы сердиться на себя самого.
- Наверное, вы правы... что сердитесь на меня. Но ведь вы знаете, что я уже много лет никуда не выхожу, поэтому и развлекаюсь, как умею. Простите, если сможете. Если позволите, я попробую застирать пятно, а вам дам переодеться во что-нибудь из вещей Данилы.
- Не стоит. Брюки тёмные, надеюсь, что чайные разводы, когда подсохнут, будут незаметны. Да и пора мне…
- Не уходите, прошу вас.
- Зачем я вам нужен? Вы же не считаете, что я могу вам чем-то помочь?
- Сама не знаю. Наверное, всё-таки можете. Прошу вас, не уходите.
Всё это она произносит, отвернувшись. Она говорит, что не знает, зачем я ей нужен. А я не знаю, почему, тем не менее, не бегу прочь.
…Мы молча сидим друг напротив друга, уткнувшись в чашки с безнадёжно остывшим чаем. Тишина вяжет челюсти, как недозревшая хурма. Наконец, я решаюсь разрушить тягостное молчание:
- Ну и кто такой этот Данила, которого вы уже несколько раз помянули?
Тата отрывает взгляд от остывшей чашки:
- Данила – нынешний муж моей матушки. Он всего на десять лет старше меня. Терпеть его не могу…
- За что же?
- Он имеет дурную привычку входить ко мне без стука…
Я усмехаюсь, пытаясь представить себя на месте человека, который рискнёт зайти без стука в её комнату. Тата вновь откидывается назад, заложив руки за голову. На сей раз я нахожу в себе силы не отвернуться.
- А если серьёзно… Вы действительно сговорились о чём-то с Дрюнчиком?
- Хотите верьте, хотите нет, но я ему действительно помог. По крайней мере, он в это верит.
- Расскажите мне, пожалуйста, как это было.
Я начинаю мяться.
- Профессиональная этика не позволяет вам говорить о проблемах ваших пациентов?
- Что-то вроде того…
- Но ведь вы не психолог, Серёжа… Вы – математик. Так что вам можно. Ну, расскажите же, - Тата картинно поджимает губы. Чтобы добиться своего, она готова играть роль капризного ребёнка.
Я знаю, что, в конце концов, выложу ей всё, о чём она попросит, но для порядка немного ломаюсь. Тата меняет тактику.
- Если вы расскажете мне о Дрюнчике, я расскажу о себе. Вы же пришли меня лечить – значит, вам без этого нельзя.
- Торг здесь не уместен, - говорю я, сурово сдвинув брови.
Тата заразительно смеётся, и я сдаюсь.
- Мы познакомились несколько лет назад на какой-то вечеринке. Хоть убейте, не помню, где это было. Мы все порядком выпили, а алкоголь, он, знаете, сверх меры развязывает языки. Андрей Валентинович, по-вашему Дрюнчик, был в ударе. Он сидел во главе стола, чуть ли не взахлёб рыдал и жаловался на жизнь всей честной компании. Он говорил, что разочаровался в любви, что все бабы, как бы это выразиться помягче, стервы, что он уже был женат пять раз, и что все его браки кончались одним и тем же – бурным разводом. А в меня точно бес вселился. Я вспомнил одну хохму, которую мне рассказал кто-то из знакомых, и решил его разыграть. Я представился ему психологом и сказал, что могу помочь и что, если он не возражает, то можно будет попробовать применить к его случаю новейшую методику. И поскольку денег я с него попросил немного, он с радостью согласился. Я сказал ему, что курс лечения продлится семь недель, и что раз в неделю он должен будет приходить ко мне домой… Кхе-кхе…
На моё покашливание Тата удивлённо приподнимает правую бровь, разорванную едва заметным шрамиком.
- Да так, просто по ассоциации вспомнил старую квартиру. Я недавно сменил её. На более комфортабельную…Кхе-кхе… На следующий день я и думать забыл об Андрее, и каково же было моё удивление, когда он позвонил. Делать нечего… Зазвался в грузди…
Я прерываю свой рассказ и смотрю на Тату. Она с нетерпением ждёт продолжения истории исцеления Дрюнчика.
- Так вот, представьте, приходит он ко мне домой, весь такой всклокоченный, нервный. Я веду его на кухню, сажаю за стол и выставляю бутылку водки. В его глазах – немой вопрос. Я ничего не комментирую, наливаю полный стакан и требую, чтобы он выпил по возможности залпом и без закуски. Он давится, но пьёт. Когда минут через пять я вижу, что его повело, и что он вполне расслабился, я достаю лист бумаги и прошу написать что-то вроде характеристики на его последнюю жену. Ну там достоинства… недостатки… Когда он заканчивает, лист убираю в папку и наливаю ещё стакан. После этого мне приходится вызывать для него такси, и я уверен, что он в жизни не вспомнит, чего там понакарябал. На следующей неделе я проделываю то же самое с его предпоследней женой. И так далее по нисходящей. Шестую неделю мы посвящаем, кому бы вы думали?… Правильно! Его маме. А во время последнего, седьмого визита я его водкой уже не пою. Я достаю ту самую папочку и раскладываю написанные им листочки. У него аж челюсть отвисает – там, более или менее, всё один в один, иногда даже обороты речи совпадают… До него вдруг на пятом десятке доходит, что всю жизнь, несмотря на кажущееся разнообразие сюжетов, он делает одно и то же... В соответствии с некой программой, которую в него когда-то заложила мать.
- Неужто он хотя бы на пятый раз не догадался, куда вы клоните?
- Представьте себе, что нет. Андрей человек увлекающийся, импульсивный. Эта метода как раз для него. Картинка, которую я ему показал, то есть которую он сам же и нарисовал без всякого вмешательства с моей стороны, настолько его потрясла, что он решил, что я действительно великий психолог. А у меня не хватило духу сознаться ему в том, что… Как вы там выразились? Что меня зовут Шарлем. Так что всё началось с шутки, но мы с Андреем стали добрыми приятелями, а я всерьёз увлёкся психологией. Правда, интерес мой к этой науке до недавнего времени был чисто умозрительным. Я не практиковал, пока Андрей мне не позвонил и не предложил заняться вами.
- Ну и как он сейчас?
- По-моему, доволен и счастлив.
- Неужели ему удалось найти себе спутницу жизни?
- Да нет, он просто перестал жениться…
Тата смеётся серебристо и звонко, как бубенчик. Я вторю ей медным баском.
- А вы, наверное, и вправду могли бы лечить людей от всяких там неврозов и психозов, - она пытается мне польстить.
- Не знаю, возможно… Во всяком случае мне интересно разбираться с людскими заморочками. Хотя это ужасно непрофессионально, но так лучше понимаешь самого себя. Я вот тут сказал о профессионализме, но, на мой взгляд, хороший психолог – это, прежде всего, наличие здравого смысла плюс умение слушать другого. А все эти книжные знания на девяносто процентов от лукавого. Я очень сильно утрирую, но ведь в чём-то я прав.
- Пожалуй…
- Однако, поскольку вы меня не выгнали, я делаю вывод, что вы ждёте от меня помощи. Так что рассказывайте о своих проблемах, тем более, что вы мне это обещали.
Тата встаёт из-за стола и, сильно хромая, подходит к окну. Я вижу только её напряжённую спину.
- Я думала, что уже весна. Помните, как с утра ярко светило солнце? А сейчас снова пошёл снег…
В комнате словно сгустились сумерки. Татина келья с ослепительно белыми стенами сейчас напоминает больничную палату.
- Вы слушаете меня?
- Да, Серёжа, я вас слушаю.
- Вы сейчас вспоминаете что-то?
- Да, Серёжа.
- Вы доверяете мне?
- Я… Я пока не знаю…
- И не надо. Отвлекитесь от своих мыслей. Хотите, мы с вами поиграем?
Всё также сильно хромая, Тата возвращается на место.
- Вы, Тата – девушка умная, поэтому сразу сообщу вам высшую, так сказать, философскую цель нашей игры. Пока человек дышит, пока работает его мозг, пока кровь циркулирует в его жилах, он находится в постоянном соприкосновении… Можно находиться в соприкосновении с реальностью внешнего мира, можно находиться в соприкосновении с реальностью своего подлинного я, а можно находиться в соприкосновении с миром собственных фантазий и иллюзий. В данный конкретный момент жизни человека может никаких катаклизмов не происходить, а он всё равно страдает. А почему? Да потому что этот третий, иллюзорный серединный мир принимает либо за реальный мир своего я, либо за мир, его окружающий. Жить на белом свете станет намного легче, если человек научится быть честным с самим собой, а честность заключается как раз в осознании того, что в тебе, и того, что вне тебя, не вчера, не позавчера, и уж, тем более, не завтра, а сегодня и сейчас. Это-то и оказывается самым трудным… Вторая проблема состоит в том, что если человек слишком долго задерживается в своём я, то он оказывается изолированным, потерянным и неизбежно скатывается в тот болезненный серединный мир. Если же человек постоянно направлен вовне без поддержки своего внутреннего я, то такой стиль жизни приводит к агрессии, а за это, как вы понимаете, здорово наказывают. Поэтому второе условие гармоничного существования есть умение переключаться изнутри вовне и извне вовнутрь. Тогда рано или поздно происходит то, что гештальт-терапевты называют интеграцией, внутренний и внешний мир сливаются в единое целое. Смотрите, как оказывается прост рецепт достижения земного рая! Живи в реальности внешнего и внутреннего мира, не пренебрегая ни тем, ни другим. Ведь как легко-то! И как это оказывается чертовски сложно… Так вот, Тата, игра, которую я вам предлагаю, совсем незатейливая. Сначала тот, кто начинает, например я, рассказывает о своих внутренних ощущениях. Второй потом описывает свои ощущения. Затем снова первый говорит о том, что происходит вокруг. Второй в ответ описывает то, что он видит, слышит или осязает. И так далее. Запрещённые слова: "Я думаю. Мне кажется. Я полагаю". В разговоре это, как правило, атрибуты обыкновенного словоблудия и запудривания мозгов.
- Серёжа, у меня голова разболелась. Знаете, как будто внутри под черепной коробкой ржавый обруч, и он начинает расширяться… расширяться…
Я чувствую, что она пытается уйти от контакта и решаюсь на хитрость:
- Вы, как вижу, решили начать первой… Хорошо. Теперь моя очередь. Моей ноге холодно из-за промокшей штанины. Я чувствую, что весь напряжён, потому что боюсь чихнуть.
- Мне кажется, что вы привередничаете, у нас в квартире тепло. И вид у вас совсем не напряжённый.
- Ап-чхи! Тата, записываю вам штрафное очко. Слово "кажется" говорит о том, что вы в голове выстроили какую-то логическую конструкцию, а мы говорим только о чувствах и ощущениях. Снова моя очередь. Вы сидите, скрестив руки на груди, щиколоткой одной ноги зафиксировав голень другой.
- Но вы же…
- Вы снова нарушаете правила. Сейчас вы должны говорить о своих внутренних ощущениях.
- Ну… Ну… Я…
- Если вам трудно, закройте глаза.
Тата прикрывает веки и, положив руки на колени, подаётся вперёд.
- Я… Я сейчас жду… Я чувствую, как обруч в голове постепенно рассасывается и жду, когда напряжение уйдёт совсем.
- Тата, вы перепрыгнули в будущее. Вернитесь назад и расскажите о тех чувствах, которые у вас вызывает это ожидание…
- Это… Это… - всё ещё сидя с закрытыми глазами, она тщательно подбирает слова. – Наверное, любопытство. Я чувствую, как что-то меняется во мне, хотя и не могу точно описать, что именно… Мне страшно любопытно, что же будет дальше. И зуд… Вот здесь, - Тата прикасается пальцем к переносице. – И вот здесь, - она потирает ладошкой между грудей.
- А меня напряжение совсем покинуло. Я сижу совершенно расслабленно и любуюсь вами.
- А вы… Да, у вас поза, действительно расслабленная. Хм-м… Ноги у вас вытянуты вперёд. Руки раскинуты… Ладони кверху… Серёжа! Да вы же меня всё время копируете, - Тата на секунду морщит лоб, а потом стучит кулачком по подлокотнику софы. - Так нечестно! Я знаю, что вы делаете. Вы обманным способом хотите под меня подстроиться, чтобы выведать мои мысли! Я знаю этот приём, он называется отзеркаливанием, я об этом читала. Фу, как нехорошо!
- Вы проиграли. Это всего лишь ваша интерпретация. Это никакого отношения не имеет к чувствам и ощущениям сегодня и сейчас, – я добродушно посмеиваюсь.
Тата вторит мне заливистым колокольчиком.
- Поверьте, я не собирался вторгаться в ваше сознание. Просто между нами начало складываться некое подобие эмпатии. Мы стали одинаково двигаться и испытывать чуть похожие эмоции.
- Ух, а вы знаете, мне понравилось… Я даже не чувствую себя проигравшей. Есть у вас ещё что-нибудь эдакое в запасе?
- А вы мне доверяете?
- Я очень хочу, Серёжа, но, правда, пока не знаю…
- И ещё раз скажу, что это неважно. У каждого человека есть свой жизненный сценарий, который задаётся как бы свыше… Ну… человек верующий мог бы сказать, что он даётся от Бога. По жизни мы вовлечены в общение с великим множеством людей. И немудрено, что кто-то из них твоему сценарию не соответствует. Главное, не пытаться, вооружившись кайлом, обтёсывать человека под свою схему. Ничего, кроме разочарования, это не принесёт. Поэтому, если вы твёрдо уверены в том, что я, именно я, а не некий вылепленный вами образ, для чего-то вам нужен, то в принципе совершенно не важно, как я к вам отношусь. Главное, чтобы наши отношения не вчера и не завтра, а здесь и сейчас соответствовали вашим и, конечно, моим ожиданиям. Тогда вопрос доверия, так как его, к сожалению, ставит большинство людей, становится второстепенным, потому что вопрос этот замешан на страхе того, что будет потом. Вы знаете английский язык?
- Да, знаю.
- Тогда я дам вам слова одной молитвы. Молитвой, конечно, этот текст можно назвать, скорее, в шутку, но гештальт-терапевты относятся к нему чрезвычайно серьёзно. Её очень полезно проговаривать каждый раз, когда вы вступаете в контакт с другим человеком. Слушайте же.
I am I.
But you are you.
I am here not to live in accordance with your dream.
'Cause I am I.
But you are you.
Amen.
- I am I, - повторяет Тата еле слышно.
- 'Cause you are you, - помогаю я ей, чуть перефразируя слова гештальт-молитвы.
- Да, Серёжа, я понимаю, что вы хотите сказать… Говорите, говорите ещё… То, что я слышу от вас, для меня очень важно.
- Да говорить-то можно всё, что угодно. Понаблюдайте как-нибудь за чужим разговором. Очень часто возникает ощущение, что говорящие не имеют ушей. Во время разговора ничего, кроме обмена репликами, не происходит. Собеседники ни на йоту не начинают лучше понимать друг друга. Только лишь на вербальном уровне понимание невозможно.
Тата окидывает меня недоверчивым взглядом.
- Ну и как же быть? Как, например, мне установить взаимопонимание с вами?
- А вы этого хотите? Вы уверены в том, что вы этого действительно хотите и ничего при этом не потеряете?
- Да. Я хочу. Я, правда, хочу этого, Серёжа.
- Это ведь очень легко, милая девушка. Вы только должны всё время помнить, что you are you, but I am I.
- I am I, but you are you, - она улыбается едва заметной беззащитной улыбкой.
- Хорошо. Сядьте напротив меня. Сядьте так, чтобы вам было удобно. Позовите меня по имени. Просто позовите меня по имени: "Серёжа". Потом сделайте маленькую паузу. И слушайте, как я позову вас: "Тата". И снова позовите меня, а я позову вас. "Серёжа". "Тата". "Серёжа". "Тата". Всё произойдёт само собой, и вы сами почувствуете, когда это случится. Ничего другого говорить не надо. Всё остальное – вздор, милая девушка, хлам, пустяки. Главное – это имя. Подлинное имя. "Серёжа". "Тата". "Серёжа". "Тата".
- Серёжа.
- Тата.
- Серёжа.
- Тата.
- Серёжа.
- Тата.

Я закрываю глаза и вижу залитый солнцем луг. Я вижу его настолько отчётливо, что, скорее всего, я просто заснул. Где-то впереди чернеет бруствер лесополосы. Именно из-за этого леса луг кажется нереальным. Солнце играет на самых верхушках метёлочек, венчиков, зонтиков, столбиков, хвостиков, рылец, не проникая внутрь травяных джунглей, как могло быть, только если край этого пригрезившегося мне луга был бы краем земли, и любопытствующее солнце выглядывало бы прямо из-за него, словно из-за зелёной портьеры. Но луг граничит с хмурым еловым гарнизоном, и засверленное в мозгу знание, что планета наша как-никак круглая, на некоторое время приводит в недоумение. Очень ненадолго, потому как небо над лугом синее плаща Мадонны, и я понимаю, что, вопреки всем теориям, Солнце расположено внутри Земли, в её инфернальном чреве, и солнечные лучи, омывая влажные тяжёлые комья, перемешиваются с земными соками и рвутся наверх по световодам стеблей. Они выплёскиваются наружу сквозь колышущуюся, подрагивающую, жужжащую, стрекочущую и благоухающую пряную тёмную массу, выписывая на её поверхности округлые светящиеся иероглифы. Я вижу двоих детей, мальчика и девочку, аккуратно одетых по фасончику моего безоблачного пионерско-октябрятского прошлого: белый-верх-чёрный-низ. У них обоих синие, под стать небу, глаза и светлые кудряшки, которые сейчас у детей встречаются разве что на фотографиях столетней давности. Их несут волны искрящегося травяного океана. Дети радостно смеются и тянут друг к другу прозрачные, подсвечиваемые солнечными лучами ладошки. Когда они сближаются настолько, чтобы взяться за руки, то мгновенно исчезают из виду, словно в гиперпространстве, оставив висеть над лугом хрустальное "дзинь" эха.

"Раппорт… Раппорт. Раппорт! Вот оно... Вот оно. Вот оно! Свершилось… Свершилось. Свершилось!" – во рту пересохло, меня подзнабливает, но я открываю глаза и начинаю слушать.

…Вы можете подумать, что я ненавижу свою мать. Это было бы слишком жестоко. Поверьте, я люблю её, стараюсь любить, потому что человек, которого не любит никто, достоин жалости, а матушка не потерпит, чтобы её жалели. Может показаться, что моё собственное положение намного хуже, чем её, но, по крайней мере, я это знаю наверняка, я сама себя очень даже люблю, а у неё это такое естественное для человека чувство вытеснено гипертрофированным ощущением собственной значимости. Если она хотя бы на секунду позволила себе быть слабой, я бы бросилась к ней на шею, чтобы смыть слезами проклятый грим с её лица, и мы заголосили бы на пару очистительным бабьим рёвом. Но мне никогда не дождаться этого, и я вынуждена любить её со стороны, платонически, как Абеляр свою Элоизу. Но тому-то было легче. Он, по крайней мере, имел возможность о своих чувствах писать.
Не могу сказать, что она никогда меня не ласкала, или подвергала жестоким наказаниям. Вовсе нет… Ведь она должна была быть любящей матерью, заботящейся о благе своего единственного чада. Но до сих пор каждый раз, когда она обнимает меня, я испытываю что-то вроде неловкости, сродни той, которую испытываешь в театре, придя на любимую пьесу, а труппа не сыграна и лепит отсебятину. Это сейчас. А тогда… когда я была совсем маленькой, мама частенько играла со мной, но никогда в ту игру, в которую хотела я. Игры для меня отбирала она. Строго по перечню того, во что полагается играть ребёнку соответствующего пола и возраста. Я быстро поняла это и перестала предлагать игры, терпеливо дожидаясь, когда матушка возьмёт инициативу на себя. Зато она никогда не делала со мной уроки, не потому что была сверх меры занята, а потому что это считалось непедагогичным.
Я знаю, что красива. Говорят, что красивые дети рождаются только по любви. Этим я обязана своему отцу. Пожалуй, это был единственный человек, которого матушка любила, и который любил её сам до дрожи в коленках. Я могу утверждать это хотя бы потому, что с ним она прожила семнадцать лет, и никто более не держался подле неё так долго. Мой отец был полной противоположностью матери. Они и смотрелись-то вместе немного комично. Мама – женщина крупная, у неё были когда-то шикарные русые волосы, по молодости могла сойти за типичную русскую красавицу, а отец – армянский еврей, был жгучим брюнетом да почти на целую голову ниже её. Обратили внимание, насколько мама основательна в движениях? Не заторможена, а именно основательна. Она никогда не сделает резкого лихорадочного жеста. Мне иногда кажется, что это потому, что она просчитывает все свои шаги на уровне мышечных сокращений. У неё было много мужчин, особенно в последние годы. Я даже испугалась, что матушка на сексуальной почве слегка тронулась. Оставаясь одна, я начала проверять её вещи, выискивая признаки хаоса, может быть, неопрятности, что, на мой взгляд, должно сопутствовать нервному расстройству. Ничего подобного я не обнаружила, однако в тумбочке подле её кровати я нашла сложенный вчетверо листок формата "А четыре", на котором матушкиной твёрдой рукой было выведено: "Что должна делать женщина после сорока пяти, чтобы сохранить физическое и душевное здоровье?" И далее восемнадцать пунктов. Интенсивный и разнообразный секс стоял на довольно скромном шестом месте. Понимаете? Это была про-грам-ма.
Но я начала рассказывать об отце. Отец был импульсивен и по-хорошему бесшабашен. Он совсем не стеснялся своего маленького роста. У него была любимая выходка, которую он время от времени отваживался проделывать на людях. Он подходил к матери, обнимал, клал ей голову на грудь, так чтобы казаться совсем крошечным, и начинал причитать: "Господи, спасибо, что услышал мои молитвы и послал бедному еврею столько золота. Валенька, золотко, сокровище моё, стой смирно и не мешай общаться с господом." Мама страшно сердилась. Она никогда не повышала голос, не бранила отца, напротив, гладила его по голове, улыбалась, делая вид, что это удачная салонная шутка, но я очень хорошо знала, что происходило у неё внутри. Когда матушка в бешенстве, у неё белеют скулы и кончик носа. Это заметно даже сквозь толстый слой косметики. Отец же на её реакцию не обращал никакого внимания. Не по причине толстокожести, напротив, он был человеком достаточно чутким, а потому что чужая неприязнь к нему не прилипала. От последующего уничтожительного разноса с глазу на глаз отца спасало одно простое обстоятельство: мать знала, что слова о свалившемся на него сокровище не были шуткой – отец свято верил в то, что говорил. Так он объяснялся ей в любви, потому что не умел по-другому. Он лёгким человеком был, мой папа.
В моих отношениях с отцом тоже всегда присутствовала изрядная доля юмора. В семейных преданиях сохранился один забавный эпизод. Я тогда ещё только научилась переворачиваться со спины на живот и ползать по манежу задом наперед. У меня только-только начали резаться зубы, и я очень капризничала. Отец вытащил меня из манежа и взял на руки, наверное, пытаясь успокоить. А я укусила его за нос, да так, что шрам у него остался на всю оставшуюся жизнь. То, что дочь пометила таким образом нос родителя, почему-то считалось у нас очень смешным.
В отличие от мамы, отец почти никогда не играл со мной, поскольку понятия не имел, во что нужно играть с девочками. Только раз, когда мне было, лет, наверное, пять, отец из старой маминой комбинации сшил парашют. Настоящий парашют, с куполом и стропами, только маленький. На роль испытателя была выбрана кукла Лёля. Как сейчас помню, я радостно обвязала шёлковым шнурком, который скреплял стропы, Лёлину шею. Отец, как-то болезненно сморщился и засунул два пальца за воротник сорочки, как будто шёлковый шнур на шею накинули ему. Потом он сказал, добродушно посмеиваясь, что с людьми так поступать не следует, даже если они ненастоящие. Эту его фразу мне пришлось вспомнить много лет спустя. А в тот день Лёля получила ранец, сделанный из обшитого тряпочкой спичечного коробка, к которому и привязали злополучный шнур. Мы сбрасывали парашютистку-Лёлю с балкона. Отец держал меня на руках, чтобы я могла видеть, как беспомощная фигурка избежавшей казни через повешение Лёли, раскачиваясь из стороны в сторону, медленно опускается вниз. Мне чудно тогда было, что жизнь моей несчастной куклы зависит от какой-то тряпочной медузы, совсем недавно прикрывавшей мамину попу. Мне даже сделалось жутковато, когда я представила себя на Лёлином месте. Наверное, всё это я придумала потом, а в то время беспробудного детского счастья я ни о чём этаком и не помышляла, потому что, увидев, что Лёля благополучно приземлилась, мы с отцом опрометью бежали вниз, и всё начиналось сызнова.
Можно сказать, что отец в моём воспитании не принимал вообще никакого участия, но я всё время ощущала его присутствие или, как сейчас модно говорить, ауру. Он вторгался в мою жизнь лёгким ароматом хорошего трубочного табака. Этот запах был для меня своеобразным маячком. Если маячок светится, значит, можно плыть дальше, ибо всё вокруг в полном "олл райте".
По-моему, период моего полового созревания полностью прошёл мимо родителей. Отец вёл себя так, как будто в один прекрасный вечер, когда его дочь ещё писала в пластмассовый горшок, уснул и проснулся лишь тогда, когда у неё округлился зад, и выросли груди. Однажды поздним вечером, когда я вернулась с курсов английского языка, он вдруг посмотрел на меня как-то странно, почти так же, как смотрели на меня прыщавые юноши из выпускных классов. Мне показалось вдруг, что он вовсе не глазами, а руками расстёгивает пуговицы на моей блузке. Но странное дело – мне это было приятно. Отец мгновенно почувствовал моё замешательство. Он крякнул и ухватил себя за нос, используя кулак, как микрофон наоборот: "Ба, Татка! Ну, какая же ты стала… Единственный раз пожалеешь, что ты моя дочь." Потом показал указательным пальцем на шрам: "А помнишь, коза?" Мы хором загоготали на всю квартиру. Наваждение бесследно растворилось в воздухе.
Когда у меня в первый раз пошли месячные, мне, хочешь, не хочешь, пришлось поделиться этим событием с матушкой. Я была ребёнком любознательным и образованным, и, начитавшись всяких умных и не очень книжек, ждала, когда это со мной произойдёт, поэтому восприняла первую менструацию, как нечто будничное, без всякого священного трепета. Я очень боялась, что мама вывалит на меня целую гору сентенций, но, как ни странно, ничего подобного не произошло. Мать сказала что-то страшно дежурное типа: "Поздравляю, дочь, ты стала взрослой", да сунула в руки какую-то книжку, которую я прочитала ещё с год назад без её ведома. Откровенно говоря, я всегда ждала, что она поделится со мной своим опытом. Что она испытала, когда то, что поначалу воспринималось не иначе, как прыщики на рёбрах, вдруг ни с того ни с сего стало наливаться чем-то таким мягким и в то же время упругим, что приятно было ощупывать даже самой? Не впала ли она в панический транс от внезапного появления поросли на лобке? Не подумала ли, что умирает, почувствовав впервые ломоту внизу живота, а затем увидев, как по беленьким в цветочек трусикам расползается алое пятно? И потом, как пах её первый мужчина? Меня совсем не интересовало, кто был её первым мужчиной, но вот каков был его запах… Однако матушка не посчитала нужным поделиться со мной, то ли потому, что всё произошедшее с ней тогда считала не заслуживающей внимания рутиной, то ли потому, что было это в её жизни сопряжено с событиями, о которых она не то, что рассказывать – вспоминать не хотела. Когда я, раздосадованная на её видимое безразличие к моим первым месячным, потупив голову, выходила из матушкиной комнаты, она вдруг догнала меня, прижала к себе, поцеловала прямо в губы и, держа в руках моё удивлённое происшедшим лицо, тихо проговорила: "Никогда не доверяйся мужчинам." Я тогда совсем не поняла, что она имела в виду и переспросила: "А папе? Папе верить можно?" Её ответ сбил меня с толку окончательно: "Этих надо опасаться больше всего."
…Я – живое воплощение средневековой сказочки о гомункулусе. Меня, почти одноклеточную, словно посадили в реторту, чем-то посыпали сверху, запаяли, нагрели до нужной температуры и оставили на произвол судьбы. Родители ничего мне про жизнь не объяснили. То, чему меня учила мама, большей частью можно было попросту забыть, как старательно составленный каталог прописных истин, утвердившихся заблуждений и откровенной фальши, который вполне мог бы помочь выжить и даже процветать, но чтобы действовать по этому сценарию и не свихнуться, надо было обладать психикой терминатора. Сокровенное знание, которым обладал отец, а именно, умение жить в своё удовольствие, избегая в общении с близкими людьми тяжести бессмысленных жертвоприношений, и притом оставаться в глазах этих людей преданным и надёжным другом, мне бы очень пригодилось, но научить этому было нельзя, да и по наследству это волшебное знание, похоже, не передавалось. Отец к тому же и не пытался меня учить, ни этому, ни чему-либо ещё. Говорят, что большое влияние на воспитание ребёнка оказывают бабушки-дедушки. Оно, скорее всего, и так, но у меня не было возможности это проверить. Дело в том, что моя бабушка с маминой стороны бросила дедушку, когда маме было пять лет и, как мне говорили, скрылась в неизвестном направлении. Скорее всего, это было не совсем так – просто дед с маменькой вычеркнули бабушку из списка… Дед мою матушку воспитывал один. После исчезновения бабушки он больше не женился и умер от рака простаты задолго до моего появления на свет. Чернявых и шумных ереванских родственников папы, включая моих бабушку и дедушку, мама не переносила на дух и, что называется, отсекала. Я видела их, может быть, всего пару раз в жизни.
"Улица! Улица! Позови меня, святая улица!" – говорила я себе в ту пору, прекрасно зная, из книжек, разумеется, что "свято место пусто не бывает". Чего маленький человечек из колбы не добрал в семье, то ему с лихвой дадут сомнительные друзья и подруги. Обозлённая на своих родителей, я мечтала о каком-нибудь пэтэушнике-проходимце, который бы выучил меня курить махорку, пить портвейн, нюхать клей и трахаться в лифте, и чтоб при этом непременно пахло собачей мочой. Обо всём этом я думала, как о чём-то сладостном, но мерзком до чрезвычайности. Это было что-то сродни мысленному поеданию фекалий. Я хотела упасть так низко, чтобы они все знали… Кто они? Чего знали? Вот на эти вопросы у меня ответа не было. Не было и учителя-пэтэушника. Мы ведь не просто "новые русские", мы из интеллектуалов. Белая кость, голубая кровь, будь она неладна. Пролетарии из круга моего общения были исключены. В моём кругу курили не махорку, а родной "Парламент", пили не портвейн, а виски, нюхали не клей, а кокаин, и трахались хоть и в групповую, но в апартаментах. Как ни странно, но к такому изящному падению меня почему-то не тянуло. Да и тут меня матушка блюла – у меня было очень мало свободного времени. Помимо занятий в гимназии, я дополнительно учила два иностранных языка, брала уроки верховой езды и бального танца. Когда мне было пятнадцать, я со своим партнёром получила первое место за исполнение аргентинского танго, но за всю жизнь ни разу не побывала на ночной дискотеке. Мне готовили блестящее будущее!
Как мы разбогатели, не могу сказать. Когда всё это началось, я была полным несмышлёнышем, да и позже не пыталась вникать в дела семьи, во-первых, потому что меня до поры до времени оберегали от лишней информации, во-вторых, потому что это меня очень мало интересовало. Знаю только, что начало было как-то связано с перепродажей компьютеров. Инициатором открытия собственного бизнеса была, конечно, мама, она же потом планомерно и методично вела все дела фирмы, а отец был генератором финансовых схем. Бизнес, как средство обогащения, был ему не интересен. Его, похоже, захватывал процесс. Для него бизнес был сродни охоте на львов в Южной Африке или ухаживанию за принцессой Монако Стефанией. Папа был романтиком от финансов. Непростительная роскошь в наше время в нашей стране.
Итак, маленькому человечку из колбы искусство жить в этом мире приходилось черпать из книг, журналов, телевизора и интернета. Книги я люблю больше, в них всё-таки можно найти то, что хочешь, а в телевизоре увидеть лишь то, что показывают. Мне повезло, у нас сохранилась обширная библиотека ещё со старых времён. Книги тоже бывают разными. Они, как люди, только врут гораздо меньше. У каждой книги – своя душа, свой характер, свой уровень интеллекта, своё отношение к миру, но если задачей человека является всё это, как можно тщательнее, скрыть, то у книги – всё нараспашку. Есть книги гнусные, злые, жестокие, но они всегда говорят вам: "Да, мы такие. Не нравится – не читайте". Здесь всё по-честному, и опасность подстерегает совсем с другого конца. Вы никогда не будете читать того, что вам не нравится. И к своей судьбе будете примерять только те книжные ситуации, которые для вас комфортны. Если ваш идеал – Таис Афинская, вас ничто не заставит почувствовать себя в шкуре Сони Мармеладовой, хотя пример не очень хороший, с современной точки зрения обе – обычные путаны. Но вот, мечтая по ночам о графе Монте-Кристо или, по крайней мере, о Д’Артаньяне, вы ни за что не согласитесь стать супругой господина Бонасье. И когда вам, не дай Бог, придётся оказаться в постели с пресловутым господином Бонасье, вы будете очень пенять на судьбу, считая, что она вас беспардонно обманула. Хотя чего обижаться-то, обманули вы себя сами, хотя и невольно. Вот так-то. Трещина в колбе может привести к гибели человечка.
Ах, папа с маменькой… Живу я не шутя.
К груди прижмите нежное дитя!.
Но - бережно, чтоб не разбилась склянка..
Вот неизбежная вещей изнанка:.
Природному вселенная тесна,.
Искусственному ж замкнутость нужна..

Шандарахнул по колбе математик-Серёжа, ходивший в потёртых джинсах-поддергайчиках по щиколотку и напевавший "Ягоду-малину". Сейчас в какой-то мере я лучше понимаю матушку, старающуюся вымерять свой жизненный путь с помощью циркуля и линейки. Моё падение произошло отчасти оттого, что моя правильная, как геометрия Стоунхеджа, маменька в кои-то веки поступила нелогично. Меня готовили к поступлению в Высшую школу финансов и банковского дела. Конечно, за моё поступление можно было бы просто заплатить, но давать за меня взятки матушка считала ниже своего достоинства – выпестованное ею чадо должны были принять без этих унизительных глупостей. Я не солгала, когда говорила, что с математикой у меня проблемы, то есть я её прямо терпеть не могу. Поэтому-то мне и понадобился репетитор. Но тут я, обычно спокойно относившаяся к любому насилию над своей неокрепшей душой, не на шутку взбунтовалась. Они проходили передо мной стройными рядами, эти улыбчивые кандидаты в наставники с сияющими залысинами, эти якобы математики из всяческих экономических, финансовых, банковских, страховых и прочих новомодных школ и академий. Они носили костюмы стоимостью не менее семисот баксов, постоянно щёлкали замками дипломатов и распространяли по всей квартире убойный запах жевательной резинки, из-за чего я сделала вывод, что у всех них должно было омерзительно вонять изо рта. Как разборчивая принцесса из сказки отвергала женихов, я после первого же занятия под тем или иным предлогом изгоняла своих репетиторов, надеясь, что мне удастся избежать не только занятий математикой, но и Высшей школы финансов и банковского дела в придачу. Плохо же я знала свою матушку. Всё было так, как в той самой сказке. В один прекрасный день она привела за руку Серёженьку и, плотоядно улыбаясь, сказала: "Не станешь заниматься – убью". Сказано это было так, что я почти воочию увидела свой уставленный алыми гвоздиками портрет где-нибудь на Главной аллее Ваганьковского.
Но всё-таки она поступила очень нелогично. И где она его откопала? Это чудо в перьях, этого ботаника в коротких штанишках, тридцатилетнего девственника, моего застенчивого совратителя, моё ясное солнышко, моего волшебника-недоучку. Серёженька был гением. Гением его матушке характеризовал человек, в компетентности которого она сомневаться ну никак не могла. От гения принадлежности к финансовым и прочая школам не требовалось. Помнится, первое, что он сделал, войдя в дом – рассыпал в прихожей свои конспекты, которые падали на пол, как листья прошлогодней мацы – явная заявка на гениальность. Увидев его непутёвость, я злорадно захихикала – уж такой-то бoтан подле меня надолго не задержится, я его заставлю уйти самого. В том-то и была моя ошибка – я не стала делать из него врага.
Сейчас я бы сказала, что Серёженька мой чем-то смахивал на Гарри Поттера, но тогда он напоминал мне Антошку из старого мультфильма. "Антошка-Антошка, пойдём копать картошку", - дразнила я его каждый раз, когда мы садились заниматься. У него была торчащая во все стороны, как у одуванчика, копна волос. "Рыжий-рыжий-конопатый убил дедушку лопатой". И Серёженька со смущённой усмешечкой отвечал: "А я дедушку не бил, а я дедушку любил". Серёженька был конопат. Я даже сказала бы, что лицо его было покрыто не веснушками, а редкими бело-розовыми пятнышками кожи, где этих веснушек не было. А ещё он носил круглые очки с толстенными стёклами. Когда во время занятий мы делали перерывы, он их клал на стол и начинал тереть глаза. Серёженька становился совершенно беззащитным. А я, маленькая стервочка, начинала теребить его очки пальцами, словно стараясь показать, что он весь в моей власти. Мой гений был самоучкой. Он закончил какой-то совершенно бездарный технический вуз. Однажды, когда я мучила его очки, он рассказал мне свою версию сказки Перро, о том, как не был принят в университет.
"Серый Волк, а Серый Волк, почему у тебя такие большие глаза?" – спросила абитуриента на собеседовании Красная Шапочка из комитета комсомола. "Это чтобы на лекциях всё лучше видеть," - ответил Серый Волк. "Серый Волк, а Серый Волк, почему у тебя такие большие уши?" – спросила Красная Шапочка. "Это чтобы на лекциях всё лучше слышать." "Серый Волк, а Серый Волк, а почему у тебя такой большой нос?" – задала Красная Шапочка самый каверзный вопрос. "Потому что я еврей," – сказал Серый Волк и горько заплакал.
В тот день, появившись в нашем доме и собрав с пола свои кошерные конспекты, он как-то так очень убедительно сказал: "Пойдёмте, девочка, работать", и я, совсем неожиданно для себя, послушно побрела за ним. Он дал мне какую-то задачку про треугольники, и пока я, страдальчески морща носик и пощипывая мочку ушка, пыталась что-то изобразить на листе бумаги, картавя, напевал с тихой грустью
Может, помнишь тот сказочный сон,
Позабытый тобой или нет.
Плыл над полем малиновый звон,
Занимался малиновый свет.
Мучая бумагу построениями, от которых ворочались в гробах не только Евклид, но и Лобачевский, я исподтишка подглядывала за своим печальным мсье Ляббэ. Он хрипловато мурлыкал себе под нос, совершенно не заботясь, что я его слушаю. Я ведь из другого поколения – этот некогда известный слащавенький шлягер я слышала в его исполнения в первый раз.
Ягода-малина
Нас к себе манила.
…Делим пополам два угла треугольника…
Ягода-малина
Летом в гости звала.
…Из точки пересечения биссектрис опускаем перпендикуляр на одну из сторон…
Как сверкали эти
Искры на рассвете.
…Строим окружность с центром в точке пересечения биссектрис и радиусом, равным отрезку перпендикуляра…
Ах, какою сладкой малиной была…
Наверное, всё-таки это я совратила его, а не наоборот. Случилось это то ли на пятом, то ли на шестом занятии. Я давно пыталась вогнать его в краску, специально облачаясь в короткие юбки и футболки с вырезом, так, чтобы когда я наклонялась, видна была грудь. Мне нравилось, что он смущался, когда я переплетала ноги и поигрывала тапочкой на босой ступне. Убейте меня, но я не знала, зачем всё это делала. То ли я действительно влюбилась в Серёженьку с первого взгляда, то ли это был бунт против гегемонии матушки – бессмысленный и беспощадный. Серёженька объяснял мне признаки делимости, когда я встала из-за стола, чтобы пройтись по комнате и размять затёкшие суставы. Он, словно не заметив этого, продолжал бубнить, что для делимости числа на два необходимо и достаточно, чтобы на два делилась последняя цифра. Я встала позади него и навалилась всем телом на Серёженькину скрюченную спину, якобы пытаясь рассмотреть через его плечо, что он там выписывает. Почувствовав, как он задрожал, я прижалась к нему ещё сильнее. Для меня это была всё ещё игра, поэтому, помню, испытала сильное удивление, когда ощутила, как его рука поднимается вверх по моему бедру. Я едва не захихикала, но побоялась спугнуть своего робкого распутника – уж больно мне было интересно, что же будет дальше. Дальше его рука оттянула резинку моих трусиков и стала поглаживать ягодицы. Я почувствовала на одном из его пальцев шершавый мозолик, наверное, от Серёженькиного главного орудия труда – шариковой ручки. И тут я подумала, что до смерти хочу знать, обрезанный он или нет, и есть ли у него и ТАМ веснушки…
Тихо лес шелестел колдовской,
Лишь для нас пели в нём соловьи,
И малиною спелой такой
Пахли тёплые губы твои.
Когда то ли я его начала целовать так, как по книжкам должны целоваться страстные любовники, то ли он меня, я ещё старательно обманывала себя, что всё это пока забава, и что он никогда не узнает, какая я ТАМ…
…Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы…
Ягода-малина
Нас к себе манила.
…"Е" в степени икс плюс игрек равно произведению "е" в степени икс на "е" в степени игрек…
Ягода-малина
Летом в гости звала.
…Сумма корней приведённого квадратного уравнения равна коэффициенту при линейном члене со знаком минус…
Как сверкали эти
Искры на рассвете.
…Медианы треугольника пересекаются в одной точке…
Ах, какою сладкой малиной была…
…пересекаются в одной точке… пересекаются в одной точке… пересекаются в одной точке…
Серёженька не зря любил эту песню. От него пахло спелой лесной малиной после дождя. "Всё-таки непризнанный гений лучше наркомана-пэтэушника," – последнее, о чём я подумала перед тем, как раздвинуть ноги.
…Когда мы закончили, Серёженька расплакался. То ли оттого, что ЭТО и с ним, наконец, случилось, то ли, когда понял, что со мной ЭТО тоже в первый раз, и что на меня не надо больше смотреть, как на маленькую испорченную сучку, карманы которой набиты деньгами, а мозги – дерьмом.
…Он был очень славный мальчик, мой Серёженька. Может показаться странным, что я называю его мальчиком, ведь он был почти на пятнадцать лет меня старше. Но он был настолько неприспособленным к жизни, что иначе, как маленького мальчика, я его воспринимать не могла. Если бы у нас получилось что-нибудь путное, то мне пришлось бы всю жизнь квохтать над ним, как наседке над цыплёнком. Но у нас ничего путного и не могло получиться, потому что я сама-то кто? Маленький человечек из колбы. Мы с Серёженькой были словно два боровичка, вылезших на поверхность земли после грибного дождя. Оставалось только ждать, когда нас отыщет грибник и острым ножичком срежет под корень.
Я совсем не задумывалась о том, что с нами будет дальше. Я просто ловила кайф от каждого нашего тайного свидания и просто от его присутствия, потому что иногда матушка оказывалась дома, и нам ничего, кроме математики не оставалось. Мне даже стало казаться, что я начинаю потихоньку разбираться в этих дурацких "икс-игрек-зет плюс свободный член в энской степени". Между нами не было африканской страсти. Для этого Серёженька был чересчур нежным и чутким. Если во время того, как мы занимались любовью, я вскрикивала, он, чудак мой ненаглядный, выходил из меня и спрашивал, что сделал не так. Я старалась вести его, понимая, что от него этого не дождусь, хотя с моим собственным опытом это было довольно сложно. Я, дурёха, купила на книжном развале "Кама-сутру" и пыталась заставить его что-нибудь сделать такое-разэдакое, а он очень смущался и не понимал, зачем всё это. А я смеялась над ним и, прежде всего, над собой, потому что мне такого-разэдакого тоже было не нужно. Маленькому человечку из колбы просто хотелось тепла и ласки. Я вдруг поняла, что мы с Серёженькой очень мало разговаривали. Ведь, в сущности, я ничего о нём, кроме фактов биографии не знала. Ну, знала, что мать воспитывала его одна, что в школе Серёженька был круглым отличником по всем предметам, кроме труда и физкультуры, что он очень хотел поступить в университет, да подвела инвалидность пятой группы, что после института загремел во второразрядный ящик, здание которого приглянулось после перестройки второразрядному банку, и ящик, не долго думая, просто прикрыли, а сотрудников вышвырнули на улицу, и Серёженька пошёл в школу преподавать математику дебилам, вроде меня, что сын одного из менеджеров матушкиной с папенькиной фирмы взахлёб рассказывал дома о новом прeподе, и так Серёженька оказался у меня. Что ещё я знала о нём? Как-то он обмолвился, что у него десять статей, опубликованных за рубежом, и ни одной в России, и что он давно бы эмигрировал в Израиль, да у мамы сердце слабое, и она перемены климата не перенесёт. А больше ничего. Я не знала, какие фильмы ему нравятся, какие книжки он читает, кроме своей математики. Из его музыкальных пристрастий я знала только "Ягоду-малину".
Ты мне слово одно подари,
Над которым не властны века.
И пускай от сиянья зари
Вновь малиновой станет река!
Я так и не успела сказать, что люблю его. Всё ждала, когда он это скажет первым, а он этого так и не сказал. Наверное, тоже не успел, потому что пришёл грибник с ножичком.
Матушка – женщина далеко не глупая, и не могла не начать догадываться, что между нами с Серёженькой происходит криминал. Она поняла также, что прежний способ узнать правду, то есть построить меня в две шеренги и, пристально заглядывая в глаза, сказать: "Ну, говори, дочь, как ты дошла до жизни такой", больше не прокатит. Защищая своё счастье, то есть то, что я считаю счастьем, я буду врать естественно, виртуозно, искренне, не сморгнув глазом и с ангельской улыбкой на устах, даже если допрашивать меня будет сам Великий Инквизитор. Поэтому матушка поступила проще – позвонив мне из офиса прямо перед очередным приходом Серёженьки, она сообщила, что сегодня они с отцом заявятся очень поздно, потому что у какого-то там Иванова или Рабиновича юбилей. Я потеряла бдительность. Я мысленно поздравляла с юбилеем всех Ивановых и всех Рабиновичей на свете и желала им многая лета. Матушка нагрянула через полтора часа после этого иезуитского звонка. Она открыла дверь своим ключом и прошествовала по коридору так бесшумно, как оголодавшая кошка подкрадывается к беспечной певчей птичке.
Я поняла, что мы с Серёженькой пропали только тогда, когда она уже была в моей комнате. Сквозь толстый слой косметики на матушкиной физиономии я видела, как побелели её скулы и кончик носа. Матушкин буравящий взгляд нанизывал моё нагое, погрязшее в грехе тело, как кусок шашлыка на шампур. В Серёженькину сторону она даже не посмотрела – он для неё существовал уже лишь виртуально, хотя обратилась она именно к нему: "Одевайтесь и ждите меня на кухне". Серёженька лихорадочно нацепил нижнее бельё и, схватив в охапку остальные свои вещи, с выражением лица описавшегося щенка молча ретировался из комнаты. Я же предстала перед разъярённой матушкой, как и была, то есть в том наряде, в котором шестнадцать лет назад она меня произвела на свет. Моя нагота была вызовом, и она это прекрасно понимала. Для завершения акции неповиновения я выставила вперёд правую ногу и положила руку на бедро. Ах, лучше бы я, как Серёженька, с виноватой миной начала натягивать шмотки. Мне кажется, оденься я хоть на пару минут раньше, и всё было бы по-другому, хотя прекрасно знаю, что обманываю себя, и ничего по-другому не было бы. Матушка хладнокровно подняла с хранящего следы наших с Серёженькой утех дивана «Кама-сутру», кокетливо раскрытую на разделе «Парачхеда Некара или объятия на ложе». Полистав книгу с видимым безразличием к многочисленным откровенным иллюстрациям, сделавшим это изначала хлипкое издание довольно увесистым, она резко захлопнула её и швырнула мне в лицо. Острый угол блестящей твёрдой обложки угодил мне в правую бровь. Я пошатнулась и закрыла лицо руками. Кровь из раны тонкой струйкой потекла между пальцев. От пронзившей меня внезапной боли и испуга я заплакала. Дрогни у матушки в тот момент рука, и я бы окривела. Но мне повезло. На память о матушкином неистовстве мне достался всего-навсего вот этот шрамик, который, правда, останется со мной до смертного часа, как отметина на носу отца, которую я ему когда-то поставила. Матушка с презрением окинула взглядом мою физиономию, вымазанную кровью пополам со слезами и, хлопнув дверью, вышла из комнаты. Только тогда я начала поспешно одеваться – надо было спасать Серёженьку.
Ах, если бы я сразу начала одеваться, я бы успела… Я бы точно успела… Я бы наверняка успела… Но слабенький хлопок входной двери донёсся через планетарное пространство холлов и коридоров нашей огромной холодной квартиры, когда я застёгивала лифчик, на который всё ещё падали капельки крови из рассечённой брови. Мне понадобилось больше времени, чтобы натянуть трусы и юбку, чем матушке, чтобы разъяснить Серёженьке его ошибку, а также, что ему следует делать, чтобы впоследствии спокойно спать по ночам. Маленький человечек из колбы, несмотря на своё грехопадение, был стыдлив. Я могла, подбоченясь, дразнить своей дерзкой наготой родившую меня женщину, но вот выскочить полуодетой с окровавленной физиономией на лестницу и, тем более, на улицу догонять Серёженьку было выше моих сил. Но всё же я побежала за ним. Побежала, наскоро одевшись и стерев с лица следы крови. Матушка никак не ожидала от меня такой прыти и поэтому не успела остановить. Я вылетела из квартиры на лестничную площадку и, перескакивая через четыре ступеньки, побежала вниз. Я почему-то была уверена, что Серёженька не поехал на лифте, а медленно, втянув в плечи лохматую рыжую голову, спускается по лестнице, пережёвывая случившееся пахнувшими лесной малиной губами.
…Эхо разносило по каменному колодцу стук моих каблуков, словно дробь барабана на эшафоте. Оглушённая этим грохотом и собственным прерывистым дыханием, я никак не могла слышать шаркающих шагов Серёженьки, но до скрежета зубовного верила, что его нелепая сутулая фигура вот-вот покажется за очередным зигзагом лестничного пролёта. Я бежала, раскинув руки, пытаясь то ли удержать равновесие на поворотах, то ли поймать ускользавшее от меня сомнительное будущее.
…На мизерную долю миллисекунды я ощутила странное чувство свободы ото всего, от разъярённой матушки, от непутёвого моего Серёженьки и, в первую очередь, от рвущейся в никуда себя самой, когда поняла, что за очередным каверзным поворотом моя нога пролетела мимо спасительной гранитной тверди ступеньки. Так, наверное, ощущает себя шагнувший из окна самоубийца, начиная различать трещинки на стремительно приближающемся асфальте и понимая, что через мгновение абсолютно всё, включая эти самые сверлящие глаза трещинки, останется позади.
Ягода-малина
Нас к себе манила.
Ягода-малина
Летом в гости звала.
Как сверкали эти
Искры на рассвете.
Ах, какою сладкой малиной была…
Наверное, сперва я ударилась головой, потому что перед глазами у меня вереницею закружились искорки, а во рту я почувствовала вкус крови, почему-то напомнившей мне вкус лесной малины после дождя. Я успела выхватить из выступавшего над полом полукруглого окошка-бойницы геометрически выверенный ракурс улицы, по которой трусцой ретировался в неизвестность математик-Серёжа. Мой сладкий рыжий мальчик, мой неискушённый в любви Гарри Поттер предал меня и покинул навсегда. А потом дикая изуверская боль в ноге заставила меня закричать. Раздирающий гортань крик обвалился на моё распластанное тело многотонным эхом, размножившимся внутри гулкого зиккурата лестничной клетки, и я потеряла сознание…
Очнулась я в сверкающем никелированными ортопедическими прибамбасами, до тошноты стерильном одиночном больничном боксе, перебинтованная, перегипсованная едва ли не с ног до головы, как египетская мумия. Да во мне и было что-то от выпотрошенной мумии. Я где-то читала, что бальзамировщики вытаскивали мозг мертвеца особым крючком через переломанные носовые перегородки. Нос я, действительно, в падении сломала, да к тому же давящая пустота, разлившаяся у меня в голове, намекала на отсутствие мозга под черепной коробкой. Я вдруг обнаружила, что вся моя прежняя жизнь, включая нелепую драму наших с Серёженькой куртуазных отношений, оказалась как бы вне меня. Это как, когда в компьютере грохается жёсткий диск, но кто-то, оказывается, предусмотрительно перенёс всю информацию на внешние носители. Так было и со мной. Этот заботливый кто-то временами и очень дозированно прокручивал передо мной события из моего прошлого, чтобы я не впала в необратимую амнезию. Мне, как вроде бы сейчас принято выражаться, всё было фиолетово, и я даже не слишком обращала внимание на сосредоточенно сновавших вокруг людей. И меня поначалу отнюдь не поразило, что среди них не было моих родителей. Когда же слегка придя в себя, я сделала это потрясающее открытие, то поразилась матушкиному такту. Я вообразила, что она решила дать мне в одиночестве пережить любовную катастрофу. И поскольку командовала парадом в доме именно она, то отсутствие отца в моей палате тоже было явлением естественным. Я не знала, что матушка моя была в это время занята совсем другими делами…
О том, что отца убили, и что произошло это как раз в день нашего с Серёженькой изгнания из рая, мать сказала дней через десять. Все эти десять дней подле меня её не было, и самый первый разговор со мной она начала именно с этой страшной новости. Она говорила об этом ровным дикторским голосом, только чуть тише и намного медленнее, чем она говорит обычно. Её кончик носа и скулы не только побелели, но и заострились, и макияж в тот день походил на грим, который кладут на лицо покойника. Как должны выглядеть благопристойные мертвецы, я узнала, когда в пятом классе мы хоронили нашу классную руководительницу, сгоревшую в мгновение ока от рака желудка.
…Отца повесили в нашем собственном гараже. За что и почему, я так никогда и не узнала. На все мои расспросы и прямо тогда, и позже матушка отвечала гранитным молчанием. То, что с ней абсолютно бесполезно говорить на эту тему, я поняла, когда спросила, нашла ли милиция тех, кто это сделал… Она очень жёстко взглянула в глубину моих запавших глаз и, стянув губы в щёлочку, процедила: "Милиция никого не нашла", сделав акцент на слове "милиция". Я хорошо поняла истинный смысл её ответа – тех, кто убил нашего папу, тоже больше нет.
С тех пор разговор об отце в нашей семье превратился в табу. Отупение, в котором я пребывала, спасло меня от помешательства. Случись это раньше, и я бы, наверное, выла и каталась по полу, компенсируя несгибаемое и несминаемое мужество матери. Но в тот день, когда мама обрушила на меня известие о папиной смерти, я даже не смогла заплакать. И я совсем не думала о том, что больше никогда не увижу этого очень дорогого мне человека, а почему-то вспомнила незадачливую парашютистку-Лёлю, давным-давно сгинувшую в мусорном контейнере, которую я по детской наивности и жестокости хотела удавить шёлковым шнуром. Я вспомнила, как отец, засунув пальцы за воротник сорочки и болезненно сморщившись, сказал, что с людьми так поступать не стоит, даже если они ненастоящие. А начитавшись за свою короткую жизнь всяких нужных и вовсе бесполезных книжек, включая пару десятков натуралистически выписанных детективов, я хорошо знала, что происходит с настоящими людьми за те несколько страшных минут. И вместо того, чтобы горевать о невосполнимой утрате, я с холодным равнодушием патологоанатома размышляла о том, не обмочился ли он, ощутив рывок захлестнувшей его шею петли, и о том, какого цвета стал шрамик на его носу, оставленный когда-то моими зубами, когда всё лицо приобрело типичный для висельника синюшный оттенок. Мне до сих пор стыдно перед ним, если мертвецов вообще можно стыдиться, за то, что я так и не смогла по-настоящему оплакать его. Но моё коматозное состояние длилось слишком долго. А потом ушло и время, приличное оплакиванию.
…Помнится, что когда меня после нескольких месяцев интенсивной терапии, включавшей среди всего прочего пластическую операцию и постоянную подкачку транквилизаторами, наконец, выпустили домой, я, опираясь на палку, проковыляла в свою комнату. Пройдя по коридорам и холлам нашей квартиры, я отметила отсутствие запаха отцовского табака. Маячок погас. Я устало опустилась вот на этот самый диван, который, возможно, ещё хранил тепло наших с Серёжей тел. В голове был туман, я лениво перебирала в памяти какие-то обрывки событий и вспомнила, что когда-то очень-очень давно, так давно, что и было это вроде бы даже вовсе не со мной, я хотела забеременеть от какого-то ботаника-математика-антошки-гаррипоттера-сероговолка с копной рыжих волос и огромными выпуклыми очками на длинном еврейском носу, вроде бы пахнувшего спелой лесной малиной после дождя. И хотела я забеременеть мальчиком, непременно мальчиком, и чтобы у него были синие небесные глаза и светлые кудряшки, которые сейчас у детей встречаются, разве что, на фотографиях столетней давности… И я подумала, что хорошо получилось, что не вышло у меня забеременеть. Если бы я не потеряла этого мальчика, катившись кубарем по грохочущему зиккурату лестничных пролётов, то матушка всё равно заставила бы меня от него избавиться. А потери трёх самых близких мужчин зараз я бы не перенесла.
Вот такая история, Серёжа… Серёжа Второй.

- Что с вами? Вы, никак, плачете? – Тата окидывает меня сочувственным взглядом.
Я невольно обнаруживаю, что щёки у меня действительно влажные, и что очнулся я, сидя в кресле, вывернувши плечи вовнутрь, обмякший, словно надутый третьего дня воздушный шарик, и что мне до умопомрачения хочется курить.
- Я просто лихорадочно думаю, чем могу помочь вам, - я пытаюсь распрямиться и придать своей физиономии бодряческое выражение.
- И от натуги у вас выступили слёзы на глазах? – в Татиных глазах появляется привычная для меня хулиганская искорка. – Не берите в голову, вы мне и так уже помогли и, наверное, поможете ещё.
Я киваю. Ну, конечно, я помогу ей! Я помогу ей! Я не могу не помочь ей!
- Скажите, а Виолетта Николаевна… ваша мама до этого случая не обращалась к психологам… по вашему поводу?
- Нет, вы, как это ни странно, первый…
- Тогда мне хотелось бы уяснить два вопроса. Во-первых, почему она не пыталась делать этого раньше и, во-вторых, почему она решилась на это именно сейчас. Как вы думаете?
- Тут всё очень просто. Работа с психологом подразумевает откровенность. Не так ли? А она очень не хотела, чтобы эта история стала известна кому-то ещё. Ну… мои отношения с Серёженькой вряд ли её всерьёз волновали, а вот обстоятельства смерти отца она очень хотела скрыть и, должна вам признаться, что матушка настоятельно просила меня об этом не распространяться.
Тата умолкает, что-то обдумывая.
- Ну а почему она всё-таки решила пригласить к вам психолога сейчас?
- В это она меня не посвящала, но думаю, что матушка хочет меня сбагрить замуж. Ну а кто же меня такую возьмёт? Мало того, что хромая, так ещё и чокнутая. Ведь мой отказ выходить из дому и вы считаете ненормальностью?
- Ну… учитывая, сколько вам пришлось пережить…
Тата улыбается:
- Перестаньте расшаркиваться, Серёжа. Ведь иначе бы вы сюда не пришли.
- А вы не хотите замуж? То есть за того человека, за которого вас хотят выдать… - я прикусываю язык, понимая, что сморозил глупость.
- Я не смогу выйти замуж за человека, который будет соответствовать матушкиным представлениям о том, каким должен быть мой муж.
- А с чего вы взяли, что она хочет вас выдать замуж? Ведь это только ваши предположения. Может быть, вы ошибаетесь?
- Да нет, вряд ли. Я достаточно хорошо знаю матушку. Моя мужественная мама панически боится смерти. То есть не подумайте, что у неё что-то такое… Просто она стала понимать, что время – неумолимая штука. И чем старше она становится, тем моложе её мужья и любовники. Она же таким образом доказывает себе, что ещё очень и очень ничего, и что конец ещё далеко. Но на всякий случай… на самый пожарный случай она должна меня пристроить. Потому что негоже уходить на тот свет, не доделав дела. Ну не на Данилу же меня оставлять? Он лжив, алчен и сладострастен, и она хорошо знает ему цену.
- Можно ещё спросить? Не как психологу, а просто по-человечески… Этот ваш молодой человек, Серёжа, он точно не пытался больше с вами встретиться? Может быть, его просто не допускали к вам? Или почему вам самой не попробовать с ним связаться? Ведь остался у вас, наверняка, номер телефона… Если он, скажем, куда-то переехал, то существует телефонная справочная служба, компьютерные базы данных, в конце-то концов. Всё это можно сделать, не выходя из дома. И уверяю вас, ваша гордость никак не будет ущемлена.
Тата медленно качает головой.
- Ну причём здесь моя гордость? Если я тогда опрометью бросилась за ним, едва успев одеться, значит, с гордостью у меня всё в порядке. То, что он не искал меня, я знаю наверняка, есть такая безошибочная штука – женская интуиция. Я же не пыталась найти его по одной простой причине – к нашим отношениям уже ничего нельзя было добавить, как и убавить от них тоже ничего нельзя. Всё самое лучшее осталось позади, и не стоит ничего портить. К тому же я прекрасно знаю, где он. Года два назад я смотрела по телевизору передачу о технионе в Хайфе. И там показывали Серёжу, получившего какую-то престижную израильскую премию по математике. Он всё-таки эмигрировал. Наверное, его мама умерла или решила наплевать на перемену климата и пожертвовать здоровьем ради сына. Серёженька мой заматерел, волосы остриг, к макушке пришпилил кипу и смотрелся так уверенно, как будто был сабром, израильтянином по рождению.
Некоторое время мы молчим. Потом я, набрав в лёгкие побольше воздуха, говорю:
- А, может быть, пришло время перестать хромать? Вы же можете нормально ходить, я сам видел. Может быть, пришло время покинуть эту комнату, этот дом и выйти, что называется, в люди? Неужели вам хочется на всю жизнь ограничить своё существование пусть даже большим, но всё же ограниченным количеством квадратных метров? Вот давеча шёл снег, а сейчас опять светит солнце, и вы были правы, сказав, что наступила весна. Пройдёт несколько дней, может быть, недель, и солнце окончательно растопит сугробы, и обнажится земля… Это поначалу будет выглядеть очень неэстетично. Полусгнившая прошлогодняя листва вперемежку с обрывками бумаги, окурки да побелевшее собачье дерьмо. Но потом всё безобразие ранней весны закроется зеленью, листва распустится, птицы запоют, воздух наполнится чем-то таким, что у вас горло перехватит, и слёзы будут сами наворачиваться на глаза. Потом наступит лето, и станет жарко и душно. Я не очень люблю лето, летом у меня мозги плавятся, поэтому о летних прелестях спросите кого-нибудь другого. Потом воздух посвежеет, листья начнут желтеть. Вы в лесу или в парке осенью когда в последний раз были? Вы помните, как звенит медь опадающей кленовой листвы? Вы помните, как блестит на солнце первый иней? А потом снова будет грустная пора, потому что начнутся холодные пронизывающие дожди, и будет казаться, что эти дожди никогда не кончатся, но без них никак нельзя, потому что они должны напитать землю. А потом ударят морозы, и выпадет снег, и по вечерам падающие снежинки будут переливаться в свете уличных фонарей, как сокровища Али-бабы. А потом всё повторится снова. Ну, неужели вам это неинтересно? Я говорю о совершенно простых, можно сказать, банальных вещах, о природе. А ведь на свете существует ещё и такая штука, как радость творчества. Поверьте, иногда чертовски приятно просто ходить на работу. А ещё есть дружба и, простите, если я снова разбужу в вас какие-то тяжёлые воспоминания, любовь… Зачем вы себя всего этого лишаете? Зачем? Да, вы пережили ужасную трагедию, но ведь всё позади. Всё кончилось, Тата. А впереди у вас целая жизнь.
Тата снова качает головой.
- Серёжа, мне вполне уютно и здесь. Я снова забралась в колбу и больше никому не дам её разбить. У меня есть мои книги, - она проводит рукой по воздуху, будто стирает пыль с корешков. – Когда я перечитаю всё, что здесь есть, по нескольку раз, мне купят новые. У меня есть Лёпа, - она берёт игрушечного льва и зарывается лицом в его гриву. – Я прекрасно понимаю, что матушка моя не вечна. Но она ещё очень долго будет находиться в добром здравии и будет обеспечивать мне комфорт, который я, как мне кажется, заслужила. А что будет потом, меня мало волнует, потому что нужно чувствовать и осознавать то, что в тебе, и то, что вне тебя, не вчера, не позавчера, и уж, тем более, не завтра, а сегодня и сейчас. Я вас верно цитирую?
Она улыбается, а я вскакиваю с кресла и начинаю нервно расхаживать по комнате, заложив руки за спину.
- Тата, вам двадцать четыре года, а вы совершенное дитя. То есть рассуждаете вы, как дитя. Я говорил, что надо жить настоящим, но я вовсе не утверждал, что нужно целенаправленно гробить будущее. Скажите, почему вы боитесь этого мира? - я тыкаю указательным пальцем в окно.
Тата поджимает губы и тянется к журнальному столику. Взяв в руки пульт от телевизора, она с силой, словно на пулемётную гашетку, давит на красную кнопочку. Я останавливаюсь посреди комнаты и оборачиваюсь к экрану.
На экране человек в красной рубахе с измождённым, заросшим клочковатой русой бородой лицом обращается к своим, находящимся где-то очень далеко родственникам. Голос его глух, губы слегка трясутся. Он просит, чтобы они его помнили, если уж не удалось спасти. В следующем кадре широко улыбается человек с чёрной бородой. Он одет в чёрный свитер и пятнистые камуфляжные штаны. Его лоб украшает зелёная косынка с белой арабской вязью. Человек в красной рубахе лежит лицом вниз в густой траве со связанными за спиной руками. Чернобородый взмахивает топором и с гортанным выкриком "Аллах акбар!" опускает его на шею лежащего. Экран мутнеет, и мне чудится, что я слышу хруст шейных позвонков.
Тата снова нажимает какую-то кнопку на пульте. Наполненная зрителями телевизионная студия. На возвышении, над которым переливается разноцветными неоновыми огоньками слово "Витрина", ухмыляясь, поигрывает микрофоном чернокудрый красавец Митя Нагой. Два напоминающих статью дюжих пит-булей парня в жёлтых майках лидеров растаскивают вцепившихся друг другу в волосы молодых женщин. По их воплям я понимаю, что одна из них увела у другой любовника, который, как оказалось, был её сводным братом и к тому же бисексуалом. Митя аплодирует, вслед за ним разражается аплодисментами весь зал.
Ещё щелчок. Вышедший из клубов дыма и пламени Арчи Блэкмэн передёргивает затвор помпового ружья. Арчи в чёрных очках. Я не вижу его зрачков, и поэтому когда он медленно поднимает ружьё, мне кажется, что целит он прямо в меня.
Щелчок. Грохот сапог о мостовую. Неистовство бас-гитары и ударных рвёт барабанные перепонки. По диагоналям экрана двигаются люди в кожаных жилетах на голое тело с отсутствующими физиономиями и заплывшими веками
Links, zwo, drei, vier.
Links, zwo, drei, vier.
Тата поворачивается ко мне
- Достаточно?
Я молча киваю. Тата снова нажимает красную кнопку на пульте, прекращая телеапокалипсис.
- Вы меня в этот мир приглашаете, Серёжа? Того, о чём вы говорили, то есть радости творчества, дружбы, любви, да и просто красот природы в реальном мире до обидного мало. И я не боюсь этого мира, Серёжа. Открою вам секрет. Я больше никого и ничего не боюсь. Я этот мир просто не люблю. И я, увы, не дитя. Если хотите, я преждевременно состарившаяся женщина, цинично пользующаяся своим положением.
Я молчу. Мне больше нечего ей сказать.
Но она прикусывает нижнюю губу, я понимаю, что сейчас услышу нечто такое, что она хотела сказать давно…
- Есть только одна вещь, которой мне не хватает.
Она встаёт со своего места, подходит ко мне и, внезапно обняв за шею, кладёт голову на плечо. Через наглухо застёгнутый пиджак я ощущаю мягкую теплоту её грудей.
- Я ведь узнала, что ЭТО такое, Серёжа. У меня никого не было восемь лет. Мне трудно.
Я чувствую, как моё дыхание учащается, вторя требовательным ударам её сердца.
- Мне трудно, Серёжа, пожалуйста. Я хочу, чтобы вы были со мной. Мне даже в моей несчастной колбе нужен кто-то. Но я поняла, что никого, кроме вас, туда впустить не могу.
- Нет, Тата, не надо…
Я легонько отстраняю её, но она всё крепче прижимается ко мне.
- Ну почему? Я же чувствую, что вы хотите меня… Я же не набиваюсь в жёны. Просто будьте со мной.
Я начинаю дрожать – ведь у меня тоже давно не было женщины.
- Да, я хочу вас. Очень хочу. Но не могу. Поймите меня.
Тут она расцепляет пальцы на моей шее и, берясь за лацканы пиджака, заглядывает прямо в глаза. Я почти пугаюсь глубины устремлённого в моё нутро взгляда и прикрываю веки.
- Что? Профессиональная этика?
- Да, если хотите.
Она отстраняется ещё больше, но в следующее же мгновение рывком притягивает меня к себе.
- Но ведь вы же не психолог, Серёжа, вы – математик. Вам можно. Слышите? Вам – можно.
Я целую её в макушку. Тата – умница. Она всё понимает и почти отталкивает меня. Мы молча рассаживаемся по креслам. Первым нарушаю молчание я.
- Ваша матушка снова поступила нелогично. Я – не тот, кто вам нужен.
Тата с силой проводит ладонью по лицу, и я догадываюсь, что она незаметно смахивает слезинки.
- Ваш пиджак сильно пропах табаком. Вы заядлый курильщик, и за всё это время ни разу не закурили.
- Виолетта Николаевна попросила меня не курить при вас, потому что вы не выносите табачного дыма.
- Да, она, пожалуй, права. Мой папа курил хороший трубочный табак, и я любила его запах, а после того, как папы не стало, я, действительно, табачного дыма не выношу. Но вы, курите, Серёжа, если вам хочется. Я потерплю. Хотите, я принесу вам пепельницу?
Я вижу, как загораются её глаза.
- Да нет, Тата, спасибо, лучше потерплю я.
Её серые гляделки снова тускнеют. Она облизывает пересохшие губы.
- Да, моя матушка снова поступила нелогично. И снова математик-Серёжа. Всё, что когда-нибудь уже было, рано или поздно повторяется…
- Да, Тата, всё повторяется, и теперь я могу сказать вам, что вы красивы. Удивительно. Ужасно.
Она улыбается.
- Обыкновенного чуда не случилось, Серёжа. Вы не успели меня полюбить, - она шумно выдыхает и стучит ладошкой по подлокотнику кресла. – Да и я должна вам кое в чём признаться. Хоть я и влюбилась в вас, это правда, но самую капельку. Это могло бы перерасти в нечто большее. После. Потом. Но я сама всё испортила, - она снова стучит напряжённой ладошкой по подлокотнику. – Знаете, я ведь хотела использовать вас. Я хотела, чтобы у нас с вами получилось то, что не получилось у меня с Серёженькой. Я хотела от вас мальчика. Помните, я рассказывала. Чтобы глаза были синие-синие, и светлые кудряшки. Думаю, что смогла бы его отстоять. Но я, наверное, безответственная и жестокая. Ведь ему пришлось бы жить в том мире, в котором я сама жить отказываюсь. Так что вы простите меня, Серёжа.
- Мне не за что вас прощать, Тата. Я ведь тоже самую малость влюблён в вас. Но я достаточно стар и чересчур истрёпан жизнью, чтобы сделать вас счастливой. И не хочу стать ещё одной вашей потерей.
- Значит, вы больше не придёте…
Я вижу, как кривятся её губы. Я не хочу, чтобы она разрыдалась. Я знаю, что это может произойти потом, после того, как за мной захлопнется дверь, но если это случится при мне, я могу не выдержать и рухнуть перед ней на колени.
- Не печальтесь, милая девушка. Мы знаем теперь подлинные имена друг друга. Это не так уж мало. Помните? Серёжа. Тата. Серёжа. Тата. И это навсегда останется с нами. Мы не будем видеться, но связь эта уже никогда не оборвётся.
- Серёжа. Тата. Серёжа. Тата, - она повторяет чуть слышно, едва ли не шёпотом.
- А что вы должны сказать ещё?
- I am I. But you are you. I am here not to live in accordance with your dream.
- 'Cause I am I. But you are you, - я подсаживаюсь ближе к ней и беру её за руку
- Amen, - Тата кладёт свою вторую ладонь поверх моей.
Я заключаю её маленькие ладошки в свои и целую кончики пальцев.
- Я могу ещё кое-что для вас сделать.
Она вопросительно смотрит на меня.
- У вас есть бумага, лучше бы поплотнее, и цветные карандаши или там фломастеры?
- Есть, конечно, а что?
- Несите сюда.
Тата минуту-другую роется в ящике письменного стола и подходит ко мне со стареньким альбомом для рисования и пачкой цветных фломастеров.
- Представьте себе ребёнка. Ну да, ребёнка, не смотрите на меня так удивлённо. Например, вы можете представить его себе таким, как вы мне описали, но не как своё физическое дитя, а как некое высшее существо, своего покровителя. Если вы человек верующий, можете считать, что это дитя Бога. Представили?
Прикрыв глаза, Тата молчит недолго, а потом кивает.
- А теперь нарисуйте этого ребёнка.
Она смущается.
- Да я же совсем не умею рисовать.
- Это не важно.
Тата едва заметно усмехается и начинает сосредоточенно водить фломастером по бумаге. Я заглядываю ей через плечо. На белом листе бумаги появляется изображение ребёнка. Он стоит, широко расставив крепенькие ножки и растопырив ручки, будто пытаясь обнять Тату и весь мир. Он одет в чёрные шортики и белую рубашечку из моего пионерско-октябрятского детства. У него светлые кудряшки, огромные в пол-лица синие глазищи, чуть оттопыренные уши и красный рот до этих самых ушей. Склонив голову на бок и высунув кончик языка, Тата пририсовывает пуговку носа. Потом, немного поразмыслив, закрашивает кожу ребёнка золотистым цветом.
- Вот, - протягивает она мне рисунок.
- Спасибо, Тата, но это не для меня. Это вам. Вы ведь сами знаете, что жизнь у вас слишком уж радужной не будет. И каждый раз, когда вам станет тяжело, доставайте этот рисунок и прикладывайте к сердцу. Это ведь как бы ваш ангел-хранитель. Он вам всегда поможет.
Тата подносит рисунок к левой стороне груди и закрывает глаза. По её губам блуждает мечтательная, почти счастливая улыбка, и мне хочется помолиться за то, чтобы у этой девочки всё сложилось хорошо. Но я никаких молитв не знаю, и только улыбаюсь вместе с ней.
- Всё, Серёжа, спасибо. А теперь уходите, - говорит она, очнувшись и всё ещё продолжая улыбаться.
- Да-да, - я поднимаюсь с места несколько даже суетливо и достаю из кармана деньги.
- Ах, оставьте это, Серёжа. Я отрегулирую этот вопрос с матушкой. Ведь они вам нужны.
Я снова прячу деньги в карман.
- По крайней мере, обещайте мне, что не будете нарочно хромать. Ни к чему это вам. Вы же должны ещё станцевать аргентинское танго?
Моё замечание насчёт аргентинского танго она игнорирует.
- Хорошо, обещаю. Идите и не сердитесь, что я не пойду вас провожать. Так ведь проще будет. Верно? Просто потом захлопните за собою дверь. И больше ничего мне не говорите. Ни единого слова.
…Идя по полутёмному коридору, я останавливаюсь около оскалившейся африканской маски чёрного дерева. Голубые и розовые пятна фосфоресцируют на роже злого духа этого дома. Я сначала грожу маске кулаком. Это вряд ли поможет. Злому духу необходимо разоблачение. Я достаю из кармана семь хрустящих зелёненьких полтинников и аккуратно рассовываю их вокруг грубо вырубленной головы. Злого духа словно одели в корону из баксов. "Теперь-то, дружок, все знают, кто ты есть", - говорю я маске и ухожу прочь.
…На улице я натыкаюсь на тёмно-зелёный, похожий на хищную рыбу, чуть угловатый автомобиль "Вольво". Я вижу, как приоткрывается задняя дверца, и из неё высовывается длинная женская нога в высоком сапоге. Это вернулась Виолетта. Мне не удаётся скрыться до тех пор, пока она не вылезает наружу целиком. Я сталкиваюсь с ней взглядом. Кажется, ей удаётся что-то прочитать в моих глазах, и она начинает рассматривать меня с удивлением и беспокойством.
- Всё отлично, Виолетта Николаевна. Процесс пошёл. Процесс пошёл.
Я почти бегом пускаюсь наутёк. Мне очень хочется оглянуться, но я не делаю этого. Не из-за Виолетты. На неё я плевать хотел. Я точно знаю, где находится то самое окно и знаю, что на меня из него смотрят. Я очень хочу обернуться и не могу. Не имею права. К нашим отношениям ничего нельзя добавить, как и убавить от них ничего нельзя. Самое лучшее закончилось несколько минут назад, и не стоит ничего портить. Я перевожу дух только тогда, когда понимаю, что из того окна я уже не более, чем чёрная точка. Начинает щемить сердце. День близится к концу, и небо с серыми разводами облаков подёргивается розовой дымкой. Я расправляю плечи и вдыхаю чуть пряный воздух грядущей весны. Сердце не отпускает. "Надо бы к врачу сходить," – думаю я устало и начинаю остервенело разминать сигарету.
© Станислав Фурта