Горько и обидно, что не могу я, оставив заботу о завтрашнем дне, посвятить труд свой написанию прекрасных текстов и, не заботясь о хлебе насущном, предаться любимому занятию, нет, не в праздном обломовском времяпровождении, как мнится некоторым, а в кропотливых и скрупулезных трудах, на благо родного Государства, любезного Отечества и беспристрастной Истории.
Вместо этого вынужден я, аки бессловесный раб и червь, тащить лямку, трудясь в поте лица своего над занятием, с коим мог бы справиться всякий, и в котором мой светлый ум, моя безудержная фантазия и граненый разум мой не находят вовсе никакого применения.
Итак, встав ровно в три часа дня, я по обыкновению своему чищу ногти и сапоги, выковыривая из-под первых грязь и кровь, и придавая вторым, нет, ни в коем случае не блеск, но – ваксовую черноту. После я плотно обедаю: выпиваю два стакана ледяной водки и сначала, для разгона ем холодец с огурцами и пирог с визигой, следом у меня идет каша, густая прожаренная каша с маслом и салом, после, на первое, я ем суп с фрикадельками, харчо и борщ, густые и тягучие, как размазня, на второе у меня всегда приготовлена картошка с капустой и мясо или рубленая котлета, снова – с ледяной водкой, наконец, на третье я выпиваю банку компота из сухофруктов. Употребляю я обыкновенно мало, не в пример некоторым русским мужикам, и редко, когда вливаю в себя за обедом более полведра водки.
После такого обеда я курю подряд три трубки, читаю при этом какую-нибудь прошлогоднюю газету или французский роман про любовь, затем – вынюхиваю горсть нюхательного табака, который говорят, чрезвычайно полезен, и есть наилучшее средство от многих болезней, и который мне готовит цирюльник с Поцелуева моста, чихаю с превеликим удовольствием раз двадцать пять, и снова ложусь спать.
Встав в девять вечера, я принимаюсь, наконец, точить топор. Оселок, на котором я правлю лезвие, весь истертый и щербатый, дело свое, однако, делает хорошо, и правит так, что волос, брошенный на острие, режется пополам. Раньше я клал в карман ножик, коим рубят колбасы в мясницкой лавке, но после сражения на Литейной улице, которое учинили погнавшиеся за мной стражники, я стал брать с собой топор.
В глухую полночь я, трижды помолясь, надеваю треух и выхожу, наконец, из дома, иду к стрелке Васильевского острова, где, прислонившись к Ростральной колонне, высматриваю в ночи несчастную свою жертву. Это, как правило, – подвыпивший приказчик или чиновник, задержавшийся в гостях и спешащий в родной дом. Обыкновенно у меня нет нужды употреблять топор, и я бью его легонечко кулаком по затылку (ибо, ударив со всех сил, сломал бы череп, как чугунный горшок), – тюк, и готово, вынимаю кошель, сдираю шубу, пальто и ботинки, и, связав в кулек ворованное, несу его василеостровским барыгам.
Но только если жертва сопротивляется, или принимается, паче того – голосить, призывая квартального, я вынимаю из-под полы топор, и быстро режу ее лезвием по горлу, нежно, от уха и до уха, сливая кровь, да притом так, чтобы не дай Бог, не испортить одёжу. Кроме вещей я, в таком случае, захватываю еще и свежатинку, которую у меня покупают немцы в лавки для гостиного двора на Сытном рынке. Иногда я режу какую-нибудь девицу со старухой, возвращающую с танцев. Тогда я оставляю себе нежный филей или окорок. Это, скажу я вам, страсть какое вкусное мясо. Будто замариновал в вине свинину, после ее вымочил в проточной воде, снова замариновал, только уже в меду, снова вымочил, и так – пять раз, не менее, но и тогда вкус будет отдаленным.
Потом я иду в кабак, где, сидя в своем любимом уголочке, предаюсь душевным терзаниям, тихонечко тяну полведра, слушаю, как фальшиво тявкают струны разбитой скрыпки, беру трех-четырех девочек: Машу, Веру, Глашу, Тошу, Настасью, Лену, Кристину, Свету, Олечку и Катюшу и иду в свою берлогу. Желание мое столь велико, что я тут же раздеваюсь догола, сажаю блядей на плечи, руки, шею и голову, и хожу с ними так по квартире, рыча, воя и урча от удовольствия, а они, как маленькие обезьянки, льнут и ластятся ко мне. Я трогаю их розовые впадинки и выпуклости, я разглядываю их дырочки и ямочки, и слюни и слезы текут по моим щекам тремя ручьями – золотым, серебряным и медным.. Когда же мне становится совсем уж невмоготу, я издаю крик, который слышно и по ту сторону Васильевского острова, и благоговейно и осторожно насаживаю тварей на свой маринованный огурец.
- Только тихонечко, - просят маленькие бляди, - Мы не хотим, чтобы с нами случилось то же, что с Алисой.
Бедная Алиса, это – мой грех и мой крест, который я вынужден денно и нощно тащить, ибо случилось однажды так, что я был сильно пьяным (так, как бывает обыкновенно пьяным ломовой извозчик) а она была одна, и ей пришлось отдуваться за всех, я же настругал Алису на щепы, не оставил на несчастной живого места и нечаянно разорвал ее на две половинки.
Так, проведя всю позднюю ночь, под самое утро, когда рабочий люд только начинает тянуться на заводы, я выпроваживаю девочек вон, дав им немного денег и конфет, и они уползают, довольные настолько, что готовы сами заплатить за ночь несказанного блаженства. И в раю их не будут драть так, как это делаю я.
Потом, встав на колени на сухой горох перед образом св. великомученицы Варвары, я стегаю себя железной цепью по бокам и спине и молюсь за невинноубиенные души.
В девять часов я подымаюсь с колен, и слезы умиления, просветления и радости капают с моих щек: Господь, знаю я, вновь простил меня, свою нерадивую, падшую, заблудшую душу. Пастырь мой, отец небесный, верую я в твое милосердие, там, в райских кущах ты, верно, приуготовил мне уютное местечко. После я выпиваю штоф беленькой, съедаю поросенка, и, помолясь, ложусь в свою холодную кушетку.