В тот день ничем особым не замечательный великий русский писатель Антон Павлович Чехов на завтрак кушал варёные яыца. Антон Павлович брал яичко тоненькой венозной ручкой вымирающего интелигента, широко замахивался и бил по столу: раздавался хруст, и на губах писателя проступала улыбочка, «хе-хе, вот так мы вас!» задыхаясь от нежного бешенства, шептал Антон Павлович.
Лето стояло в зените, как сонная тёплая вода в плотине, теплый ветерок осторожно шевелил тюлевыми занавесками на окне. Антон Павлович каждое лето проводил на даче: как врач, он считал, что ежедневное кровопускание путём купания нагишом в пруду с пиявками и парное молоко по вечерам – лучшее средство от кровохарканья, доставлявшего ему, пожалуй, еще большие неудобства, чем сифилис. Лечебная процедура проходила так. Писатель осторожно спускался в пруд по осклизлой лесенке, морщась разводил руками ряску, садился на дно и ждал пиявок. Минут десять, не больше. Приявки приходили, нежно касаясь, ласково покусывая – искорка боли и всё. Через полчаса Антон Павлович вылазил, голый, тощий, толстая подушка ряски сползла с плеча и упала. Длинные черные пиявки прилипали к худому немощному телу писателя крепко, его детская кровь была сладка. Антон Павлович с омерзением отрывал тварей тонкими пальцами и давил голыми пятками в кровавую кашицу - интеллигент, одно слово, дитя! «Но польза, польза пиявок неоспорима!» - бывало шептал АПЧ после шторфа белой соседу своему, помещику графу Льву Толстому, шептал, нежно взяв собеседника дрожащими пальцами за пуговицу пиджака. Лев Николаевич, морщась, пытался отстраниться – близкого контакта не любил, любил мужиков в поле.
АПЧ заблуждался – антибиотики, конечно же, гораздо лучше при туберкулёзе, но не в этом соль рассказа.
В тот день АПЧ утром кушал яйца, всего яиц у него было сорок четыре штуки. Первые три штуки пошли на удивление легко, даже - приятно, а после дело застопорилось, яйца не лезли в горло Великому Русскому Писателю, ну хоть плачь. Чехов набил целую груду яиц – ну точь в точь известная картина другого соседа АПЧ, помещика Верещагина, - а есть не хотелось совсем. Он возился с яйцами: куснёт одно, положит, куснёт другое, ну никак, никак не шли яйца в утробу. Злость начинала разбирать АПЧ: ну вот он тут сидит один-одинёшенек и за всех отдувается, и никто не хочет ему помочь! Мужики на сенокос ушли, бабы картошку копают, дети малые коров пасут, старухи прядут, шевеля ртом, старики просто померли – ну все, все оставили АПЧ, он один во всем поместье должен возиться с этими самыми роковыми яйцами, да будь они неладны! Чем дальше, тем больше злился Антон Павлович. И никто не приходил на помощь!
Никто и не думал приходить.
Так сидел он, сидел, злился, а потом задурил, психанул, вынул пистолет из шкафа и – бах! – мозги себе и вышиб.
Мораль?
Мораль проста. Ежели случилось так, что нужно тебе съесть три десятка яиц, а есть ох как не хочется, то самое время подумать: а не сам ли ты себе придумал это дурное дело? Может, всё и обойдётся, и не придётся страдать.
А баню Чехов не любил – уж больно пенсне запотевало.
Граф Толстой коротко разбежался и, крякнув, прыгнул с мостков в пруд бомбочкой: брызги метнулись вверх, как военной кинохорнике, медленно упали вниз. Волны зашуршали в тростнике, расходясь. Лев Николаевич вынырнул метрах в десяти от берега и поплыл назад, фыркая и упрямо мотая головой. Огромная, почти с самого графа размером, седая борода мешала плыть, путала руки.
Был тёплый летний вечер. Пруд лежал посреди золотого пшеничного поля. Ветер бесконечно гнал мягкие волны по пшенице, во всём мире стоял тихий шорох трущихся колосьев. Солнце садилось, расплющившись на горизонте оранжевым диском. Тонкие папирусные облака пачкали небо на западе. Граф, фыркая, вылез на тёплое дерево мостков, вода лилась с бороды Толстого ручьями. Лев Николавич был небольшого роста, почти карлик – метр двадцать пять – но крепко сложен, с широкой поросшей седым волосом грудью. Крепко ухватившись коротенькими ручками, граф выжал бороду, как бабы выжимают бельё, завязал её для удобства узлом и забросил за спину. В бороде запуталась ряска и пара кувшинок.
Граф облачился в лежавшую на траве льняную рубаху, подпоясался верёвкой и, крепко ступая младенческими ножками, пошел в сторону огоньков деревни – говорить с мужиками о жизни. Лев Николаевич любил мужиков. Но при этом не был геем, что важно.
Когда Толстой добрался до деревни, ленивые мужики уже спали. Хаты стояли тёмные, из труб в угольном небе чуть курился сизый дымок. Светила полная луна, запутавшаяся в листве яблони. Лев Николаевич осторожно заглянул в окно хаты, стоявшей на околице – его доброе, хотя и немного страшное лицо отразилось в тёмном стекле. Ничего внутри не было видно, граф видел только свой толстый нос картошкой и кустистые брови. Лев Николаевич состроил рожу. Вышло смешно. Граф засунул в рот пальцы и растянул рот пошире, высунув язык. Получилось ещё смешнее. Тогда Лев Николаевич развязал узел на бороде и обернул голову волосами. Вышло уж совсем забавно.
И тут раздался истошный крик. Баба проснулась от жажды и встала попить воды, глянула в окно и увидала графа. Кувшин, естественно, разбился.
Мораль?
Иногда так бывает, что, придя поговорить, мы видим в собеседнике лишь своё отражение, только зеркало. Но это вовсе не повод сторить рожи. Баба всегда может внезапно проснуться.
А вот Толстой, в отличае от Чехова, баню любил весьма.
Иосиф Бродский не был ни алкоголиком, ни геем, поэтому поэтическая карьера давалась ему с большим трудом. В какой-то момент он даже подумал, что лучше вернуться в Россию просто работать дворником, как все, и так ему стало себя жалко, и так всё стало беспросветно, что Иосиф Александрович написал с горя целую поэму. Перечитав, он понял, что поэма хороша, да и вообще, он большой талант. Это наблюдение немного взбодрило Бродского, и он решил прогуляться по Central Park.
Стояла хрустальная американская весна. В Central Park были самые зелёные газоны во всем мире. В голубом небе так прекрасно трепетал американский флаг. Была та самая погода, когда каждый чувствует себя Форрест Гампом, сидящим на автобусной остановке и рассказывающим случайным американцам историю своей жизни (что важнее, так это то, что Форреста тайно снимает камера, и потом его покажут всй Америке, вставят в каждый телевизор, голубые сполохи будут играть на лицах простых американцев: улыбающихся, жующих сладкий попкорн, родных, глупых, задыхающихся от ожирения).
Гамлет, конечно же, поначалу страдал, а потом обвык и даже нашел не лишенным опредённой приятности однообразный распорядок областной психиатрической больницы. В всяком случае, это было лучше, чем Англия. И, вследствие потребления разноцветных успокоительных таблеток, принцу датскому гораздо чаще удавалось встречаться с признаком своего покойного батюшки. Более того, ежели накопить таблеток за два-три дня а потом принять на голодный желудок, то можно было встретиться также с сестрицей Офелией, Розенкранцем, Гильденстерном и всей прочей шайкой-лейкой. Вообще можно было встретиться с кем угодно, хоть с Памелой Андерсон. Последним обстояельством принц датский зачастую злоупотреблял, но не это суть.
История случилась с Гамлетом вот какая.
Мартобря месяца неизвестного числа, на утреннем осмотре, принца датского осматривал заехавший в областную больницу на пути в Париж профессор Сизобородов А.Г. Профессор был общепризанным светилом в психиатрии, большим докой. И так уж вышло, что Сизобородов не нашел у принца никаких следов психических заболеваний: видимо, принц успел под шумок выздороветь (последний плановый осмотр в областной больнице был года три назад, а далее просто сохранялось status quo).
И тут же принца выписали.
Выходит принц датский из ворот больницы, крашеных в серое, в пронзительный сентябрьский день - голубое небо, рябь на лужах. Дети выбегают из школы напротив, уроки кончились. Ворота закрываются. И понимает принц, что он не знает, что ему теперь делать. Совсем не знает. А в кармане горсть накопленных таблеток.
Запил он их водой из лужи и встретился с сестрой своей любимой, Офелией. Навсегда.
Жила-была белка, и белка была не простая, а с закидонами... кусанет один орех, второй, третий и так и кусала их, да, пока не начинала блевать. И сидела эта белка на золотой цепи... крупная была белка, с молочного телёнка размером, стерва... царская белка, одно слово! Княжеская, как минимум. Ряшка вся в жиру, и красная, как свёкла, и усы торчат, как у кота Базилио. Орех кусанет, водки хватанет, крякнет и давай цепью греметь и материться потешно. Или же гитару семиструнную настроит и давай блатняк жарить слезливо, валенком притопывая. Хороша, чертовка! Засаленный ватничек залихватски расшит кружевами, из воротника тельняшечки рыжий курчавый волос озорно пробивается, на лапах наколочки-якоря, золотая фикса во рту. Кепочка на затылок сдвинута.
Хороша, стрева!
И так весь день белка веселится с горя, отмечает напоследок. Водки хватанёт, орех упромыслит и давай блатняк жарить, и по новой, и еще водки, с отвращением. А потом плачет безутешно, пьяно, матерится беспомощно, как сирота, цепью звенит и пива просит холодного. Но белку никто не жалеет, она сильная, сама справится. Да. Вот так белка веселится и песни поёт весь день, как тварь божья, а потом упадёт на тюфяк и спит, стерва, хвост провокационно откинув.
Так вот однажды просыпается царь-белка с сушняком, встаёт... ну и идёт тихонечко, к ведру осторожненько следует, к оцинкованному такому. Туда прислужник, царский мужик Иван, обычно ей пивко наливает нефильтрованное, мутное, чтобы утро облегчить немедицинскими способами. Так вот, глядит царь-белка - а пива нет. Вообще. Нет. Пива. Белка смотрит ещё пристальнее и не пропирает фишку - как так, пива нет, что за байда, непорядок в датском королестве, прогнило что-то, чует она попой своей волосатой беличьей, крупом безразмерным. Измена, засада. Белка тут наша уши насторожила, прислушалась - а тут блин... тихо! ни звуку, ни яблоко с березы не упадет в камыш, ни птица какая не вскрикнет на лету, ни грузовик в соседнюю деревню за необходимым провиантом не проследует. Вобщем, тихо совсем, и живого вообще никого.
Ну а белка была, естественно, с большим теоретическим жизненным опытом, потому что у нее был княжеский видак с кассетами и все она видала, фильмы всякие нужные, типа апокалипсис сегодня, 9 1/2 недель, хищник там и терминатор-рембо, и даже последние каникулы Бонифация. Ну и кончено же она видала фильмы про зомби, и потому она сразу же все просекла, враз скумекала своей волосатой головой, что зомби уже все захватили, а она по нелепой случайности попала сразу же в самый конец фильма. И тут по белке поверх побежали титры, и заиграла такая печальная музычка.
Белка рванулась было, затрясла цепью, но уже был черный экран, и нам всем рассказали, что режисера звали Энтони Симпл.