(шюткя)
***
— Ну ж, Барух, пиздуй, Барух! Птицы летят к раю, а потом выходит, что они сами-то рай и есть. Ты понял дядю Али, Барух? Не опозорь меня, брата твоей матери, моей сестры! И тебе наука, и семье бабок заколотить. И все будут счастливы, мальчик мой!.. Да куда ж ты это глядишь, опездыш? Вон-вон твой хозяин, — к нему и пили скорей! Видишь, Барух, у него уж стоИт? Ты будешь иметь успех, мой мальчик! У тебя волосня с рыжинкой, и сам ты весь беленький, гладенький, ровно и не арапчик! Ступай-ступай! Иди ж к хозяину, говорю! Не плеткой же мне тебе задницу подточить?! Хули ты мнешься, как целочка под фатой? Я ведь тебя учил, — здесь стрему-то никакого! Все мужики сюда семейные ходят, все почти с нашей улицы, все знакомые, а вояк и матросню заезжую на сифон каждый месяц ведь проверяют, — риску ж нет!
А, вот оно и лады! Попер говнюшка мой в стайку-то! А мне нужно с хозяином кой о чем важном перетереть.
Пиздежу ведь нет никакого, Сахиб-ага, уважаемый! Не я родил, да я растил. Вон он среди ваших жучков навозных один, как облачко, весь парной белеется! Вы с него больше, чем с остального всего сброду-то поимеете! Вот и смекайте сами, каково это мне почти родного сына, племянничка да за шестьдесят — всего ничего! — дирхемов! Ведь даром же! Это же курам на смех, Сахиб-ага! Вы меня жизни лишите лучше, Сахиб-ага, вот вам перо, вот оно, вот, во-от оно, родненькое, перышко, оно ж и всегда при мне, — рубите, режьте меня по жилкам по всем, по суставчикам! Шкуру с меня сымите! Кромсайте, кромсайте на кусочки, на лоскутки! И собачкам своим скормите, а только вот шестьдесят дирхемов мне даже на путную веревку не хватит, чтоб удавиться на воротах у вас! Вах, Барух, вах, мой птенчик!
Да вы сами с ним играться ежедень станете, я ж его обучил всему! Он ведь блаженство доставит, какое и гурии в раю не подарят вам!
Он же ж белый, белый почти, — а волосики-то с рыжинкой, и на башонке, и на лобке. Вон его и берут уже! Эй, мужик! Ты потише с парнем моим, ага? Мы тут с хозяином еще ведь не разобрались почти. Эй, говорю, хорош барсук, да не тебе на сук! Отвали от него, говнило ебучее! Эй, Барух, теперь ты ко мне вобрат пиздуй! Пиздуй, говнюшка, ко мне, я повторять не стану! Ты ж сам с мозгой в балдище, сам уж чуй: не ТЕ это люди, не ТЕ, — не хотят они ради семьи нашей похрустеть капусткой-то! А тогда и нам зачем задницу за бесплатно рвать!
Хули нам, кабанам?..
Сахиб-ага! Сахиб-ага? Это куда же вы?!! Сахиб-ага, вы ж благодетель наш, я вам уже пятого племянничка привожу, за двадцать почти что лет, — ну еще пяток? А?!.. А?.. Ну хучь трешечку!..
Что он умеет, уважаемый? Да все он умеет, уважаемый, благодетель вы наш, наш Сахиб-ага! Моя Мумтаз его как от груди отняла, так сразу к хую и приручила. Сначала я, а потом старшенький сын ее, мой племянничек, наш Мурадик. А после еще и Ахметик, и Махмудик, и Саидик. Всех, всех говнюшка испробовал, а как и не испробовать, – ведь родная же кровь все они! Я, ежли кого приведу к Мумтаз, так сразу все — и Мурадик, и Ахметик, и Саидик, и Махмудик, – все в рядок встают, попками кверху. Вы же знаете, какой народ у нас необразованный, уважаемый Сахиб-благодетель-вы-наш-ага! Только в жопу драть горазд и в пиздищу эту вонючую, — тьфу-тьфу-тьфу на нее, шайтан! Про французскую любовь ничего и слышать не хотят, все гундосят, что это ересь хуже рок-н-ролла ихнего, будто баба на базаре без паранджи… Я, конечно, никогда клиенту не возражаю, пускай попробует всех и в попу, да вот хоть и меня напоследок, а потом уж в пизде у моей сестрицы, у благонравной Мумтаз, устроит себе блаженство, какое аллах ему подарит на этот раз. Она же гурия у меня. Ее Махмудик и Саидик — а у них ведь большие хуи, вы же помните, – каждое утро для работы дополнительно расширяют. Нельзя же без уваженья к клиенту в нашем деле, ну никак нельзя! Нужно все время нам в форме быть! Кон-ку-рен-ция!
Вот и у вас, Сахиб-ага, уважаемый, так же вот: надоели жучки ваши навозные и грузчикам, и матросикам, сам своими ушами слышал, когда отсасывал тут троим вчера. Хотят матросики новенького чего, обезьянку пусть. А чего ж новенького, зачем обезьянку, Сахиб-ага, мы же люди все, все правоверные, — и вот он, вот он, вот он, говнюшка мой рыженький! Он, — как раз! Хоть в мартышкину шкуру запхните его — он стерпит, стерпит и будет работать, как заводной какой, до седьмого пота, как никто из ваших навозников не работает! Потому что это — говнюшка мой; моя, стало-быть, кровиночка! Вы же помните, как я сам у вас тут работал, как спермянкой весь залит был, кровянкой и ссаками, если кому то угодно было. Так и ходил весь день, в толстой корке, блядь, и стручок перца из жопы для смеху еще торчал! А как мне жопу арбузом рвали!.. Эх, да я не гнушался иной раз и какашку схавать! Помните, вы же сами меня учили какашки кушать? Вах, это не забывается, мой Сахиб-ага, это на всю жизнь, как грудь матери! Какие жирные какашки вы мне дарили, Сахиб-ага! Я иной раз нет-нет, да какашку и сейчас скушаю, особенно с утреца, свеженькую, тепленькую, и вас тотчас же помяну добрым словом, за науку вашу да за хлеб-за-соль такие-то!
И за ЩЕДРОСТЬ вашу, — за это особенно!
Эй, говнюшка, полижи-ка скорей жопу родному дядьке-то! Пусть Сахиб-ага увидит, что ты не только дрочишь да хуй сосешь. Ну-ка, ну-ка, говнюшка, давай, давай! Язычком поглубже, поглубже, – та-ак, вот та-а-ак, влеза-ай-провертывай! Он вам, Сахиб-ага, миллион принесет дирхемов, одним языко-о-ом своо-иммм!… Блядь-блядь-блядь! Говнюшка, подставляй-ка ебальник, ты меня, дядьку своего старого, совсем раздракониил, собакин кот!.. Ну-ка, я тебя сейчас выебу, ну-ка, ебосос подставляй, — нет, лучше жопкою повернись!.. Ва-а-а-а-ах!!! Ва-а-а-ах! Ва-аа-аа-аа-ах!
Ваааах!
Вах!
Ва…
Вай-вай-вай-вай-вай-вай-вааааай!..
Ой-ё-бля…
Охуеть, Сахиб уф ага, уважаемый; охуеть и в рай унестись на этом хрустальном на этом Хуище, — шайтан, шайтан! Слаще гурии мой говнюшка, вы сами хоть разок спробуйте! А как он залупу лижет, — будто б она халва! Ну, накиньте хучь трешечку, — ну-у, Сахи-иб-ага-а!.. Ну, ПОЖА-АЛУЙСТА!..
ИЗ ДНЕВНИКА ИВАНОВА: «23 сент. Мысленно все еще с ним, с негром тонким и красноватым, точно из дерева, боже мой! Я назвал его про себя Мгомбо. Вот он стоит по яйца в бирюзовой воде бассейна, хуй — наверное, сантиметра двадцать четыре — прямой, как пика, и сужающийся к концу — плещется в ароматной ряби. Взгляд тяжкий, и искоса, губешка нижняя, точно красная мокрая шина, отпущена вниз малька, и снежные зубы блестят на темной роже. Тело по-юношески стройное и прямое. Что-то, блядь, от гвоздя в нем есть. Думаю, поддает во время траха, как заведенный, — темперамент африканский, и никуда не денешься.
А самое главное — я не то, что на улице здесь: могу беспрепятственно пялиться на него, потому что знаю: он про-сти-тут. (На улице тут такого не понимают еще: сразу приставать начинают, и цены называют, как лоху, ну ломовые; беспредельные!) Мы с Иркой приехали в Танаджар позавчера, но я еще в Москве узнал, что здесь как и почем реально. (И все вполне приемлемо, между прочим, — на Карибах куда дороже). Иринка устала с дороги и сразу залегла на вечер в отеле. Я же ноги в руки – и сюда.
Но этого Мгомбо я не взял — может, из вредности, уж очень понравился; черт меня разберет! Вот думал: или метиса взять (очень мощный: 19 лет, а уже матерый мужик, боевой самец), или что-нибудь понежнее, мальчишечку. Как всегда, остановился где-то посередине, взял курносого мудачка шатена лет 15-ти. Оказалось: наш, русский, Денисом его зовут. Откуда-то с Дона он: некрасивый, скуластенький, нехуястый, а тело мальчишеское совсем, и лицо подростка, серьезное: с соотечественником Денис не особо разулыбался. В целом даже насторожился: вдруг и я – «с Краснодарского краю»? А как узнал, что ни хуя, я москвич, — сразу щедрые зубы выставил. (Зубы одни и красивые: стройный ряд). Я ему: «Улыбайся, тебе идет!» А он пожал плечами и зубы спрятал, смущенный, и только вякнул: «А я что делаю?» Но черная шерстка над хуем вполне, вполне.
Я велел, чтобы он под навес принес мне и себе текилы, с соляным бордюрчиком по краю бокала. Фруктов не захотелось.
Навесы очень удобные здесь по периметру бассейна: в виде шатров кочевников, в каждом циновки, ковры, каждый можно зашторить наглухо, а можно — прямо в воде, дозволяется. Это, конечно, не Амстердам, не Лондон щепетильный, но все-таки. Двое прямо перед нашим шатром еблись: пузатый седой такой бундес и совсем мальчишка, желтокоженький, прямо с края бассейна бундесу отсос делал, — а тот на волне лежал, кверху брюхом, как сдохший тунец, бляха-мать!
Мы выпили с моим Игорьком, он быстро вдруг захмелел, стал жаловаться на жизнь (как это все по-русски! А ведь я плачУ!). Типа: он казак, а их, казаков, у мамки семеро человек, он по объяве подался на заработки, сначала в Турцию, а теперь вот сюда. Я про свое: «А раньше, на родине, с мужиком?» — «Ни-ни! А с бабой было. И сюда к нам бабы, туристки, ходят». Я его по плечикам оглаживаю: «О! Со мной первым, стал-быть?» Он потупился, покраснел. Потом вдруг взглянул исподлобья, как пропорол. Н-да, наточит он перышко на нашего брата здесь…
А я в душе посмеиваюсь, сейчас он мой раб, так что, паренек, запрячь свое отношение в задницу. И ею, родимой, — вверх! Я, кстати, и не сказал ничего, но он по взгляду все уже понял, грамотный. Лег солдатиком на ковер, ничком. Ноги чуть раздвинул, лежит и всем видом показывает равнодушие и машинальную, блядь, покорность. Я тут юность мою неизбывную вдруг увидел ясно: как мы во тьме кубрика забвение находили друг на дружке, и тот, что лежал под, всегда вот такое изображал. Типа: бесчувственный; типа: не замечает он; не здесь; сделался, бля, как без чувств! А после штук десять прямиком пошагали на гражданке да и на плешку. Инстинкт не обманешь, бля…
Но презерв пришлось нахуячить, н-да. И как-то вдруг неприятно стало, враждебность к нему. Ввел нарочито резко, а там, и правда, узкоооо — совсем, точно не проебанный, как пацан! Даже странно: физиология такая, наверно. Бывает, блядь.
И я понесся. (Эта фантазия подгоняла меня). Я был как бы тот юнец в серой и мятой робе, который мчится по зову своих яиц, по их рыку львиному, молодому, — и яйца, как камни, бьются о скользкий Денискин зад, и флаг трепещет перед моими глазами на остром просоленном ветерке. Но при чем же тут флаг? А вот повело, патриотизм, Россия молодая, — поди ж ты!
И тут я услышал храп!
Тот, кого ебал я так остервенело, с такой перекошенною улыбкой, так страстно — любя почти! — спал подо мной, как дитя после утомительной, хоть и дивной елки в Большом Кремлевском дворце; как пастушонок, сморенный под вечер зноем и онанизмом; как салажонок на вахте, забывший о долге, о чести, — наконец, о самОй нашей прекрасной и до сих пор необъятной Родине!..
Я не стал кончать. Я вынул свой хуй из этой неблагодарной и черствой задницы и позвал охранника. Я сказал, что отказываюсь платить за такую оскорбительную услугу. Секьюрити пинком разбудил мальчишку, но доебывать я отказался принципиально, снова-опять из вредности.
Я подумал, что охранник поднимет хай. Но нет: в итоге я заплатил самому охраннику за отсос. И это было даже приятно — спустить на бурое сморщенное лицо, на усы, которые обожгли мне в последний момент головку.
Потом раньше срока вернулся к Ирке в отель. Та чирканула по мне взглядцем, — что-то, наверное, поняла, — и ночью ко мне подлезла. Тоже, надо думать, из вредности! Я тихо поласкал ее, — этим и откупился.
Послезавтра я не я буду, если Мгомбо не станет мой!»
ИЗ ДНЕВНИКА СИДОРОВА. «До сих пор тяжело и противно. Приехал сюда развеяться. Вроде синее небо, жара. А мерзотно, и, в отличие от других, потею, как только на улицу выхожу. Просто не знаю, что делать с нашей экономикой! Мне велят писать какие-то предложения, а какие? Это же Россия, это ж прям как сугроб ебать…
Вызвал в номер арапчика и негритенка. Не то! Все какое-то лощеное и продажное. Ближе к ночи пошел в квартал Абу-Бейда, там из двери одного дома выходил Иванов. Обрадовались друг другу! Посмеялись, что здесь именно встретились. Разговорились о наших, я про налоги, и он про налоги. Стали спорить, и тут вдруг сверху постучали. Поднимаем головы — в открытом окне негр стоит голый и стучит хуем о подоконник. Кивает, улыбается, зазывает нас. Но Иванов сказал, что уже с ним был, только что: заебись пацан! Делать нечего: я пошел. А с Ивановым условились перетереть о налогах завтра. Может быть, здесь же. Он обещал ночью подумать об экономике.
Главное, куда девать неработающее население, лишние рты? Хоть в море топи…
Короче, все время мысли об экономике. И тут из дверей мне навстречу валят матрос в обнимку с каким-то местным бандюком черножопым, у того только веревка на хуе и рваная майка, и матрос его мацает. Ни фига ж себе, куда Иванов думать ходит!
И они так на меня посмотрели!.. Наверно, хотели третьим позвать. Но я сделался как без чувств, как бы холоден и вошел мимо в дверь. С бандюком все же не зацепило… А матросы – да, это весчь! Иванов тоже меня ебал в тельняшке, когда у нас был роман по-крупному три года назад, перед выборами, на волне этой общей истерики, боже мой!..
И снова мысли об экономике.
Перепих с негром совершенно обыкновенный, ничего особенного. Он, как грейдер, — а человеческое?!..
Все-таки подоходный надо бы сократить!
Вернулся в отель, стал читать Бодрийара. Согласен с ним: масса — подобна необразованной пизде, родит все, что угодно, и гениев и бледную спирохету. И при этом совершенно ей без разницы, и она всегда остается только пиздой, не больше.
Как-то безысходно вдруг стало. Решил позвонить Петрову. Но сказали, он в краткосрочном отпуске. Мобильник не соединяет.
Хоть Петров и тупой силовик sui generis, но без силовиков экономика — полная хня у нас в России.
Выпил снотворное и уснул.
Наутро мысль предложить Иванову сократить подоходный на четверть… Или, лучше, на треть?..»
— Эй! Как тя?.. Барух?..
Говно за перегородкой звонко шлепается. Ребенок вздыхает:
— Барух…
— А меня Денис. Местный?
Жидко журчит еще говнецо в ответ. Из Дениса говно тоже выползает. Но тугое, темное, разлапистое, как кряж, смотрит в глубину толчка, думает. Потом, покачнувшись, упадАет.
Легкий плеск.
— Дядя привел! – говорит Барух.
— Нормально. Хавчик получше будет, чем дома-то?
— Очень жопа болит!
— Нормально! Освоишься… Дай-ка ее в дырку, тут вот, в перегородке, — сунь. Ну, кулак у меня лично входит свободно! Разработанная! Че тя, двое сразу, что ли?
— Ногой…
— Ой, лядь! Муслим-бей? И перстней не снял?
Молчание. Сопение обиженное.
— Че ж согласился?
— Я не знал, меня еще ногой не ебали!
— Эй, а че у тя говно кофем пахнет? Нормально, и вкус такой… А моего хошь лизнуть?..
Протягивает на пальце через дырку в перегородке.
— Обнаковенное… — бормочет Барух.
— Не! Горьконькое: я шашлык навернул с утра. А ваще, Барух, ты бабу ни разу еще не еб?
— Только маму. Когда клиент хотел.
— А я уже пять телок ебал у нас в России! Двух у нас во дворе и трех в Москве на вокзале.
И у Баруха и у Дениса шуршит бумага. Денис задумчиво счищает с пальцев, Барух счищает заботливо.
— Я говно кушал тока с хуя! — доверительно сообщает Барух.
— Не знаю, мне нравится иногда… Витамины, трандят.
— Давай, Денис, каждый день кушать, друг у друга? А?
— Заметано!
Протягивают руки через дырку в перегородке.
Рукопожатие.
ИЗ ДНЕВНИКА ИВАНОВА. «Ирка — полное чмо, уебище! Оклемалась от перелета и теперь от меня ни на шаг. Я, кретин, сказал ей, что Сидоров тоже здесь. До сих пор ревнует, коза старая! Вот странно устроены эти бабы: когда я признался ей десять лет назад, она так загорелась, вроде ей и самой интересно. К Гарику в клубец вместе заваливались, она даже налысо побрилась, как скин, тогда совсем тоненькая, без сисек. Проходили фейс-контроль — и в темную комнату. Иногда вместе к одному пристраивались. И как-то хитро по-бабьи умела, что ни разу ее не промацали! Вроде все ок, даже мальчиков на двоих вызывали, пока там все это криминалом не обросло.
Все поломалось три года назад, когда с Сидоровым я терся, а она то ли растолстела, то ли просто дурой стала после того, как ее Техносвет интернейшнл накрылся и Борисыча загребли. Ревновать к такому говну, как Сидоров! У него ж ни хуя не стоит! И у меня на него вставало, только когда мы тельники надевали. Просто ясно было, что Сидоров теперь за экономику отвечать будет при новом раскладе. Я их даже познакомил, чтобы как-нить втроем, но Ирка с Сидоровым почему-то друг другу сиильно не покатили! И вообще Сидоров после запал на скотоложество, а потом на Петрова, так что вроде инцидент «исперчен». Ан нет, Ирка после этого стала ревнючкой, хоть ее, блядь, самое заказывай!
Мудак я, что про Сидорова здесь ей вякнул!
Но ясен пень: налоги надо снижать. Этак на четвертачок… Или на треть? Нужно все это как следует с Сидоровым обмозговать! Ирку, блядь, к какому-нить пидарасу прихуячить, а самим в Абу-Бейде залудиться, да с Мгомбочкой. Хорошо пойдет!»
ИЗ ДНЕВНИКА СИДОРОВА. «Продолжаю читать Бодрийара. Он полагает, что масса всею своею пиздой поглощает политику, экономику, всякий смысл. Для нее нет ничего рационального, разумного, — только мир, превращенный в зрелище; блокбастер или мыльная опера без конца! И я вот подумал о вчерашнем негре, которого мне подсунул Иванов. Ведь этот негр явно не имеет никакого смысла, он есть дитя массы, частица массы, он способен только поглощать смысл, который мы иногда вырабатываем! Мне стало страшно и хорошо. Подумалось почему-то: а вот бы таким родиться!..
Сегодня вечером в Абу-Бейде терли с Ивановым за экономику, про налоги. Негр этот был как бы вместо стола. На спине все закуски, в попе свечка горит, какие обычно бывают в маленьких ресторанах. Какой он выносливый! Было уютно, дважды Иванов спустил ему в рот. А я гладил бока этого Мгомбо — ощущенье живого дерева, хорошо!
Когда же мы заспорили об акцизном сборе, свечка догорела до ягодиц и негр стал дергаться. Пришлось ее потушить, причем Иванов, дурак, упился, и пытался плеснуть на нее водкой! Затушили, для стиля, томатным соком.
Бодрийар говорит, что прежде социальное и политическое считались главным, а частная жизнь — фигней, мещанством. Даже мы пели пионерами, типа, раньше думай о Родине, а потом за себя. А теперь все поменялось, согласно все тому ж Бодрийару, теперь главное – это наша частная жизнь. Эх, хорошо бы мне стать панком, напялить драные джинсы, и на помойку, в бачке онанировать, но еще лучше в бачке вместе с дворником!
Представляю: такой грубый дворник, в ватнике, прям насел! И хуй у него пахнет весенним ветром…
Я поделился этой мыслью с Ивановым, но он сказал, чтобы я поменьше читал всяких левых французских мудаков и побольше чего-то американского, конкретно, — экономического.
Потом Иванов стал ебать Мгомбо и меня в попу (я лег на негра), а я все думал о жизни, о том, как в девятом классе при вступлении в комсомол честно сказал, что считаю гомосексуализм будущим всего прогрессивного человечества. Меня стали стыдить, даже потащили в ЦК ВЛКСМ. Там тоже стыдили, потом начали уточнять, как я-то сам лично предпочитаю. Короче, пронесло, выкрутился. И в универе я уже был секретарем комсомола факультета. То есть, налицо было все социальное. И вот теперь это социальное поглотилось массой бессмысленной! Потому что история перестройки и всех наших реформ — это история поглощения смыслов массой.
Может быть, нас посадят…
Потом Иванов позвал еще двух проститутов: мальчишку арабчика и нашего, которого, вроде, Денисом зовут. Но мне не понравился запах от них, и я остался с Мгомбо-столом, а Иванов с теми двумя перешел в соседнее помещение…
Я стал давить из эклера крем на спину Мгомбо и написал: Punks not dead! А также, из другого пирожного: Панки жили и живут и на вас всех хуй кладут!
В общем, я израсходовал на надписи все эклеры из вазы, а потом поссал на эти слова, они размылись и потекли змеистыми белыми ручейками. Мгомбо улыбался, как положено профи, и не понимал, что это такой у меня перформенс, — почти жестокий романс!
А что уж делал Иванов с теми двумя в соседней комнате, могу только догадываться…
Когда я вернулся в отель, сразу думы об экономике. И снова потянуло меня почитать этого «мудака» Бодрийара.
Все-таки бередит он мысли! И бередит, и одновременно успокаивает…»
— Эй, Денис!
— У?..
— А давай Мгомбо говном обмажем, когда он спит?
— Зачем?
— Ну так… Интересно ж!..
— Он проснется. Негры не любят вони.
— А мы его придушим малька?..
— Да маж меня лучше! Че те Мгомбо-т сдался?
— Нуу, эттт… Я так просто… Интересно же, типа…
— Негры не любят говном мазаться, говорю! Это не англичане.
— Французы тоже не любят.
— Французы все – пидары!.. Отъебись. Барух! Дай соснуть до вечера…
Барух смеется, подсаживается к лицу Дениса. Денис сплевывает, сердито пердит и поворачивается рылом к стенке демонстративно.
Барух начинает пыхтеть и срать себе на ладони.
Он мажет Денису спину, словно лепя ему крылья, но явно при этом размышляя о чем-то своем. Может быть, даже тайном…
ИЗ ДНЕВНИКА СИДОРОВА. «Бодрийар считает, что терроризм есть как бы неотъемлемая тень массы. Он, как вскрик беформенной пизды массы, ее тупой чмок. Он не преследует цель политическую, а тока, как бы, сказануть про себя. Вякнуть там, заявить. Пукнуть во всеуслышанье: типа мы есть и знай типа наших! Но мне лично так не кажется. Терроризм — стадия становления сопротивленья, наверно.
Я пытался перетереть про это с Ивановым, но он сказал в своей всегдашней наглой манере, что это гнилой базар, что я гоню и почему не читаю америкосов про экономику, а лезу в политику с французскими умниками, которые хороши тока в дефиле на подиуме или в бутылках, или уж как парфюм. Но я честно пытаюсь читать америкосов, однако они все такие бездушные! Сплошной прагматизм, особенно этот, как его? – ихний, что ли, Тойнби этот. Они России добра не принесут никогда. Они могут добро из нее только вынести!
Я, конечно, не красно-коричневый, но иногда мне Россию тоже бывает жалко. В ней что-то есть неподдельное, подлинное. Наше детство, хотя бы. Но Иванов возразил, что я стал полное чмо после того, как поебался на ферме с козами, поросятами, а после еще и с Петровым. (Ах, как он вводил наган мне в ноздрю! Охуеть!..)
Но я не хочу казаться ретроградом, и я промолчал при Иванове об этом воспоминанье.
Ах, как бы мне хотелось жить в Париже и читать Бодрийара в обществе их бомжей! И чтобы Петров был рядом…
Но это пока невозможно: нужно кровь из носу дать какие-то предложенья по экономике через месяц…»
ИЗ ДНЕВНИКА ПЕТРОВА. «Вчера я, дурак, совершил военный переворот. Теперь сижу в этой ебучей Раше, ни вздохнуть, ни перднуть. И никаких мыслей про экономику, потому что Иванов и Сидоров, сцуки, все еще в Тананджере пасутся. И хуй теперь вернутся сюда. Думу пришлось утопить в крови. Смотрел по телеку, — и стало как-то мне неприютно от этого! Пытался дрочить о почетный караул, ребята не шелохнулись, — но тоже не помогло.
Тогда вернулся к себе в кабинет. Раскрыл томик Ахматовой, которую я с детства люблю. Особенно вот это ее:
«Ведь где-то есть простая жизнь, и свет прозрачный, теплый и веселый, где с девушкой через забор сосед под вечер говорит, и слышат только пчелы нежнейшую из всех бесед…»
Хули я переворот этот залудил, чмо, уебище? Лучше б я в Тананджер уехал… Там сейчас Иванов, Сидоров с толстой, как у бегемотика, жопкой. Терли б об экономике б…»
ЭПИЛОГ. По синему южному небу летят Барух и Денис. Крылышки у них из говна. Но солнце растопляет неверный этот материал, и ребята падают на землю, свистя телами с большой высоты, — падают на полосатое красно-сине-белое одеяло, которое держат за концы счастливо смеющиеся Петров, Иванов. Сидоров и Мгомбо.
Из окна борделя на это смотрят с прищуром Ирина, Мумтаз и кто-то еще, заботливый, осторожный…
Гарант их счастья…