|
  |
Мы прожили вдвоем меньше года в замшелой, облезлой квартире, в доме, который стоял недалеко от конечной станции метро, на улице с глухим каменным забором.
Появившись тут впервые холодным и слякотным московским вечером, в обществе старухи-хозяйки, и уныло оглядев ободранные обои и безысходно истертый паркет, мы не нашли в себе сил, чтобы идти смотреть следующую по списку квартиру. Старуха получила деньги, и, оставив кучу напутствий из серии «не приводить», «не оставлять» и т.п., убралась восвояси.
В течение получаса мы молча, в теплой одежде, просто сидели – я на кровати, она – на диване, которым предстояло на ближайшее время стать для нас убогими островами частной собственности в мире насквозь общего коммунального быта всей остальной разнокалиберной мебели квартирной обстановки.
Удивительно, как все-таки нужным образом сводит людей судьба: людей, которые до этого, будучи знакомыми, не обменялись и парой слов, кроме вежливого «привет-пока»…
Среди гор черных полиэтиленовых пакетов – мягких и туго набитых – с тряпьем, тяжелых и звенящих – с прочим нажитым в прежней кочевой жизни кастрюльно-кухонным скарбом, сидели мы в свете тусклой лампочки, тупо глядя в грязные разводы коричневых цветов затертого в незапамятные времена паласа.
- Ну что, надо разбирать вещи, - сказала она.
Я подняла глаза и увидела свое отражение - два таких же жалких, замученных карих глаза, смотрели на меня растерянным взглядом затравленного, никому не нужного в чужом городе человека - и я не выдержала, разрыдалась.
Она молчала. Всегда и везде она умела видеть главное, и всегда умела в нужный момент остановится и взять себя в руки. Оглядев комнату, она подошла к выгоревшей бордовой занавеске, и резко одернула ее. Черный экран зимней ночи заблестел двоящимся отражением одинокой квартирной лампочки. Она открыла дверь и вышла на балкон. Холодный воздух потянулся по полу, примериваясь к отсыревшим запахам съемного жилья.
- Посмотри, как тут здорово! Он огромный! Летом тут можно будет поставить раскладушку или просто пить чай!
Я нехотя встала с кровати и шагнула в морозную ночь пустого балкона. Как ни странно, он совсем не походил на квартиру – огромный, почти во всю стену, обитый широкими деревянными досками, насквозь промерзший и совсем пустой, он вызывал ощущение чистоты, свежести и тепла, далеким летним призраком угадываемого в некрашеном дереве пола.
В тот вечер мы согрели чаю, посидели на крохотной кухне, и не стали разбирать вещи, решив оставить все на утро. Только законопатили тряпьем и заклеили лентой щели балкона, чтобы сохранить ускользающее тепло.
Она, как всегда, не ошиблась – я проснулась от красного солнечного света, залившего всю комнату сквозь тонкую оконную занавеску. Нам повезло – окна выходили на солнечную сторону. Почти каждые выходные, просыпаясь где-то в одиннадцатом часу дня, мы довольно щурились от солнца, зачастившего в ту московскую зиму, и представляли себе, как летом мы расклеим балконные двери, вымоем полы, поставим маленький столик, откроем настежь балконные окна, будем смотреть в теплое голубое небо и пить чай…
Мы прожили там до ранней весны и разъехались, внезапно и почти одновременно обзаведясь своими мужскими половинами. На балкон мы так больше и не выходили.
Все, хватит. Спокойно, без патетики и восклицательных знаков. И даже без пышно-барочных длинных предложений, которые так нравятся женщинам… Айкидо, набрать воздух в легкие, выдохнуть медленно. Тормоза существуют, и их придумали не трусы, а формула «никогда не поздно начать сначала» - всего лишь вывернутая наизнанку истина «никогда не поздно положить этому конец». Чайник на плиту, себя в руки. Возврат к обычной человеческой жизни. В тридцать лет пора перестать думать про начало чего-то там офигенного и настоящего - эй богу, это неприлично.
В тридцать лет давно пора перестать думать вообще - у нормальных людей в этом возрасте такой необходимости просто нет – жизнь катится по нужным рельсам, набирает обороты и на горизонте начинает маячить призрак безбедной и достойной зрелости, повзрослевших детей, дома-полной чаши и такого же полного бассейна с голубой водой, как у Славика в модной нынче Хосте…
Расставляем на полочку человеческие ценности, слово «мещанские» неактуально – слоники остались в прошлом, и язык не повернется назвать «слониками» ни квартиру, пусть и неудачно, но оформленную подругой-ровесницей в творческом порыве неполных тридцати лет урбанистическом стиле, ни новую тойоту бывшего одногруппника, ни даже кофемашину, купленную по случаю от большой любви к молочной пене и способную без устали напоить отменным кофе целый легион гостей – успешных обольстительных, модных и элегантных карьеристов, в меру любящих, в меру любимых, в меру! Чрезмерность Romeo&Juliet идет только подросткам, в противном случае можно застрять в возрасте двадцати с лишним лет навсегда – ты хочешь этого? Нет, конечно.
Ну тогда спокойно верни правдивую презрительную улыбку, которая украшает – чего уж там! – твое лицо при виде переростков в дешевых мини на тонких шпильках в московский гололед, нелепо пахнущих Chanel №5. Сделай вид, что слова «Девушка, а где ГУМ?» - долетающие из густо напомаженного селедочным блеском Л`Ореаль перламутрового рта крашеной блондинки были сказаны в непродолжительный момент искажения времени, когда скорость звука была меньше скорости твоих уверенных шагов в сторону того же ГУМа. Оставь в замешательстве пухленькую и не к твоему настроению бойкую официантку, задержав на секунду дольше свой взгляд на розовой складке ее живота, тугим колбасным валиком выпирающем из-под обязательно короткой фирменной маечки с логотипом в виде дымящейся полосатой чашки.
Никто не говорит, что у тебя нет недостатков, нет, что ты… Ты просто стой на своем, даже когда начинаешь понимать, что твоя логика - полный бред, а демонстрируемая чувственность – фарс, ибо умение держать паузы в таких случаях трактуется как талант, а некоторыми импульсивными индивидами – обычно они кричат «Браво!» между частями неоконченных музыкальных произведений – простим им великодушно, не все впитывают манеры с молоком матери! – как легкая, не обремененная раздумьями о смысле жизни конгениальность…
И вот вектор задан, скелет сооружен, а мясо – оно нарастет со временем, покроется тугой упругой кожей, без душевных нарывов – это неэстетично и пошловато.
Чайник кипит уже давно… Утром, с новыми силами, уберу в доме, выброшу все эти тетрадки, намажусь кремами, полежу, чистая и благоухающая, на диване, оденусь модно, выйду погулять в центр, в манящее призрачным людским шумом кафе… И вдруг по дороге заверну на вокзал, куплю билет, и уеду в обратную, нелогичную и нерациональную реальность, и снова изменю Москве с Питером…
Я больше не могу это выносить – кажется, вместе с тобой оглох и ослеп весь дом – смотрят на дорогу одними только белками пыльных глазниц молочно-мутные, подслеповатые окна, в которых уже не отражается закатное солнце.
Я шагаю в глухую темноту и сырость подъезда – и моя память не в силах воскресить из небытия родные запахи. Мне показалось – в окне промелькнул твой силуэт - и я бросаюсь вверх по лестнице от страха, что ты уйдешь навсегда. Пустая площадка и наглухо закрытая дверь – слышишь ли ты, как я пытаюсь достучаться до тебя? Все против меня – дрожащие руки отбивают глухую дробь, она растворяется в глубине ветхой обшивки. Я с замиранием сердца прислушиваюсь – и вздрагиваю от ужаса – я ничего не слышу! Горло сдавливает горящий комок – и отпускает – я слышу твои шаги.
«Кто?» - спрашиваешь ты, и через минуту поворачиваешь в замке ключ. Зачем? Ведь ты не слышала ответа…
«Это я, дочь твоей дочери». Обнимаю невесомое тельце, глажу навсегда пахнущие молоком, смуглые старческие руки, и прячусь от твоих выцветших глаз – я не могу поверить, что ты уже не можешь видеть мои слезы…
Почему именно здесь так быстро тает цвет на всех предметах, почему пыль покрывает зеркало, стоит только отвернуться от него? Время, чтобы показать мне мое бессилие, выбрало самый дорогой для меня дом.
Я опоздаю. Я буду стоять на пригорке, прижавшись спиной к самому одинокому в мире дереву, вдыхать его глубоко-бездонный хвойный запах, слушать корабельную песню его ствола и смотреть в бесконечно синее небо. Ветер превратит мое платье в струящийся шелком по телу призрак. В какой-то миг смогу превратиться в женщину в платье с белым воротником, протянуть руку вверх – и полететь. И тогда время остановится и перестанет быть.
Мы встречаемся редко. Чаще всего – накануне каких-нибудь праздников. В такой вечер она заберет меня у метро, включит в машине негромко музыку, и мы будем настойчиво пробираться сквозь вечерние московские пробки, чтобы попасть в теплое нутро пахнущего кофе и сигаретами кафе, мерцающего огоньками тающих свечей.
Мы расположимся в самом дальнем углу, она привычным движением поправит на носу очки, закурит тонкую сигарету, ткнет указательным пальчиком с ноготком розового перламутра в строчку меню, задаст изысканно-утонченный вопрос официантке, и закажет кофе. Я, как обычно, закажу что-нибудь неуместное, вроде стакана горячего молока, после чего она посмотрит на меня поверх очков, усмехнется, и скажет: «Ну, рассказывай!».
Я улыбнусь, потому как знаю, что рассказывать будет она. Легко и уверенно – про работу, с иронией – про личную жизнь. Все, что ей нужно – пара внимательных глаз и благодарных ушей. И я с удовольствием становлюсь ими на этот вечер: «Все хорошо, Оля. Конечно, все будет хорошо. И ты молодец.»
Потом мы немного поговорим о погоде, о том, что зима надоела, о мужчинах, магазинах и наших общих знакомых. А потом она спросит: «А ты помнишь?» и расскажет историю из нашей прошлой, совместной жизни. И какое-то время мы будем искренне смеяться, и вспоминать наперебой эти бесконечные истории, пока не упремся в последнюю, про которую нельзя говорить, которая как линия, разделила все на «до» и «после». В темном углу общей памяти о коротком куске жизни торчит заноза, вокруг нее – пространство пустоты, обмотанное по периметру бело-красной полосатой лентой и бесстыдно-ложной вывеской «Не было!»…
Она поежится, закурит еще, закутает плечи в палантин нежного цвета. Я опущу глаза, посмотрю в прозрачный пустой стакан, потяну трубочкой воздух, пытаясь достать остатки холодной молочной пены, и снова не смогу сказать: «Оля, ты простишь меня когда-нибудь?»
Будет день, опаду бархатными листьями, обернусь алой зарей, развею туманы, полечу над городом холодным ветром, постучу в окно ноябрьским дождем, и завьюжу метелью, окутаю инеем, оберну прозрачными облаками, заманю синевой неба, понесу быстрой рекой, напою глубиной Енисея, заворожу ледяным звоном, закачаю высокими елями, одурманю лесными запахами, зятяну седой травой все тропинки. Не хочу слов. Не жду признаний. Буду просто смотреть на тебя.
Был август. Почти каждый вечер мы ходили с мамой на станцию встречать отца, а потом вместе шли домой. Это странно, но я не помню – откуда он приезжал. Время для меня текло медленно, а может, я и не знала тогда, что оно существует.
Как и все дети, я терпеть не могла парное молоко, но такая награда, как вечерний поход на станцию – «Мам! А ты возьмешь меня с собой? Я не устану, ну пожааалуйста!» - была сильнее всего: я зажмуривала глаза, выпивала быстро, как могла, стакан молока, переводила дыхание, и чувствовала абсолютную честность такого обмена. Мы выходили из дома, когда на улице вечерело. Мама брала меня за руку, и бабушка провожала нас до поворота. Мы шли медленно, и мне казалось, что это из-за меня – ведь детские шаги меньше взрослых, ничего уж не поделаешь. От бабушкиного дома нам нужно было дойти до большой дороги, где начинался асфальт, перейти на другую сторону, потом еще немного пройти через пшеничное поле, и станция. А на станции - маленький домик, выкрашенный в яркий цвет яичного желтка, с красными наличниками на окнах. Собственно, этот домик и был заветной целью моего желанного путешествия. Как странно было мне тогда осознавать, что во взрослом мире есть такой домик – настоящий, и в тоже время – игрушечный. Внутри него всегда горел свет, но никто ни разу так и не вышел на его крыльцо. Только сам собой поднимался и опускался полосатый шлагбаум, встречая электричку, на которой приезжал отец. Мы вставали ровно у переезда, через какое-то время подходил оглушительный поезд, чтобы остановится только на минуту. Открывалась дверь вагона – мне казалось, быстрей, быстрей, не успеешь! – и отец, улыбаясь, спрыгивал с подножки, целовал маму, сажал меня на плечи, и мы шли домой.
Как-то потом, много лет спустя, я вспомнила вечер, который все эти годы казался мне выдуманным, нереальным, и ждала, что мама скажет, что мне приснилось.. Мы шли как раз через поле, когда с дороги вдруг съехали два мотоцикла, и завязалась драка. Я помню только, что мы лежали в пшенице, в сплошной темноте, и только яркий свет фар, вспыхивая где-то в небе, отражался в белых горошинах маминого платья.
Когда все стихло, мы пошли домой, старались быстро, отец держал меня на руках, мама, мне кажется, заплакала, а он сказал: «Ну что ты, все хорошо.. ну все, все..». «Ну все же хорошо, мам!» Мама как будто продолжала сомневаться, но мне казалось, она нам поверила.
Ночью, уже дома, мне снился какой-то странный переполох, на кухне включали свет, хлопала входная дверь.
А мама нам все-таки поверила, потому что наутро вдруг оказалось, что сегодня - 22 августа, и у меня теперь есть брат.
В квартире две двери. Внутренняя – летняя, голубая и легкая, и наружная, обитая войлоком и обтянутая клеенкой с истертым от времени зеленым рисунком. Первая кажется невесомой, ходит легко и закрывается с приятным негромким щелчком. Вторая тяжелая, скрипит и шуршит войлочной окантовкой по деревянному полу. И мне всегда грустно и неприятно видеть ее закрытой, потому, что ее закрывают, когда в доме никого нет. И тогда на площадке подъезда не стоят, вперемешку, детские сандалии всех размеров, мягкие тапочки бабки, огромные галоши деда с вырезанными для крючковатых пальцев дырками, небесно голубые и невозможно красивые босоножки мамы…
Я выбегаю из дома, за спиной знакомо хлопает голубая дверь, под ногами, после прохлады холодных крашеных домашних полов оказывается солнечное пятно деревянной подъездной площадки. Незастегнутые ремешки сандалий щекочут лодыжки, два грохочущих пролета вниз по истертой, как будто никогда некрашеной деревянной лестнице, особый запах из смеси парного молока, солнечной пыли и вечной рыжей кошки – и…
Никогда и нигде после мир не казался мне таким огромным, необъятным и безумно притягательным. Все можно было исследовать ежедневно, находя в одном и том же пространстве столько нового и ощущая при этом какую-то особую, тонкую связь – как с чем-то безусловно родным, но забытым, словно знакомым мне тогда, когда меня еще не было…
Каждый день начинался и заканчивался, как самое обыкновенное чудо. Мокрые от росы ноги, тепло подъезда, ленивый толчок плеча в самую легкую в мире дверь…Темный коридор, свет на кухне, приглушенные голоса взрослых, чей-то смех. На столе – две трехлитровые банки – «четверти», в одной – теплое еще молоко, в другой – клонят к столу свои пышные головы молочно-белые, с розовыми прожилками, срезанные вчера пионы. Я дотрагиваюсь до тяжелого цветка пальцем, и он бесшумно осыпает на клеенку стола свои воздушные еще лепестки… Глаза слипаются. Мама нежно подталкивает меня в спину – «Пора спать..»., и я иду в нашу комнату через зал с большим окном… Знакомая полоска розового заката за темными силуэтами дальних сараев, и приятное чувство усталости при виде подушек и одеял разобранной для меня постели.. Я закрываю глаза, и уже сквозь дрему слышу, как на чердаке тихо воркуют во сне голуб.
У нас в историческом музее выставка про фрейлин царского двора. Там есть письмо царя Александра III , кажется, фрейлине… уж не помню, какой фрейлине, а только подписано оно «Совсем твой»… Вот так. Женщины у этого письма стоят особенно долго, и глаза у них в минуты смотрения на бесценный листок похожи на глаза голубиц. А самое страшное, что каким-то остроумненьким журналистикой это уже подмечено, и в новостях показано. Неприятно, когда тебя сравнивают с голубицей в такие минуты, пусть бы даже это и похоже на правду.. И оттого идти туда не хочется… Так если только, будто случайно, взглянуть одним глазком, мельком, проходя, задержаться на секунду, чтобы увидеть.. Совсем твой…
Вам доводилось бывать в командировках? Бывает же так – уезжать только поздно вечером, все дела уже закончены. В гостиницу идти, конечно, не хочется, потому как что, к примеру, делать в гостинице обычного провинциального русского города? И вот вы уже идете по улице, смотрите по сторонам, пытаясь хотя бы вызвать интерес своего взыскательного столичного вкуса к чему-либо, не говоря уж про то – моветон! – чтобы его утолить. Вы сворачиваете с улицы, застроенной однообразными творениями семидесятых, уходите с большой площади, над которой, может, и сейчас возвышается знакомый памятник, на небольшую, тихую. На ней какие-то старые дома, и хотя бы один непременно – дом-музей… И если вы туда войдете, то там обязательно будет группа посетителей, и не туристов, а местных – из какого-нибудь общества любителей русского романса. И вы про себя усмехнетесь, как тот журналист, и вдруг случайно прислушаетесь к словам экскурсовода…
..Она показывала в сторону какой-то то ли сахарницы, то ли кружки из красного прозрачного стекла с резным узором:
- Мотив распускающегося навстречу солнцу подсолнуха символизировал неразлучную супружескую любовь и верность. Фигура Амура, указывающего пальцем на солнце, и виноградная лоза – аллегория плодородия, позволяет нам прочесть сюжет как образ преданной и верной любви…
«Любители романса» перешли в следующий зал. Я подошла ближе. «Стопа с крышкой в серебряной оправе. Неизвестный мастер XVIII века. Подарок А.Н. своей возлюбленной. Приобретен музеем после ее смерти в 19.. году.».
Я стояла и смотрела. И была похожа на голубицу. Только мне было все равно.
Мы сидели на кухне, темно, дождик за окном. Давно не виделись, а тут еще такая обстановка – тепло, уютно… В детстве мы вместе проводили лето в деревне. Лето в деревне – кажется – какая малость…
Нас, двоюродных, примерно одногодок, восьмеро. Поскольку раньше у всех все было одинаковое – наши родители в одинаковое время – летом – получали отпуска, покупали билеты и ехали к своим родителям – в деревню, так мы, дети, встречались каждые свои каникулы. Жили, конечно, все вместе и дружно, но дружили при этом как-то по отдельности – я, мой родной брат и двоюродная сестра Лена Кустова – одна часть, а две сестры из Ленинграда и две из Камаза - Приказчиковы – другая. Олег, наш старший двоюродный брат, в которого мы, девчонки, повально были влюблены, - где-то ровно посередине…
Четыре совершенно советские семьи, у всех все глобально одинаковое, а по-настоящему – такое разное…
Так вот, ленинградцы… Ты же знаешь, дети, когда их, к примеру, родители кормят на кухне, слушают взрослые разговоры и как-то избирательно, по интонации что ли, улавливают главное, даже когда родители думают, что дети ни о чем не догадываются. Наши мамы над ленинградцами – дядей Васей и тетей Галей - посмеивались, мол, какие они экономные и смешные, и странные...Дядя Вася, старший брат моей мамы, был очень красивый. Он и сейчас красивый… Высокий, черные волосы, голубые глаза. Он женился в деревне на тете Гале – такой смешной, кривоногой, все лицо в крупных веснушках, полные губы. И они уехали в Ленинград. Дядя Вася устроился на Балтийский завод, тетя Галя стала работать уборщицей. Им дали общежитие, а потом родилась Лена. А потом – еще Таня. Так они и ездили – из одного общежития в другое, с Лиговского на Нахимовский… Дядя Вася по-прежнему работал на заводе, а тетя Галя работала уборщицей в разных местах. А летом они приезжали в деревню. Всегда - в обуви фабрики «Скороход», еще и деду нашему привозили всякие кеды резиновые… Родители наши незлобно над ними посмеивались, а вслед за ними – и мы тоже.. Только девчонкам, особенно Лене, было все равно.. Она была высокая, длинноногая и очень улыбчивая. Дядя Вася своих девчонок катал на велике до леса и обратно. Наши родители нас не катали. Мы обижались. А наши родители, в свою очередь, обижались на дядю Васю, что он отрывается от коллектива…
Я думаю, мы больше дружили с Кустовыми, потому что наши семьи были больше похожи друг на друга. Это теперь я понимаю чем – у нас не принято было показывать чувства. Т.е. плакали, дрались и ругались мы как и все дети, а вот все остальное… Дядя Вася, к примеру, Лене своей по утрам расчесывал волосы. Ну, если бы еще там тетя Галя, но дядя Вася! Нам это было странно, непонятно и поэтому смешно…
В августе все разъезжались по домам. И мы опять смеялись над ленинградцами, потому что они в Ленинград (где было все-все-все, не то, что у нас, к примеру) везли в чемоданах лук, картошку и яблоки..
Лена рассказывает, что по утрам в выходные дядя Вася приходил в их комнату и будил их. А они с Таней говорили: «Ну, папа!!!» и затыкали уши подушками, потому что хотели поспать подольше.. А тогда дядя Вася подходил к окну и говорил: «Ооо.. Река-то как разлилась! Как разлилась река-то!» И тогда Таня не выдерживала и вставала. А за ней и Лена. Или еще тетя Галя пекла пирожки рано утром, а дядя Вася брал пирожок, подходил к кому-то из девчонок, подносил пирожок близко к носу и смотрел, как они будут просыпаться. И подарки на праздники им подкладывала по утрам не мама, а папа. И на все вопросы, вплоть до самого недавнего времени – ведь Лене уже тридцать – мог ей папа ответить. И про жизнь, и вообще. И Лена говорит, что у него был «большой потенциал». И я с этим абсолютно согласна. У него нет образования высшего, и он всю жизнь проработал на заводе, где все пили, а он не пил, но его все равно все мужики уважают, а еще он все может делать своими руками, и даже Храм Спаса на крови ремонтировал.
Тетя Галя иногда говорит своим девчонкам, что она ими очень гордится, что они получили высшее образование и все такое.. И добавляет: «Но вот вы ведь, дочки, меня стесняетесь. Что уборщица, и что говорю по-каменски» (У нее действительно за столько лет остался и ни капли не изменился сильный местный деревенский говор). «А он меня никогда не стеснялся» - говорит она и улыбается. И Лена тоже улыбается своей невозможной улыбкой, и Таня смеется. И все хорошо.
И он молчаливый еще такой, дядя Вася, задумчивый. И как-то раз, после какого-то праздника он вышел на балкон и долго стоял. Подошла Лена. И вдруг она почувствовала, вернее ей показалось… Знаешь, ведь бывает так, что вдруг за секунду, за момент какой-то пролетает все перед глазами… И она вдруг подумала: «Вот папа такой умный. Столько знает. А мама такая простая. А мы такие взрослые и так мало бываем теперь дома. А он на заводе, где все пьют, и где поговорить-то не с кем… И вот уже за пятьдесят, и жизнь-то прошла, и все что могло, уже состоялось… И ничего другого не будет..» А дядя Вася не замечает ее и смотрит вниз. И ей вдруг в этот миг страшно показалось, что он все это сейчас думает и хочет прыгнуть вниз. И она рванулась вперед, прижалась к нему… «Лен, ты чего?» - обернулся он. «Ничего, пап» - улыбнулась она – «Все хорошо».
- Вера, чё ты бегаешь по корту, как раненая??! Я сказал точнее! Не сильнее, а точнее! Руку доводи! Головой думать надо, не ногами! Куда тебя несет опять??!..
Мой приятель тренером работает. Теннисист в прошлом, на пенсии давно. Школа второразрядная, но случаются успехи и у него. У него в субботу тренировки только до обеда, а потом мы со Славиком приходим, играем попарно – Мишка с женой против меня и Славика. Я пораньше приезжаю, так – поболтать о том, о сем…
- Здорово! Ну чё, как настрой-то? - Мишка подходит ко мне, протягивает руку, скалит свои белые щербатые зубы.
- Нормально! - отвечаю я.
- Проходи, щас я, через пятнадцать минут заканчиваем…А Славик-то где? Опять опоздает?
- Не, не придет, он, у нас опять чп – Тешка руку ему на репетиции прихватила..
- Я вам говорил – бешеная зверюга.. Как же мы сегодня тогда? А, ладно, я Ленку домой отправлю, а мы с тобой поиграем.
- Левый хорошо! Так.. Ну куда, куда опять побежала??! - это Мишка на Верку опять, есть у него девчонка одна, лет двенадцать ей. Чудная, волосы короткие, мешают, лезут в глаза, так она в старой шапке Мишкиной вязаной играет.
А у меня Тешка из головы не выходит. У нас в цирке, когда у животных рождаются детеныши - праздник, а если у тигров – тем более, редкость большая.. Вот и Тешка, когда появилась, Славка на седьмом небе от счастья был, жена ревновала, говорила, дороже чем дети родные. Она не болела почти, Тешка, крепенькая, месяца два было, а лапы уже – как у рыси взрослой. А умнющая! – все слова понимает, глазищи желто-зеленые, смотрит – как человек! Держали ее, как принцессу – все лучшее – Тешке. С шести месяцев – отдельный вольер, чтоб со взрослыми тиграми не сидела – у них так подчинение воспитывается, не будет она потом дрессировщика слушать на манеже. Игривая она, Тешка, как ручная. Славка ждал-недождался, пока она подрастет, чтобы можно было в дрессуру ее. А теперь – вот, на тебе! Не дается она. Есть такие животные, которые дрессуре не поддаются вообще. И не оттого, что глупые, или ленивые – нет, таких можно дрессировать, работать труднее, конечно, но можно. А в таких, как Тешка, сидит ген какой-то, ну вот хоть ты в лепешку расшибись, а не будет она человека слушать, не подчинится ему и все тут. Тешка в вольере – ручная, ласковая, а на манеже – как играет с ним – кто кого, а потом надоест ей - ощетинится вся, насторожится, глаза бешеные. У нас такие на выбраковку идут – в зооцирки передвижные, в клетках сидеть.. Ну как ее в зооцирк отправить?? Она ж умная, как человек! Славка сам не свой ходит, знает, что делать нечего, не в цирке ж ее держать. А расстаться с ней не может – все завтра, да завтра.
- Все, закончили! Следующий раз не опаздывать! – Мишка подходит ко мне, лицо перекошено: - Не девка, а черт знает что! Все есть – и сложена правильно, и удар сильный, и скорость, а без башки играет хоть ты тресни! Терпения нет, момент выждать не может.. Любой мяч достанет – только из интереса, что добежит и успеет! А толку что? Нее, надо гнать ее на платное, не будет толку, да и возраст не тот.
- Михал Саныч, спасибо! – Верка подходит, протягивает ему шапку, расстроенная, улыбается виновато.
- Вер, ну сколько можно? Когда ты головой играть начнешь, а? Или ты думаешь только в шахматах думать надо? – Мишка нависает над ней, руки в боки.
Верка опускает глаза, ковыряет ракеткой пол..
- Ладно, иди…
Она поворачивается и плетется в сторону раздевалки.
- Вера! – окрикивает ее Мишка, - в следующий раз пораньше приходи, подачу отработаем..
Эллис знакомится с Захарией
В очередной раз перелистывая от скуки нескончаемые папки в разделе “Tonight Arrows”, и потеряв всякую надежду найти хотя бы условно интересный ей avatar, Эллис с тоской покосилась на стоящие в углу новые бархатные туфельки, как бы говоря им: “Видимо, не сегодня…”, как вдруг край глаза зацепился за веселенькие обои кухни, в которой сидел себе на табуретке, улыбаясь одной улыбкой без двоеточия, некто Захария, гласящий, что “за человека выбирает нечто высшее, нежели он сам!”
Рассмотрев с любопытством увеличенный захариев jpeg, и прочитав в разделе “О Вас” утверждение владельца про то, что “жизнь прекрасна и удивительна, и даже когда радоваться нечему, радуйтесь!”, моя Эллис была уже готова кинуть ему уверенное "Привет!", как вдруг вспомнила, что для конспирации с утра пользовалась клоном под видом незабвенной тетушки Фрекен Бок.
Личный рейтинг гостевых заходов за день, висевший над Захарией увесистым четырехзначным числом с крутящейся, как у старинных счетчиков электричества при одновременном включении в сеть всех бытовых приборов, последней цифрой, заставил ее задуматься.
Мгновенно представив себе всю полноту единственно возможного последствия такого легкомысленного приватного сообщения, которое мог бы получить неорыцарь от тетушки Бок, и ощутив весь холод ответного гробового молчания, она решила выйти из крупного тела тетушки, и послать Захарии тот же самый привет, используя собственное тело, которое на данный момент выглядело только что вернувшимся с далеких морских берегов, несмотря на то, что Эллис была там последний раз почти год тому назад.
Надо сказать, что Эллис обладала богатым воображением. Более того, это воображение было плохо управляемым, и на самом деле было совершенно непонятно – кто кем управляет – Эллис воображением, или воображение Эллис. Вот и сейчас воображение самым наглым образом подсунуло ей под нос живописную картину, на которой Захария со скоростью того самого счетчика получал приветы от принцесс, баронесс, курфюрстин, а также прочих экзальтированных и даже маргинальных особ, каждая пятая из которых щеголяла молочно-белыми одеждами на загорелых плечах. Эллис стало грустно…
С детства будучи скромной девочкой, она мало общалась с детьми, получала незаметные четверки и привычно сидела в школе за последней партой, мечтательно глядя в потолок. Это были счастливые годы, когда Эллис только познакомилась со своим воображением, и оно, увидев в ней талантливую ученицу и окрыленное этим знакомством, открывало ей теперь целый мир, рисуя на школьном потолке такие сюжеты, которые включенной в обязательную школьную программу Вере Павловне и не снились.
Но никакое самое наглое воображение не могло даже на секунду представить нашей теперешней Эллис, что Захария, увидев ее привет под номером 7636, поступит с ним так, как подобает. Воображение махнуло на Эллис рукой, облаченный в хитон испанской расцветки, из рукава которого тут же вылетела дама, похожая на Диану, и произнесла обрывок фразы: "..пусть остается дуракоммм..", а Эллис при этом сделала высокомерный взгляд и машинально пожала за нее плечами.
Эллис вздохнула, и перед тем как окончательно закрыть Окно, решила напоследок перечитать "О Вас" Захарии. Она всегда поступала так с тем, что ей нравилось: запоминая мелкие детали, она пополняла пазлами и без того ломившиеся сундуки своего воображения, а потом складывала их долгими зимними вечерами в лубочные картинки с примитивными сюжетами, пока заскучавшее воображение не смешивало все в калейдоскопный вихрь, сверкающий почище северного сияния..
По второму прочтению оказалось, что Захария рожден под знаком Водолея, ему 36 лет, он знает иностранные языки, любит умных женщин, больших собак, сигары и коньяк.
Несомненно, каждая здравомыслящая девушка, обладая талантами любимой мною Эллис, задумалась бы, увидев такое редкое сочетание предпочтений, перечисленное через запятую одной строкой. Каждая, но не Эллис. Ее-то глаза в эту самую минуту видели то, что Эллис хотела видеть, и в чем легко узнавала самое себя. Они перескакивали со слов "умная женщина" на "жизнь прекрасна и удивительна, и даже когда радоваться нечему, радуйтесь!" и воображение уже протягивало ей на ладони золотистый пазл с вензелем и двойной литерой “K”… Конечно же, это был Екклесиаст!
Минотавр был побежден, а спасительная нить, брошенная Захарией, как Ариадной в руки Тезея, была поймана, и поймала ее именно Эллис!
Дрожащими от радостного возбуждения руками она написала в маленьком окошке две строчки, нажала на кнопку, и желтый конверт улетел к адресату. Желтому конверту предстояло преодолеть черное пространство коридора и попасть в узкую щель под дверью, сквозь которую должен был пробиваться свет из мира Захарии, свидетельствующий о том, последний бодрствует и пребывает в добром здравии. Но пока щель зияла такой черной пустотой, что можно было подумать, что он давно и бесследно исчез, устав получать мигающие желтые приветы. Оставалось надеяться, что он просто спит по ночам…
Эллис представила себе мирно спящего Захарию, свернувшегося калачиком, и испытала чувство необычайной легкости, будто гора свалилась с ее хрупких плеч, но тут же теплое одеяло усталости окутало ее приятной тяжестью легчайшего пуха, и Эллис едва успела отключить Фрекен, как Окно тут же погасло…
Вам наверняка интересно, дорогой читатель, что же все-таки написала моя Эллис в тех двух строчках? А может, вы уже успели влюбиться в нее так, как я, и хотели бы оказаться на месте Захарии? Тогда я открою вам небольшой секрет: моя работа заключается в том, что долгими зимними ночами, примерно такими, как ночь, в которую Эллис написала свое послание, я прогуливаюсь по темным коридорам никому невидимой тенью, и даже иногда заглядываю в приоткрытые двери к своим постояльцам. Увидев желтый конверт под дверью Захарии, я бережно положил его так, чтобы утром он оказался первым в толстой стопке писем, которые пачками пишут – уж я-то знаю! – этому ловеласу, и с грустью подумал о моей девочке… Я отвернулся, и пошел прочь.
В это время маякам положено гаснуть. Филипп выключает маяк, и мы спускаемся на землю. Я не знаю, что видит он в молочном тумане, который окружает нас. Я, если подниму голову, вижу только брезентовую спину его старой куртки и колючий даже на ощупь взглядом воротник свитера. Даже голова его теряется для меня в густом тумане. Он держит меня за руку. Мне семь лет. На мне – желтый непромокаемый плащ и резиновые сапоги. Завтра должен вернуться отец и тогда мы поедем домой, потому что сегодня уже восьмое сентября, а я еще не в школе. Я не хочу завтра - я впервые чувствую вечность – и мне хочется прижаться щекой к шершавой руке Филиппа.
- Пахнет снегом, а? Что скажешь?
- Угу! – киваю я, хотя по мне пахнет только морем и сладковато-табачным запахом филипповой куртки…
Мы поднимаемся наверх, Филипп наливает мне горячий чай в жестяную кружку, я опрокидываю в нее ложки сахарного песка, опускающегося на дно белыми снежинками, и представляю, как в далекой северной стране уже пошел снег…
А потом я шляюсь вдоль берега с соседским мальчишкой, пристально разглядывая выброшенные за ночь на берег щепки в извечной детской надежде обнаружить настоящее пиратское сокровище. Мои карманы уже набиты мокрыми камнями и ракушками, и последнее, что я поднимаю в нашем утреннем рейде – тонкое тельце ламинарии. Я успеваю понюхать ее, и она ускользает из моих красных и негнущихся от холода пальцев. Я еще не знаю, что жизнь зародилась в воде, но чувствую что-то, что заставляет меня взять ее и забросить как можно дальше обратно, в море…
Вечером я думала, что будь я мальчишкой, Филипп смог бы оставить меня на маяке.
А утром приехал отец и забрал меня домой.
Дома, в тусклом свете кухонной лампочки, я сижу на табуретке. Мама стрижет мне отросшие за лето волосы.
- Мам, постриги меня покороче!
- Зачем?
- Но ведь так удобней, в школе так будет удобней.
- Ну смотри..
Я первый день в школе. Сажусь за свободную парту. Мне немного страшно. Меня еще никто не знает. Начинается урок, и я пока только слушаю. Учительница, старая и неприступная, как гора, спрашивает о лете. Дети наперебой тянут руки. Я знаю, что могу рассказать о море. Но мне страшно. Но я хочу рассказать. Я робко поднимаю руку, и через минуту вижу в ответ ее указующий перст и громовой раскат голоса:
- Скажи ты, мальчик!
Я заливаюсь краской по уши, встаю и забываю все слова. Короткая плиссированная юбка едва прикрывает мои колени. Мы обмениваемся взглядами с учительницей, и я понимаю, что больше сказать ей мне нечего…