Юля Севан
Стихотворения
Для другого исхода нет никаких причин.
Покупаешь книгу, где вместо страниц — зола.
Можно было проще, но проще — не стоит свеч.
Мы могли иначе, теперь не об этом речь;
никакой причины не дочитать дотла.
Ни шагов, ни шепота; в городе ты один.
Вынимаешь компас — север со всех сторон.
Совершенно верно, снится дурацкий сон,
и проснуться можно, но нет никаких причин.
Врассыпную ящерки, трещины на стене,
обленилось эхо, и город зарос вьюнком.
Никаких трамваев, только идти пешком.
Можно было ближе, но это — в соседнем сне.
Совершенно верно, город зарос весьма.
Черепаший глобус, солнце сквозь кожуру.
Все могло быть лучше, но компас сошел с ума.
Никакой причины, но, кажется, я умру.
Так лови же слово, пока оно где-то здесь.
Мы же оба помним — недолго живут слова.
Разобьется чашка, покатится голова,
а посмотришь в зеркало — ты уже в нем не весь,
неумытый глобус, солнце сквозь два стекла,
черепаший август, пасмурная тетрадь...
Никакой причины не было. Не узнать,
что могло случиться, если б она была.
День прошел и написал ее, как слово,
на мелованной бумаге, на песке ли,
успокаивал, как запах корвалола,
нес к постели.
А печали, ты же помнишь, как качели —
написать, потом стереть, и все сначала,
так бывало много раз, за чем же стало,
в чем же дело?
То и воля — не гляди, какими станем —
и беда ли, что земля под ней горела,
суток сорок горло было мертвым камнем,
жутким жерлом.
Несмышленыш, право слово, это смело —
побледнеть, как самым смелым не пристало,
в том и соль, чтобы окно заледенело,
как бывало.
Как предсказано (и в этом цель едва ли),
нарисовано прозрачней акварели,
чтобы птицы прилетали и клевали,
и смотрели.
— Скажи, что все пройдет — что мы пройдем,
в тоске подняв глаза к беззвездной бездне,
прости мне всё. Забудь мне всё. Исчезни
в молчании, меж небом и дождем.
— Не верь, что мне легко. Не верь словам.
Тем более — молчанию.
— В пространстве
пустом, в полуприкрытом постоянстве,
бессмысленным смешком тебе воздам.
Название: последняя глава,
считаю до двенадцати. И знаю:
с полудня до полуночи считаю
часы, недели, месяцы, слова.
Ну, скажем, раз. Смеюсь и говорю,
что это все — дурацкое занятье:
двенадцать раз все то же мерить платье,
и вновь пытливо в зеркало смотрю.
Вот, два. И что за странная игра;
хоть в поддавки, а вроде бы и в прятки,
да и часы как будто не в порядке
и словно бы спешат они с утра,
бьют три часа. Но это не беда,
минут считать не стану: зло и мелко.
Тебя мне жаль, коротенькая стрелка:
бежишь по кругу, глупая, всегда.
Четыре. Я обратно не вернусь.
И я смеюсь, как будто я не плачу,
но мне ль не знать, что мне нельзя иначе —
и плачу так, как будто я смеюсь.
Пять. Странно. Шесть. Темнеет за окном
и вроде собирался дождь начаться,
но тучи как войска по небу мчатся
за солнцем, как за дрогнувшим врагом.
Но — семь. И я себя иду искать,
да и следов не вижу. Слышишь, восемь.
Спешу, ведь ровно в девять будет осень,
а что такое осень, мне ль не знать?
Но, может быть, не так уж страшен путь?
Ох, что же я сама себя дурачу —
не плох ответ, но поменяй задачу,
чтоб стрелки вспять свободно повернуть.
Уж десять есть. Не думай, уходя,
достаточно ли было в этом смысла;
считала до одиннадцати числа,
но жаль, что так и не было дождя.
Нет, не грусти. Последняя глава.
Мой милый друг, вот так и жизнь проходит;
сидит, молчит, со стрелки глаз не сводит...
Двенадцать. Все. И я была права.
Скрипит под снегом домик с мезонином,
снаружи ночь вздыхает Сахалином,
шуршит огонь, придавленный камином,
пора уснуть, уже нельзя читать,
и друг придет,
и будет утешать:
Антон Павлович,
уже за полночь —
кончай горевать,
завтра рано вставать,
бежать.
Все постоянно в климате нивальном,
любое слово кажется прощальным,
прожить бы жизнь и кануть в воду камнем,
но степь как степь, и боли не унять,
и скажет друг:
разобрана кровать,
Антон Павлович,
уже за полночь —
кончай горевать,
с утра — благодать
вставать.
Часы пролают полночь с половиной,
=(и этот век стал ночью воробьиной;
воруют хлеб правительство и знать,
твердит свое продажная печать),
и сам себе ты станешь повторять:
Антон Павлович,
уже за полночь —
кончай вечерять,
завтра рано вставать
опять.
Я прислонилась к небу, как к Tебе,
не отличая неба от стекла,
а между мной и улицей в окне
уже наискосок вода текла,
и отраженной в лужице листве
осталось мало дней, и до угла,
календари постигшего вполне,
прихрамывая, улица дошла.
— Стремится ночь вовнутрь, а день — вовне,
подай же знак —
и разве было зло
в предчувствии движения к зиме,
во лбе, одушевляющем стекло?..
И разве я хочу сгореть дотла?
Что нужно мне? Немногое; вчерне —
небрежное касание тепла,
чуть слышное дыхание во сне!..
...Молчи же, — отвечала осень мне, —
смотри, — проговорила, и сплела
служение
с вращением в огне,
как делают
небесные тела.
Календарь говорит, мне завтра — двадцать четыре.
Полвосьмого утра. Светает уже. Зеваю.
Как же прав Гераклит! В текучем и темном мире
остаются места, куда не попасть трамваю...
Дочитаю потом. Знаешь, тогда считалось,
что любовь и рассвет — сходные вещи. Впрочем,
вся античность прошла, а нам досталась лишь малость,
что и к лучшему. Может быть — успеем, отсрочим?
...Открывается дверь. Занимается день. Ветер.
Тополь пишет письмо — читаю его. Боже! —
мне пора убегать. Мне пора бы унять эти
игры дней на бегу. Только что я могу все же?
Подкрадется зима. (Если сделаю шаг, возможно,
обернется весной). Не верь картам и нотам.
Извини, я спешу. Извини, ничего не вернешь, но —
неожиданный день начинается здесь. Вот он.
Прости меня, безбрежная зима;
я все твои подарки растеряла,
погрызла льдинки все (и все мне мало)
и гроздья все с рябин ободрала.
Пусти меня, навстречная толпа —
мне грудь теснит и голова кружится,
твоим колесам — палка, а не спица,
я — Грибоед, свезет меня — арба.
Крести меня, кромешная крупа,
метнись в лицо, испуганная птица —
отпрянуть, обернуться — очутиться
ярмом Адама и ребром раба.
Вмести меня теперь, моя судьба.
Щелкая сотней клавиш,
словно белка, легко разгрызающая
скорлупу лесного орешка –
Быстро и нежно,
иногда нерешительно,
временами — слегка досадуя
на глупый орех,
ядро которого
вопреки очевидности оказалось горьким.
Щелкая сотней клавиш —
бережно и осторожно,
как лесной зверек берет с руки лакомство,
в любую секунду готовый
взбежать по стволу дерева
скрыться в его кроне —
замолчать, затаиться,
стереть все сказанные слова.
Стереть слова,
отбросить их прочь —
кому нужна горстка пустой шелухи?
Забыть все сказанное.
Поднять глаза.
Посмотреть на тебя как впервые.
Нет возвращений. Нет обещаний. Прав нет.
Бедный мой гений, кружатся тени планет,
масок и знаков, мраморных Раков, Тельцов —
в ночь — электричка, слов перекличка, тел зов.
Фор и отсрочек, правильных точек — нет, нет.
Любящий — прочерк — платье в цветочек — блеф, бред.
Но удаленность, лет протяженность, бег дней —
без опозданий — бес расстояний — прочь, к ней.
Вечное счастье — кость в ее пасти — треск, хруст.
Первым же камнем, спим ли мы там в нем — дом пуст.
К месту и к цели — вместе хотели — Бог весть.
Лишь возвращенья не обещай мне. Ты — есть.
От него пахнет
глотком крепкого кофе,
кожурой мандарина
и дюжиной ненаписанных писем.
Впрочем, возможно,
всего лишь одним письмом,
но таким,
что стоило дюжины
или даже дюжины дюжин.
Еще (об этом
я едва не забыла сказать,
как часто забываешь сказать о главном)
так явно и несомненно,
что хочется крикнуть —
от него пахнет
непрожитой жизнью.
Часами и днями, в которых
не хватало пульса и плоти.
Поступками,
которых не мог совершить
никто, кроме него.
в проеме неразборчиво два слова
увидимся но ничего живого
сердечное но меньше муравья
достаточно
давно уже не я
цветение сплетение речное
шуршащее качая головою
волнение терпение над ним
так медленно
лишь кажется живым
цитирую по памяти так странно
вздохнув слова ложатся безымянно
последней каплей точка но она
пронзительна
и дальше тишина
[an error occurred while processing the directive]