Вечерний Гондольер | Библиотека


Алексей Рафиев


стихи

перемены

 

1.

 

Хотелось бы и мне солдатом на краю –

не выстоять, так пусть хотя бы наперед

увидеть жизнь свою в таком родном раю –

до памяти еще, до знаков и пород,

 

известных нам теперь – в учебниках, в уме,

записанных, как встарь, не буквами, но глиной –

как вскриком в тишине, как снегом по зиме.

Жизнь только кажется пустой и длинной,

 

но там – за каменным изгибом сильных рук

с ногтями длинными, покрашенными алым,

я вспомню молодыми всех старух

и уничтожусь правильным овалом.

 

А дальше? Мне, увы, не то, чтоб через край,

но что-то есть и мне – в тиши уснувших улиц.

Обыкновенный дом. Обыкновенный рай

обыкновенных, поглупевших умниц –

 

уставших, может быть, но все еще живых –

каким-то чудом, сполохом, развратом –

на башенках своих сторожевых.

Я вижу Землю так, как видят атом

 

под микроскопом. Только стоит ли

водить круги, ныряя в сонм отверстий?

Я – нефтяная скважина Земли

лет двести или даже тыщу двести.

 

Опомниться б, остаться б так, как есть –

обыкновенным, крошечным и юным,

и – всё.

 

2.

 

В этой матовой гулкой комнате –

за пределами тишины –

я укрылся от вашей копоти

на поруках своей жены

 

и немногого, что не вспомнится –

кроме сына, который спит.

Не хочу я ни с кем знакомиться.

Мне бы надо бы успокоиться.

Мне бы скрыться от ваших свит.

 

До чего же для вас я талантливый –

заглядение посмотреть.

В этой комнате гулкой, матовой

преждевременно умереть –

 

не игрушки и не терзания,

и, конечно же, не судьба

на вселенские притязания.

Затянувшаяся зима

 

почему-то никак не кончится –

всё сугробы да снег стеной.

Как же все-таки сильно хочется

в этой комнате костяной

 

отсидеться, родиться сызнова,

переделав за пядью пядь

все, что истово и неистово,

и опять, и опять, и опять,

 

и опять в этой странной комнате

никого – только я и то,

что осталось в опальном городе,

в нашем омуте, в нашем холоде –

предначертанным от и до

 

долгожданного просветления,

отодвинутого рукой

мира обмороков и тления.

…я вернусь к вам другой, другой.

 

3.

 

Однажды сквозь призму проступит любовь

и, взявшись за руки, шеренги детей

пройдут по Земле, не оставив следов

и свежих колонок гнилых новостей.

 

Однажды все сбудется – каждая тля

увидит себя со своей стороны,

и станет отчетливей наша Земля

не только в пределах нашей страны,

 

и станет нам грустно – ведь все позади,

и станет нам одновременно – легко

и мягко в заоблачной нашей груди,

и бело, как будто бы мы – молоко

 

Небесной Коровы рожденного дня –

за лесом, за морем и за горой.

…все это случится уже без меня,

но будет по-прежнему – только игрой.

 

Ни веры, ни права – здесь так повелось

веками столетий – с той самой поры,

как заскрипела Земная ось

и зародились наши миры.

 

Здесь вера и право – в углу тишины,

как крошечный мальчик без цвета лица

и памяти.

 

4.

 

Когда-то девочкой была любая мама…

Внутри меня аж несколько детей…

Я приболел – читаю Мандельштама

и думаю про время и людей,

 

и вакуум обыкновенной клетки

надклеточного выбора души.

Кому – тяжелый труд и пятилетки,

а мне – склонения и падежи,

 

и вакуум – такой обыкновенный,

что и не верится… Неужто где-то есть

небесный свет и воздух внутривенный,

который заживо меня не съест?

 

Но тоже ведь надкусит. До финала –

мир грезится, выпячиваясь в старь.

Ночь, ледяная рябь канала,

Прохожий пьяный, как коала,

аптека, улица, фонарь…

 

Лишь бесы скачут, цокают, стрекочут,

как малярия. Вторник и среда

прошелестят подолами, проскочат

и не пророчат, а всего лишь прочат

седую стужу горького труда

 

посередине вывернутых свалок.

 

5.

 

Семь пятниц на этой неделе

и ни одного воскресенья.

 

 

***

 

 

Не пора ли понять, что Земля завершает наш круг

и становится меньше и меньше разумных людей?

Ты еще возрази, мой не в меру восторженный друг.

Ты еще мне скажи, что я сволочь, мудак и злодей.

 

Что ж – ты знаешь, я с этим, пожалуй, что соглашусь –

даже если ты сделаешь вид, будто ты – не такой.

Спорить без толку. Мир превращается в высохший шлюз,

огибая планету, как радугой, ржавой дугой.

 

моей Кале

 

 

Ты – моё счастье, мое бесконечное счастья.

Можно было бы вывернуться наизнанку

или разрушиться, разъединиться на части,

или вспыхнуть, как веток сухих вязанка.

 

Это – любовь – моё отторжение мира –

через тебя растворившееся в одночасье.

Это – моя глухая, слепая лира,

не претендующая на земное счастье.

 

Но – невозможно. Мне хочется – редко-редко

быть похожим на лица своих сограждан,

быть таким же, как фотографии предков,

быть бесцветным – даже если раскрашен

 

каждый атом, каждая единица.

Я ведь действительно им завидую, Каля –

всей этой шушере нашей с тобой столицы.

Только б не сгинуть. Жизнь не бывает другая.

 

Только такая, как вижу сквозь паранойю

лунных подтеков на паперти талого снега.

И никогда мне уже не слиться с роднёю

или с народом – не позволяет эго.

 

Черт с ним… Однажды наступит последний отрезок –

тихо зажмурится тельце, навзничь упавши.

Я не бываю, милая, груб и резок.

Кажется разве что. Ох уж мне эти ваши

 

вечные домыслы глупо изогнутых улиц,

все эти лица, все эти караваны

делающих карьеры унылых умниц –

хоть никогда не вылезай из ванной.

 

…вот облажусь игрушками, как младенец,

и позабуду напрочь причуды речи…

Только ведь мир все равно никуда не денется –

без толку ждать, что с годами в нём станет легче.

 

***

 

Только и слышно, что о скором финале.

Сотни пророков, как сговорились – черти.

Мне кажется, будто бы у меня отняли

надежду, и не спасают – церкви, мечети

 

и прочие храмы, и никогда не спасали.

В чистом поле Боги куда виднее,

чем в любом освященном молельном зале

нашей рефлексии, иерархии, тени,

 

сукровицы генотипа трусливой массы

спрятавшихся под одежками человечков.

Страшно и глупо, и все молитвы, намазы –

не долетают порой до того, что вечно,

 

а не отмеряно стрелками на циферблате.

В чистом поле Боги куда виднее,

чем в любой – даже предсмертной – палате

нашей рефлексии, иерархии, тени.

 

 

***

 

 

Какие-то смыслы, наверно, все-таки есть.

Каких-то смыслов не может совсем не быть.

Вот мой подъезд, а вот – к подъезду подъезд.

От всей этой мелочи даже в глазах рябит.

 

Дыханье моей столицы – пустой Москвы –

сгустка насилия и растоптанных прав.

Можно запутаться в вывихах головы.

Пусть еще кто-нибудь скажет, что я – не прав.

 

Не прикасался бы вовсе к этим домам,

вывернувшим наизнанку мильярды душ.

Я бильярдный шарик. Я шарик, мам.

Я, как лошарик. Мне нужно поесть и в душ.

 

Цивилизация роботов и свиней!

Странно, что я вообще сюда угодил.

Небо под вечер делается синей.

Скоро Солнышко скушает крокодил.

 

Отпрыски поколений из темноты.

Дальше носа во веки веков – никак.

Но даже это становится до манды.

Скоро Европа утонет в снегах, в снегах.

 

Скоро уже наступит двенадцатый год –

переоценка ценностей, передел.

Скоро предел безверия и исход.

Скоро очнемся. Скоро предел, предел.

 

Но все-таки кажется, что истина где-то там –

за поворотом затоптанной колеи.

Когда все по полочкам и по своим местам –

можно свихнуться. С какой стороны не взгляни.

 

Я лишь озвучивал. Тяжкий ли в этом грех?

Честно сказать – мне похую, до пизды.

В мире не так уж много небесных рек,

чтоб утопить осколки своей звезды.

 

арафатка

 

Помню, однажды ёбнулся на асфальт

после того, как ёбнул где-то 0,7.

Кажется, умер в тот сраный день Арафат,

и слишком грустно сделалось мне, совсем –

 

так неприкаянно, что усосал в одного

белой бутылку и после еще стакан.

Только что был Арафат – и нет ничего.

Только асфальт и мерещится Ватикан.

 

Сколько лежал – точно сказать не берусь.

Крепко сточил ебало и оба локтя.

А надо мной – высоко – проплывала Русь,

как арафатка, в синем небе летя.

 

Так и лежал я, пока всерьез не подмерз.

Мимо ходили женщины и еще

бегал кругами отчетливый дед Мороз.

Как же мне надоело всё старичьё!

 

Наверняка одно я могу сказать –

пенсионеров надо держать в узде.

Надо, чтоб тестя изнасиловал зять, 

иначе всё опять пойдет по пизде.

 

В такое время выпало, на хер, жить.

Уже не поможет скончавшийся Арафат.

Я на асфальте и вьюга вокруг пуржит,

и хоть заройся еблом в ледяной асфальт.

 

***

 

Под сенью Твоих веранд…

…такая риторика - хоть выноси святых.

Порой мне кажется, что никакой возврат

уже невозможен… ни капли живой воды.

 

Хуже того (или – лучше?) – вот это всё

длится давным-давно – будто бы всегда.

Замерли чаши не только моих весов.

Замерли чаши не только моих весов.

Хочется верить – это не навсегда.

 

Попробуй согреться у краденого огня.

Даже не пробуй – не вышло ни у кого…

Каждой женщине хочется, чтобы она

сделалась смыслом и логикой для него.

 

Как-то совсем позабыли мы про Него.

Где бы найти Его? Как бы Его спасти –

нашего Маленького, нашего Одного –

где-то на дне нашей про… нашей про-пасти?

 

 

***

 

Горе, конечно, когда начинаешь быть.

Падают замертво все вопросы, системы,

весь этот грёбаный погребальный быт.

Хочется слиться с памятью килобит,

и по возможности слиться до капли из темы.

 

Странное чувство. Словами не передать.

Это, пожалуй что, можно сравнить с погромом.

Жалко, что мы совсем разучились летать

и приросли друг к другу и коридорам.

 

Страшно, когда приходится кем-то стать.

Особенно жутко бывает в самом начале.

…жизнь – это книга, которую надо верстать.

…жизнь – это повод себя по крупицам раздать,

чтобы хоть что-нибудь мы иногда означали.

 

 

Зина

 

 

В снег падает разлившаяся синька…

Нагромождается сама обуза.

Жизнь – это чуть заметная ворсинка

с чуть различимым отголоском пульса.

 

Все перепьются. Бодуны наутро,

отблеванные в угол апельсины,

и кто-то бледный спьяну вдул кому-то,

а кто-то третий вылизал у Зины,

 

и Зина кончила, и завизжала Зина,

и даже незаметно пропотела.

Она хотела истинно и сильно.

Она хотела каждой клеткой тела –

 

и так кончала Зина, так кончала,

что таял черный снег у магазина.

Она мечтала повторить сначала –

на то она и Зина, Зина, Зина,

 

а не Иван или Борис, к примеру.

Не говоря уже о Божьем Сыне.

…она кричала, провожая эру,

она кончала, позабыв про меру.

…я обзавидовался этой Зине.

 

 

моей Кале

 

 

Творится чёрте что – и так не хочется

его смотреть, что подмывает спрятаться

и подождать, пока оно не кончится –

не прекратит карабкаться, барахтаться

 

и чмокать, пробуксовывая в слякоти,

переминаясь, ёжась, зябко кутаясь.

Ах, дорогая – прекратите плакати…

Ах, милая – Вам не хватает крутости…

 

А кротость – выбросьте. Теперь не время кротости.

За окнами такие нынче малости,

что можно запросто очнуться в пропасти –

еще задолго до седин и старости.

 

…и получается – у нас останется

еще немного, прежде чем получится

совсем расстроиться, совсем состариться,

совсем забыться и совсем соскучиться,

 

и заблудиться в резких категориях

земных страданий и житейской мудрости.

...ах, дорогая – знали б Вы, доколе я

могу дойти в своей сиюминутности.

 

Ах, милая – мне б только Ваши запахи

и линии… Мне хочется… и кажется –

как идиоту золотые запонки,

как ветру, если всё вокруг уляжется.

 

Вы иногда мне видитесь стеклянною…

А кротость – выбросьте. Теперь не время кротости –

живя в эпоху нашу окаянную –

у самой пропасти… у самой пропасти.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

    ..^..


Высказаться?

© Алексей Рафиев