Вечерний Гондольер | Библиотека


Александр Ефимов


Сократ

- Так сколько же ты можешь так говорить обо мне? Не надоело?

- Сколько могу. О, Господи, - я отвернулся и зевнул.

- Хорошо, давай покурим. Поразмыслим вместе, - Назар прошелся по комнате из угла в угол, остановился возле образа в темном, непробиваемом для лучей дневного света, углу и поспешно перекрестился на образ. Мне показалось, что ему всё равно, - темный ли угол или еле светящийся серебряный оклад иконы, настолько привычно он сделал это. Подойдя к разлапистому деревянному столу с остатками нашей трапезы, он откинул полу белого плаща, сел на диван и, положив ногу на ногу, любопытным указательным пальцем раскупорил пачку Беломорканала, купленную мной этой ночью. Постучав по столу полой гильзой еще не размятой папиросы, он спросил в никуда: - Так ты веришь или нет?

Я не знал, что ответить ему, и еле слышно буркнул: - Верю.

- Допустим, - так же нехотя выдавил он свой выдох в полую гильзу папиросы. - Давай, говори, что так мучит тебя, - большой и указательный пальцы, сжатые в щипок, слепо коснулись скатерти, а затем чиркнули по коробку, лежащему на столе. Вспыхнувшая спичка ничего не озарила на его смуглом продолговатом лице, ничего кроме спокойствия, но выхватила из дневного света темные зрачки, воспламенившие кончик папиросы. Спичка продолжала углиться, пока, скрючившаяся, не рассыпалась в прах, коснувшись подушечек его пальцев. Он задымил. Он пускал рваные кольца через разбычившиеся ноздри, тут же глотал их тонким ртом, скрытым между двухдневной щетиной под клювообразным носом и кособоким топором воинственной козлиной бородки.

- Назар, выпьем, - я не понимал, как продолжить наш разговор. Я не знал, как вообще реагировать на его появление в моем доме, после того, как вчера ночью мы, за огражденьем Литейного моста, расстались с ним до лучших времен.

- Давай, плесни мне, - казалось, он готов был на всё ради этой непринужденной беседы касательно нашей встречи. Нет, не казалось. Я оценил его выдержку и немногословие не то чтобы сейчас, но сейчас я вспомнил их всей памятью человечества и принял как должное. В эти минуты его уверенность в своих действиях была такой же силы, как и та, преследовавшая меня всю мою жизнь, насколько я помню ее; насколько помнил не только я, но и мой самый древний из русичей предок, о котором я знать не знал. А Назар знал. Во всяком случае, он так сказал мне, и я, не мешкая, опять таки поверил ему. Он поднял хрустальный бокал с красным вином и испытывающе посмотрел на меня: - А хлеб в твоем доме есть?

Я не хотел хлеба, я никогда не закусываю хлебом, из принципа; когда я сыт или творю повествование, мне наплевать на то, есть ли в моем доме хлеб или нет; я выпалил кратко: - За рыбалку! Он усмехнулся в поднесенный к губам бокал, посмотрел в небо, облупившееся белилами на потолке, и сделал глоток. Я последовал за ним, но легче не стало. Напряжение в комнате стояло как двести двадцать незыблемых ватт, которых не коснешься за так, разве что из любопытства.

- Слушай, рыбак, - Назар усмехнулся, - вчера, на Литейном мосту, ты отказался разговаривать со мной. Скажу больше, еще вчера ты вообще не умел говорить, ты разводил руками, махал ими, жестикулировал, жадно, как рыба, хватал сгустившийся вокруг тебя воздух, но так и не смог сглотнуть его целиком. Если бы не я, ты и сегодня утром набрал бы в рот воды, и бог его знает, сколько таких молчаливых утр свершилось бы для тебя до моего очередного к тебе прихода. Вот прямо сейчас ты молчишь обо мне. Когда меня нет рядом с тобой, ты исподволь, а может быть, и нехотя, заводишь свой давний разговор обо мне. Так сколько же ты можешь так говорить обо мне? Не надоело? Сколько ты можешь молчать?

Разговор накалился, как пустошь моей комнаты, насквозь пронизанная солнечным светом, за исключением того темного, холодного угла, где возвышался образ. Как всегда, выдержка не подвела его, но голос рос, разносился по комнате бесчисленными оттенками не известных мне голосов, обставлял меня вздрагивающими флажками ветра, наполнял уши гомоном труб, лаем, хрустом веток, всплесками ручейной воды на обкатанных камешках. Он напирал. Он был неумолим, и напирал с таким хладнокровным спокойствием, что казалось, будто ты всей силой его напора, его погони за тобой, прижат спиной к дереву; что ничего более не остается, как, задыхаясь, встать с колен на ноги, подняться во весь человечий рост и обрушиться на него, знатного ловца, всем своим обессилившим телом.

Разбег на Литейный мост вышел стремительным. Стройный лес плотно стоящих домов, просеки проходных дворов с одной улицы на другую, машины и пешеходы, рассекаемые твоим движением, тупики высоких каменных колодцев, - всё мелькало в бурой твоей голове, пока ты не вывернул с Захарьевской на Литейный проспект, в начале которого возвышались пролеты Литейного моста, следовали один за другим, стремились туда, в темную высь, обагренную последним для тебя закатом. Нева пахла свежими огурцами. Вот оно, твое время! Время нереста балтийской корюшки, идущей в Ладогу. Сколько раз ты, охотник, выходил по весне на эти просторы, следуя против течения Невы за своей огуречной рыбкой. Ты шел своими многовековыми тропами, как и она, балтийская твоя страсть величиной в два медвежьих пальца, иссиня-черная на спинке, серебристо-зеленая на чешуйчатых боках, прогонистая и сладкая, жадная, охочая до своей добычи, до своего нереста, как внезапная весна после зимней спячки. Ветерок вздыбливал твою шерсть на упругом в две складки загривке, и ты радовался его шаловливому касанью. Угольная, искренняя медвежья пасть то и дело вспыхивала искрой в плотном как икра вечернем воздухе. Ты торопился за юрким своим вожделением с четырьмя брюшными плавничками, ни о чем больше не мечтая, и только охота гнала тебя на Литейный мост, под мост, или вдоль гранитных набережных Невы, и ты был счастлив, ибо ничего лучше, чем охота, ты не знал в своем буром мире. Но мир вокруг тебя уже изменился. Чуткими ноздрями ты словил вожделенный огуречный запах, и не внял ему, радужному. Черными подушечками четырех лап ты коснулся первого створа Литейного моста, но не вздрогнул от предвкушения близкой добычи. Ничего не видящими глазами ты впился в надвигающееся на тебя чугунное огражденье Литейного моста, но и чугун уже не пел тебе, как всегда, когда ты нависал над ним, выслеживая, вдоль какого берега пройдет корюшиный косяк. Огражденье наступило на тебя откуда-то снизу, из-под живота, наступило и опрокинуло тебя, выкрутив твои лапы на решетчатых барельефах с оскалившимися человеческими лицами. Ты моментально перевернулся в воздухе, как велит природа, ибо живой медведь испокон веков никому не показывает своё рыжее брюхо, свою жизнь, разве что тому самому охотнику, совершающему последний выстрел. Когда правая задняя лапа, вытянутая вся, чиркнула по металлической заклепке на внешней стороне моста, ты, желая удержать равновесие, так и бегущее всеми четырьмя твоими лапами, кувыркнулся, высоко задрал бурую голову и горизонтально выпрямил всю спину. Косяк хищной корюшки, улыбаясь, шел по левому берегу быстротечного закатного вечера. Можно было любоваться и любоваться его ходом, но косяк зарева иссякал на глазах, всё дальше и дальше уходил по темной реке. Было больно, только не в желудке и не в сердце, а чуть правее щиколотки. Медвежий твой коготь чиркнул по металлической заклепке и застрял в стыке между чугунным человеческим лицом и несгибаемым стебельком с увесистыми листьями. Натяжение твоей плоти было таковым, что спина хрустнула, точнее, не спина, а шкура аккурат над твоими лопатками. Одновременно с этим шкура стала трещать по швам на животе, в складках между пальцами, на скулах, стала лопаться, сворачиваться берестой, о которую ты изнутри терся, сползала вслед за бурым заревом в непроницаемую ночь. Ты, медведь, уже вызнал каково это - терять шкуру. Полет у дерева, когда ты на задних лапах спиной к нему, растущему, а животом - к своему охотнику, этот полет может длиться до бесконечного, ибо и человек промахнется, если ты не захочешь развязки затеянной с ним охоты. Еще кувырок - и пепельный отсвет луны острым лучом мелькнул где-то справа от тебя. Еще кувырок - и второй луч восстал за твоим левым плечом. Когда огромное, неповоротливое, сплошь пепельное, то ли в мелкой чешуе, то ли в перьях, крыло рухнуло на четвертый пролет Литейного моста, ты почувствовал резкую боль в левой лопатке. Еще кувырок - крыло медленно поползло по створу к чугунному ограждению, а второе, как парус, зависло над черной водой.

- Ты сказал “Господи”, - выпрямился Назар. Это было единственное твое слово, которое ты произнес этой ночью.

- Я не хотел его произносить, я не хотел этой боли в лопатках, этих двух огненных выстрелов в грудь, пронзивших мое тело насквозь. Ты зачем отнял у меня мое тело? Я тебя спрашиваю - зачем?! Я не хотел этих крыльев! Я выпалил всего лишь одно единственное слово, а ты поверил в него, Назар. Как ты думаешь, кто же из нас охотник? Кто по неволе, а кто из нас по убеждению? Я и креститься не буду, но мне кажется, что ты, Назар, слишком далеко зашел в своей охоте. В дремучем, непроницаемом лесу человеческих сердец ты и сам не прочь стать жертвой. Впрочем, это в лучших традициях твоей охоты. Ты не знаешь меры своей охоте, ты никогда ее не знал, как и твои враги, сжигавшие и распинавшие оставленные тобой жертвы, шакаля, как и твои друзья, испокон веков делившие землю твою обетованную. Неужели в этом Величие Твоего Замысла?

- На всё воля божья, - Назар спокойно разжал руку, и хрустальный бокал, в паденье, завис между его ладонью и паркетом. Минуту спустя многочисленные когтистые осколки хрустели под подошвами его сандалий. Еще раз подойдя к образу, он воистину перекрестился. Серебряный оклад отворился, и теперь уже вся комната, не исключая тот темный, холодный угол, засветилась ярким дневным светом. - Как знаешь, медведь, - Назар на секунду задумался, - чувство меры никому еще не принесло пищу ни для желудка, ни для ума, ни для сердца. Я говорю о настоящей пище, не заоблачной, но произрастающей на земле твоей эпохи, еще не собранной как урожай. Каждому своё. Каждому медведю своё. Каждый медведь - охотник. Каждому камню своё. Под лежачий камень вода не течет. Каждой эпохе и каждой мошке. Аминь.

- Идущий на смерть приветствует тебя, Назар! Не зазнавайся, царь.

- На всё воля божья, - скорбно повторил Назар.

Собравшись в путь, он покрепче затянул шнуры на плаще, а затем ступил в сторону серебряного оклада. Мария, кормящая, нежно улыбнулась ему.

Назар сделал еще шаг, оглянулся, но я, бурый в своем неведении, глядел сквозь него, уменьшающегося в своем значенье и теле, своим непримиримым взглядом я уперся в ее материнские руки, всегда готовые принять его. Светло-синие складки плотной флорентийской материи за ее плечами разгладились, вместе с невской водой испарились кипящим в моем воображении маслом, обрели свою прозрачность, задуманную не им, царственным, но смертным, подобным мне. Она еще раз кротко улыбнулась мне, и ангелы над ее чуть склоненной головкой, убранной светло-рыжей луковкой зачесанных назад волос, протрубили приветственную для него музыку, не вымученную лязгом лопат. Она простерла свои руки к нему, победно ступившему из моей комнаты в мир иной, еще не ведающий ни о жертвах, ни об охотах, мир, сосредоточивший свои глаза на полной материнской груди. Уменьшаясь в значенье и теле, он шел к кормящей, чтобы возлечь на ее руки и переждать в себе бурого медведя, оставленного здесь, в моей комнате, поднявшегося на задние лапы животом к свету, так и не убитого доселе никем, ни святой, упрямой, чьей-либо охотничьей верой, ни самим Зверем.

- Пусть идет, - сказал Сократ. Приоткрытая входная дверь скрипнула, и они вошли, Сократ и его ученик Платон. - Пусть идет себе восвояси, - прохрипел разгневанный Сократ, - пусть он творит свое идеальное царство там!

Платон было заикнулся о таких вот, как Назар, атлантах, должных спровоцировать боевой дух никому уже не нужных греков и иудеев, об идеальном государстве в проекции моей комнаты, но Сократ осек его резким движением руки. Ученик Сократа что-то еще сказал об эпохе новоявленной римской империи и, не услышанный, вышел вон. Одним махом Сократ сгреб с дивана все мои рукописи, швырнул их на широкую плоскость разлапистого стола и предложил мне сесть.

- Это что? - живо поинтересовался он.

- Беломорканал, папиросы.

- Аа, - протянул Учитель, крутя в руках безделицу, - Соловки. Утраченное там Слово о смертных. Мертвые тушки утренних соловьев твоего сердца. Просоленное человечье сало римской эпохи, роющей свои желуди окультуренной свиньей. Сальто циркового Колизея, его коллизии. Сальдо революционного учения назаретянина.

Я улыбнулся: - Да будет тебе, стократ Сохранивший Слово.

Сократ вежливо нагнул голову: - Слушай, медведь, я знаю то, что ничего досконально не знаю, кроме повадок моего ученика, Платона. И тебя, пришлый, не знаю. В лицо я знаю только одну гетеру, подкладывающуюся сейчас под тебя, имя ее, - он рассмеялся в голос, - Варвара краса длинная коса. Кормящая наши жизни будет всегда кормить. Отнимающая наши жизни будет всегда смердеть. И ничего из сущего не возвеличит сердца ни греков, ни римлян, ни иудеев, ни русичей, - когда ты один на один со своей стенкой, держащей в темном углу серебряный оклад, распятье, статуэтку римской Исиды, - неважно что. Вряд ли что возвеличит ваши пронизанные заоблачным светом сердца, ваши нанизанные на колья головы. Никакая лампада не осветит десять веков постхристианской ночи, никакое просвещенье воистину не возрадуется тому, что она, земная, вертится. Только стенка, с которой ты один на один. Только дерево, к которому ты спиной, а животом к свету из наставленного на тебя ствола. И то не факт. Не аргумент.

- Так почему же ты не ушел из Афин, обвинивших тебя в растлении граждан и малолетних, почему позволил им отравить тебя, тем самым принял их правила, почему не пошел дальше, а, Сократ? Ты ведь знал о Величии Замысла.

- Потому что есть чувство меры. Не только в знании, но и в реальной жизни есть. Твоя напористость ни к чему не приведет тебя, медведь. Запах весны, запах свежих огурцов мимолетен. Стенка и дерево неминуемы. Твой охотник - твой же ученик, мой медведь. Твоя Варвара краса длинная коса - тебе и кормящая, и отнимающая у тебя. Смирись, варвар, - и ты обретешь его, своего назаретянина, не за тридцать серебряников, не за малую горсть уготовленных для распятья гвоздей, но - холодностью твоего разума и ясностью твоего угла, держащего серебряный оклад с Ее ликом и простертыми к тебе руками.

- Вот чушь-то, - изумился я и перекрестился на образ. - Неужто я против законной власти, которая для всех?

- Так сколько же ты можешь так говорить? Не надоело? - Сократ встал. - Идущий на очередную смерть приветствует тебя, медведь! И подмигнул мне: - Извини за такой каламбур.

Он скорчил последнюю в этой драме гримасу и вышел из пронизанной дневным солнцем комнаты в темную темноту, которая не умещалась ни в серебряный оклад, ни в окно, ни в дверь.

Входная дверь хлопнула, и рукописи, лежащие на столе, выдохнули. Рассеянный майский снежок, как полчища белых мух, нарезал фигурные траектории. Черный на обочинах, последний, теплый майский снег, - на углу Захарьевской и Литейного проспекта, на гранитных набережных, под мостом. Рукописи взметнулись со стола и легли на воду, волнуясь. Ладожский лед еще не шел по Неве, но корюшка уже творила свой нерест. Звездное небо мертво стояло. Державы заревом стояли на горизонте. Икона Девы Марии светилась в темном, захлопнувшемся для тебя, углу. Ты восходил на Литейный мост, провожая свои рукописи, плывущие по Неве. Мощными морскими судами весна величаво проходила под четвертым створом Литейного моста. Нависнув над чугунным огражденьем, ты всматривался в темноту. Ты глотнул плотный как икра воздух. Ты еще не знал, насколько удачной будет твоя охота. Ты еще не думал о своей шкуре, которая лопнет на лопатках, не думал о Кормящей, ждущей тебя, не сказал Мне ни единого слова, своего Слова, которому белеть, как парус, или как выпростанное над черной водой крыло.

Назаретянин напористо продолжал: - Ты видел, как пасхальная ночь, захлопнув увесистый фолиант маленьких судеб, опытным ловцом неистово пустилась по широким невским водам в поисках удачи и Замысла, идущих на нерест, и ты ничего не предпринял, чтобы остановить свою судьбу на Литейном мосту, за исключением того, что случайно встретил беззаботного, говорливого бродягу, имя которому Сократ.

- На всё воля божья, Назар, не так ли?

- Не надоело?! - возопил Назар. - Ставь точку. Пора бы и чувство меры знать.

- Тогда до завтра, Назар.

- Бывай, медведь. Если встретишь Сократа, балтийский ему привет.

10.05.2005

    ..^..


Высказаться?

© Александр Ефимов