Вечерний Гондольер | Библиотека


Валерий Бондаренко


У-З

(Окончание. Начало в 151 номере)

 

 Лысый Мудак и лесник Василич-4

И тут я ощутил среди цветов и листьев странное жжение. Было прохладно, но я закаленный, — я считаю, что настоящий мужчина должен быть закаленным, от этого нервы становятся крепче, а голова ясней. И я решил оглянуться, — я надеялся, о, я еще надеялся, что это мой сосед! Но нет, это было нечто иное, — иное, но довольно забавное, — такой то ли парнишка, то ли еще подросток с носом, как абрикос, и толстыми, ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫМИ губами! Его ярко-зеленые глаза были распахнуты настежь, — как мне тогда показалось, отчасти и испуганно.

Он, как видно, не ожидал, что я оглянусь, увижу его. Наступила неловкая пауза, какая бывает при первом знакомстве. И хотя всею глубиною сознания я понял, что это НАШ (кажется, вчера ночью мой сосед кого-то привел, и были ЗВУКИ, и значит, сосед — тоже НАШ! О, как много наших вокруг, можно организовать целую демонстрацию!), — и хотя, повторяю, всем нутром я понял, что это НАШ, что-то тотчас шепнуло мне: «Он вор! О, берегись его!..»

Но что значит «вор»? Не хочется даже об этом слове думать как-то банально. Может, он вор — моего сердца?.. Ах, это тоже опасно: могут и в зубы дать от растерянности перед открывшимся чувством, и просто кинуть, покинуть, поманить в темно-блескучую ледяную бездну и не поддержать, — как вон Дюймовочка бросилась с Крымского моста прямо под катер, — ну и что, что уже не стоИт, а молодой иногородний нахал матрос обругал пидорасом, — с хуем мы что-то да придумали бы, а перед харей матросскою чем-нибудь внушительным пошуршали бы (у меня и деньги были за статью о Бердяеве), — ах, нельзя, нельзя позволять судьбе загонять себя в угол… Но вот я уже… и загнан…

И как у загнанного бизона, сердце мое часто-часто колотилось, просто сквозь ребра рвалось…

Кроме того, я опрометчиво в то утро был в сарафане (сосед уж привык), но этот новенький, этот вот паренек может подумать что-то не то, что-то лишнее, - не так ВОСПРИНЯТЬ, словно бы ошибиться дверью, а между тем я тоже еще иногда люблю поебать, — пусть и гипотетически.

О, докучный, блядь, сарафан этот!.. Зачем, ах, зачем все так ВДРУГ? Зачем, ах, зачем же все так сразу сплелось-слилось-а-даже-отчасти-и-слиплось?!..

Но с другой стороны, может быть, это — Судьба? Беатриче тоже была ведь в платье, и Лаура была. Никто не отважится сказать, что они были голые…

И что ж он, так и не подсосет мне, когда трахнет, — он что, такой молодой, маленький, а уже такой черствый, да? Но нет же, нет! Зачем так плохо о людях сразу? Так ведь нельзя, — ах, это только в тиши одиночества становишься мезантропом!

А так глупо, нелепо, но все еще по-детски жаждется нежности!..

Боже мой, я вспомнил сейчас почему-то книжку «Витя Малеев в школе и дома», которую читала мне бабушка в детстве, а я о Вите мечтал…. И вот он, вот он, Витенька этот, — и он почти что у меня в домике!..

Как это странно, сложно и мило все!..

И что же, — ах, что нас с ним ждет? Страшно даже подумать… Но хочется верить, ведь вера — это мое спасенье…

 

Лысый Мудак и лесник Василич-5

Ну кроче он вылупился лядь уставился на мня лядь етот опездл, — ясен пень присцал малька шо он разу в бабском и бусиках перед пацаном незнакомым, — но не камни не голда так пластмасса говенная кажись или дерево.

Но я вежливо так сё рано грю: драсьте!

А он этак грабками се по харе провел прям весь утомился как меня лядь увидел. Извращенец хуев и ясно псих и грит: доброе утро, друг мой! (это мы и перднуть рядышком не успели, а уже подружбанились). Вы откуда?

 — От верблюда, — грю.

Потому — не въехал я, как ему про Николу сказануть, надо ли. А он сам раскололся, лошина: «Я знаю, вы, очевидно, приятель моего соседа. Он вас вчера привел, уже ночью, но я все-все сквозь Рамо расслышал!..»

Ни хуя се, он уж и под окошком вынюхивал крыса и подглядывал сука лядь!

Я промолчал терпеливо хоть такого надо б разу послать так шоб и кликуху сою забыл. Такого б в парашу макнуть в самый раз и шоб дерьмо зубами оттудова б выволакивал! Я такое видал када во вторую ходку (это за нижку у Егор Паллыча) Чуньку макали за крысятничество, прикольно да. Он тоже наш петушня но говно некрасиый мало кто его брал вот он видать с голодухи и стал а его застукали, дебила, и вот так наказали. Но ващет вместе с им щитай наказали всех нас пидаров потому када он высох так несло шо его все тока за это за одно лягали и пиздили. А кому ж понравится-то?.. Прада онажды после того я с им се рано целовался, мужаки велели прикалывались: блевану ли нет. Я канешна же блеванул я ж еще чловек и се на него вылилось и пускай сам убирается, обсыхается. Мне-то легче посе этого стало, даже неплохо сосем…

Кроче че и грить есть че спомнить, жись я живу не зазря это точняк. Не то шо Чунька этот лядь. Ему мышку в верзоху засунули он и копыта отбросил! Мышка че-т ему там изгрызла. Да это че: бывает в дуплище лампочку зафигачат и молотком по ней со всей силы кэ-эк хераукнут! Мышка — это и не так обидно се же живое; может Чунька напоследок и кайф словил шо она там в ем бегала как хуяра на батарейках. Прада визгу было от него много тут уж ниче не скажешь.

Жись ващет сложная штука от ее никуда не денешься.

А еси делся то щитай дуба дал. А кому раньше срока охота?

Хотя Чунька вот визжал шо подохнуть мол побысрей дайте!

Канешна мужики тада наши сильно перестарались. Мышку надо было хоть в мешок сперва захуярить в целлофановый. А то она не просо Чуньку погрызгла но и заразила какой-то хуйней. Вот это да! Звери грязней даже Чуньки оказалися… И это ващет прикольно, не верится… Я-т думал они типа все как бы насчет говна одинаковые…

А этот мудак лысый и закаленный и грит: «А можно, мы на ты перейдем?»

Я ни в какую: «Я с вами не пил не срал рядом даже, с какого бодуна на ты-то переходить? Может, вы легавый, следак а я раскалывайся? Ни хуя!»

А он аж ручонками всплеснул:

 — Ах, вы сиде-ели?! — и отступил за куст, баба ряженая кловун бля.

Ну, я-то вижу он лохань голимая баклан неощипанный его как два пальца обоссать можно без этих калошек оставить, а чо еще, — может, у него под сарафаном трусняк классный фирменный да и хуй неплохой сё ж мужик закаленный тока припизднутый.

Ну я сё рано цену се набиваю:

 — А чем докажете дяинька шо не мент?

 — Ах, у меня и впрямь есть фуражечка милицейская, но ведь я вообще их коллекционирую, есть и морская, и пограничника, и летчика и даже каска строительская… Но сам я далек от этих сфер, я искусствовед, — японист, если уж быть совершенно корректным…

 — Ну лана, грю. Так и быть дам вам сое добро пососать а то вид у вас с утрянки какой-то оголодавший.

И добавляю с этаким пацанским как бы презреньем шоб его разогреть ще больше:

 — Японист-онанист-похуист вы в ротешник и в верзоху бля долбаный!..

(Я знаю такие больше сего любят шоб их материли посильней и в рожу бы им поплевывали. Они от этого бабок кидают не меряно…)

Канешшна он захихикал тоненько как сикуха стал на коленки в траву и зял на клык осторожно, я ж штанцы дано уже рассегнул и головку гонял…

Прада он сё же сморщился, потому канешна запах…

А я тут не будь лох и ему: а пыдемте к вам а то тут сякие люди ходют и птом Никола может про меня плохо подумать мы ж с им второй день корешимся а я из-за вас бля вот уж и на сторону… А Никола мужик конкретный впаяет ще вам промеж рогов у его не задержится. И мне может быть неприятность.

 — Он любит тебя… вас… тебя? — мой японса лепечет. (Аж про запах забыл).

 — Вас, конечно! Называйте мня на вы, а то мне сраное это совковое хамство опизденело на хуй-бля за семьдесят лет Советской власти, раком ее ебать!

(Это садюга Андрей меня таким словам выучил, и я сё запонил и как не запонить када в тя подряд три раза кончают запонишь тут… Мы же люди и мы должны сё понить и хорошее и плохое и прикольное как вот с Чунькой а то ведь же со скуки сдохнуть можно када один…)

Ну лысый японса мнется, присцал видать меня к се привести хотя хуй мой из ротешника вощем не вынимает…

А я ему:

— Двайте-двайте! По-бырому кумекайте балдищей-то, не вы один такой здесь опытный японист…

Ну, а такой пацанский вполне разговор ему видать точняк покатил до усеру потому хуяру моего он с языка упустил, из ротешника аккуратненько этак выронил и грит:

 — Ах, пойдемте, я вас завтраком угощу!

Да хоть бы и обедом и ужином! Мы не обидимся… Эх, бля, Никола! Николу-то я верняк любил, не с руки его покуда было расстраивать… Зато гляну покаместь че у этого баклана потырить можно, — не ща дык со ременем…

А этот мне японист кторый:

— Вы знаете, у меня с хозяином, с лесником Василичем, легкий такой ро-ман-чик… Ах, даже пока что, скорее, флирт… И представьте, будет уместно, если он меня НЕМНОЖЕЧКО поревнует…

Я грю: базару нет, ко сем елкам десь обревнуется так я стану стараться…

А он — буркала приспустил, быдто сикушка кторую впервой пацаны в подвал затянули: «Поймите, я ведь его ЛЮБЛЮ…»

Ни хуя се кумекаю Василич видать классный мужик еси этот японса от него так задвинулся!..

Надо будет нащет Василича точняк разнюхать и еси че… Хули ему с этим лысым перестарком-то епкаться?

Ай, — опять я про Николу спомнил до того его сё ще люблю…

Кроче, трудное пложение, и не въедешь как посе изо сего этого выдерешься…

 

Аварэ как японский способ познания

Мне сорок пять. В этом возрасте Басё, посчитав, что он уже полон опыта и готов подвести итог жизни, пустился в долгое путешествие на север страны. У него ныли суставы, хотя поклажа его и была ничтожна. Но он сказал близким, что чужие небеса убелят его голову. Сегодня нам незачем уходить из дому так далеко и мы можем вволю валяться на диване перед телевизором. Но время все-таки протекает через нас, как электричество через телевизор, Пожалуй, мы можем лишь какие-то мгновения делать своими, отмечая их возгласом «аварэ!», — этим японским возгласом восхищения и тоски перед грядущим бегством прекрасного мига.

О, признаться, я мысленно ахнул, когда он, этот Гаврош российских просторов, выставил свой юношеский пруток, на котором все венки набухли, как почки, и нежно пульсировали будущими экстазами…

И вот он уже почти что в моих объятьях, — но вот именно, что «почти»! — и восходит на залитую солнцем мою терраску, и оглядывается, как выпавший из широкого рукава богини Аматэрасу лисенок (он же огненно-рыжий, этот лучик зари, этот лисенок, которого японцы называют Инари…)

От него даже и пахнет лисенком, — но это что ж? Это даже и ничего ж… Это даже и пикантно, если внюхаться без пошлых предубеждений…

И как приятно, что он оживился, облизнулся, увидев на стуле в изголовье тахты стопку книг! Там были «История Ниппон», «Записки у изголовья», «Гендзо Моногатари» и последний дюдик этой пизды Донцовой «Хуястая девушка из ЭКСМО», — ведь иногда хочется разбавить прекрасное чем-то крутым и неподдельно пряным, как запах регулировщика…

Еще там были «Прусское уебище» и «Этрусское влагалище» — две последние части «Русской красатулищи» Витеньки Эро-феева, которые я накалялал по его просьбе. В первом я описал смерть Дюймовочки в лапах эсэсовцев из компьютерной игры «Забей дедушку!», сделав эстета Дюймовочку предварительно девушкой из простонародья, из Кинешмы, а во втором рассказал о Вадиме, и женщиной я там изобразил уж себя под именем Иоланды делла Белла-Волконски, итальянской аристократки, которая делает Вадима героем своих приключений в катакомбах Ватикана, где среди прочих сокровищ они находят скелеты Буратино, Чипполино и Моны Лизы.

Собственно, на бабки, которые выплатил мне за это все Эро-феев, я и снял комнатку и веранду на три целых месяца, – какое счастье! Пусть только хлеб и вода, — зато всегда свежий воздух! И этот лесник, и этот сосед, и теперь еще этот вот вроде мальчик, — но явно ведь уже, вполне, самородок, способный понять нужды интеллигентного человечика… О, он так и впился в книги, пока я готовил завтрак: кусочки хлеба и чай из сушеных плодов шиповника. Я подумал еще немного, поразмышлял и достал-таки баночку джема: гулять — так уж с музыкой!

А то обстоятельство, что на мне все еще были сарафан и  красненькие калошки, наполняло меня даже каким-то звоном истомы, — до того мне хотелось их и снять, и, наоборот, чтобы в этом во всем, во всем, — и РЕЗКО!..

Солнце искрилось и пело на баночке с джемом, на чайничке и на двух чашечках, а также на двух блюдечках и двух ложечках. Потом я подумал и положил для джема еще третью ложечку.

А иначе было б не «аварэ!», как сказали б японцы…

Между тем, я вспомнил, что мы вот уже полчаса знакомы, а пока не представлены друг другу, и это тоже, в общем, не «аварэ!» Это только в сортире на Казанском не принято представляться и то из устаревших политических опасений…

И я сказал, приподнявшись:

— Меня зовут Венедиктом Степанычем, а вас, о, мой юный друг?..

— Ну можно эт… Толчк… Нет, зовите покудова Чесоткой…

— У вас — ЧЕСОТКА?!..

— У меня есть ВСЁ! — и мой гость гордо похлопал себя по яйцам.

— Вы знаете, японцы, когда видят что-то прекрасное, говорят: «Аварэ!» — вскричал тотчас я, не в силах сдержать восторг, возможно, мистический.

— «Заебись» по-нашему, — перевел тотчас Часотка и посмотрел на меня, чуть прищурившись.

 

Книжка с хуем на обложке

Я разу ее углядел нижку ету. А че мне от етого лысого опездла ще надо тока нижку. Там на ней япошка был с усиками и с прической лядь бабской ясен корень откудова и этот лысый бздун сё слизал, сарафан этот сой мудацкий. Но лавное из черной одежи у японсы ХУЙ с яйцами торчком торчал в полный почти стояк то ись очень так кокретно не придересся.

Ясен пень ся нижка про йёблю еси аж на обложке хуй дыбом то че в ней внутри обтрухаесся на хуй до конца жизни и такая нижка сильно ценная када особенно один а клиента нет ни хуя а их ни хуя часо ващет не бывает.

Я ведь часо бываю один потому клиент за нижки сои приссывает и не клеится сука прижимистая. А так-то я молодой ще и ебосос не бабскояговский тока гряненький.

Но на близкий погляд ниче в етой нижке больше прикольного не оказалось одно, как и везде, кидалово: бабочки какие-т садики и беседки, как в детсаду. Прада там была фотка какого-то япохи толстомордого но молодого ще и доброго судя по харе и сильно она на Тимура Изятулина походила у которого я в перую ходку личным пидаром межу прочим целых полгода был; назначили а я и от души, — очень нравился. Я аж гоно его кушал втихаря до того любил а уж сое с его хуя слизывал это как у опущенных водится седа, седа, — я аж попискивал. Он ваще был даже и не уркаган, а просо мастер золотые руки, сё делал любую фомку там любой втыкач. И даже када ебся дочек часо споминал и жену в Казани и мне пидару про них рассказывал доверял. О, я его обожал охуэть! Он даже меня Фатьмой называл, а не Толчком и не Унитазом када мы были наедине.

Я под им прям запраду кончал он ебет, а я безо сяких там рук просо так хоп, – и скину. Спера мужаки думали шо я страстный такой, проверили — ни хуя, обыкавенный. Тада решили шо он сам такой: не тока руками но и хуем мастак, но он аж обиделся, потому жену женщин ваще сильно любил, а я так просо замена на время. А шо я тоже любить могу етого никто никада ни в жись допустить не может: пидар же! Но ведь пидар пидару рознь, бывают межу нас разные.

Ну, к примеру сазать, рази я такой же вот мудошлепище как етот лысун в калошках? А нижку с хуем я се рано у него уведу или обложку ону, — ето без пизды, тока ремя нужно…  

Ремя — бабки, как точняк сазал вчера ще Никола.

 

Взгляд в сторону

Солнце горит уже высоко, оно почти белое и на вид раскаленное, как искра, но жар его ровный. Собственно, еще не печет по-настоящему: солнышко пока только примеривается к раскрывшейся встречу ему зелени, оглаживает сиреневые, белые, алые лепестки с их шелковистым и влажным отливом, улыбается. И даже черный, в серых заплатах, толь крыши, кажется, ухмыляется в ответ этому пестрому, тихо трепещущему от восторга разгоревшейся жизни великолепию, словно искры вспыхивают на линялых боках крыши, говоря: и мы, и мы, и мы, — и мы ведь живые!..

Издали доносятся ветерком крики кукушки, такие долгие, что перестаешь их считать, и они кажутся стуком деревянного молоточка: «У-о! У-о!»

Белая бабочка летит косо, как пьяная, и садится словно б все невпопад то на тот цветок, то на этот, смыкает крылышки, будто собираясь замереть тут навек, — и снова, вздрогнув, отрывается от пронизанных солнышком лепестков, оставляя на миг тень на их вздрогнувших пальцах. Вот она косо планирует куда-то совсем уж за куст, — за куст и мимо куста соседнего.

Пьяная от лета, которое вот-вот уж всерьез, со всей беспощадностью, разгорится, зажжет все вокруг, а особенно воздух.

На опушку выходит странный и вроде, как и бабочка, пьяненький человечек с всклокоченной лысо-рыже-седою башкой, с окладистой, но короткой седой бородой, с лицом, будто покрытым темно-красной корой. Носик-пипка его совершенно вишневый и настырно блестит то ли росинкой, то ли соплей. Широкий негнущийся плащ из брезента и лихие резиновые ботфорты, мокро сверкающие, как черные зеркала, придают ему вид мушкетера из леших.

Сквозь прищур кирпичных век он смотрит на мир вокруг, опершись на палку и совершенно довольный.

Благо-о-одать!..

 

Аварэ продолжается

— Знаете ли вы, мой юный друг Чесотка, что такое «Тядзин»?

— Знаю. И че?

— О, это название книги чайной церемонии, в переводе «Путь чая».

— Чифирь шо ль как готовить? Знаю.

— О, нет! Не чифирь! Хотя – какие странные смысловые рифмы открываются порой между путем дзен и э-э… обиходными понятиями наших зечков…

— Зека.

— Пусть так… А случилось это семьсот лет назад, в разгар кровавой эпохи Кумакура…

— Че «это»?

— Монах Эйсай, основатель школы Риндзай, привез из Китая в Ямато…

— Куда-куда привез?

— В Японию, — чайную церемонию. И наполнил ее высоким смыслом.

— Хули! У нас зека точняк все балдеют, прям торчат от чифиря, блядь… А нам, «опущенным», редко дают. Или дают за большие заслуги…

— А вы их имели?

— Да лана, чего… А че там дальше-то было, че дальше япошки делали? Трахались?

— Не совсем! Они сидели, наблюдали за чайником, за пляской огня под ним, вкушали аромат чая… И вообще это лучше всего было делать в специальном павильоне, а павильон должен был находиться в специальном саду, где отсутствовали цветущие деревья, а росли только самые строгие и простые. Церемония должна была отличаться именно простотой обстановки и печалью о быстротекучести всего в мире…

— Я-асненько… А простотой — это как? Могли в случай-чего и в тубзик поссать?

— Ну, простотой — это опрощением… А вам что, писали в э-э… плошку?

— Ну. Хули, «опущенный» раз…

— Какой странный, но, должно быть, сладостный вид опрощения! Аварэ!

— Да уж, заебись. А че, если мужик подходящий, че ж и ссачек не похлебать?

— Аварэ! Кушайте джем. Чесоточка, не стесняйтесь… Давайте, я поухаживаю за вами…

— Заеб… че ж так мало-то? Жметесь, да? Не аварэ ни хуя, — больше ложь!

— Ложь-те! И вообще, мой юный друг, правильней говорить: кладите. Но — вот мы уже и на «ты»!..

— Бля… Ну лана…

*

— О, аварэ, аварэ, аварэ!..

— Ой ля, ой ля, ой, сосе-оте класс-сс…

— Мы на «ты»!

— Ой,    ё-о-о!..

*

Широкоскулое лицо Николы возникает вдруг румяным блином в окне.

Он подмигивает:

— Бляди в деле? Здравствуйте!

Немая сцена из «Ревизора», озвученная далеким «У-о! У-о!» равнодушной ко всему земному кукушки.

Калитка за спиной у Николы хлопает. Сзади к Николе подходит лесник, хлопая в мокрой траве резиной своих необъятных ботфортов.

 

Эпилог

Вощем охуэть классно как мы се тада усроились! Нас с етим лысым опездлом мужаки ябли аж исры летели. У Фомы-лесника хуяра 24 см с ремя шариками, у Николы 19 с шестеренкой плексигласовой. Пложат мня на японсу, так шо моя жоппа над его ебососом как раз приходицца, — и двай то туда то сюда то эдак то так, да оба да в да смычка и в чтыре отерстия.

А опездл в мня ваще влюбился прям сильно покармливал я растолстел никада таким жирным не был а леснику нравилось типа сосем как телка я деревенская, а Николе ни хуя не катило он мальчаток конкретно люил шшупленьких как и ногие лять пид… — мужаки в смысе активные…

тоись я разрывался жрать не жрать но я хавал сё ж таки про запас. Мало ль лафа шо ли сё ремя будет? Не бувает так!

 а опездл мне жоппу лизал и хуй сосал сильно риятно и ваще был рям такой ласковый как на зоне старые птухи. Их никто не ебет уже вот они и просют младых тоже соих же «обиженку». Мы канешшна над имя ржем но инода позоляем за сахарок там ли ще за чё. Птому молодось нада с умом лять тратить жить восю!

Кроче, мы заебись да месяца на хуй прокантовались чисое аваре как сё этот опездл повизгивал. Но нижку про япошку с хуём на оложке я у него увел хоть и сам еле ноги унес в ту ночь до того сё стремно и страшно прям стало вдруг…

А сё началось с тово шо у лесника были седыи яйцы. Я эт не к тому шо он был типа там старый уже стрекозлина и шо уже ни хуя не мог, нет мог а у млодых ща часо нестояк полный как раз бывает экология типа или в армии ёбнули хрошо, конретно. А про седые лесниковы шары я спонил вот почему, — птому он ведь местный был, опытный, сё про сех знал и точняк какому дачнику какое изъебство катит. Очень лять знающий.  И он сговорился с Николой шо мы с им вдоем то ись я и Никола как раз бум дачников разных ослуживать еси кому какого изврату захоцца. А летом извесо моча в бошки ударяет сем, и сем с вывертом поебстись охота люди же…

И вот там окзался ще один лысый опездл но сиильно башлястый лять типа сеть магазинов и база хуеразвесочная кака-то. Хотя он месный был, разбогател тока вот. И он седа хотел шоб его погнобили малечка, — се богатенькие любют шоб их попинали-попиздили. Никола грит эт у них от нерьвов, сильно усают нерьвы у них птому других по работе лять целый день гоняют. Хоцца им как японса грил «отдыхнувения».

И вот мы с Николой и лесником Фомой ослуживали етот его изврат реально за бабло и неслабое. А Фома тож был инересный такой мужик плюваться сильно люил, в ротешник вденет мне пальцЫ, я варежку-то раззявлю а он туда и харкает, и харкотина воняет табаком вощет мущщинская и риятно. А он ще велел шоб я как бы ее жувал глотал и грил пасип, у кажной скотины ясно же сой изъеб, почему б и не пожувать, харкотина не блювота едь хоть я знал на зоне оного петушинку крый любил прям ею блювотой етой аж птаться. Но он такой замараха гнилой стал уже ево иначе никто и не пользувал.

от он грил шо по скусу блевоты можно характер чловека оределить как по ладони цыганки. Мне лично он сказал шо я добрый я часо в нево блювал, вощем отъехал он по етой теме вконец хоть закапувай!

И етот богатенький-то башлястенький-то кроче опездл сам к ам повадился без охраны ходить, дверял то да сё, и было сё очень даже рекрасо. Класс, заебись до чего классно ты лять давай смекни я сосу японска бок жопешник ему вылизывает а Никола с Фомой на нем спагами и хуями восю упражняюцца.

Житуха лять!

Прада хуек у нево смого был маа-аленький и ничем не брызгался. Зато он мня в сеть сою магазинную зять общался. Хуяру-т я ведь седа найду в люом сортире гроздьми висят а вот месо де бабки плотют хренушки.

Но сё хрошее грю ж пиздец и кончаецца. Ка-то приперся сосем под ночь наш башлястенький и грит сё мужаки пздец седни ябемся по-черному въебывайте со сего размаху по яйцам мине шоб в лепеху жана сучка с инспекцией налогувой снюхалась хахеля завела и ваще лять сдала его конкретно пзда гнойная.

И хуяк нам целу сумку пузырей аж хрустальных. Из таких не пить на такие тока молиться рази шо.

Ну, выпили. Подвесили ево под птолок. Хлоп его Никола кирзачом межу ног, хлоп и Фома; хуяк и обратно Никола. А он воет кчаецца изгинаться пытаецца и друг срать чисо-конретно стал. Я пдумал ни хуя се а ще оразованный.

А японски бок копросессия завизжал и айда к жопени башлястого ебососиной прям присосался не отодрать. Ну, я че-т сплохоал блюанул с крыльца или пойло не то попалось и птом я сам гоно тоже жру но не ваще а тока от люимого чловека а ваще от люого жрать, — че мы синьи шо ли сосем уже?..

Вернулся в избу, — сё тож, мочилово конретное уже и срач непрерывный ор стоит. Кроче оргия.

Ну, гланое въехал я шо конец нашей расрекрасной здесь житухе пиздец просо конкреный. Опять лять в бомжики подаваться! Дык луче уж оному а то может их щё и посреляют? Пшел я к японски боку цап нижку де мужик со сем прибором на обложке, — и когти рвать!..

И ще я ватник у Фомы зял потому осень уж скоро. И на память: се-тки мужик злоебучий и 24 см не хуе-мое.

А терь я вот зиму кантуюсь на сройке мужакам сосу. Сё же хлеб, — а то нет скажете…

 

Март — июль 2005 г.   ..^..



Высказаться?

© Валерий Бондаренко