|
— Супер! — Настя Бармалеева аж крутанулась на хлипеньком стульчике и чуть не хлопнулась с него на бурый ковролин редакции.
Дело в том, что ей срочно поручили сделать материал, а она даже не сразу въехала, что, собственно, от нее хотят.
Конечно, завотделом толстый и пыльный Аристарх Антонович хотел от нее ясно чего. Но он уныло жаждал этого и от всех окружавших его дам и девиц, и даже от уборщицы Маргариты Михалнны, сильно пьющей одеколон очень интеллигентной и одинокой дамы. Однако же и она отказывала ему, почему Аристарх вынужден был облекать свои отношения с женщинами в форму производственных заданий, легких ворчливых выволочек и мелких мальчишеских каверз. Вот и сегодня утром он выдал Насте Бармалеевой, юной и похожей на мартышку очкастой особе, задание, — сделать материал о влюбленном черте.
Настя только вздохнула: вечно у этих мужиков один трах на уме! А между тем, ее новый желтый комбинезончик и зеленые босоножки с малиновыми пряжечками так и жгли все ее существо, потому что рядом с ней, за соседним столом, скорчился угрюмый веб-дизайнер Андрей, с которым она накануне так удачно поссорилась.
Удачно — потому что пришлось под этим предлогом улизнуть из их берлоги к родителям на Кутузовку, а там как раз ее и ждал этот самый комбинезончик, который старший брат Муха привез ей из Лондона. И босоножки тоже привез. И хотя сам Муха — человек занятой, дипломат и наглый, и с колыбели обзывает ее по-всякому, — однако порой он бывает внимательным.
Брат один понимает, как Насте нелегко с детства жить с такой вот фамилией, да еще и с этакими очками на мизерной переносице. От всяких там комплексов Насте приходится то морщиться, то щуриться, то немножечко подвывать. Все это Муха называет «кроить рожу, и без того жутковатую даже в полдень». Но в целом брат ей сочувствует и одобряет, — вот даже настоящий комбинезон от Мэрлин Пёрли притаранил.
Зато гордый Андрей, хоть и спит с ней, но вечно ссорится, и она уходит от него на целые ночи две, куда-нибудь, — чаще к родителям. Впрочем, ссориться сейчас с ним Насте просто необходимо, потому что вечером… Но что будет вечером, — о том мы расскажем в нужное время и в нужном месте…
Итак, час назад на запрос «Влюбленный дьявол, черт, бес, демон, нахал» Яндекс выдал ей 1235 ссылок. Пошарив по ним и обретя массу сведений о монстрах, панках, сатанистах, гомосексуалистах, мужиках и прочих выраженных и невыраженных сектантах, отщепенцах и извращенцах, Настя нашла, наконец, то, что и было нужно.
На смурном дымчато-сером фоне монитора готическими малопонятными буквами мигала статья с претенциозным заглавием «Если вас полюбил сатана…»
Вообще Настя Бармалеева была тертым калачом в лабиринтах всяческой мистики, ведь работала она в газете «Новое страшное обозрение» уже третий месяц.
За это время она успела написать массу всего: интервью с пятью убежденными московскими каннибалами (сама придумала, а прототипов взяла из преподов с их курса, которые попротивнее); обзор прогнозов ясновидцев из поселка Уренгой (название она тоже взяла наобум, конечно, а оказалось, что и впрямь есть такой); репортажи о тайнах подземного Нижневартовска и о визите НЛО в деревню Барвиху под Верхнеудинском.
Но главным ее хитом стал материал о Валерии Новодворской с чудненьким заголовком: «Баба-яга на завтра», — в нем Валерия Ильинична, давнишняя подруга ее знакомых, признавалась за неслабые бабки, что она святая великомученица, потому что еще при Советской власти вынуждена была носить обувь фабрики «Скороход» и стала с тех пор убежденной православною девою мироносицей (конечно, только пока в душе, пусть это и не очень бросается в глаза тайно влюбленному в нее негодяю и пошляку Анпилову, который обещал по телеку пощупать ее вместо мумии Ленина, но обещания до сих пор так ведь и не выполнил, коммуняка он этакий…)
— Вау! — повторила Настя, отлично зная, что Андрей тотчас вздрогнул и покосился назло Насте (и мимо нее) в окно.
Ничего, на сегодня пусть отдохнет, разрешила мысленно Настя. И бойко скачала нужный материал.
Соломенные волосы на маковке Андрея ощетинились, как иглы дикобраза. Настя мельком, но со вздохом нежности пронеслась памятью над этой маковкой, когда эта самая маковка так упорно позавчера щекотала ей лицо и грудь, будя к утренней радости. Но позавчера был выходной, и не было ссоры… Сегодня же мириться рано еще…
Настя бездумно распечатала статью, не дочитав текст до конца, и потащила ее Аристарху.
Пока он просматривал листки, быстро отшвыривая их от себя, как раскаленные камешки, Настя успела подумать, какой он все-таки некрасивый и явно ведь занимается онанизмом, — и это в его-то возрасте!.. Стыд какой… Стыд и позор — но не жалость! «Эти танки по мне не пройдут!» — гордо подумала Настя.
Кроме того, она посмотрела на часы у Аристарха над головой и с тревогой определила, что через полчаса ей нужно кровь из носу просочиться на улицу к фонтану на «Пушке», потому что там ее будет ждать Роман.
Она глянула на прибежавшую эсэмэс-ку: «Настюк, все ОК, в 13.30. Роман».
Вот почему-то себя он ни Ромкой, ни Романюком тем паче, не называет, сердито подумала Настя.
Настроение у нее сильно подпортилось. Настя видела, как лицо Аристарха становится все кислей, а нижняя губа его совсем спряталась под усы, и листки он отшвыривает все стремительнее.
Не прокатит, уныло подумала Настя, придется переписывать… Черт, дался им этот влюбленный дьявол… А Роману следовало бы поприличней к ней обращаться. «Настюк»!.. Ути-пути… А звучит как «крысюк»… И вообще, ему сорок, ей двадцать три. Может, пора уже с ним завязывать? Универ позади, впереди жизнь самостоятельная…
Настя пытливо глянула в Андрееву сторону. Сопит, не оглядывается. У-у, противный!..
И она мстительно и даже как-то ликующе вспомнила о Романе.
Аристарх, наконец, отбросил последний листок. Он беспомощно, соболезнующе глянул на Настю поверх очков.
Настя скорчила умильную рожицу и пожала одним плечиком. Типа: не виноватая я — он сам пришел…
Аристарх посопел еще и достал сигарету, продул ее.
— Бармалеева, ты вообще знаешь, что такое черт?
— Догадываюсь… — беспечно снова пожала уже обеими плечами Настена.
— Он — ВРАГ рода человеческого и самое совершенное создание бога!.. Он… Да ты Достоевского хоть читала?
— Мы проходили, — обиделась Настя.
— Вот именно, — «проходили»! А ты представь, Бармалеева, что тебя полюбил Свидригайлов, — вовсю задымил Аристарх. — А дьявол, — он ведь и еще пострашней!
— Подумаешь… Свидригайлов был очень даже и ничего себе, только педофильничал не по-детски.
— А Смердяков?
— Ой, вот этого уж не надо! Он же совсем, конкретно противный! — сморщилась Настя. — Неужели, Аристарх Антоныч, и дьявол такой? А тут в статье, наоборот, сказано, он был сперва красавец, это только в средние века ему рога пририсовали…
— Ну, я ж сразу и понял, что статейка-то не твоя! Такой панегирик дьявольской любви к человеку!.. Такой аргументированный… У сатанистов, поди, скачала?
Настя вздохнула с беспредельной тоской. «Наверное, он просто клеится… — решила она. — Поэтому и закинул удочку насчет Смердякова… Господи, какой кретин! И боже, какая гадость вся эта их гнилая литературщина! И Достоевский, который, кажется, был припадочный и конкретный псих… Господи, как же кушать-то хоцца…»
— Я перепишу, к вечеру, — честно пообещала Настя. — Вы, короче, Аристарх Антоныч, мне поточней после обеда обрисуйте, что, собственно, надо-то?
— Надо, прежде всего, душу в работу вкладывать! — наставительно пророкотал Аристарх.
— «Вах! И этот прокуренный онанист будет мне сейчас мозги компосировать!» — ужаснулась Настена.
Электронные часы над Аристарховой головой выставили, как два зеленых глаза: 13.13.
— Я, правда, перепишу, — жалобно заныла Настя. — Я сейчас тока перекушу, ага?
При слове «перекушу» хохолок на затылке Андрея насторожился.
— «Ага! — подумала Настя. — Вот же тебе!»
И цапнула листки со стола редактора.
Конечно, на «Пушку» Бармалеева явилась с естественным для всякой уважающей себя женщины опозданием, но с досадой отметила, что Романа и его черного «лексуса» еще нет. «Буду рвать!» — подумала Настя с угрюмой, беспомощной какой-то решительностью.
Она села на пустую скамейку и погрузилась в невеселые размышления о своей женской доле, которая иной задвинутой дуре показалась бы и прекрасной, но ведь все познается в сравнении…
Конечно, Настя родилась в приличной семье, а глупая фамилия происходила от искаженного Бромлей или Бромли — придворного врача Иоанна Грозного и ее, между прочим, прямого предка. Но разве же объяснишь это в детском саду, школе и просто иным взрослым, которые, на беду Насте, с детства усвоили шедевр Корнея Чуковского? Тем паче, что чаще внешность и сами повадки Настены совсем не роднили ее в сознании человеческом со светлым образом (скажем-там) какой-нибудь Красной Шапочки…
Начать с того, что еще в седьмом классе паразит Витька уболтал ее на акт любви, на чердаке, и этот акт ей сильно тогда не понравился. Но сам Витька ей очень катил, — он был такой бывалый, матерый пацан и защищал несчастную, всеми травимую Бармалееву от насмешников во дворе. И вообще его старший брат уже второй раз сидел, а мать и отец беспробудно пили, и это было залогом полной Витькиной свободы. Настя дико завидовала ему по этому поводу, хотя сам Витька вроде не меньше завидовал ее прекрасной вылизанной квартире, милым родителям и старшему братцу, который кончал тогда МГИМО.
Теперь-то, с высоты взрослого опыта, Настя понимала, что Витька был без черта в душе, а ведь мог бы из мести судьбе пустить ее по рукам, жизнь ей всю поломать… Но нет: он оберегал ее даже с какой-то отважной мечтательностью. Быть может, она была для него символом жизненного успеха, — это она-то, с вечно спущенными чулками и мутными захватанными линзами непомерных очков?..
Н-да, элегантной ее не назвали бы тогда даже растресканные губы влюбленного Витьки…
Потом родителей Витьки лишили прав. А самого Витьку сдали в интернат. Года три назад она встретила его совершенно случайно на станции М. Алексеевская, он вышел из головного вагона. Пузатенький молодой машинист… Он вгляделся, но не решился ее узнать, а Настя подумала, что и незачем прошлое ворошить. Витька в этой жизни нашел себя, то есть он «выплыл», но был теперь совершенно неинтересен…
Настю увлекали лишь натуры романтические и маргинальные.
После череды всевозможных (и необходимых для пытливой и свободной девицы) «ошибок», уже в универе, на жизненном пути Настеньки Бармалеевой встал Роман Петрович Гореюмов, который преподавал им историю западной журналистики, а потом вел творческий семинар. Конечно, этот журналюга, поработавший аж и в президентском «пуле», не под какое такое «маргиналово» вовсе не подходил. Он был воплощением жизненного успеха в глазах всех Настиных сокурсников, — блестящий, богатый и джентльмен. Злые языки уверяли, что и преподает-то он в универе не денег для, а только девочек ради, которых, нужно отдать ему должное, он любил и УМЕЛ любить. А вот многочисленные «профессионалки» уже только оскорбляли его утонченный вкус…
Правда, всех удивляло, что он «специализировался» на девушках, скорее, странных, чем симпатичных. Среди его пассий была одна откровенная сумасшедшая, которая потом конкретно загремела в психушку, в том числе и на почве их отношений…
Так что внимание блестящего Гореюмова к какой-либо девушке трудновато было посчитать совсем уже комплиментом.
Но чем черт не шутит? А шутит он практически всем. Настя отдалась ему больше из интереса, но потом все же и увлеклась… Или ей так сперва казалось, что увлеклась?.. Их первая ночь…Они вдвоем встретили Новый год у него на даче, пылал камин, в широких окнах искрился снег среди строгих сосен заповеднейшей части Подмосковья. Собственно, уже это могло бы обоих насторожить: с чего это он забросил всех своих друзей и вот с ней, с одной…
Их роман длился два уже года, на удивление всем посвященным (а именно — Мухе и подружке Насти знойной кубинке Атенаис, но о ней о, после, после, — о, после, конечно же, как-нибудь…) и на удивление даже самой Настене.
Гореюмов, скорее, ее отталкивал, и она очень пылко начинала при нем почему-то вспоминать свое детство. Но когда дело доходило до «дела», — о, тогда под умелым напором бывалого журналюги Настя начинала чувствовать себя животным вроде ласочки, что было ужасно приятно, но потом как-то, как раз, вовсе и неприятно, потому что Настя привыкла относиться к сексу вообще и к его атрибуту мужикам в частности с некоторой насмешечкой девушки вполне от всяческих глупостей свободной и почти независимой… Потому что с ее внешностью надеяться на слишком большой успех, сами понимаете, было бы все ж таки опрометчиво…
Настя глянула на часы. Ого! Уже 13.40. Подлец, подлец… Надо порвать и — порвать сегодня же, непременно… О, теперь ей понятно, почему Атенаис называет всех мужиков сволочами, и только мулаты достойны, по ее мнению, некоторого брезгливого женского снисхождения…
Настя надулась, сунула руку в сумочку, чтобы хоть статью про черта влюбленного дочитать. Но вытянутые из-под косметички листки были совсем о какой-то Матрене Каламбуровой, новой пророчице из поселка Собачья Радость на Крайнем Севере. С ужасом Настя увидела энергичную и язвительную правку красным маркером Аристарха Антоныча.
Господи! Она не те листки у него со стола цапанула…
Настя охнула и с досадой запихнула смятые бумажки в сумочку, но тут перед ней предстала толстая, лиловым атласом отливавшая ядреная попа. Настя испугалась уже не по-детски, но вовремя поняла, что это «ряженый», с рекламой сантехнических средств: «Наши ершики сделают вас счастливыми!!!» — ядовитой и именно ершистою зеленью горело на лиловой попе.
Настя досадливо шлепнула сумочкой по назойливой рекламе, и клоун в своей синтетической тумбе, с желтым ершиком на синем цилиндре, отвалил величаво, как некий «Титаник».
— «День седни какой-то кретинский!» — подумала Бармалеева.
И словно в осуществление ее этой мысли, на скамейку рядом с ней ухнула парочка панков. Воняло от них трусами и пивом, они вроде боролись друг с дружкой, визжали и матерились, но ужасней всего была грязно-пегая крыса, которая шлепнулась с плеча одного из панков и уставилась на Настю весьма недобро.
Настя вскочила. Теперь она готова была послать на фиг весь свет со всеми его мужиками и даже мулатами, — и буквально упала в объятья Романа.
— Подлец! — вскипела она.
— Пробка от Театральной, — возразил невозмутимо Роман и обнял ее так надежно и так ароматно (о, этот его задвиг на хорошем парфюме!), что Настя тотчас как-то и успокоилась.
Странное дело — эти мужчины! Вот в Андрее все ей было ясно и мило, и даже его непокорность демонстративная… Безотцовщина, мать в Клину, пьющая парикмахерша, — он всего добился сам; он смотрел на беззаботную Настю так, как Витька в свое, еще не пузатое время. Вот из таких-то и получаются настоящие мужья-подкаблучники…
Но мысль, что муж у нее будет банальнейший в семейных трусах подкаблучник, пока еще выводила юную Бармалееву из душевного равновесия. Ей бы хотелось какого-нибудь, скажем, рецидивиста.
Незадолго до универа у нее был один парень из Оренбурга, который уже сидел. И хотя внешне он походил на итальянского кучерявого мальчугана, однако имел все замашки пахана. Прокололся он на том, что так и не смог пользоваться их туалетом, — там все слишком блестело и настойчиво пахло любимыми мамиными фиалками. После свиданий молодой мафиози остервенело мочился в подворотне, что уже само по себе делало его не таким героическим и весьма уязвимым для возможных пуль…
Роман медленно покатил вдоль Страстного бульвара. Его «лексус» как бы принюхивался к открытым дверям ресторанчиков. Настя молчала, демонстрируя обиду. Сладчайший Моцарт заливал салон бесперебойной какой-то кружевною патокой. Бармалеевой вспомнилась розоватая «вата» на палочке из Анапского древнего детства…
У красного здания с куполом машина остановилась.
— Ну-с? Мы все дуемся? — Роман не торопился покидать авто. Он вполоборота сидел к Насте, небрежно кинув руки на дугу руля.
Краем глаза Настя отметила, какие у него все-таки изящные руки! Как крылья. Руки скрипача… А вот на губы лучше не смотреть, — среди модного инея «трехдневной» щетины они казались тупо плотоядными, почти сизыми от полноты крови, — и что-то в нижней части лица Романа было такое, отчего Насте вспоминался агрессивный настырный хряк, которого она где-то, когда-то в детстве видела… Только вот где и когда?..
— Ну-с, Настюк, что у тебя опять приключилось?
— Ничего не приключилось! — огрызнулась Настя, стараясь смотреть мимо, но попадая взглядом на его руки. — Задание получила дурацкое.
— И что, собственно, за задание?
— А!.. Влюбленный дьявол; в общем, мура какая-то…
— Почему же мура? — несколько обиженно протянул Роман.
— Потому что материала в сети до фига, а ничего конкретного. Все одни какие-то сказки…
— Почему это сказки? — почти печально спросил Роман.
Настя увидела, что он смотрит не на нее теперь, а сквозь лобовое стекло.
— Ну, я скачала какую-то фигню Аристарху из интернета, он меня с ней послал… — заныла Настена. — Короче, все переписывать… Роман, я лопать хочу — стррашэннно-о-о-о-ё-ё-ё! И потом, у меня мало времени…
— И куда ж это ты торопишься? — рассеянно усмехнулся Роман.
— Как куда? Я обещала до вечера материал этот выродить! А вечером ты же сам меня тащишь в театр на тетку смотреть! Не могу же я в этакие «сфэрри» в комбинезончике припанкованном притащиться… Заедем к тебе, я переоденусь.
— А что ж ты сразу прилично не оделась, Настенька?
— Да потому что… — эх, не могла же Настя все ему так вот и выложить.
— Есть кто-то, кому не положено знать, что ты сегодня идешь в театр? — вкрадчиво осведомился Роман, и рука его мягко совлеклась с руля Настене на колено.
— Господи! Как ты мне надоел! — от души глубоко вздохнула Настя. — Я же, Роман, ЖРАТЬ хочу совершенно же конкретно ЖЕ-ЖЕ-ЖЕ!..
Неожиданный сухой и горячий поцелуй Романа заглушил ее почти детский вопль.
Их близость… Чаще Настя боялась ее: закрывала глаза, и ее куда-то несло, в некую пропасть, так что дух захватывало. И так подолгу, и так почасту, и боже, боже, — везде, везде…
А когда он засыпал, Настю вдруг, сопя, облапливала обида, так что реветь хотелось, — вот именно, по-детски реветь, словно только что старшие мальчишки из чужого двора опрокинули ее из санок в сугроб, и она бултыхается в рассыпчатом снегу беспомощно, неуклюже. А они ржут и ногами ей в лицо тычут. И Настя вдруг чувствует, что помощь к ней уже не придет, никогда, ниоткуда. И она перестает тогда плакать. И она тихо, вздыхая для себя незаметно, ждет грядущей своей погибели.
Был такой эпизод в ее детской жизни…
Но иной раз ее так тянуло к Роману, именно к многоопытному мускулистому и жилистому, жесткому телу его, что она аж приплясывала и вещи швыряла от нетерпения.
С Андреем все было не так, — проще, нормальнее; НАТУРАЛЬНЕЕ. Там уж она, как Андрей ни выкаблучивался, чувствовала себя и старше, и опытней. С Андреем все было ясно, уютно, — Насте только пока не хотелось, чтобы началась до срока вовсе уж семейная скука и муть, и она «брыкалась», а Андрей от души, идиот, печалился.
Но идиот он был роднее родного, — это уж точно, от этого никуда, блин, не денешься…
Роман протянул руку на заднее сиденье за портфелем, щелкнули кодовые замки.
— У тебя сейф целый, а не портфель, — заметила Настя.
— Хуже! — усмехнулся Роман. Порылся в папках и файликах и вытянул один, канареечно-желтый. — Вот, глянь здесь. Думаю, подойдет и тебе, и твоему Аристарху…
— Ой, Аристарх нынче совсем отъехал: сказал, чтобы я душу в работу вкладывала! — пожаловалась Настя, кокетничая.
— Но он прав, — пожал плечами Роман. — «Душа обязана трудиться…»
— Особенно в «желтой» прессе… — и Настена и заскреблась вылезать наружу. — Я слона ща скушаю, — прада, не подавлюсь!
Ресторанчик оказался очень даже не слабый. Снаружи обшарпанный, выщербленный кирпич; чугунная чешуя решеток на узких окнах, а внутри — крашеные в тревожное, алое своды. Алые скатерти, алые кресла, и — почти полная пустота.
На сцене, совсем скрытый роялем седоватый лабух играл из Моцарта, ловко сваливая с темы в джазовое необязалово, а за одним из столиков сидела не странная нынче пара: длинная белокурая красавица и лысый «шкелет» с лицом, бывалом, как мшистые кочки магаданской тундры.
В дверях торчали мэтр, каблукастая женщина-сомелье и трое официантов, похожих на гимнастов олимпийской сборной Того. Во всяком случае, все гарсоны являлись неграми и блестели, словно наваксенные. Фраки на них были густо-красного цвета, цвета крови — или томатного сока — или розы, которую Роман всучил Насте еще в авто, а теперь Настена ею все пальцы себе исколола. Но выпустить розу из рук до самого стола не решилась. А почему не решилась — сама понять не могла…
Гореюмов сделал заказ (он никогда не советовался с Настей, но ей было вообще наплевать: о пище она размышляла только в состоянии реального голода). Женщина-сомелье, кольнув Бармалееву опытным взглядцем, тоже сосредоточилась на Романе.
— Итак, основным блюдом мы берем «волчью сыть», а из напитков — боржоми и бутылочку шато дю панк, — подытожил Роман. — Знаешь ли ты, Настенька, что такое «волчья сыть»?
— Воображаю! — отрезала Настя. Мало того, что она вся голодная, он начнет сейчас рассусоливать про гастрономические изыски.
— Нет, милая, ты понятия не имеешь об этом, как и вся современная молодежь. А между тем, это любимое блюдо Иоанна Грозного.
— Тем более представляю! — состроила рожицу Бармалеева и потянула листки из желтого файлика.
— Да успеешь, успеешь ты просмотреть это все! В машине успеешь. А ты вот лучше послушай про «волчью сыть». Представь себе трескучий мороз, лунка во льду и озверелый от голода волчара. И что он делает?
— Официанта зовет, наверно, — упрямо сварливила Настя.
— Не-ет, милая ты так не шути! Он первым делом обнюхивает лунку и, если чует запах щуки подо льдом, опускает хвост в лунку.
— А рыба что? Свитер из его хвоста себе вяжет?
— Ты такое дитя, Настена! Мне даже говорить с тобой иной раз страшновато бывает…
— Я тебе не дитя! Я сейчас голодная женщина… — угрюмо проворчала Бармалеева. — Ну, и что делает этот твой серый волк?
— Он сидит над лункой, опустив хвост в нее, и ждет, когда щука вцепится в него. И как только она хватает его зубами за хвост, волк рвется изо всех сил прочь от лунки и лупит хвостом по льду. Щука бывает сначала оглушена, а потом и убита. Вот такая щука и называется «волчья сыть».
Роман осклабился. Зубы у него были неровные и желтоватые.
— Слушай, Роман, не корми меня сказками! Дай, я лучше посмотрю, что за чушь ты мне подсунул про этого черта.
— Дья-во-ла, — сдержанно, но строго поправил ее Роман.
Настя только головой тряхнула: будто бы есть какая-то разница?..
Она вытянула листки из желтой папочки и углубилась в них.
Бармалеева, между прочим, прочла:
«ВЛЮБЛЕННЫЙ ДЬЯВОЛ.
(Материалы для разработки темы).
Согласно религиозной традиции, дьявол, он же и сатана, есть наиболее совершенное и близкое богу его творение. После разрыва с богом (так называемый «бунт сатаны»), дьявол был низвергнут в ад, стал «князем тьмы» и «царем мира сего» (то есть мира земного). Используя это свое положение, пытается искушать людей жизненными благами в обмен на их симпатию и службу себе. Будучи побежденным богом, вынужден смиряться с периодическими истязаниями со стороны неба в виде любви к простому смертному. Внушенное сатане влечение к человеку (независимо от пола, возраста и социального статуса последнего) может остаться и безответным. В подобных случаях сатана старается подарками, всевозможными благами и откровенными взятками завоевать сердце любимого(-ой). Он широко прибегает также к шантажу, угрозам и изощренным запугиваниям. В случае победы сатаны над сердцем человека, у последнего появляется ряд проблем, которые, в конечном счете, могут привести к гибели самого человека. После своей смерти замаранный любовью к дьяволу становится демоном и членом свиты врага рода человеческого. Самый известный случай любви сатаны к простому смертному описан французским писателем 18 века Жаком Казотом «Влюбленный дьявол».
Далее шла короткая справка о Жаке Казоте: «Казот Жак — французский коммерсант, проведший много лет в Индии, где, по слухам, приобщился к местным духовным практикам. По возвращении во Францию Казот стал одним из самых модных завсегдатаев парижских салонов и был введен вместе с дочерью в ближайшее окружение королевы Марии Антуанетты. Прославился своей готической повестью «Влюбленный дьявол». После ее публикации в обществе широко циркулировали слухи, что в ней Казот рассказал историю своего романа с сатаной или использовал реальный случай из жизни своего знакомого. Современники считали его ясновидящим. Зимой 1788 года на приеме в одном из салонов предсказал всем гостям скорую гибель или жизненный крах, в том числе и себе. Разразившаяся через полтора года Великая французская революция полностью подтвердила все предсказания Казота. В 1794 году он и его дочь пали одними из последних жертв якобинского террора. Эпизод с «предсказанием» Казота стал темой юношеского стихотворения М.Ю.Лермонтова».
— Ваш заказ, — прошелестела над головой Насти женщина-сомелье.
Настя вздрогнула и запихнула листочки в файл.
В глаза Роману она взглянуть побоялась.
— Но… а сам текст, статья? Это же одна сухая информушка… — пробормотала Бармалеева, вяло теребя вилкой рыбу.
— А текст — ты САМА напишешь, — терпеливо возразил Насте Роман.
— Но я не успею, до вечера…
— А до вечера и не надо…
— А Аристарх?.. — одними губами произнесла Настена. Она уже, кажется, все поняла…
…У входа в редакцию Настя наткнулась на пикапчик «скорой».
Аристарха Антоныча вынесли на носилках.
— Живой?! — просипела Настя.
— Отойдите-ка, девочка, — отстранил ее синий амбалистый санитар.
— Помни, сегодня в полшестого я за тобой заеду! — шепнул ей Роман.
Настя отдернула руку.
— …и он выживет!.. — совсем тихо пророкотал Роман.
С темным лицом Настя вползла в редакцию.
— Андрюша… — виновато протянула она.
Андрей так резанул Бармалееву взглядом, что Настя тотчас спрятала, отвернула лицо.
На столе Аристарха Антоныча, поверх бумаг, она заметила длинный листок. На нем алым маркером косо было написано рукой Аристарха Антоныча только одно слово: «НАСТЕНЬКА!!!..»
Весь оставшийся день прошел тревожно и суматошно. Андрей без конца трезвонил то в больницу, то родичам Аристарха, то еще куда-то, — и снова в связи с инфарктом главреда. Настя будто стерлась из окружающего его пространства, и это ее задевало. «Какая я все ж таки дура!» — подумала она про себя совершенно честно. В то же время — широк человек! — Бармалеева ощущала и сквознячок злорадства у себя где-то «под ложечкой»: ведь только ее встреча с Романом сегодня реально спасет Антоныча!
Она, как богиня судьбы, держала в своих ладошках его спотыкливое сердце.
Странно, что мысль о самом Романе не приходила ей в голову совершенно.
Настя только старалась не касаться взглядом стола главреда, на котором все также пламенела эта записка-призыв-предупреждение, — или мольба? «НАСТЕНЬКА!!!»
В половине шестого Бармалаеева собралась. Андрей все говорил по телефону, как бы демонстративно от нее отвернувшись.
— «Ну и черт с тобой!» — в сердцах подумала Настя и ушла, не прощаясь.
Впрочем, на пороге конторы она чуть не споткнулась. Но тем злей закусила губу.
Роман уже ждал ее в своем черном «лексусе», распахнув дверцу. Прямо-таки разлетелся с широким жестом. Этакое кавказское гостеприимство… кавказское же и долголетие… — машинально неслось в голове Настены смурными тучками-облачками. Она вдруг подумала, что ресторанчик-то явно в церкви был… Там даже икона светилась вверху купола, золотая, но перевернутая…
— Настя, все будет хоккей! — усмехнулся Роман, с прищуром разглядывая ее лицо, мрачное и какое-то сонное.
— Аристарх-то выживет? — храбро и даже сварливо осведомилась Настена.
— Ска-зал: хок-ке-эй! — пропел Роман и бодро, как физкультурник, провозгласил. — Итак, едем принимать человеческий облик!
Квартир у Романа было, собственно, целых две. Одна, поплоше, на Рублевке, в новехоньком домине со шлагбаумом, а другая на самом углу Тверской, так что из широких окон ее была «площадь Красная видна». Но на Рублевке — хотя и при наличии шлагбаума и консьержки — в лифте на стенах кто-то отчаянно малевал, отчего и каждое путешествие туда выглядело каким-то нисхождением в трущобу с джакузи.
Гораздо сложней сложились отношения Насти с квартирищей на Тверской. Вообще, она любила и уважала дома только старой застройки. У них на Кутузовке тоже, хоть и квартира небольшая, зато подъезд был всегда обихожен, а к Новому году консьержка выставляла в холле елку с допотопными украшениями. Их Настя помнила еще с раннего-раннего детства. Кроме того, в квартире имелась аж лепка на потолке, — из нее как раз росла люстра, которой мама дорожила почти, как своим партбилетом. Другое дело, что лепка являла собой очевиднейших два яйца, отчего почти каждый новый гость в доме Бармалеевых, взглянув на потолок, говорил или уж точно думал: «Высо-окие отношения!..»
Квартирища Романа Петровича на Тверской тоже была с лепкой, но там обошлось как-то без изображений половых органов на потолке. Зато в ней полно было высушенных чучел всяческих дивных рыб, похожих на динозавров, громадное темно-коричневое яйцо размером с две Настиной головы, некие замершие навек в своих предсмертных извивах грибы и моллюски. Все это висело на цепях, торжественно колыхаясь и колеблясь от прикосновений. Целое подводное мертвое царство… Поэтому двигаться в комнатах здесь Настя старалась все-таки осторожно. Иногда и она, правда, любила прильнуть к одному высохшему шару-грибу, сквозистому и резному, и взглянуть через его узоры на какую-то там кремлевскую башенку. Башенка походила то на девушку-утопленницу, то на запутавшийся в хитросплетениях женского организма мужской знак любви.
Все ж таки детство, проведенное под лепными яйцами сталинского архитектора-приколиста, даром для Бармалеевой не прошло… Но, как теперь казалось Настене, вышло вот боком.
Боком выходила и вся ее жизнь при этом Романе, которого она, впрочем, называла про себя странным, — на большее не решалась, большего не хотела, страшась и назвать его.
И потом, она же сейчас совершенно конкретно спасала Антоныча!..
О, какая же она была стерва, обозвав его про себя еще утром пыльным онанистом! А ведь в жизни все так непросто и так, скажем прямо, все неспроста. Зато вот запросто все случается как раз тогда, когда этого вовсе и не желаешь…
…Прикованные к потолку чудища Романовой квартиры обрывались здесь на пороге опочивальни. Опочивальня была совершенно царская, с золоченой мебелью, купеческим розовошелковым балдахином, — и вообще Настена утверждала, что в такой роскоши можно только одеваться, а если разденешься ненароком, — точно схлопочешь комплекс или невроз на почве осознания собственной неполноценности. Впрочем, Роман уверял ее, что интерьер — копия спальни в одном английском замке. И Бармалеева с женским лукавством тотчас же подумала-просекла: «А уж не твой ли это, собственно, замок, Ромашечка?»
Но слишком большая роскошь Бармалееву, вообще говоря, утомляла, — она начинала в душе тосковать и стенать, понимая, что все это может конкретно существовать для дамочки с внешностью титулованной куклы Барби — Дианы Уэльской, но никак не для нее, у которой такие линзы (пусть и прикольные), зато фигурка, скорее, куренка, чем античной богини.
Короче, она полагала, что в отношениях с Романом ей и светил разве что только роман, а потому и не фиг разевать рот на все эти чучела с балдахинами. «Фиг и проглотишь!» — заключала Бармалеева сдержанно.
А кстати, и о политике. Мама ее, старая леди из КГБ, до сих пор хранила три пухлых скоросшивателя с протоколами партсобраний актива их подъезда за 1998 — 2001 год. Брат Муха хохотал, называя их «Протоколами Сионских мудрецов», и слово «сионские» уязвляло маму до глубины души. «Как ты не понимаешь, Михаил! Это ж почти фашисты, фашисты!» — негодовала маман. Слово «фашист» было самым страшным для нее словом на всем белом свете. Вот почему, наверное, в третьем классе на веселый и нарочно неправильный вопрос одного подвыпившего маминого друга по работе: «А на ком ты, Настенька, хотела бы жениться?» Настя резко ответила дураку: «На фашисте!»
Рядом с парадной опочивальней находилась спальня попроще, где Настя и ночевала порой, там же помещался и старинный шкафчик с некоторыми ее шмотками, о существовании которых Андрею лучше было б не знать. Это все были вещи из «другой» ее жизни, о которой Андрюшка мог прочитать разве что в «Семи днях», да и то неправду…
Странно: мысли об Андрее стали вдруг перебивать в ее голове даже и думы об Аристархе. Настя захватила с собой мобилу в ванную, заперлась там. Она хотела уже послать Андрюшке эсэмэску-привет (то есть обозвать его дураком или тупым стрекозлом хотя бы), — то есть сделать первый шаг к грядущему примирению… Но серебристая коробочка выскользнула из рук, жалобно дзинькнула об пол и заглохла, похоже, навек…
Настя чертыхнулась.
Для поднятия настроения она повалялась в широченной ванне, взбивая пену ногами, точно плавала в море. И впрямь вся голубовато-бирюзовая комната в зеркалах и бликах звала вспомнить ее о… О чем? О том, что однажды она выпала из маминого круга и пошла прямиком на дно? Мама в море заболталась со знакомой и не сразу заметила отсутствие дочери. Дочь же конкретно гибла среди мутных ног и солнечных длиннохвостых бликов…
Удивительно, но тогда Настя вовсе не испугалась. «Ах, так вот это как!..» — пронеслось в ее пятилетней башке. Она бы могла даже добавить: «Как в сказке». Но начался переполох, и Настю выдрали из прекрасной смерти в отвратительно шершавый и горький воздух.
С тех пор Бармалеева говорила всем, что смерти она не боится. На это бабушка мелко ее крестила, а мама самым строгим тоном уточняла, что смерть хороша не сама по себе, а лишь за высокие идеалы, например, за отечество, которое дало Насте все, в том числе и непременную чашку кефира в девять часов вечера, но который Настя тихонько выливает за окно, и часто на шляпы прохожих. «А ведь многие дети в Африке даже не знают, что такое кефир!» — с горьким укором добавляла старшая Бармалеева.
Наверно, поэтому маленькая Настя очень любила группу резиновых негритят у себя на полочке над кроватью, а в универе сошлась с одним гудроном, звали его Атос-Али. Но Атос-Али оказался совершеннейшим и «атасом», потому что нельзя же всю ночь, всю ночь, и какую ночь, — перед государственным экзаменом!.. И Настя великодушно уступила его кубинке Атенаис. Та хоть и утверждала, что она «испанка» и чистокровная белая, но почему-то Атос-Али-Атас ее вовсе не напугал, да и госы она сдала лучше Настеньки. Но Куба была наш как бы бывший, но все же давнишний друг, а друга не обижают, – нашла себе оправдание Бармалеева, иногда склонная к широкому взгляду на жизнь. К тому же Атос-Атас, несмотря на все дезодоры, имел запах жеваной портянки. Так выразился один студент, побывавший в разных горячих точках. Его уже после универа посадили за растление малолетних, — причем почему-то мальчиков.
Вообще, жизнь вокруг Насти всегда била ключом, — и если подумать, и если повспоминать!..
— Настенька! Опаздываем!.. — Роман прошелся снаружи костяшками пальцев по двери.
Настя с досадою потянула пробку.
Теткин театр был от их дома в нескольких только кварталах, но намечалась гроза, и потом, в розовых лоскутках от «Кристиан Диор» пёхать даже и по Тверской было все-таки не по чину.
Наступило самое тусклое, тупое и сложное московское время, — смурное время вечерних «пробок» с их горьким чадом, усталым матом водителей и натужной игрой красно-бело-зеленых огней.
Авто Романа медленно плыло среди огней сигналов и рекламы, — они сливались в одно расплавленное, пестро струящееся море. И Настя подумала вдруг, что среди всей этой электрической свистопляски они сами, как рыбы придонные, которые даже не ведают, какого цвета бывает небо. Пригнувшись, Настя попыталась взглянуть на него в перспективе домов. Но вместо заката в тучах или хотя бы одних только туч она прочла громадный багровый лозунг-призыв: «Патио Пицца» — забить и накрыться!!!»
Роман помотал головой от немого хохота. Он заметил Настенину уловку. Огни рекламы отразились на высунутом (на миг) его языке и прокатились по нему ярким потоком.
В театр они добрались к третьему лишь звонку…
Театр, в котором служила Настина тетка, находился под покровительством самого мэра столицы, а значит, и процветал. Он не был «модным», как заведение хитрющего О.Табакова, — он был, скорее уж, старомодным, неким реликтом императорского двора, неким уж, скорее, музеем. И двоюродная тетка Насти Елена Павловна была главной его звездой, легендою и твердыней.
До нее это место занимала, пожалуй, одна М.Н.Ермолова.
И к тетке, и к ее театру Настя относилась с суеверным ужасом дикаря и старалась на пушечный выстрел к ним без большой надобности не приближаться. Дело было не в том, что вообще для души Настя предпочитала мюзиклы. Дело было в самой Елене Павловне, — перед нею Настя с раннего детства испытывала что-то вроде замешательства и тотчас начинавшейся трудно остановимой паники.
Елена Павловна не только была прекрасна даже и в восемьдесят пять своих ветеранских лет. Нет, кроме царственной внешности и абсолютно чистейшей, несколько небрежной в интонациях речи старомосковской гранд-дамы, во всем ее облике, особенно же в глазах (чудилось Насте) горел какой-то неугасимый и стойкий «пламень». Не пошлый «огонь», а именно отстраненно торжественный «пламень». Кроме того, Елена Павловна могла движением уголка губ «убить» человека, — при этом до каких-либо слов она вовсе не снисходила.
Даже играя простых старушек, Мадам Тетушка источала вопиющую царственность. Говорят, сам Сталин робел в ее присутствии, — что уж говорить о какой-то там Настене Бармалеевой!..
Тетушка была непомерна для этого, вконец со времен Версаля измельчавшего мира, и единственное существо, к которому она отнеслась слегка снисходительно, была знойная подруга Насти кубинка Атенаис. Когда Настя ее представляла Мадам, Атенаис сделала глубокий реверанс (это в джинсиках-то!) и не смела отрывать глаза от подола Елены Павловны во все время разговора, который оживленно шел по-французски. (О, у Атенаис оказались также и французские предки, какой-то пират!..)
Выйдя от Тетки, Атенаис долго не могла придти в себя и стала одно время обращаться с Настеной осторожнее, чем той даже бы и хотелось…
…К своим местам в тринадцатом ряду партера Роман и Настена пробирались уже по померкшему залу. Беспокойство не оставило Настю, даже когда она упала в кресло, такое удобное здесь. В голове промелькнуло видение сверкающих окон. Их скорая череда, как оскал, пронеслась в ее сознании так мгновенно, что Настя даже не успела сообразить, что за вагоны это были… И в то же время наплевать на этот случайный глюк она не смогла. Он застрял в памяти, как осколок стекла в мякоти ладони, то затихая, то садня с новой, настойчивой силой.
Слева от нее находился Роман, похожий на темный уступ, а справа какая-то фифа в блестках, но с голым пупком, и ее молодой хахаль приземисто-квадратной наружности.
Они тотчас зашуршали конфетами.
Настя не успела про себя лишний раз возмутиться манерами новых хозяев жизни из среднего их слоя, — тут вкрадчиво заиграла музыка, и красно-бархатный занавес, дрогнув, таинственно тронулся в стороны, открывая взорам зрителей еще одну, очередную завесу. Или, вернее, это была картина-эпиграф то ли к сцене, то ли ко всему спектаклю. Она походила на полуистлевший гобелен, но постепенно лунно-мшистые пятна и полосы слились на нем в образ парка с массой пожухлой осенней зелени на кустах и купах деревьев, с беседкой на витых колонках в левом углу и с готовой взлететь с пьедестала статуэткой Купидона, — в правом. Дальний план холста изображал поворот аллеи к просторному зеву пруда, полного мелких, как капельки, звезд. Впрочем, пруд только угадывался: и надо всем в картине царила зыбкая лунная приблизительность.
Музыка Моцарта, такая знакомая, казалось, тихонько кралась по темному бордюру оркестровой ямы, изредка, словно дразня зал, показывая ослепительно-белые перчатки в фестонах лукаво пышных манжет.
Мелодия была так пронизана чувственностью, — чувственностью вроде б и робкой, — и в то же время бездонной, как приговор судьбы… Настя поежилась.
Невольно она глянула на Романа, но увидела лишь темный недвижимый силуэт в рассеянном сумраке театрального зала. Впрочем, на миг и пространство зала показалось Насте слишком маленьким и даже игрушечным для Романа. Его силуэт был чрезмерно огромен и именно ГРОМОЗДОК, тяжел, словно вытесан из гранита. Под стать ему, подобающим фоном, мог бы стать разве что неспокойный простор океана и мерный бой волн, а не притихшие ряды золоченых лож…
Роман сидел неподвижно, но все вокруг Насти, включая и музыку, и игру светотени на холстах декорации, тянулось к ней, звало ее, касалось ее, дотрагивалось до нее призывно, увлекая в водоворот разъявшейся, взбунтовавшей плоти, — плоти сжирающего чудовищного цветка. Настя даже увидала на миг эту розовато-алую, атласную, конусом уходящую вниз пропасть, — под своими ногами.
Бармалеева с силой сжала виски и заставила сердце биться ровнее.
Слава богу, тихие пререкания соседей отвлекли ее.
— Кожемит, грю те. Типа кирзы! — бубнил квадратный сосед.
— Сам ты кирза: явно резина. Натерли, вот и блестит, — шипела голопупая его спутница.
Сосед призадумался:
— Да, кирза так не заблестит… Тогда ялОвые точняк…
Квадратный и голопупая обсуждали, из чего сделаны ботфорты актера, что вышел из беседки и галантно (и в то же время степенно) раскланялся с публикой, встреченный аплодисментами. Актеру было почти сто лет, он тоже считался живой легендой театра. Но годы лишь придали породы его ослепительной стати. Одет Иван Леонидович был в белый мундир, пудреный парик и высоченные ботфорты. О них-то и спорили соседи Настены.
— Если ялОвые, так это ж тяжесть какая! Старпер и шагу не сделал бы… — ворчала соседка.
— Если не подбиты, то и ништяк. Блин, Маринк, ты, что ль, из нас в армии служила? — рассердился квадратный.
— Это НАСТОЯЩАЯ, приличная кожа, — жестко прошелестела Настя.
И спохватилась: а если те станут весь спектакль и про остальное ее допрашивать?!..
Не отрываясь от сцены, Бармалеева чувствовала, как глаза парочки забегали по ней строгими тараканами. До нее донеслось тишайшее: «Уродина, а вырядилась!.. Но мужик у нее — отпад; а такой парфюм — ваще! Новый какой-то… Уле-от…» — «Фигня, Маринк, извращенец, поди, с телевидения… Они там все теперь извращенцы!»
Иван Леонидович выдержал паузу и прекрасно поставленным, вроде и негромким, но повсюду слышимым голосом разнес по залу начало истории, которая, собственно, звучала как исповедь одного офицера:
— Служа в гвардии его величества короля неаполитанского, мы имели массу досуга, — вещал Иван Леонидович плавно поводя правой рукой в ослепительной перчатке с широким раструбом. — Мы развлекались картами, женщинами и вином. И вот, в один из вечеров адски азартной игры я имел неосторожность воскликнуть, что за выигрыш готов сейчас полюбить самого сатану…
Над залом повисла зловещая пауза.
— Ну?!.. — торжествующе обратился к «Маринке» ее хахаль.
Иван Леонидович галантно улыбнулся, чуть кланяясь:
— …конечно, если он примет образ прекрасной женщины!
— Понял?! — теперь уж торжествовала Маринка.
Настя закусила губу, чтобы не рассмеяться. Вкусы самого Ивана Леонидовича были широко известны всей театральной Москве. Там даже была какая-то очень красивая и печальная романтическая история, во времена еще сталинизма, — вот только какая?..
Настя напрочь забывала все сплетни и анекдоты. Она была всегда слишком конкретно настроена на реальные удовольствия.
Спектакль разворачивался неспешным, но феерическим рядом картин. Похожие на гобелены пейзажи и интерьеры сменяли друг друга, как карты раскладываемого пасьянса или как лепестки постепенно открывавшегося драгоценного веера.
Игра актеров, звуки музыки, дивные мизансцены и декорации словно наполнили зал каким-то особенным воздухом. Казалось, что мира вне театра просто не существует. Каждое деревце на холсте задника словно манило Настену к себе. Она даже не очень врубалась в смысл происходившего, и каждая со вкусом произнесенная изящная и точная фраза вытесняла из ее сознания предыдущую.
Наконец, темно-красный занавес сомкнулся, как громадные губы или безмерные лепестки уснувшего на ночь цветка.
Антракт.
Свет медленно вывел зал в реальность.
— Прям глюки какие-то! — пожал плечами квадратный сосед. — Ни фига не понять, а фиг оторвешься… Наркоша конкретно ставил…
— У тя все нормальные мужики или извращенцы, или наркоши. Один ты весь из себя правильный… — проворчала Маринка. Глаза у нее были на мокром месте.
— Не фиг! Я тоже служил, и в Чечне. Так там мы не тока в карты резались и по бабам шарахались… Эх, если б это все порассказать — сам бы сатана конкретно гикнулся и копыта отбросил…
— «Чечня, Чечня»! Опять заладил… Это ж искусство! Тебе, Колян, в жись не врубиться… — все куксилась Марина. И вздохнула, смахнув последнюю мечтательную слезу. — Давай, что ли, в буфет двинем. Пирожные здесь классные, говорят.
— Фиг ли! Я уж глянул, там в буфете ихнем только шампунька и кофе. Культурка, ё!..
— Дома нажрешься! — отрезала Маринка и решительно полезла через хахаля к выходу.
Тот пропустил ее не без труда (в силу своего неслабого брюха) и повалил следом нехотя, явно ворча под нос что-то обиженно-матерковое. Настя заметила на руках у него наколки в буквами «ВДВ. ДМБ-2000 г.».
— «Не гонит, был!» — подумала Настя.
Она робко глянула, наконец, на Романа.
Он вежливо улыбался:
— Тебя развлекли эти животные?
— Почему же они животные?
— Настенька, спектакль ведь отличный. Так и хочется закричать: белиссимо! Не порти его демагогией…
Настя пожала плечиком и углубилась в программку. Тетушка должна была появиться в начале второго действия.
— «Как все сложилось: задание, спектакль…» — подумала Настя. Все вокруг будто сгрудилось и жадно дышит в лицо ей, говоря об одном. О чем?!.. «Да я НЕ ХОЧУ, НЕ ХОЧУ, НЕ ХОЧУ!!!» — подумала Настя с тоской. Предстоящая ночь с Романом страшила ее. Насте казалось, что теперь, после этого спектакля, все изменится в их отношениях непоправимо в серьезную сторону.
Бармалеева лихорадочно стала взвешивать возможности не ехать сегодня в квартирищу на Тверской. Вернуться к маме? Но как объяснишь той, что вместо улетного комбинезончика на дочке вот этот шедевр от кутюр? Отпадает и их комнатка с Андреем… Остается, пожалуй, Атенаис. Но у знойной кубинки могут быть гости. И мобилу Настена ёкнула…
— Мне нужно позвонить… — промямлила Настя.
Сотовый Романа тотчас, услужливо лег поверх программки. «Абонент временно недоступен» — ласково объявили Насте.
Теперь она кожей чуяла: Роман потешается над ее беспомощностью. И тут спасительная идея заставила ее чуть не подпрыгнуть: Тетушка!..
Конечно, можно ведь попроситься к ней на ночь. Это не очень прилично, неприятно, и Тетушка может отказать в такой странной просьбе, — даже не пожелает ее понять, даже побрезгует и расслышать… Но зато Тетушку отвезет после спектакля театральный авто, — вот, в случае удачи, Настя и улизнула из Романова «лексуса»…
Впрочем, являться к Мадам без цветов после спектакля…
— Надо было цветы купить. Так неудобно… — промямлила Настя совершенно одеревеневшим от горести языком.
— Но ты не хотела светиться после спектакля… — ласково напомнил Роман.
Настя горько поджала губы.
Явились соседи. От них сильно и кисло наносило «шампунькой».
— Хочешь, Золушка, я превращу их в крыс? — лукаво шепнул Роман.
Бармалеева сделала зверское лицо:
— Тогда и сам испарись! Старик Хоттабыч…
Роман хихикнул:
— И все же, — а? Ну, Золушка?
Настя повернула к нему перекошенное от злобы и негодования лицо:
— Если ты с ними что-нибудь сделаешь, уйду конкретно и НАВСЕГДА! — и, отвернувшись, пробормотала. — Кр-ретин…
— Значит, ночь — моя? — слово «моя» он аж выдохнул.
Настя стоном простонала в душе. С какого-то времени этот шантажист ей просто руки выкручивал! И ведь она уже знала на парочке легких примеров, что он МОЖЕТ, — что он-то, между прочим, как раз никогда не врет про свои эти… возможности!
Порвать с ним было ну никак уже невозможно. Почему-то Настя боялась даже не за себя, — что-то подсказывало ей, что самой Насте Роман ничего не сделает. Но вот люди вокруг, все эти случайные и неслучайные люди, которые лезли, перли отовсюду и раздражали ее, — а Гореюмов услужливо готов был воплотить мгновенную злость и досаду на них Настены в нечто совершенно непоправимое…
— Ты адское, бессовестное фуфло! — как-то крикнула она ему, и Роман разрыдался от хохота:
— Значит, ты все понимаешь, о моя королева? — он повалился ан диван и неистово задергал длинными своими ногами.
— Я ничего не хочу понимать, Роман! Не желаю я ничего понимать, ни во что не желаю врубаться! Пшел ты на фиг! Навязался, прости господи…
Роман тотчас прекратил хохотать, сразу вскочил и произнес вкрадчиво, но сурово, почти прижимаясь губами к глазам оторопевшей Настены:
— А вот ЕГО всуе поминать ни к чему… О, не надо! Третий, как говорится, здесь лишний… И вообще, будь, детеныш, посдержанней!..
…Зал погрузился во мрак. Настя несколько раз боязливо косилась в сторону соседей, всё ожидая увидеть там нечто мерзко хвостатое. Но оттуда лишь перли смачные звуки поцелуев и сердитый Маринкин шепот:
— Отлипни! И в театре нализаться сумел, урод хренов…
Увы, при этих смешных, в общем, словах в мозгу Насти возникла до одури ясная картина: черное грозовое небо в сдвоенных окнах тамбура, рывок, а потом стена, и по серому пластику этой стены что-то неумолимо опадает, — липко этак стекает вниз…
Глюк, как клип. «Вся моя жизнь, как клип», — подумалось Насте.
Тьма в зале чуть разрядилась, грохнула музыка. Это был снова Моцарт, «Гнев господень» из «Реквиема». Словно волны мужских и женских рыданий рвались к небесам, уже неумолимым, а может, и равнодушным… На переходе к «Слезной» темно-багровый занавес нехотя расступился.
Художник здорово постарался. Вместо блеклых полутонов старинного гобелена во всей своей ярости, подогретой софитами, горело синее испанское небо. И пыльно-бурая перспектива выжженного пространства под ним была словно машинально, без надежды, протянутая ладонь старой нищенки.
Чернявенький актер, игравший любимца сатаны в молодости, жалкой тенью, точно уж из последних сил, неимоверно медленно тащился по сцене.
Музыка еще не успела стихнуть. Настя глянула на Романа. Теперь его силуэт на фоне зала показался не просто тяжеловесным, — и сам зал почудился Бармалеевой темно-сверкающим хаосом, полным рассыпанных злых, едких огоньков среди сизо-багровой мглы. А кресло под ней словно бы медленно стало планировать в открывшуюся под ногами бездонность, на которую и взглянуть-то было нельзя, немыслимо, невозможно…
Испанское беспощадное небо взлетело вверх. На сцене открылась темная внутренность дома, лишь кое-где разреженная полосками света из-под закрытых ставен.
Нутро дома походило на заброшенный склеп, — нет, скорее, на прикрытую досками могилу…
Музыка стихла, и спустя весомое, тягостное мгновенье двери комнаты растворились с медленным, долгим скрипом.
В зале возникла, было, вспышка хлопков, но тотчас увяла, погашенная взглядом бездонно-черных, похожих на жерла, зрачков. На сцену в кресле явилась Сама, — Тетушка.
— Слышь, — зашипела Маринка спутнику, — У ней, говорят, изумрудища такие: Пугачиха в ногах валялась, чтоб продала, и дочка Брежнева.
— Ни фига! — авторитетно парировал квадратный. — Если б дочке Брежнева покатило, старуха б не отвертелась…
— Да ее сам Сталин боялся…
— Ой-ё! — чуть не присвистнул вдвшник на бабью такую чушь.
— Слышь, — не унималась Маринка. — А еще трандят, у нее есть перстень чуть не самого сатаны… Не, не сатаны, — там француз какой-то им раньше владел… Но тоже че-то с сатаной связанное… Короче, ваще-е…
— Конкретно чеченская стар-рушонка, — сквозь зубы бессильно пророкотал квадратный. — Мы таких сразу гасили, вредных…
— Ох, дура-ак!.. — Маринка притихла, вцепившись себе в подбородок.
И в самом деле: Елена Павловна словно бы именно их отыскала в черноте зала и примяла своим пламенным взглядом.
Однако ж и Насте показалось, что Елена Павловна смотрит именно на нее.
Первые звуки голоса «единственной и великой» чудились странными, неестественными, — слишком торжественными для речи обычного человека. Но через минуту только эти звуки, эти гордые и печальные интонации, казалось, и могли быть самыми верными, точными, ПОДЛИННЫМИ… Все остальное звучало жалким, скомканным лепетом людишек, зажмурившихся от страха перед правдой и перед судьбой.
Настя опять кольнула Романа взглядом, — и минуты две не могла от него оторваться! Таким она никогда еще его не видела. Роман покусывал губы, глаза блестели, и выражение горького упрека стыло на его лице.
На лице человека, который страстно, именно страстно любит и… не любим?..
— «Так вот ты какой, Гореюмов… Истерзанный…» — подумала Настя.
Она снова попыталась смотреть на сцену, но нить действия окончательно потеряла. Смысл слов ускользал от нее. Даже мощный глас Елены Павловны звучал для Насти потоком интонаций, укоряющих, тревожных и… безнадежных. Несколько раз — Настя точно запомнила это! — Елена Павловна посмотрела на нее, в упор. И взгляд этих черных, этих «пламенных» жерл, — о, он не был ни добрым, ни снисходительным! Он властно втягивал в себя, но сам был безо всякого выражения. Он был немой, как ночное небо.
Настя еще раз хотела взглянуть на Романа. Но вдруг, среди мертвой тишины, и зал и сцена внезапно померкли. С минуту царила полная тьма. Потом гигантская люстра под потолком медленно стала обозначаться кругами красноватых лампочек…
Спектакль закончился!
Настю так потрясло, что она все проглядела, все прохлопала ушами, ничего не поняла, ни во что не въехала… Сперва Бармалеевой показалось, что ее просто надули. Но зал уже ревел овациями, истерично визжали какие-то дамочки, уткнулась в ладошки голопупая Маринка, а ее вдвшник качал круглой бритою головой и все повторял, тряся сизыми кулачищами:
— Ой, ля! Ой, ля-а!..
И добавил мечтательно-машинально, явно не входя в смысл:
— Эх, ща бы из «калаша»…
Занавес раздался. Актеры кланялись, взявшись за руки. Впереди на коляске восседала Сама. Букеты, сверкая целлофановою слюдой, падали к ее ногам. Четыре служительницы в униформе вынесли две громадные корзины белых и чайных роз и установили их по обе стороны от Елены Павловны.
Та сдержанно улыбалась. Насте опять показалось, что тетка смотрит на нее, чуть прищурясь и… будто оценивая?
Вроде бы левый уголок тонких губ Елены Павловны дрогнул в явном сарказме…
— Дык она дьявол и есть! Она дьявола и играла, бляха… — раздалось возле Настены. Вдвшник и Маринка вовсю уже спорили о смысле увиденного, прерываясь на неистовые аплодисменты.
Иван Леонидович и актер, игравший молодого героя, торжественно поднесли Елене Павловне огромный, похожий на рога, лавровый венок.
— Вот и всё, — шепнул Роман Насте на ухо. — Пошли?
Он был совершенно, как всегда: иронично невозмутим.
Впрочем, тут же поправился:
— Ах, да! Ты ведь хотела зайти к ней…
— Что толку? — на Настю накатила такая вдруг безнадега, такая обреченность сжала ее до спазма, что она стала просто зверски работать локтями, продираясь к выходу из этого вопящего ужаса.
Гореюмов следовал за нею, не отставая.
У выхода из зала к Насте подошла строгая служительница в белых букольках и попросила ее зайти к тетушке.
Настя замешкалась, но ощутила явный толчок в спину. Опять, как в начале спектакля, все вокруг нее стало, кружась, неукротимо уноситься вниз…
Покорно она поплелась в лабиринты театра, без цветов и совершенно раздавленная.
Под дверью уборной Елены Павловны дежурила визгливая пожилая поклонница в невообразимом самовязе. Узнав, что Настя допущена к Самой, поклонница всучила ей букетик для передачи, — «с дачи, свои». После этого служительница решительно впихнула Настю в комнату и закрыла за нею дверь.
Сухой щелчок старинных немного рассохшихся створок тотчас отделил Настену от остального мира…
Комнату, полную старинных тяжелых вещей (о, это была самая мемориальная гримуборная во всей Москве!), заливал яркий свет ламп, множась в больших зеркалах трельяжа.
— Здра… здравствуйте… — Настя неловко поклонилась и осталась у двери. О, как хотелось бы ей сейчас спрятаться за эти жемчужно-серые бархатные драпри!..
Тетушка сидела в глубоком кресле. Она все еще была в гриме, отчего ее породистое лицо выглядело яростно, гневно прекрасным. Высокий пудреный шиньон на ее голове, тяжелое синее платье с массой черных кружев, — Елена Павловна оставалась в убранстве положенной ею роли.
Тетка смотрела на Настю широко раскрытыми черными «очесами», в которых до странности ярко еще отражались огни ламп.
— Тетеленочка… — пролепетала Настя, и букетик с тихим шорохом упал к ее ногам.
Губы Елены Павловны еще улыбались, но глаза вдруг стали мутнеть, как бы подернутые туманцем…
— Тетеленочка! — не своим уже голосом взвизгнула Настя. И осеклась: ей показалось, что Елена Павловна тихо кивнула. Впрочем, в следующее мгновение голова актрисы свесилась на грудь, а рот со странным скрежетом отворился, и из него вывалился бледно-лиловый язык…