|
  |
ИЗ РИГИ В ПИТЕР Э.Крыловой Я аккуратно отрываю календаря листок бумажный. Я дни считать не успеваю, но это, собственно, не важно. Забвенье нам приносит часто неописуемую радость. Все, кроме слов Экклезиаста, аналитическая гадость. Как безрассудно и нелепо мы расстаемся с нашим прошлым. И города холодный слепок мне кажется безумно пошлым в слиянии кирпичных линий кривых домов и труб фабричных. Как выщипанный хвост павлиний, ноябрь на улицах столичных. Глотая горечь никотина, вина бутылку откупорив, припоминается картина: свет маяка в зеленом море, янтарь в прибое отмывая, кричали рыжие мальчишки. И слушал я, не понимая их сказочный язык латышский. Тебе в Курляндии сосновой приснятся розовые горы. Друг друга нам не встретить снова в толпе у Домского Собора. И старика не встретить с тростью, неторопливо, по привычке, идущего под вечер в гости к голубоглазой католичке. Жаль, далеко отсюда Рига. Я вспоминаю в наважденье, как ты сирень с пластинкой Грига мне подарила в день рожденья. Мечтали мы с тобой полмира исколесить и после странствий вернуться к Северной Пальмире, замкнувшись в узеньком пространстве. В одной из комнат в коммуналке, где пахнет миртом и халвою, на Мойке или на Фонтанке мы рядом жили бы с Невою. И утром пасмурным осенним Я бы тебе готовил кофе. А в летний зной по воскресеньям, гуляя в старом Петергофе, я бы смотрел в Английском парке, листая прошлых лет страницы, как ты идешь аллеей жаркой походкою императрицы. И в город возвратясь обратно, где сам собою занят каждый, мы бы сорвали аккуратно календаря листок бумажный. ..^.. Из цикла: ГАЛЕРЕЯ МАРКА ШАГАЛА НАД ГОРОДОМ About suffering they were never wrong... W.H.Auden I Художник делит линию и цвет мазки кладя запутанно, невнятно, пропитывая холст ничем иным, как жизнью, не имеющей границы внутри себя. Скрывая связь вещей, искусство, обращенное в палитру, терзает зренье, ущемляет нерв души того, кто держит кисть свободно. Картина - это смысл, стремленье жить вне времени, вне суетности мира, где логика ничто - кривая тень изведанных пропорций мастерства, которое, как правило, стремится опередить грядущие века, соперничая с прошлыми при этом. Так легкость твердой, жилистой руки рождает облака с дыханьем неба, щекотку ветра, радостный прилив, тех нежных чувств, зовущихся любовью. Восторг свободы - вечности полет. Контраст предельно жесткий. В черно-синем над городом влюбленные плывут, не задевая туфельками крыши домов, наполовину взятых в снег зимы, наполовину в зелень мая, с просветами осенней желтизны. И в далеке, как розовый закат, с чахоточными стенами жилище больным теплом просвечивает холст. "Прощайте церкви, хмурые амбары, засовы, ставни, лестница, чердак, дворы, разрезанные пилами заборов, деревья, голожопый господин. Прощай коза и петушиный кукрек, коты, коровы, псарни, голубятни. Прощайте все! Мы покидаем вас". Влюбленные парят. Прозрачность тел их, сливаясь с бледностью унылого пространства, нам оставляет синеву одежд слова какие-то, которых не расслышать. И девушка, воздушною ладонью указывая путь куда лететь, в перспективу вечности роняет прощальный взгляд на грустные дворы пустого города, где нет цветов и счастья. Они свободны, превратившись в сон, увиденный художником когда-то. ..^.. МУЗЫКАНТЫ II Что за мелодию играет акварель? В глухих зрачках накапливая слезы бумажных музыкантов. Старый Лазарь Аврэмл* исполняя, топчет снег, на местечковом холоде. В черте оседлости согреться невозможно. Коричневые, желтые тона, как символ бедности. Нелепые фигуры, закутанные в черные платки, остановились, чтобы слушать скрипку, забыв про зимний холод, нищету. В забитости угрюмого местечка, как ржавые проталины весны, две женщины идут своей дорогой, в чету забот и с думой о своем: о детях, стариках, насущном хлебе, с молитвой, ибо нечего им дать взамен родных мотивов музыкантам, и тщетно Хаим клянчит медный грош. Гротеск печали. Внутренняя скорбь, просохнув поселилась на бумаге, с хибарами, где в душных комнатушках с солено - кислым запахом ночей, чуть повзрослевши, становились братья мужьями для двоюродных сестер. Как звали их?- Ревека, Малка, Сара, Абрам, Исак, Иосиф, Моисей... Молчание повисло в сером небе. И, в полной тишине промозглый ветер за околоток уносил в бескрайность сей бесконечный перечень имен. Вот краски, говорящие на идиш - коричневый и желтый, в этих двух не существует пограничный линий, зажатости первичного рисунка. Сюжет растерзан. Музыка и быт - вот две соединяющие части двух разных настроений, два ключа к открытию еврейского фольклора. О, музыканты! Вечная тоска. Сутулых спин сермяжные голгофы коробятся на воздухе морозном. Навечно вкопаны в них римские кресты. Смычковым прутиком на струнах бедный Лазарь Аврэмл выводит. В светло-голубых глазах его, цвет неба Ханаана, среди полей заснеженных Синай, меноры редколесья ледяные, страницы Торы в свитках облаков, наветов злых, мятущиеся тени и лица каменные западной стены. Пусть этот край прослыл вторым Египтом, но в этом рабстве бешенной судьбы есть все-таки исход, и знает это лишь только живописца Божий Дар. *Аврэмл- народная евр. песня ..^.. НЕВЕСТА В ЧЕРНЫХ ПЕРЧАТКАХ III Теперь ты в Базеле, уже без жениха, без зеркала, стоявшего в гостиной, напротив столика с букетом хризантем. Твой старый друг тебя давно покинул, за легкомыслие и ветреность поступков, за бездну глупостей, девических каприз. Где он теперь? Спит Витебск иудейский в сырой ночи. Той, раннею весною он кажется прислал тебе открытку, откуда-то из Франции на Пейсах. Поздравил всех твоих родных и близких, и, даже бедную соседку вашу, Голду. Ты молча плакала, тайком от всех молилась: за те года и за его судьбу, в беседке сада, рядом с синагогой, и вспоминала руки его в краске, его глаза печальные и голос, как шелест листьев, обращенный в эхо. Известно, годы иссушают глаз, как виноград раздавленный в ладони, что источает сладкую слезу, которая сверкает на закате в незагорелых трещинках морщин. Все ближе к ночи, черной слепоте, к расплывчатости контуров цвета, к абсурду времени притягивает фон, тот, на котором ты остановила начало века, с ветром перемен. Твой гордый взгляд на полотне печален. Апофеоз библейской красоты. Ты, создана из песен Соломона: "Прекрасна ты. Пятна нет на тебе. Спеши с вершин Сенира и Ермона от львиных логовищ и барсовых хребтов. Дщерь именитая, любезна ты, как Фирца. И бедер округление твои, как ожерелье, дело рук (от Бога) искусного художника; живот твой как чаша круглая. Уста твои - вино. И, волосы твои, как стадо коз. И, запах из ноздрей твоих приятен, как запах яблоков", в садах Ершалаима. Пусть будет так, отныне и вовек. Твоя любовь воистину от Бога и красота, но лучшее для нас, живущих без ее прикосновений, в ней видеть только царственный твой стан. В другие времена, в другом столетье иные женихи придут к тебе, с неумолимой страстью стать мужьями, но ты из них не примешь никого. Нет полотна без женского начала, как берегов нет без журчанья вод. Какая уготована судьба? Ты, вероятно, чувствовала, знала, к примеру, что Швейцария тебе заменит родину и черные перчатки на снежном шелке свадебного платья, не снимешь никогда пред брачной ночью, в душе нарочно пожелав остаться невестой в блеске масла, навсегда. ..^.. ТРИ ЧАСА ПОД ДОЖДЕМ Уже три дня, как кончился сентябрь. Не прячет парк в зеленом малахите, своей листвы; прокуренное солнце, качелей деревянные мостки, аллеи, клумбы, низкие беседки, с навесом, где торгуют пирожками и в синих лодка белые сорочки беспечных юношей и шляпки их подруг. Невнятица нервозных воробьев за хищно оголенными кустами. переполняет воздух напряженьем и параллели телеграфных линий звенят, как струны мусагетовой кифары. Пруд исторгает резкий запах серы. На белокожем небе хвост драконий над старой башней изгибает туча и тополь, словно Джорш - победоносец вонзает в него мокрое копье. Сопротивляясь северному ветру невольно набредаешь на гравюры: охваченные судорогой лица, очищенные нашатырным ливнем в витринах исказившихся пропорций изящных граций. Все напоминает - изгнание из рая. Позади гнилые листья, порванные связи, газет вчерашних шепелянье, щепки обглоданных сиреней. Горожане спешат в вертепы душных рестораций, в раскопанные кладбища иллюзий, на сборище веселых панихид. Окрошки луж. Из темных подворотен на встречу ветру пучится туман мысль наводя о вечности и смерти, беря в прицел огни ближайших окон и начиняет порохом листвы молочные бутылки, точно гильзы. Текут асфальта нефтяные реки. Дома над ними образуют скалы, с атлетами в пучках сырой травы. Теперь все по - другому: зонт, плащи кашне, перчатки, жирный блеск ботинок. Сбывается мечта о целлофане - весь мир сквозь запотевшие очки. Подъездов пасти источают плесень. Как незаметно наступила осень. Гардений зелень воскрешает память. Самозабвенно плинькает рояль. Уже три дня, как кончился сентябрь. И неприятно видеть полубоксы, стремительно лысеющих деревьев, которых прижимает институт физической культуры к стадиону, где вычерчены точно старт и финиш, и еле-еле глазу удается объять и сфокусировать в хрусталик всю философию абсурдного ландшафта без флагов в оцеплении трибун. Бомбят мячи. Скрипят велосипеды, бегут трусцой седые торопыги кровь развивает скорость амазонки, таращатся с усмешкою студентки. Так крепнет в мышцах олимпийский дух. Им аплодируют на штанге деревянной голкипером забытые рейтузы. Вот полукружье щерится кольчугой, к нему бредут огромные, как йети, легко катя увесистые ядра по слякоти молотобойцы-зевсы. Два тренера, укрывшись от дождя в фанерной раздевалке, выпивают для гигиены медицинский спиртус, меж корневых хрустят головки лука Они пьяны и счастливы, наверно, и спорят о каких-то там секундах потом один кричит: “поедем к бабам” другой, квадратным черепом мотая бубнит: “... к жене, к жене. Все за—ись”. И все сильнее атакует ливень упрямых старцев. Бодрый бег по кругу им подсознательно отраднее гораздо, чем бить подошвы к финишной прямой. Во всем наличие сплошного декаданса. Прожектора, как черные скелеты палеозойской эры освещают морозным светом жесткую арену, в которой слышно эхо Колизея. И возникают чудные виденья: выходят львы, грохочут колесницы и взрыв толпы на вспоротый живот, и гладиатор подбирает кишки, и током бьют разорванные связки. “ Добить, добить” - беснуется народ, а уж потом мы сами за него набьет свои желудки до икоты бараниной вином и черносливом.... Да это дело было в древнем Риме, а на стене висит картина в раме с невыразительным и хмурым пейзажем: лужайка чахлая, забором плотным лес, как стадион похожий на бурлеск. Уже три дня, как кончился сентябрь и облаков размытых акварели просвечивают в кальке горизонта остывшую яичницу заката, и голоса влюбленных не слышны в удушливом аду архитектуры. Все предалось былым воспоминаньям: колонны, арки, фикусы и флоксы? пожарных лестниц вертикальный бред, напоминающий то явь, то сновиденья Иакова, часы, автомобили, холмы, подвалы, трубки телефонов, булыжники, чугунные ограды, гостиницы, вокзалы, ателье, младенцы в животах, сады, терассы, разграбленных церквей паллиатив. Как-будто прозвучал хлопок нейтронной. Все потянулись в дантовы предместья Октябрь гробовщик колотит в стекла распотрошив листву календарей. И девочка с ландрином в старых джинсах давно уже не водит на прогулки, нестриженного ,глупого эрделя, играющего с розовым мячом. И лишь одна осталась у камина дни коротать печальная Камена. зане воспоминанья составляют всю прошлую и будущею жизнь. ..^.. СТАНСЫ ПАРИЖУ Париж в ночи мне чужд и жалок, Дороже сердцу прежний бред! Марина Цветаева 1 Воскресный день. Закончилась неделя. Стоял сентябрь. Мы вышли из отеля. Монмартр жевал копченую листву с Лаокоона ветхого каштана стеклянными зубами фонарей. Вот арапчонок вышел из дверей, и первое что произнес он: “тьфу…”, в заполненную листьями канаву. И, облаков размазанных сметана втопила конопатую луну алмазом грубым в жесткую оправу. Мы очутились в каменном лесу, где праздно шествовал, меж нами, гул картавый, где смерть, как флаг, несла свою косу. Отрыгивая прелостью строений, средь мшистых крыш и мраморных растений Париж дышал и щекотал в носу туманом рыхлым, вместо кокаина, и ночь текла рекой ультрамарина. Горящему подобно колесу неслись по воздуху сиббилы и силлабы. Квартал заполонили словно жабы, тритоны, муравьи и скоробеи, покрытые испариной пижо. В борделях было более свежо, чем у реки, где истово скорбели шеренги тополей, по тем, кто не слышал, их шептание на дне. 2 В архитектуре вывертов и кренов, блестящие оскалы ситроэнов сверкали габаритными огнями, в тумане, как глаза сиамских кошек. И арка Мира с четырьмя конями нам отворяла ночи слепоту. По всюду страшно полыхал огонь окошек кострами инквизиций. На лету норд-вест пинал коробки апельсинов. Мы молча шли по улице Клиши. Ложились на могильную плиту Аполлинера - тени исполинов. " Вино текло чернилами в стакан дом уходил в открытый океан…” В округе, кроме статуй ни души, да бронзовая окись в пастях львиных, застывшая абсентом на клыках. Три купидона с дудками в руках глядят в фонтана сморщенную лужу. Но кто способен удержать, как ветер душу? Все существа парижские наружу стремились, как сомнамбулы из книг: быстрее от кольчуги гутенбергской от башен колоколен, от квадриг, но как везде, здесь царствовал тупик. А с золотыми рыбами на сушу стремились выйти мавры. И велик был тот, кто создал их: тому дорожи мысль, а не жизнь. Все время сохранит. И город разбухал в глазах, как дрожжи, меняя каждую секунду прежний вид, то известняк, то мрамор, то гранит. 3 И сыпались листвою фотоснимки. По сторонам глазели невидимки - писателей, бродяг и сумасшедших но, мы не вызывали духов. Нет. ни строгих небожителей, сошедших на оспою изрытый парапет. Ах, этих портиков резных кордебалет- они поют о временах прошедших В кафе напротив скрипка и кларнет, расплескивают сбивчивый дуэт. Мы видели уже с тобой пол мира. Луна лежала, как головка сыра на башенных зубцах Консьержири. Бессильна ночь и что не говори. Париж всегда как будто при параде. И вязнет восклицанье la Patrie! Мы шли на остров к каменной громаде, чьи шпили протыкали небо. Ниже полки химер кружили в темноте и сними сонмы ангелов и иже все тоже исчезало в высоте. Не объяснить, какого хера ради, в чужой столице, в легкой суете, огней метущих карасями Сену, мы здесь с тобой и все мои тетради. Я шлю привет обоим берегам. Монархи, замурованные в стену о чем-то перешептывались. Явь сплеталась с фантастическими снами- и чьи-то профили из ниш бросались вплавь буксир ревел натужными басами перебивая воробьиный гам. 4 И колокол раскачивать пытался уродливый звонарь. Так в Нотр - Дам входящий, всяк входящий рот разинув, душой над плошками меж серых стен метался то падал ниц, руками закрывался, от витражей и от реликвий вящих (конечно первым делом чужезестранец) теряет чувство времени, покинув свой край, смотря не треснутый румянец ажурных стекол и лиц произносящих, слова молитв на разных языках сливались в хор нестройный горьких пьяниц; в геометрично стриженых кустах мы плюхнулись устало на скамейку. Нам не хотелось спать, идти обратно. Нам розы говорили: "...лейка, лейка". Все очевидно, но невероятно так мы сидели на парижском лоне, с гранитной девой, замершей в поклоне. И воздух пахнул нежно и развратно: вином, духами, кофеем, мочой. Да сколько их, стоявших со свечой у тех постелей, где творилось нечто, живописуют сладкие пассажи, маньякам, стихотворцам, гомосеком, здесь в старости возможно стать Гобсеком, зевая в антикварном антураже. Париж дворец. Шикарная квартира “Мон шер ами, примерьте этот фрак” “действительно, удобно без карманов”. 6 Париж не может до скончанья мира пресытиться любовью. Это факт. Нас окружали сотни ресторанов, хрипящих и грохочущих данс клубов, после инъекций отпрыски инкубов, шатаясь заходил нам во фланг. С балконов, стен свисал трехцветный флаг. И статуи, и церкви и дворцы. украшенные в пыльные венцы с ума сводили прошлыми веками; цилиндры, кепи, шляпы, канотье долой, пред вами Теофиль Готье. А криминал грассировал звонками мобильных телефонов в темноте. Случайный фарс ночного променада вбирал нас в тень церковного фасада. как черную дыру. Париж играл роль подлинной вселенной, собирая все камни ада и все краски рая, которыми сей град располагал. На встречу брел жандарм, и кобура была полна ночного серебра. Мы шли вдвоем по городу в ночи. Алжирский жир размазывал в витрине торговцев белозубых, на фольге, ножами куриц режущих искристо. Я потерял от номера ключи? Не надо ваших шуток Монте Кристо: мы не привыкли на одной ноге… Все куталось в густом аквамарине, мерцая отражением в серьге, играющего блюз саксофониста. В барочных переплетах тесных улиц сознанье перепрыгивало даль. И в полноводие рекламных бризов пространство ёжилось и боком вдоль карнизов упрямо пятилось к овалу Пляс Пигаль. Швырял листвою в лица нам мистраль. Как-будто бы пытался сделать вызов. Ну что за блажь, какая там дуэль. На эту странность не найти ответа. И на рассвете возвратясь в отель, мы обнаружили два черных пистолета, положенных на белую постель. ..^..