Валерий Бондаренко
Круг
(продолжение )
начало здесь
http://gondola.zamok.net/156/156krug_1.html
ГЛАВА 7. СИЛЫ СЛЕТАЮТСЯ…
Начать с того, что с утра Донавану позвонил Лимпопо Чебурайс, владелец сети супермаркетов «Звездная поебень», и заказал «малллчика».
Нужно сказать, Лимпопо предпочитал гопников явно мудацкой внешности и неопределенной сексуальной выверенности, но чур не наркош. На худой конец, ими могли быть и попросту беспризорники (после 16-ти лет, естественно, и после десяти вечера, когда борьбучий рабочий день Лимпопо вроде бы иссякал в плане звонков и прочих выделений из разных прекрасных органов нашей бескрайней Родины).
Снять этакого «барбоса» в клубе был явный стремак, а через бюро, Лимпопо почему-то верил, — риску почти никакого…
Увы, именно в последние две недели бюро Книппера-Донавана испытывало напряженку с такими вот кадрами. После нескольких неприятнейших случаев Олег зарекся иметь дело с гопотой, тем паче, что она, гопота эта, держала себя все более агрессивно. Благодаря пастырям духовным и светским привычные ей махалово и мочилово обрели, наконец, высокий смысл. Пошлая попсовая гей-проституция выглядела на фоне открывшихся исторических перспектив ах, вполне, вполне грехом и отступничеством.
С другой стороны, отпускать такого клиента, как сам Чебурайс, тоже было рискованно.
Взгляд Донавана забегал по обширной кухне в растерянности. И остановился… на Гоше, который в тот миг аккуратнейшим образом поливал на окне цветы.
— Гош, выручай! К Лимпопо поедешь…
— Яужестаренький, — мстительно промурлыкал Гошик, намекая на массу накопившихся между любимыми обстоятельств.
— Не греши на бога, Гошик! Сзаду ты и вообще пионер-герой…
— Н-да?..
— Лимпопо тебя не знает…
— Н-да?..
— Оденешься, разыграешь гопника. Или беспризорника, он их еще больше жалеет.
— Беспризорника с педикюром?
— Не, Гош, я серьезно. Выручай! А педикюр… Он все равно обнажает не ниже коленок.
— Н-да? А кто говорил, — и ведь ты говорил! — что он любит в пижамке потрахать, и без носков? Чтобы и он, и тот другой, который с ним, блядь, несчастный…
— Что ты вопишь? Соседи услышат… У него было тяжелое детство, лесная школа, они там все, как зеки, в пижамках ходили.
— А педдди-кюррр?!..
— Ну, скажешь, это я ради него так перестарался, недоглядел… Вспомнишь, он это любит, детство на исторической родине, этот свой типа Крыжополь. «ховор», то да се. И что я тебя на Киевском вокзале подобрал, между прочим! Ну что мне тебя учить? Сирота, безотцовщина…
— Н-да?..
А Донаван уже и впрямь размечтался:
— Мать, типа, алкоголичка, сестра из-под солдат просто не вылезает, отчим-качок, голубоглазый, русый такой, под два метра, в тельняшечке, усищи — во, хуяра тридцать см, толстенная, — тебя по-всякому каждый день насиловал… Ну, ты, типа, не вынес позора и, блядь, — да, сбежал. Да что мне тебя учить?!.. Он любит такие истории, он сам, блин, из гопоты.
— Я беспризорник, — напомнил Гоша с той ядовитою тонкостью, которая отличала его отношения с внешним миром.
— Ну да, ага. Идет?..
Вместо ответа Гоша дернул плечом.
Через два часа Гоша спустился к такси. Шофер недовольно покосился на черный атласный «адидас» пассажира, — шедевр древней китайской цивилизации.
С ледяною, изничтожающею корректностью Гоша выдавил громкий рублевский адрес.
Тертый шофер все понял и очень обрадовался.
Но Гошкин сотовый тотчас выдал хор паломников из «Парсифаля».
— Ты видал, видал?.. — рокотал Донаван в трубке. — Я тебя на какой адрес послал? На Лимпоповский? А звонил он — с Бульдожкинского номера! Я только сейчас просек…
— Н-да? И они — ВДРУГ — знакомы?..
— А я про что!.. Ладно, пиздуй на Рублевку, в случай-чего переиграешь…
«Вот гнида, подумал Гоша, в ломы ему Лимпопо перезвякнуть! Как же, персона, птица… Операция «Дичь»… И с какого бодуна Лимпопо у этого идиота?..»
В душе Гоши вскипел клубок ядовитых змей.
Но странное чувство овладело им: будто клубок ядовитых змей красиво, освобожденно вскипел также и в небе над головой, — словно туча, сулившая волнующую в судьбе, грозовую, но блистательную «премену»…
Лимпопо Чебурайс родился в семье почти легендарной. Его отец штурмовал то ли бункер Гитлера, то ли дачу Сталина и написал об этом массу интереснейших детских книжек, на которых выросло не одно поколение советских людей — покорителей космоса.
Лимпопо с младенчества отличался резвостью непомерной, — так, в 12 мальчишеских лет он перепродал папину «волгу» одному грузинскому мандарину, который в благодарность свозил его на ней к проститутке. За все это вкупе отец сослал блудного сына в лесную закрытую школу. Здесь Лимпопо не только воспитался и возмужал, но и приобщился к самым нескромным таинствам бога, именем которого названа одна из наших рек все еще нашего, но уже оочень Дальнего Востока.
Не вам говорить, что реки по карте нашей могучей Родины текут, естественно, голубые.
Суровый детский писатель — отец Лимпопо поздно понял свою промашку и определил сына в МГИМО, чтобы обучился, стервец, хоть наше отечество представлять достойно, — и гордиться, гордиться, гордиться им, блядь!!!
Увы, Лимпопо не смогла исправить даже многотрудная суровая служба в одном дип. офисе захолустного городишки на далекой реке Потомак.
Впрочем, ему подыскали невесту (впрочем, это одна номенклатурно-богемная дамочка сама присмотрела его), — и вот, короче…
У них с Лимпопо что-то, кажется, родилось.
Но впрочем, впрочем, впрочем — и это неважно.
В начале 90-х Лимпопо сделал головокружительную карьеру, переведя на русский язык в качестве конституции обновленной страны Основной закон то ли Лесото, то ли Буркино-Фасо, то ли Сьерра-Леоне.
Сразу после 99-го Лимпопо осмотрительно погрузился в нефтебизнес.
— Сосу черную спермянку, — интимно шутил он в кругу друзей. Друзья, в своем большинстве бывшие придворные комсомольцы, от души понимали его.
Вот этот-то человек и сидел сейчас посреди Бульдожкинской софы, совершенно голый, чудовищной незримою силой во мгновение ока изъятый сюда из сауны «Нептунья». Лимпоповское брюхо выжидательно, осторожно свешивалось с колен.
Фиалкового цвета совершенно детски невинные глазенки Чебурайса прыгали, словно мышки, по пыльной обстановке, по Бульдожкину, по двум свиньям и по странному симпотному Незнакомцу в болотных сапогах, величавому, как некий Гарант всего…
Лимпопо понимал, что его прессуют. Но кто? Юкас?.. Дерипаско?.. Администрация самого?…
Что-то шмякнулось между ног. Это был гандон, полный его, Лимпоповской, спущенки.
И только теперь Чебурайса вдруг озарило, что этот его полет над утренним городом с гандоном на детском хуйчике был не провокацией спецслужб каких-то там конкурентов. Нет, — это было нечто Необъяснимое!..
И тут Лимпопо приссал. Собственно, он всегда понимал, что когда-нибудь расплачиваться придется. Он только исподтишка надеялся, что, может быть, пронесет…
— Сколько? — спросил Лимпопо с вежливой осторожностью.
— Ты еще ничего не понял?! — грозно спросил Незнакомец и щелкнул пальцами. (Эх, так любила делать покойница Раиса Максимовна…)
Две свиньи сразу обратились в людей. Одна — в драного гопника, другая — в жирного мускулистого маркера из «Нептуньи» с жидкими черными волосами, стянутыми на затылке резинкой «по-самурайски».
— Объясните ему, — велел Незнакомец.
— Ах, Лимпопо Гейдатройкович! — затарахтел маркер. — Это ж все правда! Короче, вам поосторожней здесь надо бы…
— Чмошник-жирнюга, ля! — гопник весь затрясся от ярости. — Ща канкрена тя разъебем на английский флаг!..
Но «Звездная поебень» (вкупе с нефтебизнесом) приучила Лимпопо к ежесекундному риску.
— Отсосу всем! — деловито, спокойно вбросил он новый пробный шар. Так легко, дерзко брала пасс лишь Анюта Курникова.
Все замерли от этакой дерзкой, головокружительно честной наглости.
— Да кому ты, бля, на хуй?.. — гопник аж привстал с пола и перевел от возмущения дух. — Кому ты, чмо, на хуй-бля, въебся?..
Незнакомец нахмурился и лениво двинул носком левого сапога.
Гопник и мужик с самурайским хвостиком продолжили разговор возмущенным повизгиваньем в качестве поросят.
— Ты — ангел тьмы, — изрек Незнакомец. — Ты будешь вечно в свите моей!
Лимпопо чуть было не сказал: «Заметано!» — словечко из лексикона лесной еще школы. Но вовремя спохватился и лишь кивнул с солидною деловитостью.
— Итак, два пажа, две свиньи для передвиженья и мелких радостей… Нужен еще кадр, важнейший! — размышлял вслух Незнакомец, водя пальцами по драным подлокотникам кресла.
И повелел Лимпопо:
— Звони!
(Уф, теперь вы в курсе, почему Лимпопо звонил Донавану с Бульдожкинского номера).
Но с чего это вдруг — спросите вы — всемогущему Незнакомцу приспичило извлечь какого-то там ничтожного Гошу таким окольным и сложным, хитроумным для дьявола образом? Увы, Незнакомец и сам не знал.
Просто чувствовал: с Гошей не следует проявлять никакого насилия…
ГЛАВА 8. АФРОСИНЬЯ ГОБЛИН, или ИСТОКИ РОССИЙСКОГО ЕВРОТУПИЗМА-1
Вернемся, однако ж, на минуточку в монастырь.
Итак, значит, отец Кадрилл (Гепеушко) кончил Максимальникову на ебо… на лице его.
— Падре, мадре… — лепетал Салабон, слизывая спермянку с носа и со щек своих. Потом вдруг беспомощно, беззащитно уставился на отца Кадрилла:
— Что еще? Говори! – разрешил Кадрилл.
— А можно… а можно-с… — Максимальников слов даже не находил от смущения. Его предательски голубые глаза мелко вздрагивали средь густых ресниц, похезанных комочками подсыхавшей спермы. — А можно я… пост великий… в смысле: на посту, на всю ночь, три наряда вне очереди, столпником у вас под ложем аки ночной горшок?..
Отец Кадрилл отер бороду от слюней (кончая, он всегда сильно взрыгивал) и изрек, наконец, наставительно:
— Грех — он всегда от естества отступление! Но естественная надоба — сие есть отступление от греха. Что ж, попостись и так, раз к тому душа твоя склоняется…
Максимальников мечтательно, с нежностью булькнул аж.
К ночи Кадрилл возлег на ложе свое (изделие во тьме духовного заблуждения пребывающих иберийцев), воздел в уши себе наушники — исчадия синтоистов-язычников и затих. Он весь предался величию гимна отечеству нашему, причем в варианте полупобедного 43 года.
— «Опаньки! Да он сталинист потаенный, сокровеннейший…» — с радостью открыл для себя Салабон, вслушиваясь из-под кровати в далекие звуки великого песнопения.
И образ Кадрилла окутался для него дымкою дополнительной легендарности.
Между тем, гимн зудеть, наконец, прекратил, а святой отец захрапел столь молодецки, с такой богатырской отчаянностью, что Максимальников понял: даже в качестве параши он Кадриллу не пригодится до самого до утра…
И Салабон, естественно, заскучал. Все ж таки неформат, нужно действие.
И тотчас его потянули за ногу:
— «Эй!..»
По запашку раздристанного очка Салабоха понял, что это, скорей всего, брат Колумбарий по душу его явился.
Салабошка обрадовался, думая поебстись.
Но Колумбарий, невзирая на запах, столь откровенно призывный для многих, был серьезен не по годам. Лицо его даже осунулось. От напряжения Колумбарий часто-часто моргал.
— Ты че? — Салабошка сердито насторожился.
— Он до утра теперь. Так что давай я тебе пока ЕЯ покажу…
— Что? Жопец?..
— Нет, святыню нашу…
— А хули мне в ней? Она же пизда, двустволка…
Колумбарий весь покраснел от гнева и зашипел, как змеючка придавленная:
— Ты на трахе весь двинутый! Ты в боха не веруешь, еретик!
— Тихо ты! Мастера моего разбудишь… Ну, раз так, то веди уж к пиздище, Иван Сусанин…
В душе Максимальников, конечно, надеялся, что после ему верняк удастся с Колумбашкою перепихнуться. Иначе зачем он среди ночи так клеится, к какой-то святыне его тащит, из-под койки любимого человека вытягивает?..
Салабон выполз из-под кровати. Член его постукивал о паркет, заранее обнадеженный.
— Застегнись, язычник! Еретик… — прошипел Колумбарий.
— «Я здесь прямо, как Галилей среди обскурантов… Какая гадость!» — подумал Салабошка, застегиваясь, впрочем, не до конца.
(Максимальников даже подумал, было, про время мифа и время историческое, но вовремя оборвал себя: хуйней сейчас нехуй париться…)
И оба монашека прыснули в коридор.
Где-то далеко ударили в колокол, — раз, другой, третий. Звон был мелодично густой, но жалобный.
Салабоново сердце вдруг сжалось реальным предчувствием.
В это ж примерно время Гоша переступил порог квартиры Бульдожкина. Гоша и не заметил хозяина, открывшего ему дверь, а, как сомнамбула, ведомая ароматом лунных лучей, проплыл прямо в гостиную.
Здесь, среди пыли жилья и смрада трех свиней, высился в кресле Незнакомец, прекрасный и мрачный, как небо перед грозой. Он играючи нахлестывал себя хлыстиком по левому каблуку.
Больше на Незнакомце не было ничего, — только мускулистое и безо всякой шерсти бронзово-смуглое (капельку с прозеленью) тело, отчего он походил на старинную статую. Ясные, также зеленые глаза Незнакомца твердо, повелительно уставились на вошедшего.
Странный, мятежный пламень, всегда тлевший в Гошиных очесах, вспыхнул вдруг так, что отсветы от его язвительных языков запрыгали по Гошиному лицу, по горестным свиньям и по ботфортам высокого Незнакомца.
Бульдожкина тут и след простыл, — через три часа его вытянули из-под ванны, всего в паутине, мокрицах и с половой тряпкой, намертво зажатой разношенными зубешками.
— Ну, здравствуй! — сказал Незнакомец. Он протянул хлыстик Гоше. Тот встал на колени и молча, трепетно поцеловал самый конец хлыста.
Глаза Гоши пылали так, что старый ковер под ним задымился.
— Поднимайся, друг мой! И садись на любую из этих тварей. Учти: они все твои…
— Мне не нужно их! — сказал решительно Гоша, но поднялся и присел, кажется, на бывшего Лимпопо. — Мне нужна, нужна…
— Только любовь моя? — тотчас подхватил Незнакомец. В голосе его послышалось ликующее курлыканье. — Она с тобою отныне везде, всегда! А этих мы изничтожим. Геи должны быть прекрасны и совершенны, как камни в короне деспота, повелителя диких орд…
(При слове «изничтожим» Лимпопо дрогнул под Гошей крупом, но собеседники этого не заметили).
— Геи должны повелевать этим миром, миром Земли, ибо сказано: «Мир сей — от диавола, диаволу он покорится, диаволом и закончится»!
— Я знал это всегда, всегда! — воскликнул Гоша. — УЧИТЕЛЬ…
— И это ты будешь повелевать этим миром! Геи станут господами его, прекрасные, юные, беспощадные, как заря. А все остальное голубое отребье мы изведем, невзирая на его положение в обществе…
Лимпопо задрожал уже стойко и мелко-мелко. Но что он мог теперь, без пейджера, без факса, без прямой связи с Самим?.. Только хрюкать, пукать и терпеть…
— Конечно, Христос может вступиться за них, этот вечный, неисправимый хиппарь от бога, — раздумчиво продолжил Незнакомец. — Но мы, — мы обманем его! Мы поставим его перед свершившимся фактом…
Незнакомец усмехнулся и хлестнул себя стеком по левому каблуку:
— Да, только совершенство формы должно диктовать этому миру смысл! — воскликнул Гоша мечтательно.
— Э нет! И глубина: глубина чувства тоже, — прищурился Незнакомец игриво, призывно и сладостно. — Ведь ты любишь меня, мой мальчик?..
В ответ Гошик так на него взглянул, что шторки за спиной Незнакомца расцвели тюльпанами рыжего пламени…
В это ж примерно время Салабошка и Колумбарий ощупью двигались вдоль склизких стен. «Что, святыню они в клоаке держат, козлины?» — размышлял ученый. — «И сдалась она мне! Лучше б Колумбаша меня сейчас здесь трахнул… И запашок подходящий, заводит…»
Впрочем, копчиком Салабошка чуял, что «в случай-чего» трахать придется как раз ему, однако это, хоть и тоже приятно, но в гораздо большей мере еще и ответственно. А как ученый Максимальников привык мыслить в застрахованных логикой и опытом категориях.
В вонью сочившейся темноте, рядом с трудно дышащим юным телом Салабошка уже едва сдерживался. Но брат Колумбарий, казалось, не слышал спотыкливого биения ученого сердца. Он весь поглощен был ИНЫМ…
Наконец, уже в отчаянии, Максимальников посвистел.
— Тихо ты! — Колумбашка схватил его за рукав. — Ты лучше это… скажи… че у тя по кассе?.. Бабки есть?
— Обе умерли… — сейчас, на взводе, Салабон не сразу въехал в арго молодого монаха.
— Деньги, бабло, грю, при себе имеешь?
— О осссподи! В таком месте… Колумбаша, я и не просек, блин. Экий ты! Ну, полкуска наберется сотнями…
— Полкуска — много е й. Стольник готовь.
— Кому?!
— Да ей же! Она баблосы любит, от них конкретно вставляет ей.
— Всем вставляет! Не одна она такая… «неабнакавенная»…
— Но у нее тока на стольники течка. Увидишь сейчас… Готов?..
И скорее почуяв, чем увидев кивок Максимальникова, Колумбарий нажал прямо перед собой на дверку в толстой стене.
ГЛАВА 9. АФРОСИНЬЯ ГОБЛИН, или ИСТОКИ РОССИЙСКОГО ЕВРОПУПИЗМА-2
Перед ними отверзлось глубокое мокрое помещение. Влага хлюпала всюду, жалобно, как осенний дождик под сапогами усталого грибника, а запах стал еще гуще, еще невыносимо подлей. Как лавер Максимальников начинал в универском сортире, но тут было в смысле обстановки еще продвинутей.
Его поразило, однако, то, что по шатким мосткам, больше похожим на вешалки своей узостью, они с Колумбашкой двигались совершенно бесшумно.
— Тут из-за эха на мостках подстилки везде, — щекотнул Салабошку в самое ухо шепоток Колумбахи. — Ты если че, на ухо мне шепчи тоже…
— Заметано, — и Салабошка чуть лизнул монашека в ушко, горькое и четкое, как обет чернеца.
Колумбаха ткнул кулачком Максимальникова по яйцам, но так осторожно, что тот от нежности задышал глубоко и часто, как собака, принесшая хозяину палку.
Салабошке пришлось расстегнуться, ибо одежда томила, натирала уже его. Только затем он глянул через перила вниз.
И вовремя: густая буча под ними зашевелилась, и из нее выпросталось нечто вроде гигантской блестящей жабы. Жаба встряхнулась, вонючие брызги долетели до лиц наблюдавших сие, и Максимальников, гримасничая от вони, увидел под собой… женщину.
Это была толстая, оплывшая баба, ко всему также еще и голая. Она ползала в жиже и цепляла себя за огромные, как бидоны, сосцы.
В мутном свете мигающих лампочек, понатыканных по стенам там и сям, Салабошка различил остальные подробности. У бабы были длинные жидкие космы, зеленые прищуренные глаза и лицо, — надменное и обиженное, словно на него наступили, не извинившись.
— Кто это? — шелохнул ухо монаха ученый горячим, ах, слишком горячим шепотом!
— Это она, наше ВСЁ, — гордо прошелестел в ответ Колумбарий.
— А в чем она это?..
— А во всем своем, во природном. Круговорот, — не сечешь, что ли? Ну, ты тупило!.. Главное — она мысли транслирует. Даже диссеры пишут. Типа: «Истоки еврофрустризма», то да се…Зашибись у нее от духа святого идей!..
— Да?..
— Ты че! От нее никто так просто не уходит. Кому что нужно — тот тем и получает. Грю ж: дух с ней общается…
— Да?..
— Ты че! А вонь нарочно такая, чем гуще, тем мысли выше поднимаются, аж до купола. А купол их резонирует, концертирует…
— Концентрирует?..
— Один нахуй хуй! И оттудова, из-под купола, через бойницы они вокруг, по всей по обители по нашей, рассеиваются. И всегда идут в ту репу конкретно, в которую надо, блядь!
— Не матерись над святыней хоть!
— Ой, это я на тебя засмотрелся! А ты ху… этим делом о перильца не брямкай, нехорошо… Нескромно, да, над святыней-то… Короче, ее ФСБ проверяло специальной рамкой. Все точняк, без наебалова… Ой, опять, опять ведь же брямкаешь!
— Так это и есть ваша огородница святая, Огулькина?
— Не, та простая тетка, какие там истоки евробомбизма! А эта, Афросиньюшка, — главная. Без нее и Огулькина бы так не действовала. Все раньше про грядки трандела, как заведенная. А Афросиньюшка ее научила про грехи наши тяжкие, про мужиков всяких, рассказывать… Поучать. Да не брямкай ты, блядь!..
— И где же они, истоки эти? Ну, евро-чего-то-там?..
— Где-где! У нее, это, ТАМ… Она хоть и святыня, а все-таки женщина.
Колумбарий тяжело вздохнул и добавил ни к селу, ни к городу:
— Ею, наверное, и накроемся…
Максимальникову так жалко стало пригорюнившегося враз Колумбария, что он тотчас решил ему отсосать, — пусть даже здесь, пускай и насильно. Он по себе знал, как это всегда успокаивает.
Салабошка присел, дергаясь на узких мостках, как на жердочке.
— Не здесь, не здесь, ты че!.. — зашипел испуганно Колумбашек.
Их возня дошла до святыни. Афросинья захлюпала, захрипела и стала вдруг возглашать гортанно и басом, — и купол разносил ее вой, усиленный многократно:
— Гомики изнасиловали и сгубили Русь! — грохотало сверху. — Долбожоперы уничтожили Третий Рим!!!
Голос гремел раскатами и заполнял собой все пространство пустынной башни.
— Завтра опять Огулькина велит меня выпороть! — жарко, томясь, дышал Колумбарий. — Раз эта про гомиков заорала, той приснится, что меня высечь надо, при ней, обязательно. А потом она еще дополнительно жопу мне всю искарябает…
— Брось, брателка! — шептал Салабошка, уже не сдерживаясь, погружаясь то и дело мордой под рясу монашека. — Дуры-бабы, пиздищей хлюпают, беспризорницы… А ты наплюй!
И он сам густо харкнул на кончик еще робкого, но вдруг приподнявшегося Колумбариева хуйка.
Что там гремело сверху, враз утратило для обоих смысл…
А теперь капельку о святыне, тем паче, что писать о них нынче модней моднейшего.
Звали ее Афросинья Гоблин, родилась она в пригороде Москвы через девять месяцев после открытия 20-го съезда партии. Родители ее были людьми смиренными: отец всю жизнь проработал в НКВД, а мать учила детишек грамоте. Мать была внучкой выкреста и дочкой большевика, отец же родителей своих вовсе не знал, отчего и взял на всякий случай фамилию половины своей, и звонкая большевистская фамилия эта прикрывала его ото всех напастей, как красное знамя труп во гробе на сцене Колонного зала Дома Союзов.
Лишь к концу 40-х годов Эрмолай-Юстас Гоблин понял, что определился с фамилией опрометчиво. Во-первых, потому что его, латыша, коллеги стали подозревать в космополитизме, а во-вторых, и жена его подвела… Открылось, короче, что у них по линии супруги есть родичи за границей, и не где-нибудь, а в Америке, и не кто-нибудь, а сама классово чуждая некая Вандербильд. Впав в маразм, эта дура решила, что там, в Союзе, жрать уже нечего, и прислала целый контейнер продуктов и шмоток, от одного жуткого вида которых и запаха у Эрмолая-Юстаса сжались кулаки и разом опустились на голову дряни-супружницы, отныне теперь тоже классово чуждой, — врага навек!..
Привыкшая к мужниным эскападам женщина приняла тумаки как должное. Она даже не слишком обиделась, когда ее сослали на Колыму, ибо с детства привыкла верить в мудрость родины, партии и вождя.
И, словно не желая разочаровывать никого, вождь вскоре отправился в мир иной, а ее, после пяти лет усиленного траха с урками и придурками, реабилитировали.
Муж принял жену с недоверием, но простил. Кто являлся отцом их будущего ребенка, он так и не узнал, Афросинья же утверждала после, что им был один ссыльнокаторжный князь из Рюриковичей.
Во всяком случае, от Юстаса или от Рюрика у нее были рыжие жидкие волосы и нордические, с прозеленью, глаза.
Дети опровергают своих родителей. Хотя отец и мать Афросиньи усиленно пичкали ее книжками про Ленина, дочь выросла — просто не дочь, а форменное расстройство!
Ах, ну кому понравится дэушка с юбкою у пупа, с пятью абортами от четырех разных художников, грабившая с иими вместе церкви на предмет икон и нюхавшая дурь заодно с ветеранами боев в далеком Афганистане?..
Ранней осенью 1984 года Афросинья вместе с одним из художников была остановлена инспектором ГАИ. Этот парень с квадратной, но хитрой рожею давно уж присматривался к их жигуленку, полному икон и прочих святых даров.
— Дашь ему, — шепнул, тормозя, художник.
Афросиньюшка вздохнула, но поняла все правильно. В стеклянной будке ГАИ она оперлась о столик и, точно избушка, повернулась к гаду задком, чтобы не видеть паскудной ментовской хари и тем самым как бы не присутствовать на собственном изнасиловании. Но ментовский жезл властно прошелся по шву на джинсах, и девушке пришлось обнажить свое естество самой, после чего Афросиньюшка (к тому времени она и Солженицына ведь прочла!) опять, от души, повернулась к тирану всею своею возможною задницей.
В следующий миг Афросиньюшка пожалела о неуместной такой гордыне. Мент вошел в нее, как в мужчину, без смазки и с положенной беспредельщику хрящевато щегольскою жестокостью.
Афросиньюшка вскрикнула, вскинулась, сжалась вся, — бросилась, было, прочь. Не тут-то, однако, было! Пальцы бдительного регулировщика намотали Афросиньины космы вокруг себя, — так волосы Афросиньи стали и удилами ее и вожжами!
Девушке оставалось лишь метельно выть и двигаться четко в такт крайне умелым действиям блюстителя правопорядка на бескрайних просторах затихшего перед обрушеньем своим Союза.
Устав от экспериментов с Афросиньиной крупитчатой попою, он, впрочем, перешел к традиционной форме человеческих отношений. Но член ментяры оказался размера не среднедамского, а именно что девски-попского. И весьма скоро гаишник вернулся к кровожадной, отчаянной своей кама-сутре.
Перебирая все это в памяти сотни раз, Афросинья чувствовала особое унижение оттого, что мент в продолжение их встречи молчал. Она привыкла, что мужчины делятся с ней и мыслями. Но какие могут быть мысли у нашей ментуры? — Только одни эмоции, только одно это сопение, чмоканье жезла внутри сограждан и бодряческое, как у коня, попукиванье…
Видимо, тогда-то и сделала Афросинья свой главный идейный выбор. Она поняла, что физический план в жизни — не главное.
К тому же и страна наша показалась ей обреченною…
Вернувшись в Москву, Афросинья залечила раны и примкнула к поднявшим голову диссидентам.
Увы, та роковая встреча осталась не без последствий. Через девять месяцев Афросиньюшка родила. Причем она-то была уверена, что отцом ее дочки является умница и известный правозащитник Керогаз Борджомэ. Но у дочки оказались косые и сивые гаишниковы глаза, да и прочие признаки на ее лице сомнений в истинном отцовстве не оставляли. Каким-то образом Борджомэ узнал про это и уехал на Запад с другой, с очень подлою женщиной.
— Эх, все-то у нас через задницу! — вздыхала Афросинья. Впрочем, тогда, с гаишником, она потеряла от боли голову и совершенно не помнила уличительного финала постыдной сцены.
Стиснув зубы, Афросиньюшка выжила и продолжила жить, поднимая на скудный заработок машинистки дочку-«гадинку».
А также читала, размышляла, всеми силами ненавидела свою девочку, и, порвав с родителями-совками (которые вслед затем умерли), — гордо, но тихо терзалась от голода. Потом стала в церковь ходить и, наконец, в один прекрасный вечер бурно сошла с ума.
Это случилось так. Была зима, Гоблин сидела с ногами на диванчике над Федором Сологубом. Но ей не читалось как-то, к тому же в ее квартирке было так холодно! Ветер бухал снаружи веткою о стекло, за стенкой тихо бубнила молитвы дочь.
Зима, Россия, женская доля, — все слилось в сознании Афросиньи в один поток неотторжимо леденящего, беспросветного ужаса. И все кто-то под окнами ходил, скрипел настом и будто бы звал ее, — и уж точно, уж точно в окна подглядывал.
Словно ища поддержки, Афросинья глянула на большой серый портрет Александра Блока, что висел в изголовье ее, — и дико, протяжно вдруг закричала. Вместо прекрасной лениво-горестной головы поэта она увидела что-то мясистое, сизо-розовое, с блестящей мутною капелькой в середине.
— А-а-а-а!!! — заорала Гоблин. — Слопала, схавала, чушка гуня-а-авая!..
Она метнулась с дивана и прочь, прочь из комнаты. Блеклая дочь восстала на пороге своей комнаты испуганным привидением. Из-за ее тонких плечиков на Гоблин взирали с икон суровые скорбные лики. За ними зияло иное пространство, косо уходя в бесконечность, и оно тянуло, тянуло, утягивало в себя, обещая мучительно тишину.
— Не хочу, не хочу!!! А-а-а-а!!! Оставьте меня! Господи! О!.. О!.. Блядь, блядь, блядь…
Афросинья вцепилась себе в виски и пала на пол, выкручивая, раздирая жидкие уже космочки.
В бумагах ее нашли рукопись «Истоки евростилинизма». В ней Афросиньюшка сперва пересказывала что-то из Бердяева, Л.Гумилева и В.Соловьева (другого, не с НТВ, — впрочем, какая нам всем уже, в общем, разница?..) Еще Афросиньюшка каялась, что в младости во своей иконы крала, а также пророчила России великую будущность, — причем слово «будущность» повторялось усердно, возможно, как память о менте, об этом «стеклянном ужасе» в его будочке и о «сладости дикой боли и наступившего вослед ей покаяния».
Затем мысли автора разбивались на ручейки, чувствовалось, что Афросинья начинает что-то ужасно, до судорог, ненавидеть, — вот только что? Несколько раз упоминался дьявол, несколько — Сталин, а в конце чаще всего — модельер Юдашкин и певец Иосиф Кобзон. Завершалась рукопись длиннейшим списком — перечнем фамилий известных неформалов от секса, попсы и политики. Каждая страница была перекрещена двумя жирными красными чертами.
Так Афросиньюшка по-своему, однако же от души воздавала врагам веры, любви и отечества.
Афросиньюшку поместили в башню монастыря, где она совсем опростилась, ходила под себя, пророчила и вещала. Вопли ее отлично резонировал купол башни. В соседнем здании их слышала и дополняла авторитетом своим ехидная огородница Мезозойя Огулькина. Там было много про мужиков, так что пророчества женщин без цензуры Кадрилла до мирян старались не допускать, хотя газета «Завтрашний пень» охотно публиковала порой выдержки и отрывки.
Но — вернемся-ка мы лучше к нашим друзьям…
(Окончание следует)