Этот материал посвящен некоторым моментам в формировании и обиходе российской “элиты”, главным образом, первой половины 19 столетия.
Но сперва несколько слов о том, что такое собственно “свет”. Это слово — прямая калька с французского “монд” (в значении “мир”). Проще говоря, свет — это “общество” или “высшее общество”, или “хорошее общество” (“бомонд”).
Явление это почти ушло, а просуществовало в европейской культуре всего столетия три с половиной, причем занятно, что в разных странах (и в разных условиях) свет имел разную смысловую нагрузку.
Как общественное явление свет возник в начале 17 века во Франции. Он стал следствием Фронды. Собираясь в салонах маркизы Рамбулье или герцогини Шеврез, аристократы уже этим подчеркивали свою оппозиционность и известную независимость по отношению к королевскому двору. Здесь сформировалась своя аристократическая “субкультура”, жеманная и утонченная. Ее высмеял по приказу короля Мольер в комедии “Смешные жеманницы”. Кстати, с этого времени намечается компромисс между двором и светом, хотя парижский салон 17 — 18 века всегда несет на себе печать некоторой оппозиционности правительству, некий идеологический и политический “подтекст”.
В 17 — 18 вв. Версаль и Париж вырабатывают кодекс поведения “человека из общества”. Это носитель определенной культуры, который позиционирует себя не просто как придворный, верноподданный и т. п., — не в плане сословной, а именно культурной принадлежности. Парадокс, но шаг к эмансипации личности от власти сословного государства был сделан в стенах аристократического салона.
Светское обхождение тонко сочетало в себе непринужденность и строгую упорядоченность. Незнатные таланты-умники и представители высшей аристократии выработали удобный стиль общения, где главным качеством считалась любезность. Слова: “любезный”, “любезник”, “любезница” так и мелькают на страницах романов, писем и мемуаров галантного 18 столетия.
Но при этом общении накоротке существовала масса оттенков, которые, кажется, не замечались гостями салона, однако сидели накрепко даже и в подсознании и были навсегда отпечатаны в языке.
Вспомните: гости Анны Павловны Шерер обращаются к графу или барону по-французски “господин граф”, “господин барон” (“monsieur le compte”, “monsieur le baron”), но рядом сидящему князю говорят уже “князь” (“mon prince”), подчеркивая этим особый статус носителя высшего дворянского титула.
А кстати о титулах. В средневековой Европе сложилась строгая феодальная лестница, где статусность убывала в таком порядке: принц — герцог — маркиз — граф — виконт — барон.
Титул особенно высоко ставился в Англии, где даже существовало негласное правило не приглашать на приемы больше одного герцога (по принципу: Дед Мороз должен быть под елкой один). Во Франции же на первом месте стояла реальная знатность персоны, древность рода. Вспомним у Марселя Пруста спор барона де Шарлю и маркиза де Камбремера о старшинстве. Более знатный (хотя и “всего лишь” барон) Шарлю спор выигрывает. Занятно, что это имело чисто прикладное следствие: кому первым идти к столу. Но заодно и демонстрировалась независимость аристократа по отношению к установлениям даже и государства с его — относительной в глазах родовой знати — системой наград.
Зато в насквозь бюрократизированной послепетровской России статусность личности определялась как раз ее положением в иерархии государственной власти, чином. Утвердился принцип “Чин чина почитай” (в более свободной и точной интерпретации: “Я начальник, ты дурак”). Англичанка Вильмот (подруга княгини Дашковой) с изумлением отмечает, что в присутствии ее патронессы не смеют сидеть даже князья, и не потому, что Дашкова — дама, а потому что она кавалерственная дама и президент двух Академий, подруга императрицы Екатерины.
Но и в России во второй половине 19 века такая демонстрация статусности становится архаичной. Хотя только Александр III (правил с 1881 года) стал своим подчиненным наконец-таки “выкать”.
Постепенно в европейской культуре формируется современное понятие “элиты” общества, подразумевающее, что престижное место в социальной иерархии определяется не только богатством или знатностью, но также личными заслугами и достоинствами.
Таким образом, свет стал некоей формой жизни элиты на переходе от феодального общества к буржуазному. Он есть способ организации неформального общения привилегированных верхов, — в сфере культуры и быта. Естественно, тон здесь задавали самые продвинутые в этом плане страны Европы. Остальные лишь подражали им и вносили свои коррективы.
Например, в буржуазно-аристократической культуре Англии салоны особо не процвели. Этому мешало и отсутствие рыцарского культа женщины, и наличие бурной и в то же время организованной политической жизни, а на бытовом уровне — практика раздельного проведения досуга мужчин и женщин из высшего общества.
Не почитали англичане и военный мундир. А. Герцен отмечает, что если английский офицер ждет не дождется, чтобы скинуть форму после службы и во фраке отправиться в клуб, на бал или в театр, то русский вояка лезет в своей сбруе всюду, от свадьбы до похорон, да и гражданские застегнутые на все пуговицы петербургские щеголи выглядят переодетыми военными.
В Англии с ее традициями гражданского общества вырабатывается в 19 веке кодекс поведения джентльмена (независимо от происхождения и социальной статусности, это категория уже не только социокультурная, но и нравственная, подчеркивающая качество воспитания “приличного человека”). Джентльменом может быть и лорд, и сельский священник, и врач, и художник, — равно как и любой из них может не быть джентльменом, если он ведет себя, как свинья (оппозиция: профессор Хиггинс — полковник Пикеринг из “Пигмалиона” Б. Шоу).
Этот кодекс стал обязательным для любого светского человека 19 столетия.
В многонациональной Вене свет был формой культурного сплочения пестрой по национальному составу и весьма консервативной знати Австрийской империи. Бомонд играл здесь обычно роль филиала императорского двора и дипломатического корпуса и всегда имел на себе отпечаток какой-то особенной, вычурной пышности. “Быть одетым, как австрийский дипломат” — во французском языке это устойчивое выражение обозначает человека такого стиля.
Кстати, венский свет был настолько закрыт для чужаков, что там выработалась привычка давать своим членам уменьшительные имена: Сандра, Фрикки, толстовские Китти и Стива, кальмановские Стасси и Бони и т. п. Эта мода была подхвачена чванными Берлином и Петербургом.
Впрочем, русский аристократический круг, подражавший по форме парижскому, а по сути венскому, имел свои, иногда слишком замечательные и глубоко симптоматичные особенности.
РОЗГА И КРЕСЛО, ИЛИ САМЫЙ БОЛЬШОЙ ГРАНДБОМОНД ЕВРОПЫ
Иные скажут: императорская Россия первой половины 19 столетия — самая великосветская держава Европы.
Поверить в это трудно, если учесть, что российское великосветское общество во времена, скажем, Пушкина, — это всего несколько тысяч человек в Петербурге и несколько сот, уже случайных, — в Москве, и несколько десятков, разбросанных по всем остальным городам и весям бескрайней империи, в которой, по образному выражению князя П. Вяземского, от мысли до мысли — десять тысяч верст.
Но у нас не было парламента, как в Англии и во Франции, не было после Екатерины Великой и двора как культурообразующей силы. Демократические слои интеллигенции и буржуазия в первой половине 19 века еще не выработали своей идеологии, а народ спал.
Право на мысль и определенные гарантии гражданской свободы имели только дворяне, хотя ограниченность этих прав иные аристократы осознавали с каким-то даже и невротическим беспокойством. Известный библиофил и знакомец Пушкина Сергей Васильевич Салтыков, например, уверял жену, что государь может и ее выпороть. А ведь он был родственником царской династии! (см.: В. Вересаев. Спутники Пушкина. Т. 2-й. — С. 196).
Конечно, Салтыков сильно преувеличивал: рыцарственность и власть Николая I до такой степени все же не распространялись.
В общественном предании последним дворянином, которого подвергли телесному наказанию, был “мятежный” драматург Княжнин. Впрочем, и его, если вообще сие случилось, высекли тайком.
Освободив дворян от телесных наказаний, Екатерина “по-матерному” (то бишь, матерински) все же прибегала к ним в домашнем своем обиходе. При этом просвещенная светскость, достижения науки и техники и крепкие традиции отечественной педагоги гибко переплетались самым изощренным способом.
Вряд ли был легендой слушок, что в доме начальника тайной полиции господина Шешковского, в самом его кабинете, имелось особое кресло. Предназначенные к внушению кавалер или дама садились в него, ничего не подозревая, кресло тотчас уходило наполовину под пол, так что при желании беседу можно было продолжить со всею светской непринужденностью. Вот только внизу неизъяснимо искусным образом нижний профиль гостя освобождался для розог, и палач, человек низкого, “подлого” звания, не имея возможности зреть благородное лицо наказуемого, делал свое скромное, но всегда честное дело. После чего нижний профиль наставленного на путь истинный одевали должным образом, и враз помудревший посетитель Шешковского мог покинуть кабинет гостеприимного хозяина. Сей репрессии подвергались, например, и нескромные светские сплетницы.
Так что замечание Герцена о том, что для появления декабристов понадобилось два поколения непоротых дворян, — это замечание, мягко говоря, к иным представителям высшего петербургского света относится весьма… по касательной.
Впрочем, как раз на заре нового 19 столетия дворяне продемонстрировали трону, кто в “русском доме” реальный хозяин. Убийство “тирана” Павла I впечатлило царскую фамилию так, что после разгрома декабристов Николай первым делом заявил: родственники мятежников не будут подвергнуты никаким утеснениям.
Вот в этом-то поле сложно переплетенных и порой гудевших от напряжения социальных нитей и произрос феномен русского высшего общества Пушкинской и Лермонтовской поры, этот неисчерпаемый источник для нынешних сладких отечественных гламурщиков-мифотворцев.
Россия времен Александра и Николая I-х — и впрямь по форме самая великосветская держава Европы.
Судите сами.
Если высший свет есть выставка амбиций и образ жизни элиты страны, то во Франции после революции 1789 года элита поменялась, и вкусы бедневшего аристократического Сен-Жерменского предместья уже в малой степени определяли пути развития французской политики и культуры. Высший свет Англии в 18 — начале 19 вв. имел свой отпечаток почти грубости (английская знать, по замечанию Пушкина, была самой младшей в Европе, в своем огромном большинстве это потомки победителей нуворишей в “славной революции” 1688 года). Следуя романтическим (индивидуалистическим) веяниям, лондонские денди демонстрировали пренебрежение светскими условностями старшего поколения, их новомодные повадки слишком контрастировали с традиционными представлениями о хорошем версальском тоне.
Бомонды Мадрида и Рима пребывали в глубоком экономическом и культурном упадке, берлинский свет был донельзя милитаризован, а блистательная Вена запятнала себя позорными поражениями в войнах с Наполеоном.
К тому же, повторим неустанно, в новых условиях раннего капитализма великосветская культура феодальной знати выглядела все более музейной и архаичной, — и до такой степени, что около сорока лет в 19 веке даже моду определяли вкусы и достаток “мещан” (стиль “бидермайер”). Сие последнее приводило порой к курьезам: Н. Н. Пушкина жалуется, что не может выгодно заложить драгоценности, ибо они нынче… не в моде!
Из великих европейских держав только Россия сохраняет к этому времени во всей своей полусредневековой красе феодально-сословный строй, феодальная знать — свои привилегии и богатства, а также и возможность овладеть достижениями передовой европейской культуры. Масса хлынувших из Франции аристократических беженцев шлифует несколько поколений русских дворян, — шлифует почти до полного блеска.
Можно, конечно, гордо процитировать при этом Л. Толстого, восхищавшегося русской пляской Наташи всем французским гувернанткам вопреки. Но как-то следом тотчас вспоминается французская же поговорка: “Поскреби русского и под позолотой всегда найдешь татарина”. В ней не только ехидство побежденных по отношению к победителям, но и очень тонко подмеченное: европейскость русской знати весьма поверхностна, ибо есть не плод длительного и глубоко органичного культурного развития, не суть и смысл, а только форма, напяленная на чужое и чуждое содержание.
Пушкин мог сколько угодно гордо писать, что высшее общество Европы составляет одну интернациональную касту со своим языком, но вот побывал монархист маркиз де Кюстин в обожаемой им на расстоянии России и, кажется, уже в Петербурге сделался либералом. Все раздражало его здесь: и странно нелепые экипажи наследника, увиденные еще на границе, и насекомые, которыми кишмя кишели раззолоченные салоны, и странные манеры русских, эта смесь лицемерия, подобострастия и откровенного хамства.
Кюстин подметил главное, — и этого главного испугался. Он понял, что здесь НЕ УВАЖАЮТ человеческое достоинство. А с такой подоплекой любые богатства, достижения, понятие о чести (основа светского поведения в продвинутой Европе) всегда как-то декоративны, шатки, сомнительны…
Кажется, эта коллизия не исчерпалась и до нашего времени. Не в ней ли истоки стойкого недоверия Запада к России и к ее, в том числе, меняющимся “элитам”?..
Но это пока взгляд издали и снаружи. Внутри себя русская элита тогда (и сейчас, ничто ведь в сути не изменилось) представляла собой довольно замкнутую касту с очень четко понимаемыми шкурными интересами, которые транслируются для своей совести и общественного мнения как интересы всей огромной державы и ее народа.
В стране, где закон не мог защитить даже отдельно взятого представителя элиты (дело Сухово-Кобылина — кстати, тоже родственника Романовых!), “свет” был средством неформального влияния на правительство, способом кастово-домашнего разрешения частных и общественных проблем. Вспомним демарш старухи Ахросимовой в “Войне и мире” по поводу неугодного знати Сперанского. Этот эпизод Толстым почти не придуман, но об этом чуть позже.
До старух мы еще доберемся, а пока поговорим просто о… светских женщинах.
…Великие куртизанки классической Эллады (5 — 4 вв. до н. э.), изысканные императорские любовницы периода Тан (Китай, 7 — 10 вв.), блестящие фрейлины эпохи Хэйан (Япония 10 — 12 века), прекрасные дамы времени расцвета рыцарской культуры (12 — 13 вв., Западная Европа). Наконец, и Возрождение открылось великолепными гимнами во славу женщины…
Есть явная закономерность в том, что в самые разные эпохи и в разных странах женщина берет на себя роль проводницы культуры и воспитательницы общества, — при условии, конечно, что мы имеем дело с культурой именно внутри элиты и на стадии, которую Л. Гумилев назвал бы временем пассионарного надлома.
Отгремели войны, перебили друг друга самые неукротимые пассионарии. Общество обращается к “мирному строительству”, быт и культура созидаются на новых, выстраданных и завоеванных предшествующими поколениями основаниях. Тут-то и карты в руки тем, кому сама природа положила заботиться о душевном и телесном облике будущих поколений.
Западноевропейская светская культура нового времени тоже вскормлена великими женщинами. Во Франции это были отважные оппозиционерки Ришелье и прекрасные фаворитки короля-солнце, в России — при всем неоднозначном своеобразии каждой из них — это наши самодержицы осьмнадцатого столетия.
От неграмотной Екатерины I к “собеседнице” Дидро и Вольтера Екатерине Великой, — вот путь “русской” женщины дворянки длиной всего-то в полвека, на протяжении жизни трех поколений!
Быт, понятия, самый язык элиты того времени шлифовался женщинами. Чужестранка и сперва чужеродная фигура в России, юная Ангальт-Цербтская принцесса гениальным чутьем угадала это, восприняла дело своей власти как дело устройства своего дома и стала самым блистательным творцом русской дворянской культуры.
Это очень точно ложилось на глубочайшие основы национального характера ее подданных, которые не то, что патриархальность, но и память о матриархате еще не изжили. В бескрайней “полуночной” стране с тяжелейшей историей, с суровым климатом государственная власть была единственным цементирующим и, в случае чего, охраняющим началом. И как важно было, чтобы эта власть выглядела привлекательной и доброй! Добродушной хотя бы уж…
Так европейский культ прекрасной дамы — царицы света преобразуется в России в культ государыни-матушки. К слову сказать, нечто похожее произошло и в Англии 16 века. Именно женщине удалось смягчить и умиротворить страну после опустошительной гражданской войны Алой и Белой Розы и в период войн Реформации. Пушкин очень тонко чувствовал эту смысловую рифму русской и английской истории и в апокрифических заметках Смирновой-Россет поставил современников Шекспира выше современников Расина.
Но о культе матрон мы скажем в свое время. А пока вернемся к культу великосветской красавицы. Чтобы из куколки стать радужнокрылой бабочкой, дворянской девице требовалось время и непрестанный тренинг. Выйти в свет на жаргоне того времени называлось “вступить на доску”. Согласитесь, это отдает училищем хореографии. И в самом деле, скромность, такт и грация — основные требования к кандидаткам в девушки comme il faut. Не очень заботились о мозгах, зато огромное внимание уделяли изящной форме. В этом смысле совсем не удивительно, что искусство отточенного жеста — балет — так процвел именно у нас в России.
Учителя хореографии не только наставляли в танцах, но и в манерах, и в придворных церемониях.
Однако итогом должно было стать некое общее качество поведения. Вот что писал современник о Софи Карамзиной, — хотя, к слову, близкие знали ее как суетную и не слишком умную девушку, которая так и не вышла замуж:
“Разговаривая с людьми, даже и не очень с ней знакомыми, она не старалась блеснуть своим остроумием или познаниями, а умела вызывать то и другое в собеседнике, так что он после разговора с ней оставался всегда как-то очень доволен собой, подобно каждому слабому смертному, чувствующему бессознательно почему-то, что он имел какой-то успех” (цит. по: Е. Лаврентьева. Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет”, с. 217).
После такого пассажа на ум приходит разве что Татьяна Ларина, ставшая княгиней Греминой…
В донельзя забюрократизированной России светские женщины оставались, быть может, единственным источником неформального общения между лицами разного статуса и ранга. Им даже цари “тыкать” не смели.
Так и хочется завершить эту главку благолепно гламурной цитатой. Что ж, приведем ее:
“Женщина царствовала в салонах не одним могуществом телесной красоты, но еще более тайным очарованием внутренней, так сказать, благоухающей прелести своей” (там же, с. 216).
Но пойдем дальше, вглубь. От эскапад самодурства не были застрахованы даже представительницы прекрасного пола. Самый вопиющий случай произошел на заре “дней Александровых прекрасного начала”. Проведав, что отказавшая ему португальская дама Араужо все-таки неверна мужу, великий князь Константин Павлович приказал выкрасть ее и подверг в своем Аничковом дворце массовому изнасилованию, в котором участвовали его адъютанты, челядь, солдаты караула.
Разразился скандал. Араужо умерла, а своего брата и тогда наследника Александр I выслал наместником в Польшу, где тот и оставался почти всю жизнь.
Да, это был тот самый Константин, которого Пушкин находил умным человеком и который, недовольный выправкой солдат, сказал после парада по случаю изгнания Бонапарта:
— Эти люди умеют только драться! (цит. по: В. Вересаев. Спутники Пушкина. Т. 2-й. — С. 224).
Иностранцы обращали внимание на то, как рабски бездумно, формально копируют в петербургских салонах манеры Парижа, Вены и Лондона. Возможно, жертвой этого обезьянничанья пал и Пушкин: ведь полученный им диплом рогоносца, послуживший прологом к дуэли, тоже был очередной импортной “штучкой”! Во всяком случае, некоторые заподозренные в составлении этого пасквиля оправдывались позже, что лишь хотели пустить в оборот игру, которая вошла в моду в венском бомонде как раз в том сезоне…
Если кто и имел право на лицА истинно оригинальное выражение в высшем московском и петербургском обществе, так это знатные старухи. И вот они-то как раз суть ноу-хау нашей отечественной аристократической культуры!
Вряд ли мы ошибемся, заподозрив в этом “вину” Екатерины Великой. В начале царствования положение ее было довольно шатким. Кроме бравых гвардейцев ей нужна была еще какая-то авторитетная опора в обществе. Этой опорой, этими агентами влияния и формирования общественного мнения естественно могли стать матери и жены вельмож еще эпохи Елизаветы, преемственность с политикой которой Екатерина всячески подчеркивала. Она привыкла заискивать перед ними, еще будучи цесаревной. Дальше вступил в действие закон смены поколений: елизаветинские старухи сменились екатерининскими, которые гремели еще и в начале царствования Николая I.
К 40-м годам 19 века с уходом последних из них этот рудимент матриархата, наконец, исчезает.
Каждая из этих старух — личность и впрямь если не слишком яркая, то уж точно колоритная.
Вот, например, Настасья Дмитриевна Офросимова. Сия грозная дама осенила сразу два шедевра отечественной словесности: она послужила прототипом для образа старухи Хлестовой (“Горе от ума”) и Ахросимовой (“Война и мир”). Будучи всего-то простой генеральшей, Офросимова держала в ежовых рукавицах и свет обеих столиц, и мужа, и своих уже взрослых детей (принцип их воспитания она сформулировала крайне простодушно: “У меня есть руки, а у них есть щеки”).
Резкая до грубости, Офросимова не встречала ни от кого никакого противодействия. Она любила, например, гулять с кем-нибудь из молодых по бальной зале, причем не по периметру ее, а по середине, где танцующие делали разные сложные фигуры. Ей безропотно уступали дорогу да еще и кланялись!
В театре Офросимова сидела не в ложе, как тогда полагалось даме, а в первом ряду партера вместе с генералами. Этим она однажды и воспользовалась в целях, можно сказать, политических. Тогда вошел в силу один сенатор, страшный взяточник. Зная о том, что Александр I ему благоволит, никто не смел возмутиться. И тогда на защиту справедливости встала старуха Офросимова. В антракте она восстала во весь свой рост, указала на императорскую ложу, в которой находился царь, и погрозила пальцем тому сенатору. Естественно, жест прославленной скандалистки не ускользнул от внимания государя, он стал расспрашивать о причине… Короче, сенатор вынужден был с позором уйти в отставку.
Вероятно, этот эпизод и навел Л. Толстого на мысль сделать Ахросимову публичной критикессой Сперанского.
Совсем иной по характеру была одна из “прототипиц” Пиковой дамы Наталья Кирилловна Загряжская. Очень близкая ко двору, она отличалась легкостью и каким-то патриархальным остроумием. В молодости она явилась однажды к Потемкину с жалобой, что ее компаньонка француженка заскучала. Все летом на дачи разъехались, а она, бедная, в городе с ней тоскует без общества. Потемкин следовал правилу, что даме отказать нельзя, и… приписал на лето “мамзель” к какому-то из квартировавших на лоне природы гвардейских полков.
В старости Загряжская стала ужасной трусихой. Боясь, что в ее дом проникнут разбойники, она велела выдать дворнику балалайку, чтобы он всю ночь бренчал на ней и отпугивал воров. Дворник побренчал-побренчал да и спать завалился: мороз трескучий стоял. Утром барыня проснулась и тотчас велела послать узнать, отчего это дворник “не веселится”. Она хотела, чтобы он веселился.
Вообще Загряжскую отличало очаровательное добродушие. Боясь простуды, она всегда выходила на прогулку в сопровождении старого лакея, который нес кипу шалей, косынок и т. п. В зависимости от того, тень ли падала или солнце пекло, или ветерок подул, барыня требовала себе соответствующее прикрытие. Как-то лакей замешкался, и она прикрикнула на него: мол, как ты мне надоел. Лакей огрызнулся: “А знали бы вы, матушка-барыня, как вы мне надоели!” Ловкий ответ этот привел ее в неописуемый восторг, и Загряжская пересказывала его всем как замечательный анекдот.
Вообще отношения между старыми барынями и их не менее старыми слугами были порой весьма романтичными. Известно, что бабушка Лермонтова Е. А. Арсеньева не любила ходить пешком и ее всюду возил на тачке ее ровесник лакей Ефим Яковлев. Иной раз он скидывал барыню с тачки, и та ни разу его не наказала за это. Все домашние знали причину: в молодости Арсеньева не дала Яковлеву жениться на любимой девушке, ибо сама испытывала к нему нежное чувство. И вот в старости настал ее черед платить по счетам… И она смиренно “платила”.
Знатные старухи соединяли роли шутих (“оригиналок”) и грозных судий, блюстительниц общественной морали. И еще: они привносили в салоны особый оттенок семейного тепла, которое в суровом климате умели ценить даже самые офранцуженные аристократы.
К этой своеобразной душевности так стремилось русское сердце, — туда, в вековечную идиллию милой, сонной и ДОБРОЙ Обломовки…
ДИКТАТ “ФОРМАТА” И ВЕЧНЫЕ ПРЕЛЕСТИ “НЕФОРМАТА”
Если женщины подчеркивали кастовое единство и семейственность элиты, то мужчины вынуждены были следовать строго иерархизированной системе функционирования русского дворянского государства. Офицеры не смели садиться в театре до самого начала представления, дабы не вскакивать всякий раз, когда мимо проходил старший по званию. Но и явиться в театр не в мундире тоже было нельзя!
Не служить считалось позором. Князь Голицын, знакомец Пушкина, нигде не служил и поэтому даже в пожилом возрасте аттестовался в официальных бумагах как “недоросль из дворян”.
Занятен и эпизод с камер-юнкерством самого Пушкина. Вопреки распространенному советской наукой мнению царь вовсе не желал обидеть поэта придворным званием “не по возрасту”. Просто Пушкин не служил как следует, оставшись “титулярным советником”. Сделать мелкого чиновника камергером по правилам было нельзя…
Поведение светских мужчин разделялось на то, что предназначалось для стен салона, и на то, что надобно было по службе. Известны случаи, когда начальник выговаривал подчиненному на русском самым бесцеремонным образом, а после переходил на французский и приглашал оказать ему честь пожаловать в гости.
Нюанс состоял в том, что инициатива перехода на неформальный французский (язык сословного равенства или, на худой конец, солидарности) могла исходить только от начальника…
Конечно, и русский двор знавал настоящих аристократов версальской выучки. Среди них выделялись князья Н. Б. Юсупов (владелец Архангельского) и А. Б. Куракин (“бриллиантовый князь”, посол Александра при дворе Наполеона).
Первый отличался, можно сказать. сверхгалантностью. Каждую даму он подсаживал в карету, и если светила луна, сладостный старичок журчал: “Взгляните, мадам! Я позаботился ОБО ВСЕМ…”
Князь Куракин увенчал себя лаврами совершенно пионерского подвига на пожаре. Пламя вспыхнуло в самый разгар грандиозного бала в честь бракосочетания Наполеона с Марией-Луизой. Русский посол не покинул пылавший зал, пока не эвакуировали последнюю женщину. При этом сам князь здорово обгорел, лишившись бровей и волос. Только броня из золотого шитья и бриллиантовых орденов предохранила его тело от страшных ожогов. Когда дипломата, наконец, вынесли из дворца, то некоторое время не могли раздеть: драгоценности русского посла в буквальном смысле дышали жаром и аж дымились.
А кстати, и о пожарах. Широко известен случай на балу князя П. П. Одоевского. Бал удался на славу, а после него полагался ужин. Но… удивленных гостей провели в оранжерею, и только здесь радушный хозяин, извинившись, что все сервировано на скорую руку, объяснил: пока гости танцевали, банкетный зал выгорел дотла. Князь просто не хотел до времени портить настроение обществу.
Выдержка была неотъемлемым качеством светского человека. И здесь дамы могли поспорить с мужчинами в хладнокровии. Известная Е. А. Архарова, вдова московского военного губернатора (в память о его лихих подчиненных в русском языке, кстати, утвердилось слово “архаровец” в значении “хулиган”), — эта дама была весьма чтима при дворе. Как-то Александр I подал ей руку, чтобы вести к столу. И тут… со старушки упала верхняя юбка! Но ни один мускул не дрогнул на ее лице,— дама переступила через предательницу и, как ни в чем не бывало, поплыла к императорским лакомствам.
Желание “соответствовать” приличию становилась манией. Мало известен случай с Н. А. Карповой, а между тем эта дама могла стать сенсацией в любую эпоху! Вот что пишет о ней современница: “Понятия Натальи Андреевны были для меня совершенно новы. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять потребную ей вещь, она почитала действием неприличным и обращалась к малому у дверей с приказаниями, как то, которое раз было отдано при мне: “Человек! скажи рябой Анне, чтобы она прислала русую Анну подать мне веер”. Веер лежал на столе в той же комнате” (цит. по: Е. Лаврентьева, с. 97).
Эта капризница возмущалась, когда у лакея, который наливал ей кофе, руки дрожали. Мало ли, что ее болонка при этом кусала его за ноги!.. И вот однажды она почувствовала себя неважно, а через несколько дней и вовсе слегла, но от услуг врачей упорно отказывалась. Месяца через три с г-жой Карповой случился обморок, и только тут, приводя ее в чувство, слуги обнаружили… что левая грудь барыни совершенно съедена раком! Неженка и капризница несколько лет терпела неимоверную боль, ничем себя не выдавая. Когда все ее рябые и русые Анны уходили из спальни, она сама делала себе перевязки, — лишь бы не допустить сюда медиков с их неприличными прикосновениями…
Боязнь нарушить приличия, этот культ формы и проформы, иногда вела к настоящему, хотя и нечаянному хамству. Князь И. М. Долгоруков вспоминает: у него была привычка после всякого бала переодеваться у себя в карете в халат и домашние туфли, чтобы сразу дома ухнуть в постель. И вот однажды он в таком виде возвращался в Москву с загородного бала. Вдруг лакеи барыни, что ехала впереди с того же бала, стали звать на помощь: ось кареты сломалась. И что же? Вместо того, чтобы взять даму в карету, князь приказал кучеру гнать, что было мочи, лишь бы не обнаружить свой афронт в одежде. Дама, надо полагать, впервые в жизни встретила рассвет в открытом поле…
Иностранцы удивлялись отсутствию серьезных разговоров в русском бомонде даже среди мужчин. Это особенно замечательно, если учесть, что тогда был дворянский период в нашей культуре. Однако даже умнейшие и талантливейшие ее творцы вынуждены были в салонах говорить на “птичьем языке”, ибо правилом хорошего тона было: необходимо касаться только таких тем, которые были бы интересны ВСЕМ собравшимся. А уровень культуры и общее развитие “оставляли желать” не только у “милых дам” и всяким там Скалозубов, но и у самого государя Николая Павловича. Например, узнав, что один наш академик едет в Соединенные Штаты Америки (в Филадельфию и Бостон, между прочим!), он повелел взять с него подписку, что тот не возьмет в рот человечины…
Зато иностранцы могли услышать в русских салонах то, что у себя на родине почли бы за анекдот. Например, вот такую новость:
“Николай I получил жалобу на офицера N, который увез девушку и женился на ней без родительского благословения. Монарший гнев был велик и резолюция на жалобу гласила: N разжаловать, брак его аннулировать, дочь вернуть отцу и считать девицей” (М. Чекуров. Курьезы истории, с. 43).
ПЕРСПЕКТИВА В ДЫМКЕ МОДЫ
Элита по самой своей сути консервативна, ибо склонна зафиксировать свое господство в обществе. Однако перед тем, как окуклиться, она может сыграть роль агента прогресса. А. И. Герцен заметил, что в 18 веке русское “общество” (имеется в виду его культурная часть) сводилась к императорскому двору, а в начале 19 века — переместилось в высший свет.
Демократизация шла неизбежно и неуклонно, и постепенно элита оттеснялась на второй план даже в области моды. Если первая половина 19 столетия еще прошла под знаком того, что бомонд экспортировал в средние слои общества идеи, затем только вкусы и моды, то к концу века даже и сам тряпичный аспект этого влияния сошел на нет. Аристократки демонстративно отказывались следовать всяким новшествам. Скромно, в темное и не по моде, одетая дама с кислым личиком в карете с гербами, — вот, по воспоминанию Анны Ахматовой, образ русской знатной дамы начала 20 века.
Известная княгиня Орлова (см. ее портрет кисти Серова) — одна из немногих в высшем свете, кто следовал моде.
Блоковская Незнакомка с ее страусовыми перьями — явная буржуазка, если не дамочка полусвета. Бунин упрекал Чехова, что он-де из парижанки и помещицы Раневской сделал истеричную богемную мещаночку. Но дело, конечно, не в социальной неискушенности разночинца Чехова или социальной предвзятости дворянина Бунина, — истеричное поведение подруги царицы фрейлины Вырубовой как раз Бунина-то и опровергает.
Чехов уловил суть: изменился психотип тех, кто населял, продавал и покупал усадьбы и особняки, как изменились суть и дух быта и бытия вообще. Гаев произносит оду старинному шкафу, а в другой пьесе Чехова герой говорит о современном буфете: как же надо не любить человека, чтобы сделать вот эти резкие, сухие и вялые линии резьбы!..
Деградацию высшего общества можно проследить по трем великим романам Л. Толстого: от полнокровного эпоса к социальной критике и откровенной сатире.
В начале 20 века образ высшего света становится излюбленной декорацией “несерьезных” жанров массового искусства: синема-мелодрамы и оперетты. В “Веселой вдове” Ф. Легара притягательный блеск бомонда, кажется, сверкнул в последний раз.
Эта трансформация — социальная и культурная — наглядней всего проявилась в кинематографе. Изящный светский хлыщ (образ Макса Линдера) уступает место нелепому человечку, почти бродяге (Чарли Чаплин).
Смещение акцентов вынужден учитывать и нынешний пресловутый гламур, образно обыгрывая лохмотья и типажи трущоб.
В последнее время у нас вновь возрождается (отчасти и искусственно) интерес к “красивой жизни” прежней элиты. Этот гламурно окрашенный ренессанс имеет явно социальные амбиции и замашку на некую перспективу, хотя уже сейчас очевидна его внутренняя робость и несамостоятельность. Копировать — не создавать.
В одном из сериалов герой актера Панина рассуждает: “Бонны, гувернантки, господа… Мы-то кто?!”
Время ответит на этот вопрос…
ИСПОЛЬЗОВАННАЯ ЛИТЕРАТУРА
Вересаев В. Спутники Пушкина. Т. 2. — М.: Советский спорт, 19993. — 544 с., ил.
Лаврентьева Е. В. Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет. — М.: Молодая гвардия, 2005. — 663 с., ил. — Живая история: Повседневная жизнь человечества)
Чекуров М.В. Курьезы истории. — М,: Золотой теленок, 1998. — 224 с., ил.