Я живу на высоком берегу Москва-реки, в пяти минутах езды от Кремля. Недавно рядом с нашим домом выстроили огромную пятнадцатиэтажную кирпичную башню и, кроме кирпичной махины, теперь ничего не видно из моего окна. Дом наш – старая, проржавевшая девятиэтажка – и еще пара таких домов торчат как сгнившие зубы во рту. Обновленная похорошевшая Москва старается не замечать их. Да и что замечать? Ведь не в пяти минутах ходьбы от Кремля, а в пяти минутах езды. Подвалы, где вечно прорываются трубы канализации и распространяют вонь на целый квартал, забитые негодные воздуховоды, треснувшие стены. Не элитные дома…
А когда я сюда переехала четверть века назад, все было по-другому. Дом считался новым, всего-то ему было лет пятнадцать-двадцать. Не было рядом кирпичной махины, но был палисадник с детской и спортивной площадками, с площадкой для выгула собак, за соседним домом – летняя эстрада и тоже палисадник. Из моего окна открывался чудесный вид. Первый раз я вошла в свою квартиру на закате. Чистое синее небо было расцвечено нежными золотисто-палевыми и розовыми облаками. Много зелени, голубая река, а на противоположном берегу в хорошую погоду можно разглядеть шпиль университета, на моей стороне – высотка “Иллюзиона”, Крутицкое подворье, Новоспасский монастырь, уютные дворики… Правда, тогда напротив моего дома, через Москву-реку дымили заводы: карандашная фабрика, банно-прачечный комбинат, (которые теперь, слава Богу, вывели из центра), и мало что напоминало ту идиллическую картину, которую именно с этого места, от стен Симонова монастыря, увидел Карамзин два века назад:
“ Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели - куда глаза глядят – по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места
или в старых новые красоты. Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные, готические башни Си...нова монастыря. Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра:
великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах, на бесчисленных крестах, к небу возносящихся! Внизу расстилаются тучные, густо-зеленые цветущие луга, а за ними, по желтым пескам, течет светлая река, волнуемая легкими веслами рыбачьих лодок или шумящая под рулем грузных стругов, которые плывут от плодоноснейших стран Российской империи и наделяют алчную Москву хлебом.
На другой стороне реки видна дубовая роща, подле которой пасутся многочисленные стада; там молодые пастухи, сидя под тению дерев, поют простые, унылые песни и сокращают тем летние дни, столь для них единообразные. Подалее, в густой зелени древних вязов, блистает златоглавый Данилов монастырь; еще далее, почти на краю горизонта, синеются Воробьевы горы. На левой же стороне видны обширные, хлебом покрытые поля, лесочки, три
или четыре деревеньки и вдали село Коломенское с высоким дворцом своим.
Часто прихожу на сие место и почти всегда встречаю там весну; туда же прихожу и в мрачные дни осени горевать вместе с природою. Страшно воют ветры в стенах опустевшего монастыря, между гробов, заросших высокою травою, и в темных переходах келий. Там, опершись на развалинах гробных камней, внимаю
глухому стону времен, бездною минувшего поглощенных, - стону, от которого сердце мое содрогается и трепещет. Иногда вхожу в келий и представляю себе тех, которые в них жили,- печальные картины! Здесь вижу седого старца, преклонившего колена перед распятием и молящегося о скором разрешении земных оков своих, ибо все удовольствия исчезли для него в жизни, все чувства его умерли, кроме чувства болезни и слабости. Там юный монах - с бледным лицом, с томным взором - смотрит в поле сквозь решетку окна, видит веселых птичек, свободно плавающих в море воздуха, видит – и проливает горькие слезы из глаз своих. Он томится, вянет, сохнет - и унылый звон колокола возвещает мне безвременную смерть его. Иногда на вратах храма рассматриваю изображение чудес, в сем монастыре случившихся, там рыбы падают с неба для насыщения жителей монастыря, осажденного многочисленными врагами;
тут образ богоматери обращает неприятелей в бегство. Все сие обновляет в моей памяти историю нашего отечества - печальную историю тех времен, когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опустошали окрестности российской столицы и когда несчастная Москва, как беззащитная вдовица, от одного Бога
ожидала помощи в лютых своих бедствиях”.
Обожаю сентиментальный стиль этой повести. Такой литературной и человеческой наивностью, такой чистотой веет от этих строк. Но, увы, ничего не осталось в нас ни от наивности, ни от чистоты души. Понятия сами эти считаются примитивными, устаревшими, как нечто архаичное, подлежащее списанию и мумификации. Они исчезли из обихода. Ничего не осталось и от той старой Москвы.
Но вернемся к стенам моего дома, вернее моей квартиры. Поначалу все складывалось так счастливо! Как будто эти стены, этот утопающий в закатном свете палисадник влекли к себе людей. Кто только не побывал в моей квартире! Писатели, поэты, художники. В конце концов, остался некий избранный круг: мой муж, известный врач и неординарный человек. Мишу девочки – племянница и дочь – прозвали Циклопом. Крупный, широкоплечий, сильный, он сам сделал себя. В детстве скрученный детским параличом, он исполнил заповедь Гиппократа: “Врач да излечится сам”.
Володя Г-и, которого знала вся художественная Москва, он был не только диссидентом, знавший и Сахарова и Солженицына, но и интереснейшим поэтом. Портрет его как будто списан с картины Эль Греко “Святой Павел” или портрет, данный Павлу о. Александром Менем: “При первом знакомстве Тарсянин едва ли мог произвести внушительное впечатление… малорослый Савл, экспансивный и резкий, выглядел скорее невзрачно со своими сросшимися бровями и крупным горбатым носом. К тому же, хотя ему было немногим больше тридцати, он уже облысел, а в бороде мелькала седина. Только серые глаза таили какую-то притягательную силу”. Глаза у Володи, правда, были карие.
Ефим Д., поэт, писатель, гитарист. Ироничный, несколько кокетливый рыжий еврей, разгульный и отчаянный, как цыган, жизнью и фольклором которых он занимался.
Петрович, как его все звали, или Алексей Петрович, что-то вроде современно Рудина, человек, который блестяще говорит, много знает, тонко чувствует, но ничего не делает в жизни. Высокий, статный, с бархатным голосом, он был бедой молодых девушек. Его любовные похождения – отдельная эпопея.
Иногда к нам присоединялась моя сестра Наташа,- черноволосая, черноглазая, с правильными, очень живыми чертами лица, - более красивой женщины я в жизни не встречала, - одаренная незаурядным актерским и человеческим талантом.
Каждый из них заслуживает отдельного романа, но мой рассказ не о людях, а о зверях, птицах, домах и Москва-реке.
Когда вся компания собиралась, а это было почти каждый день, мое бабское дело было помалкивать и подавать картошку, разливать чай и слушать споры о смысле жизни, о сущности бытия, слушать стихи и песни, и особенно не высказываться. Мое мнение в счет не шло. Да я и не рвалась говорить. Слушать куда интереснее. Время еще было такое – время кухонных философов, домашних выставок, квартирных концертов. Боже мой, как мы были счастливы, дразня власть и играя во внутреннюю свободу! Когда пришла истинная свобода, оказалось, что она несет тяжкое бремя ответственности, к которой мы не были готовы.
Новое время и новое бремя разорвало все прежние связи.
С мужем мы расстались. Мне казалось, что жизнь кончена. Не то, что жить – я дышать не могла. Работа у меня – преподавательская – была такая, что не поплачешь, дома тоже нельзя плакать – там взрослая дочь. Я плакала в дороге. Садилась в метро, закрывала глаза, и слезы сами текли по лицу. Несколько раз ко мне подходили женщины и мужчины, спрашивая, чем можно помочь? А чем тут поможешь?
Алексей Петрович женился на еврейке и уехал в Израиль. Бог знает, чем он там занимается. В Израиль уехала и моя сестра, но не по своей воле, а потому что тяжело болела, в Израиле ей продлили жизнь. Через два года я поехала к ней прощаться, зная, что дни ее сочтены. В тот день, что я прилетела из Израиля, хоронили Володю Г-и, я попала только на поминки в девятый день. Второй раз жизнь отобрала у меня все. Первый раз, когда под колесами поезда погибла моя мать и я осталась одна с ребенком и тяжкой ношей работ, болезней и проблем. И вот… второй раз…
И тогда в моем доме появились они. Кошка Дашка и пес Ким, или Кимыч, как прозвали его во дворе.
Мне казалось, что я выплакала все слезы, что теперь в моей пустой и разоренной квартире невозможно будет смеяться. Я приходила с работы, а работала я через силу – в начале 90-х приходилось не только преподавать, но и чужие полы мыть и чужое белье гладить. Я приходила с работы и падала на кровать. Тут же два мокрых носа появлялись рядом. Кошечка, бело-розовая, с палевыми пятнами, ложилась на меня, прямо на сердце, а пес, большой, тоже белый, но с темной мордой и темными пятнами на голове и у хвоста, укладывался обязательно под левый бок. Прогнать их было невозможно никакими силами. А через некоторое время я стала замечать, что сердечные приступы проходят, что я даже понемногу начинаю улыбаться, что с дочерью мы реже ссоримся.
Утром и вечером на собачьей площадке собиралась большая и приятная компания породистых собак и их интеллигентных хозяев. Собаки обучались всяким премудростям, а хозяева болтали о всякой всячине. Мой Кимыч, веселый и беспородный дворянин, был в элитном клубе в полном смысле слова белой вороной. Он был умнее всех. Пока собачьих детей и подростков обучали всяким приемам, специальным командам и послушанию, Кимыч просто внимательно слушал меня, а потом, быстренько сообразив, что к чему, выполнял мою просьбу. Истинные собачники восхищались им. Надо сказать, что Кимыч появился у нас случайно. Дочь ехала в трамвае, который шел от Птичьего рынка, Птички, как его прозвали в народе, и подростки, не продав щенка, просто бросили его в трамвае. Водитель, тетка, видимо, злая, начала беднягу бить палкой, выгоняя из вагона. Аня пожалела его и взяла домой. Не могу сказать, что я обрадовалась будущему любимцу. Он везде писал, жался к ногам, жалобно скулил. Пришлось прививать его, лечить уши и приучать к прогулкам. Отдать мы его не смогли.
Дело в том, что за месяц до его появления в доме, я на двадцатилетие дочери подарила ей кошечку. Мы хотели сиамку. Но в тот день, когда я поехала на Птичку, не было там сиамок. Я собралась уходить, и вот на выходе две девушки держали рыжих котят, а среди них бело-розовое существо с миндалевидными зелеными глазами, длинными лапами и такой нежной шкуркой, что глаз оторвать нельзя. Я взяла эту кошечку. Войдя в дом, она расцеловала всех, сразу нашла свой туалет. Требовательно мяукала, чтобы тут же, немедленно убирали за ней, когда делала свои дела. Она быстро обжила нашу маленькую квартирку и навела уют. Когда принесли плачущего, испуганного и больного Кимыча, она сразу бросилась его спасать. Даша, а так мы назвали ее, потому что она была душечка с покладистым характером и необыкновенной добротой, бросилась спасать щенка как своего котенка. Она ложилась к нему на подстилку, вылизывала ушки, целовала в глазки, мурлыкала ему колыбельные. Словом, разлучать их было нельзя. Так они и прожили у нас пятнадцать лет вместе, как говорится, душа в душу.
Кимыч быстро освоился, принял все правила общежития, и через полгода на улицу вылетал веселый, крепкий, задиристый пес. Пока какой-нибудь ризен или питбуль соображали, куда хозяин палочку бросил, мой неугомонный весельчак успевал палочку перехватить и мне принести. Со временем пришлось больших собак, с которыми мы познакомились на щенячьей площадке, обходить. Ох, невзлюбили они Кимыча за эту сообразительность и бесстрашие, с которой он с ними дрался. Поэтому и гуляла я с соседкой, у которой был маленький шпиц.
Возле площадки, в углу палисадника, стояла голубятня. В ней штук двадцать роскошных, породистых, белых голубей, ничего общего не имеющих с теми серыми грязными пернатыми, которые наводнили улицы и площади всех больших городов. Я сразу обратила внимание на голубятню. Давно нет в Москве деревянных домов, старых сараев, рядом с которыми непременные голубятни, а тут, среди бетонных монстров – белые голуби. Ухаживал за ними невысокий человек средних лет, крепкий, спокойный, молчаливый. Я спросила у соседки, не знает ли она его, и почему вдруг голуби.
Оказалось, что она знала голубятника. Они учились в одной школе, правда, он был несколько старше, потом работали вместе на заводе.
- Понимаете, - рассказывала соседка, - в школе он был освобожден от физкультуры, у него на спине огромная гематома. Нельзя падать, бегать, ушибаться. Вот он в юности и завел себе голубей. Раньше он тут жил, потом получил квартиру, переехал, а голубятня осталась. И два раза в день он приходит сюда вот уже двадцать лет.
Я с интересом наблюдала за голубями и их хозяином. Каждый раз, когда я выходила с собакой гулять, я видела, как он выпускает своих питомцев, и как прекрасная стая взмывала вверх, в синее небо, кружила над головой и рассыпалась белым, сверкающим веером. Так легко и радостно становилось на душе.
Дома теперь мне тоже скучать не приходилось. Как только вы входили в дверь, два розовых носа неслись вам навстречу. Надо было непременно погладить обоих. Иначе морды опускались, хвосты повисали, и в глазах стояли слезы. Но когда ритуал встречи был выполнен, все с визгом и лаем уносились в комнаты. Там продолжалась веселая игра в салки. Перевернутые стулья и ведра в счет не шли. Это были именно салки. Не пес гонял кошку, а сначала он бежал за ней в другую комнату, а потом она гналась за ним обратно. Как тут было не смеяться!
Была еще одна игра. Мы сажали кошку в коробку из-под обуви и катали ее, а пес с визгом гонялся за этой тележкой и требовал, чтобы его тоже прокатили. Хохот стоял гомерический. Соседи прибегали с вопросом, что у нас тут происходит, и присоединялись к нашему веселью. Казалось, что жизнь как-то возвращается в дом.
Когда мы с Кимычем шли гулять, кошка одним броском взлетала на открытую форточку и оттуда, нежно и призывно мяукая, звала нас скорее домой. Старушек, сидящих под окном на скамейке, это забавляло:
- Ишь ты, зовет-то как своего ненаглядного. Пора, пора вам домой, а то кошка соскучилась.
Гуляли мы с Кимычем вдоль Москвы-реки. От моего дома шла тропинка над рекой к Крутицкому подворью. Вечерами весной или осенью, когда солнце садилось, река как будто застывала, а солнце, надолго повиснув над рекой золотым шаром, освещало купала Новоспасского монастыря, Кремлевских соборов или далекого Данилова монастыря. Потом оно резко падало за реку, и долго горела над водой красно-розовая заря. Зимой, когда река покрывалась льдом и мела поземка или трещал мороз, вдоль реки не погуляешь, мы прятались между домами, обегая знакомые дворы.
Летом я увозила всю команду на дачу. Мы с дочерью мыли, чистили, а звери обживали свою территорию. Кошка, в основном, на крыше, а пес вокруг дома, и не только двор. Люди из близлежащих высотных домов с уважением говорили – хозяин приехал.
В лучшие свои времена Кимыч напоминал небольшого питбуля. Как-то стоя на даче у окна, мы с Кимычем любовались нашими яблонями. Приезжий, как сейчас говорят, лицо кавказской национальности, увидев нас, начал кричать с дороги:
- Я слышал, у вас квартиры сдают.
- Нет, - отвечаю я, - теперь все хозяева сами здесь живут.
- Я зайду, вдруг сдадите!
Кимыч, поняв, что я расстроилась и разозлилась, разбежался и пулей вылетел в окно. Незадачливого квартиросъемщика как ветром сдуло.
Кимыч не раз спасал меня. То я задремала, и таз, в котором кипятилось белье, начал гореть. Кимыч носом растолкал меня. То шнур от холодильника вдруг начал тлеть, и если бы не Кимыч, который потащил меня на кухню, Бог знает, чем бы все кончилось.
Но все мы стареем, а звери быстрее нас.
Погубили наш палисадник. Выстроили под окнами громадный дом. Голубятню хозяин перенес в соседний двор. Я теперь редко видела его. Только когда утром бежала на работу, и мы совпадали по времени. Голубей становилось меньше. Видно было, что их хозяину тяжело за ними ухаживать. Но по-прежнему, когда он выпускал стаю в небо, голуби белым легким шаром неслись по кругу, а потом, рассыпавшись в стороны, улетали все выше и выше.
Дочка вышла замуж и переехала жить за город. Родились внуки. Наполнив сумки продуктами, я два раза в неделю ездила к ним. Звери мои постарели. Теперь их любимое занятие было поспать возле меня, пока я читаю или смотрю телевизор. Пес валился на пол, а кошка пристраивалась в ногах. Они терпеть не могли моих долгих разговоров по телефону или работы на компьютере. Эти предметы отнимали меня у них. Если я засиживалась за работой или занималась телефонной трепотней, кошка прыгала на колени, потом забиралась на плечо и мурлыкала в ухо. Попробуй, не обрати на них внимание!
Они очень любили, когда мы сидели втроем. Кошка садилась мне на колени, пес клал голову рядом, и она принималась вылизывать ему, как когда-то, уши, нос, морду. Кимыч закатывал глаза и хрюкал от восторга. Иногда Даше доставалась более тяжелая работа, которую она выполняла с большой любовью. Пес мог разлечься на полу, разбросав лапы, а кошка ходила вокруг него и вылизывала его всего, как котенка. А этот сибарит, если что-то ему не нравилось, вскакивал и начинал тявкать. Правда, и Даша не давала себя в обиду. Она прыгала на стул и давала ему лапой по морде – мол, не дури, когда за тобой ухаживают. Я свою любовь к ним выражала не только вечным обниманием и выглаживанием шерстки, но тем, что они были всегда накормлены, ухожены, вычищены. Кто помнит середину 90-х, тот понимает, как тяжело это было тогда. Иногда мы с дочерью сидели на хлебе и варенье (запас слив и яблок из своего сада), а звери свою кашу с мясом имели всегда. Как-то Анин приятель зашел в те голодные годы к нам и увидел, как я кормлю зверей творогом, а у нас на столе пустая чечевица. Он вздохнул и спросил: “Можно я буду вашей собакой?”.
Но тяжелые времена прошли. Звери состарились.
Кимыч по-прежнему носился на даче, ухаживал за дамами и дрался за первенство, но однажды он еле приполз домой. Молодые собаки порвали его. Из вены на горле текла кровь. Задние лапы парализовало. Я промыла и перевязала рану. Почему-то ветеринар не смог сразу приехать. И тогда я вспомнила наставления старых собачников. Поила его теплым молоком, добавив туда антибиотик, и откармливала сырым мясом. Через неделю Кимыч встал на ноги, и, шатаясь, выходил за территорию двора, чтобы не гадить на участке. Он плохо видел, плохо слышал, но прожил еще год. Когда следующим летом мы вернулись на дачу, соседи удивились. “Как молодой”, – говорили они.
Но в ту последнюю зиму, что Кимыч еще прожил, мы оба долго болели. Месяца два я почти не вставала, и приходилось просить знакомых и соседей прогулять собаку. Я с тоской наблюдала из окна, как Кимыч понуро шел на поводке с чужим человеком. Но дома оба, и он, и кошка, старались сделать все, чтобы подлечить меня.
Первым, кого я встретила, гуляя с псом после болезни, был знакомый голубятник. Он постарел, поседел, шел с трудом, еле передвигая ноги. Невольно я взглянула на голубятню. Там оставалось три голубя.
Последнее лето, что Кимыч провел на даче, он бегал, вовсе не собираясь списывать себя в старики. Но осенью, когда я хотела забрать его домой, он вдруг ушел. Проводил дочь с детьми в соседний поселок – в церковь, и, хотя прекрасно знал дорогу, не вернулся. Через пару дней я с приятельницей прошла вдоль всей дороги, заглядывая во дворы и на обочины – собаки нигде не было. Он ушел умирать.
Так мы остались с кошкой вдвоем. Теперь она не отходила от меня. Днем, если меня не было, она спала, а когда я возвращалась, ходила за мной, едва перебирая лапами. В августе я уехала отдыхать, оставив кошку на племянника. Потом он сказал мне – она все время плакала. Взглянув на Дашу, я поняла смысл выражения “выплакать все глаза”: кошка ослепла.
Через месяц моя кошка умерла. Опустела и голубятня – закрыта на замок, и никто туда не приходит.
Со мной остались мерцающий экран компьютера, трубка телефона, да вечные мои спутники – книги.