ХРОНОССотрясение. Яркий свет. Неожиданный смерч, цунами. Человечек помыт, одет и на ручки, поближе к маме. Так уютно ему, легко засыпать у груди в постели, лишь бы теплое молоко не кончалось в родимом теле. Солнце жжется и хочет сесть на обугленный нос картошкой. Человеку случилось шесть и ему наплевать на то, что истончился озона слой, что безденежья давят вожжи, лишь бы папа - не очень злой, разрешил погулять попозже. Оставляя невидный след, самолетик летит бумажный, человеку двенадцать лет, и ему несказанно важно: чтобы выиграть вперегонки, чтобы хруст от колючей льдинки, чтобы новенькие коньки, темно-синие, как у Димки. А потом перелом, муссон - это возраст, больной и хрупкий, словно кончился детский сон, словно сходят со стен зарубки, растворяются в мираже запасного аэродрома, и пятнадцать годков уже на сундук , и бутылка рома... День за днем и за годом год, жизнь – воронкою, как торнадо. Человек в институт идет, потому что... ну, просто «надо». Просто время ... В кювет влечет. Двадцать, тридцать... Устав, возничий человеку вручает счет. И, насквозь (с головы) циничен, человек убегает в сквер от себя, от петли закона, он остатки надежд и вер чисто выскреб из лексикона. И задача его проста: не рассыпаться по крупицам, и хотя бы до полуста, и не двинуться, и не спиться.
..^.. ПОБЕГ Тебя обманули, оставь, не держись за мелкую роль в гомерическом фарсе со звучно жужжащим названием "жизнь" (которая, если и есть, то на Марсе). Давай, собирай в чемоданы шмотьё, забудь навсегда, что горячий и гордый: уже на законное место твое наметились юношей смелые орды. Бери только нужное, мелочь отсей: надежды не водятся в призраках ночи, и Ной не придет, не придет Моисей, не будет халявной подвозки, короче. На карте совсем потускнела печать, а слабый огонь подожженного тыла не может дорогу вперед освещать... Назад не смотри: за тобою в затылок идут бандерлоги из теплых берлог. Демарш отменен. И – позор на седины - взволнованно сушит сухарики Бог, а сам говорил, мол, не хлебом единым... ..^.. ***Отболтает судьба-словесница, пошумит, покричит, побесится да повоет на лодку месяца, одиночкам-волкам под стать. Пошуршит в темноте карманами между инями, между янами, ей ночами сырыми, рваными хоть бы что-нибудь наверстать. Перельется тремя аккордами, запылает шнуром бикфордовым (так всегда и бывает с гордыми, ты ведь знала, не говори...) Раскалит и расплавит олово, и солдата, смешного, голого, разберет на чумную голову и на то, что фонит внутри. Откровения выдаст даром и убегает дворами старыми, неопознанная радарами, в одинокий фристайл, в блуд. Напоследок рукой нечистого в самом центре души батистовой жирный «неуд» с ухмылкой выставит за избыточность амплитуд. Поглядит на тебя под лупою: «Боже мой, ты такая глупая, что сидишь, в одиночку хлюпая? Обещала ж - последний раз». Покуражится, обхохочется. Развернешься – так врезать хочется – ты ж известная пулеметчица, ну, давай же, не в бровь, а в глаз. А она не сдается, ржавая, не возьмешь, говорит, шалава я! Утопить бы ее, но плавает, расколоть, разломать, поджечь. Сумасшедшая. Окровавела, но сидит, попирая правила, руки-ноги свои расставила и застряла на входе в печь.
..^.. ПОДЗЕМКА Чахоточный поезд вильнул на прощанье хвостом, сомкнулась земля над серебряной ниткою рельсов, и времени прожитый пласт растянулся пластом, одним покрывалом на головы двух погорельцев. Закрыто снаружи метро, не ремонт – навсегда, запасный чернеющий выход давно опечатан; от сильной напруги дрожат наверху провода, искрят, прерывая мотив бессловесного чата. Ни звука, ни шороха. Лишь отсыревший патрон лежит под ногами, лишенный спасительной мощи; вдали на скамейке задумчиво курит Харон, сложивший свои полномочия экс-перевозчик. И не было, нет и не будет отсюда пути - мы, двое, на самой далекой, последней из станций, и мне от тебя просто некуда больше идти, и нет объективного повода, чтобы остаться... ..^.. СКОРАЯ ПОМОЩЬЕще не поздно, спаси, спаси, я постараюсь дожить смиренно. По леденелой земной оси длинна дорога. Вопит сирена, предвосхищая конец стези. Скорей, скорее, водитель «Скорой», как только можешь. Не тормози, дави на третьей, на самой скорой, покуда раны еще свежи и Бог страданием не натешен, пока еще не исчезла жизнь у губ на зеркале запотевшем. Харон больничный, товарищ, брат, небось, устал наблюдать такое? Тягучий запах дневных утрат у врат приемного непокоя шибает в нос и слезит глаза. А надо мной простирает лапы халатов свежая бирюза; и суетливые эскулапы везут каталку на всех парах (лежи себе и зубами клацай, плевать на твой первобытный страх) в прохладный морок реанимаций. Сейчас начнется: рентген, укол морфина, прочая свистопляска, сопроводительный протокол. Туманит разум тугая маска. Дыши поглубже, из-под ребра почти не слышится канонада, секунда, промельк, ну все, пора... И чей-то голос сквозь дымку: «Надо! Дефибриллятор, еще, еще! Все до единого милиграмма!» Едва заметно дрожанье щёк: «прости, что так получилось, мама...» Последней - капельница добра, любви и радости сокровенной, но неумелая медсестра иглу поставила мимо вены...
..^.. *** ...Но правду выдадут на-гора, погаснет, огненно померанцев, мой тайный свет, персональный Ра, последний выброс протуберанцев – в ничью оконченная игра. Один из тех «никогда-нигде», один из тысячи – невозможный, ты мой наркотик, мой ЛСД, тебя не пустят ко мне таможни, дадут инструкцию о вреде. И не погладить по волосам, и не помочь уже валидолом, ты в это пекло запрыгнул сам, но выход есть: без вещей, и голым, через парадное – к небесам, если захочешь. А нет - прости за то, что стало страшней, бездонней, как двум песчинкам в большой горсти. Как в драматической травести, весь этот мир – на Его ладони, вспотевшей в сдавленном кулаке, сведенном до белизны запястья. Хрипит - отловлена в кувырке - плюется кровью синица счастья, ее бы срочно на тест Пирке... Но мы беспомощны, мы - одни, мы так нелепы, смешны, излишни... И ночь распалась на «не» и «ни», на «избави от него, Всевышний» и на «пожалуйста, сохрани» ..^.. *** За сутками сутки неслись косяком, вовсю слезоточила терпкая мирра, но ты не заметил (и был дураком), ты слишком увлекся созданьем кумира. По горло загружен поимкой ветров, слегка озабочен (судьбой Гондураса), опрятен, чуть-чуть суетлив, белобров - классический образ «ни рыба ни мясо», в ушанке из кролика, в старом плаще - мечтал о красотках, не хуже Белуччи, вот только не знал языков, и вообще - был занят (любого сизифа покруче). С фантомным врагом в напряженной борьбе легко забывал про свою мягкотелость (ну, просто кололось по жизни тебе немного, но все же сильней, чем хотелось). Боялся споткнуться, не выдержать, пасть и шел осторожно (с лицом имбецила туда, где ощерив довольную пасть уже поджидали Харибда и Сцилла). И час долгожданный, в который звезда могла загореться (твоя, бунтовская), ты тоже прошляпил, поскольку всегда найдется хоть кто-нибудь, кто отвлекает. Вот так и уйдешь, ни о чем не скорбя, татарин незваный в своем татарстане. А мир.. он продолжится и без тебя и, что примечательно, хуже не станет. ..^.. ФЕВРАЛЬ Из глубин прободного небесного дна, мимо серых домов и строительных кранов, опустилась, спружинив неслышно, весна на подушечки лап, ничего не поранив. Понимаешь, весна, ты сегодня - не в такт; растопила дорожки к душевным заплатам, обнажив до конца незатейливый факт: отрицательный резус – не фактор, а фатум. Не нужны мне посулы твои и дожди - в отражении вод не увижу лица я, потому и прошу: подожди, подожди, хоть на время замри, я тебя отрицаю. Завали меня, снег, хорошо, с головой, не забудь про свое високосное право, сбереги меня, снег, хоть недолго, живой под своей ледяной безнадежной оправой, от горящих следов многочисленных жал, не исчезни, не тай... еще самую малость. Но февраль, испугавшись весны, убежал, и чернила унес, и чернил не осталось. ..^.. *** Закрыты глаза, и хватаешь, хлебаешь неистово, спеша, обливаясь, горячую жизнь из горла... А Бог умудренно с прищуром судебного пристава глядит из окна на смешные людские дела. Он мрачен и выглядит плохо, ему нездоровится, с такой-то нагрузкой любой бы ослаб и зачах, течет по нутру не обычная кровь, а сукровица, на сбой провоцируя то, что сидит на плечах. Он заперся сам и скрывает свою андрофобию, списав недостачу добра на неточность мерил. Склероз: не припомнит никак, по чьему же подобию, а главное – кто и зачем это всё сотворил. Он стар и совсем одинок в этой брошеной волости. Однажды на свет забегал заблудившийся бес, поохал, пошарил-пошарил по рёберной полости, сказал «безнадежно», рукою махнул и исчез. Он мог бы отстроить всё заново, было б желание, да опыт мешает – он прочно в неверие врос. Последняя жертва себе самому на заклание, последний на свете романтик в дыму папирос. И только застывшая в пыльном углу Богородица внимает сыновней беде в пароксизме тоски. Он очень устал, и не может, не хочет, так водится: в заведомо проигрышный бой не идут старики. ..^.. УТРОНу что ж, давай играть в молчанку, ты ведь и так давно молчишь. Мне неуютно наизнанку и холодно, и голо. Слышь, остаток от полфунта лиха приберегая на потом, дай выдохнуть, чтоб ночью тихо уйти (с надломанным хребтом ) куда-нибудь, не зная брода, чтоб только не на коновязь попасться. Лунная рапсода чтоб не глушила, а лилась, чтоб, как в конце плохого фильма, вдруг чья-то грубая рука – за шкирку, лбом, о правду, сильно, врубая в смысл, а пока еще пожить, стеною литер оберегая естество, махнуть на все – и к брату, в Питер, и там поплакать у него, нести, что впору застрелиться, не быть язвительной и злой, не ныть, как это много - тридцать, а обдирать - за слоем слой – все лишнее как удается, трудов не умеряя прыть (веревочка-то вьется, вьется, а кончику, поди, не быть...); доверить всю клавиатуре неугомонных пальцев дрожь, рубаху рвать, что, мол, в натуре, меня так просто не возьмешь, что каждому дано по вере и будет счастлив, кто смирён, что Бог совсем не злонамерен, а просто очень изощрен; метаться, трепыхаться птичкой у чувства в сдавленной горсти, платить натурой, безналичкой, и не проспать, не пропустить, как ночь, своей рукой упругой по небу выведя вердикт, на крике с длительной потугой меня под утро возродит.
..^..