(Леонид Леонов в контексте нашего «сегодня»)
Вопреки устоявшемуся скажу: звание главного (или самого знакового?) Мастера русской прозы в 20 веке и В. Набоков, и А. Платонов, и тем более М. Булгаков похитили (невольно, конечно, и только в сознании широкого читателя) — у Леонида Леонова. Безусловно, это мое «имхо». Но камерные кружева творца «Лолиты», нарочито угловатый (однообразный интонационно и смыслово) слог создателя «Чевенгура» и уж вовсе скромно фельетонный стиль автора «Роковых яиц» — вряд ли сравнимы с полновесностью слова Леонова, так органично и красочно сочетающего остроту лирического переживания с глубиной проникновения в дух и суть «нашенской» жизни. Объективно говоря, писателя ТАКОГО уровня обобщений у нас в прошедшем веке и не было.
Это не мое сугубое мнение. Если нужно авторитетное, то вот вам: еще в середине 30-х Г. Адамович отметил, что хотя в копилке Леонова и нет романа, равного «Тихому Дону», сам он как автор значительней даже и Шолохова.
Леонову страшно не повезло со временем. Обласканный (правда, и не раз поротый) в сталинскую эпоху, «живой классик» советской литературы приспел с главным своим твореньем — романом «Пирамида» (1940 — 1994 гг.) — как раз, когда читатель (и без того не слишком-то у философичного Леонова многочисленный) меньше всего был расположен к такому чтению. В 1994 году люди: а) выживали и б) смотрели на все советское-русское, на все отечественное, как на нечто исторически несостоятельное.
Подгадила Леонову и сложившаяся едва ли не с конца 60-х гг. репутация русофила и юдофоба, делавшая его в глазах влиятельной и активной части нашей интеллигенции «не своим», «неудобным» автором.
Но время — честный человек (говорят испанцы). И то, что модный нынче Захар Прилепин возвращает своим трудом Леонова в поле зрения современного читателя, — значительно, справедливо и симптоматично независимо даже от того, что у Прилепина в итоге с леоновской биографией «нарисуется». Впрочем, опубликовав первую часть своего труда, Прилепин как-то, кажется, подувяз в противоречиях и недомолвках выбранного им материала. О чем и не преминул сообщить в одном из своих интервью.
Я же хочу здесь просто (как бы и для себя, главным образом) расставить кое-какие акценты в этой сложной теме. Теме-проблеме, потому что творчество Леонова сейчас — один из способов нашего самосознания на ближайшее и отдаленное будущее.
*
Прошерстив сотни страниц воспоминаний о Л. Леонове, кажется, я нашел самую объективную (опять же: на мой вкус) оценку. Ее дал Леонову-человеку и его стилю ехидный, трезвый Корней Чуковский.
Итак, сперва Леонов как человек: «При видимом простодушии он всегда себе на уме. Это породистый и хорошо организованный человек, до странности лишенный доброты, но хороших кровей, в нем много поэзии, — настоящий русский характер» («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 235).
Неповторимый леоновский стиль (в данном случае отзыв о «Русском лесе» можно распространить на творческий почерк Леонова в целом): «Очень много густой психологичности, много неправдоподобия, литературности, но очень талантливо, кудряво, затейливо» (там же).
Думается, самому-то Леонову при всем его громадном уме как раз претил столь «приземленный», столь «бытовой» взгляд на вещи. Ведь и кудреватость его стиля, мне кажется, имеет корни в изощренной ритмике стиха, еще шире — в стихии языка в целом, через ритмы и звуки которого писатель стремился уловить ритмы Вселенной, хотя это только одна из причин порой почти фольклорной напевности леоновских строк. Нередко, кажется, игрой со звуком Леонов заглушал для себя и ретушировал для читателя очевидные и непреодолимые — по разным причинам — смысловые противоречия в своих текстах.
Помогала Леонову «колдовать» со словом и его сильная привязка к поэтическому строю серебряного века (когда тот еще не ведал опытов футуристов). Навязло в зубах сравнение Леонова с Достоевским (отчасти инспирированное пламенной его любовью к творцу «Карамазовых»). Однако малая литературная родина у них все-таки разная. Достоевский вышел из низовых (по тем временам) жанров развлекательной литературы, из романа-фельетона (кстати, эта генетическая привязанность его, по сути-то, к журналистике помогала ему быть столь пламенным и органичным для себя публицистом, а также выстраивать жесткие — нередко в ущерб художественности — идеологемы в своих романах). Леонов же и к своей публицистике относился во многом так, как поэт относится к стихам, крайне придирчиво следя за интонационным строем и непременно стремясь свести идею к яркой метафоре.
Леоновское изощренное «лукавство стиля» не есть, конечно, обман или самообман. Для Леонова крайне органично было ощущать себя неким расколдователем слов и смыслов, этаким шаманом и пророком, не столько «литератором», сколько «певцом» в почтенно-архаичном значении слова (об этом чуть позже). Дух и стиль Леонова живы пафосом, на сегодняшний день, кажется, необычным, но ведь он был убежден, что «литература — опережающая совесть общества» (там же, с. 570).
*
Ну, насчет совести и в нашей словесности, и в нашей не только сегодняшней, но и всегдашней жизни можно было бы горестно промолчать. Теперь мы трезвей, деловитей, — и не скажу при этом «увы».
Однако язык не поворачивается назвать леоновский пафос «наивным», этакой не проверенной опытом просветительски-гуманистической верой в человека и его творческие свершения. Как раз весь сложнейший опыт нашей и не только нашей страны в 20 веке понудил писателя с какой-то маниакально недоверчивой страстностью проверять силу доброты в человеке.
Забегая вперед, скажу: Леонов, мне кажется, особенно ярко выразил итог (скорее, эмоциональный, чем даже интеллектуальный), который русский народ (точнее, часть его) подвел 20 веку и всей огромной, два столетия длившейся, эпохе не формального (как в Европе), а реального отечественного Просвещения, охватившего опыт русской истории от времен народников до краха социалистического эксперимента, до распада СССР.
И этим итогом стало чувство глубокого РАЗОЧАРОВАНИЯ. Для одних — в идее социальной справедливости (впрочем, это-то разочарование как раз самое врЕменное), для других — в избранной страной модели «европейского» развития (ибо и социалистический эксперимент, и либеральный — во всяком случае, на уровне интеллектуальных спекуляций — объявляются порой чуждыми России, «неевразийскими» проискамиJ), для третьих — грянули чуть ли не апокалипсические времена «конца света», полного распыла земли и народа русского (или как говорил один белогвардеец в одном советском фильме: «Погибла Россия!»).
Похоже, именно к этому третьему выводу склонялся и сам Леонид Максимович Леонов. Умирая, он говорил об этом. Об этом же — и финал его последнего романа, где в огне вместе со Старо-Федосеевским погостом и приютом семьи отца Матвея гибнет и искони сложившийся весь строй русской жизни.
Строки эти столь поэтичны и горестны, что невозможно их не напомнить читателю:
«Ни звонков трамвайных, ни паровозных окликов с окружной, в безмолвии вечерней окраины только и слышалось исполинское потрескиванье исполинских костров. Столбы искр взвивались в потемневшее небо, когда подкидывали новую охапку древесного хлама на перемол огню. Они красиво реяли и гасли, опадая пеплом на истоптанный снег, на просторную окрестность по ту сторону поверженного наземь Старо-Федосеева, на мою подставленную ладонь погорельца» (Леонов Л. М. Пирамида, т. 2, с. 684)
И здесь сам собой возникает вопрос о том, что Леонов называл «внутренней биографией автора»…
*
Впрочем, претендовать на раскрытие такой темы в небольшом эссе нелепо. И здесь я тоже, скорей, для себя набросаю лишь кое-какие заметки, выложу мою домотканую версию.
Писатель настойчиво возвращается к теме своей «малой родины» — московскому Зарядью, которое было в начале 20 века приютом торговцев и ремесленной голи. Это был район бойкий и бедный одновременно. Леонов вспоминает:
«В пору моего детства своеобразная степенность и даже своеобразие сквозили из этой предельной скудости и нищеты; они обманывали любого пристального, но случайного наблюдателя. Какая-то яростная, крикливая окраска отличала весь строй здешнего бытия; она заставляла думать об месте как о далеком форпосте экзотической Азии в Москве… Но это был только задний двор Москвы, ее простонародный ширпотреб, ее громадная обжорка, поставлявшая вразнос любую снедь и закуску для Верхних торговых рядов, тогдашнего московского универмага», («Падение Зарядья» (1930 г.), — Леонов Л. М. Собр. соч., т. 10, с. 41).
Эта убогая и в то же время яркая, колоритная жизнь со своеобразным строем ее речи стала моделью русской жизни для Леонова — и настолько притягательной, дающей силы для обновленья, что практически в каждом его романе есть глава, в которой герой сбегает из проблемного, хоть и внешне благополучного своего «сегодня» в нищие и красочные углы его же «вчера», в смиренные трущобы народной жизни. (С этого начинается и главный роман писателя «Пирамида»).
Впрочем, в отличие от других своих современников картины дореволюционной жизни для Леонова — не просто повод ностальгировать по временам своей юности и по (сравнительно со сталинской) свободной жизненной атмосфере. В этих углах-закоулках, по Леонову, таятся и беснуются самые бурные страсти, а борение мысли достигает поджигательского накала…
Отец Леонова, журналист и поэт-самоучка, покинул жену с пятью детьми, и мать писателя вынуждена была буквально выживать у родственников в деревне. Старшего сына она оставила все ж в Москве, где днем он приобщался к высотам классического образования в 3-ей гимназии, а вечерами оказывался все в той же причудливой атмосфере русской простецкой жизни и по-московски полнокровной, витальной (а не питерски выморочной) нищеты.
Думается, это и сформировало в Леонове биполярность его сознания. С одной стороны, абсолютная (хотя и четко ограниченная национальными рамками) демократичность, тяга к стихии народной жизни (которую один из ранних критиков определил как «язычество Леонова»), с другой — склонность к несколько нарочитой книжности, потребность создавать и играть блоками мифов, порой чересчур отвлеченных уже для его современников (его «литературность», по определению К. Чуковского).
При этом вырабатывается не строгая классицистическая модель с четко очерченным «верхом» и «низом», а некий барочный космос (хаотичный, беспорядочный лишь по видимости), в котором «верх» и «низ» взаимодействуют и взаимопроникают. Это определило не только поэтику Леонова. Это сказалось даже и в воспитании дочерей, для которых любимый их отцом цирк и почитаемый им же Большой театр стали двумя главными, постоянными впечатленьями детства.
*
И вот здесь-то кроется, по-моему, самое главное! Дело в том, что барочная система не только в истории культуры, но и по самой сути — консервативна. Она имеет изощренное (самодостаточное?) разнообразие средств в своем арсенале. И так как «верх» и «низ» в ней — не суверенные этажи, не блоки, а органы единого организма, эта система не любит внешних развивающих ее вторжений, как и живое тело не любит насильственных проникновений в себя.
Можно, конечно, выстроить некую модель эволюции Леонова-писателя, увязав ее с его временем. Сочная, языческая красочность и полнота ранних его произведений делается все строже с годами, кристаллизуется, «систематизируется» и, наконец, преобразуется в некую умозрительную формулу в «Дороге на Океан» (1933 — 1935 гг., особенно его футуристические кусочки здесь; этим произведением отмечен пик увлечения писателя идеями большевиков). Трагический опыт социалистического эксперимента заставляет его, однако, искать новые, более органичные методы эволюции страны. Природность как способ более естественного развития и жизнестроенья становится темой его шедевра — романа «Русский лес» (1950 — 1953 гг.). Наконец, максимально полного «космического» и трагедийного по духу обобщения (но в чем-то и схематизации) размышленья писателя достигают в его итоговой «Пирамиде».
Думается все же, эта эволюция протекала под изначально возведенным сводом «барочного» творческого метода, выработанного писателем еще в ранних его вещах. Процесс кристаллизации идей шел неуклонно, но в рамках заранее отведенных возможностей! Консерватизм позднего Леонова, таким образом, столь же предсказуем, сколь и естественен. Он диктуется инстинктом самосохранения системы.
И как это соответствует тому, что при всех социальных бурях Россия как-то умудряется сохранить родовые (хоть порой для нее самой и роковые) признаки своего государственного и социального устройства!
Все еще феодального по складу, увы…
Многовековой опыт не жизни, а выживания держит эту систему. Но (заметим мы легкомысленно) нет худа без добра. На сакраментальный вопрос Леонова, выживет ли Россия, болгарская ясновидящая Ванга ответила:
— Не бойся, что бы ни случилось, Россия сохранится, как яйцо в воде («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 228).
*
Собственно, и вся материальная и духовная жизнь русского народа, сформированная «догоняюще-обгоняющей» моделью отечественной истории, представляет барочно пеструю мешанину, где сосуществуют, взаимодействуя, разные уклады, эпохи, способы выживания и осмысления этого самого «выживания».
Леонов выделял, например, три течения в отечественной словесности: реалистическое (линия Л. Толстого — Чехова), просветительское (линия Чернышевского — Горького) и «философское» (линия Гоголя — Достоевского).
К последней, барочной по духу, линии он причислял и себя. Писание максимально нагруженными философской символикой образами («эссенциями», как определял это сам писатель) давало возможность масштабных обобщений, создания своих концепций и версий «мироздания». Но в то же время этот способ в наименьшей мере сопротивляется произволу авторской мысли, чувства, фантазии. Таким образом, он не только есть метод художественного познания действительности, но и форма ухода из этой самой действительности, замыкания в некоем автономном интеллектуально-эстетическом существовании. Эту автономность леоновского стиля остро ощущает чуткий читатель даже на уровне синтаксиса. Порой кажется: человек слогом «серебряного века» пытается рассказать о совершенно ином времени.
Хотя и здесь Леонов проявляет тончайшее чувство меры и гибкость необычайную. Вот уж в чем он действительно — Мастер!..
*
Впрочем, стойкая привязанность Леонова к иным коленцам и оборотцам, модным в литературе эпохи Ремизова и Андрея Белого, вовсе не исключает острой злободневности его текстов. Скорее уж, маскируя, заостряет ее украдкой.
Писатель не отводит взгляда от самых страшных подробностей своего времени, хотя и не спешит с обобщениями.
Скупо, в проброс, говорится о том, например, что героиня УСТАЛА смотреть на то, как рубят людей в капусту на фронтах гражданской (это Сусанна в романе «Соть», 1928 — 1929 гг.). Глумливая казнь, которой подвергает Митька Векшин пленного офицера, вроде служит лишь штрихом к портрету главного героя романа «Вор» (1927, 1959, 1982 гг.). Почти походя говорится о том, как благодушно балагурящее «солдатье» обрекает на смерть залетного гимназистика (роман «Барсуки», 1923 — 1924 гг.) Наконец, обобщенный, почти сюрный образ эпохи, образ-символ, — лапотный мужичонка-зек на брови гигантского памятника Сталину в романе «Пирамида» и рядом — молодой конвоир с таким же простецким (простодушным аж?) лицом крестьянина…
Проблему гуманизма и любовь к родине, знание человека и — порой вопреки этому знанию — веру в него предстояло как-то сопрячь, увязать в своей душе. И делать это надо было не только в ситуации творческой несвободы, но и в ситуации порой смертельной опасности. Не меньше пяти раз, по определению Ванги, смерть скользила рядом с Леоновым. Он же настаивал: раз двенадцать…
Эти опасности были так остро пережиты писателем, что о них как об актуальных он твердил даже и в 90-е…
А слежка за ним продолжалась, как минимум, до середины 80-х!
*
Итак, проблема гуманизма — смертельно опасная в 30-е и 40-е…
«Слабые — дохнут!» — категорически замечает герой-пролетарий в относительно раннем его романе «Скутаревский» ((1930 — 1932 гг.). Таков был опыт гражданской войны. Таков был опыт и первых двадцати лет социалистического строительства.
И это, кажется, очень рано насторожило, а после и напугало, оттолкнуло писателя.
Леонова чуть ли не с 20-х годов обвиняли в чересчур жалостливом отношении к «мелкому человеку». Писатель — сталинский лауреат всегда ходил, по его же выражению, «с подмоченным задом» («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 128; другое его выражение: «Набитая холка болит, даже поливаемая елеем», с. 224). Позже Леонов не раз утверждал: от репрессий его спасла лишь аттестация Горького, который сказал Сталину: Леонов может говорить с ними от лица русской литературы.
Боюсь, и все духовные противоречия отечественной словесности (и шире — жизни) проявились в творчестве Леонова более чем отчетливо. Автор, который «с помощью домашних средств» конструировал модели Вселенной (с. 384), оставался не просто с мокрым, но и с поротым задом ВСЮ ЖИЗНЬ, причем со временем, похоже, он к такому неудобству в своем облике приспособился. Вечный для России синдром крепостного гения сказался в судьбе и взглядах этого уникального человека.
Не спасало ни лауреатство, ни килограмм орденов, ни даже то, что Леонов был-таки убежденным певцом отечественной имперской идеи (и идеи технического прогресса в 30-е: достаточно прочесть его пренебрежительные отзывы о среднеазиатской истории и культуре в очерке «Поездка в Маргиан» (1930 г.)
(Забывшим напомню: «Нас не трогают эти безлюдные развалины. Мы познали железо и бетон, силу слитности, мудрую прелесть канализации… Есть старые города в Туркмении…. — история их порою бурней, а слава кровавей, чем у мировых городов Европы, но кто отыщет ныне на карте эти захудалые кишлаки?», Леонов Л. М. Собр. соч., т. 10, с. 11)
Однако реноме классика и верность имперской идее не уберегали от карающей десницы государства. В середине 70-х при невыясненных обстоятельствах сгорела уникальная библиотека писателя. Близкие утверждали: постарались агенты Лубянки. Метили в рукопись «опасного» (по доносам) нового романа Леонова «Пирамида». К счастью, и писателя и рукописи чудом не оказалось в квартире в ту роковую ночь.
*
В сущности, творческая судьба Леонида Леонова не столько проясняет нам пути в будущее, сколько точно фиксирует бег по кругу, которым представляется мне движение России за последние несколько столетий. Для любого из участников этого «бега» было несколько выходов.
Во-первых, необходимо было убедить себя в высоком трагическом значении происходящего (раз уж нельзя на него повлиять). Формулу этой, чисто эмоциональной, сатисфакции, находим в юношеских стихах Леонова:
А ночь темна… Поля покрыты мутью…
И по полям, веригами гремя,
Бредет страна к желанному распутью
На эшафот прославленного дня.
(Цит. по: «Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 180)
Во-вторых, приятно было найти некое прикладное объяснение трагизма происходящего. Кроме всего прочего, Леонов находит его в происках «людей без корней», — отсюда идут и нынешние обвинения его в юдофобстве. Действительно, «еврейский элемент» в руководстве большевиков и в среде новой советской литературы был в 20 — 30-е гг. очень силен. Леонов от этих людей ох натерпелся. И все же не думаю, что человек такого масштаба был банальный антисемит, — напротив, он-то как раз отдавал должное еврейскому народу, который несколько тысячелетий не забывает своих корней. Его Леонов называет «великим» («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 617), но ведь как при этом обидно видеть, осознавать, что твой собственный народ, давший тебе творческий импульс и средства к его воплощению, оказывается таким, — ну, назовем его капельку непутевым, лишенным здорового практицизма… Так что здесь, мне кажется, больше не враждебности, а некой исторической обиды.
В-третьих — читай «во-первых», обращенное рукой литератора в будущее. «Как могли копившиеся двадцать веков высочайшие гуманитарные идеи (но только ль они копились?.. — В. Б.) вылиться в пережитое нами — к немалому нашему удивлению. Предвижу, на протяжении ближайшего столетия раздумье об этом и станет ведущей темой НОВОЙ (выделено Леоновым, — В. Б.) русской литературы, которая, верно, и возродится на сем материале до прежнего своего величия» (с. 221).
Ой, что-то не верится мне в грядущей расцвет отечественной словесности! Литературоцентризм не только нашей, но и мировой культуры, боюсь, ушел уже в безвозвратное прошлое… Да и опыт (и страдания) прошедших поколений, — что новым-то поколеньям до них? Очередное «гуманитарное» упование…
*
Писательская репутация Леонида Леонова обросла стереотипами, которые, как минимум, нуждаются в осмыслении и комментариях.
Назову только два.
Первый: Леонов — патриот-почвенник, русофил (и юдофоб заодно, невзирая например, на сочувственный образ еврея Рахумы, потерявшего всех в Бабьем Яру, из пьесы «Золотая карета», 1946, 1964 гг.).
Второй: в своих писаниях Леонов математически точно просчитывал конструкцию и логику характеров.
Думается, патриотизм Леонова имеет те же противоречивые черты, что и патриотизм иных наших ведущих классиков (хотя об их противоречиях не очень-то принято рассуждать). Безусловно, как и они, Леонов видел все негативные черты нашего народа — я уже приводил примеры из «Барсуков», «Соти», «Вора» (где социальный негатив особенно ярко окрашен национальным колоритом). Однако привязка к родному была так сильна, а невозможность что-либо изменить — так очевидна (иллюзии покинули писателя, похоже, уже к середине 30-х), что заставили Леонова вслед за Пушкиным и Достоевским «переформатировать» объект поклонения, изменить акценты в своем патриотическом чувстве. Такая любовь (и связанный с нею круг патриотических идей) явно приобретает то религиозно-мессианский (Достоевский), то страдательный оттенок (Пушкин) с воздаянием, с положительным исходом где-то в туманной дали грядущего.
Однажды Леонов заметил:
— Думаю, что все громадные испытания, которые мы пережили… — всё это как ГРОМАДНЕЙШЕЕ СЫРЬЕ (выделено Леоновым, — В. Б.) лежит в душах людей. Это неприкосновенный запас, опыт, это — большое накопленное богатство в душах наших современников» («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 496).
(К слову, и моя версия о том, что весь леоновский антисемитизм питался, в первую очередь, обидой, эти слова вполне подтверждают).
Сам Леонов все же раздваивался между патриотическим пафосом в «страдательном залоге» и очень трезвым пониманием происходящего. И, как часто делал, опасливо и лукаво доверил заветную свою мысль второстепенному и чуждому правоверно советским взглядам персонажу — мистеру Пикерингу (повесть «Evgenia Ivanovna», 1938 — 1963 гг.):
«Мистер Пикеринг охотно соглашался со своими новыми друзьями, что жить по-старому становится все опасней для человечества… и что прогресс следует подчинять идеям общественного гуманизма, однако настаивал, с другой стороны, что величие любой идеи мерится достигнутым с ее помощью благосостоянием населения, а не количеством жертв во имя ее…» (Леонов Л. М. Собр. соч., т. 8, с. 191).
Кстати, эта же замечательная повесть показывает, как писатель был вынужден (из-за цензурных ли только соображений?) ломать математически точные конструкции своих произведений. Помните тот вопиюще странный кусочек в конце этой повести, который объясняет, что уставшая от своей покинутой родины, не доехавшая даже до родимого дома Evgenia Ivanovna погибает через год после поездки на своей новой, английской родине, вовсе не от неудачных только родов, но, главным образом, от ностальгии, — этой совершенно непонятной иностранцам таинственной «русской» болезни?..
Но, может быть, писатель вынужден был сделать эту уступку советской цензуре? Повесть итак пролежала в его столе целых четверть века! Однако не думаю, что Леонов ВСЕГДА отступал от очевидной логики своих конструкций в угоду цензуре. Порой он и сам был «обманываться рад». Что заставило его, например, вопреки очевиднейшей невозможности этого преобразить цепкую мещаночку Лизу Протоклитову в существо, способное к духовному возрождению (роман «Дорога на океан»)?
Иллюзии своих современников, равно как и некоторые постулаты советской идеологии, Леонов, пусть и с осторожностью, нередко все-таки разделял в 30-е гг. Часть этих иллюзий со временем преобразовалась в иллюзии почвеннические.
Увы, никто не свободен от своего времени…
*
Впрочем, под конец жизни Леонов трезво оценил иные слабости в своих установках. О двух самых важных (на мой взгляд) пишет верный друг писателя профессор А. Овчаренко. Первая: «Все же согласился со мной, что и Горький, и он, и Шолохов думали о нашем человеке, преувеличивая его достоинства, его новые качества, его идейную устремленность» (Овчаренко, с. 250). Вторая: «Чтобы человек работал больше, чем от него требуют, нужна надежда, заинтересованность» (там же, с. 263).
Но если в первом случае мы видим трудное изживание «гуманитарных» иллюзий, то во втором как-то очень странно (и как-то очень нехорошо!) звучит интонация вполне э-э… крепостническая. Именно так нынешние «властя» любят говорить о «своем» народе. И вообще: Великий Инквизитор, — ау! Мы тебя, кажется, слышим…
Мы тебя слышим и в этом вот утверждении писателя: «Люди ждут: дайте какую-нибудь концепцию — с социалистическим ли, с религиозным ли мировоззрением, но чтобы была сытность душе» («Леонид Леонов в воспоминаниях…», с. 485). Но ведь (а в данном контексте это как-то сильно просвечивает) и «социалистическое», и «религиозное» может оказаться для души столь же дешевым и вредным фаст-фудом, что и поставленные на поток ценности «общества потребления».
Леонов очень трезво и зорко оценивает свое время и своих современников, — впрочем, всегда в контексте идеи державности. О Горбачеве и Ельцине заявляет категорически: «Им нужны были обломки великого государства, чтобы написать свои имена» (с. 542). Однако и горы трупов, из которых Сталин созидал триумфальные арки себе и своей эпохе, «не смотрятся» миленьким ситчиком…
Человек в леоновских рассуждениях, кажется, слишком уж обрамлен над- (а значит, невольно и не-) человеческой идеей государства, религии, Вселенной и вечности. Осторожный гуманист в ранние годы, поздний Леонов-державный мегаломан упорно отрицает антропоцентристские концепты. Возможно, в этом тоже звенит историческая обида (не только исторический опыт) и разочарование в традиционных, питаемых идеями Просвещения, «гуманитарных» ценностях? «Я убежден в непознаваемости мира… мы можем понять законы, присущие лишь очень малому отрезку пути нашей Галактики» (с. 532), — констатирует писатель вещь, мне кажется, очевидную.
(Правда, для самого Леонида Леонова это утверждение не выглядело досадной банальностью. Его тесное общение с болгарской ясновидящей Вангой давало обширный материал для личных, трепетных впечатлений от соприкосновения с необъяснимым и сверхъестественным).
Что ж, если разум «не тянет» — следует обратиться к вере, которая априори объясняет всё волею божества. Леонов не раз и не два пророчил: 21 век узнает взрыв новой религиозности. Я уже говорил, что лично для него было органично мыслить блоками религиозных мифологем. Находящаяся вне церковного канона Книга Еноха положена в основу и последнего романа писателя — «Пирамида». Если леоновское пророчество о религиозном ренессансе в 21 веке сбудется, автор с идеей романа (и с темой даже — бытие семьи священника отца Матвея) явно не прогадал.
Хотя кто сказал, что религиозность 21 века будет иметь традиционные, веками уже апробированные черты?.. И процветут ли при этом «гуманитарные» ценности? Кстати, называя себя верующим, и сам писатель предпочитал все же числиться по цеху пессимистов…
*
Гораздо надежней перейти из сферы гадательного в область очевиднейшего, — а именно: творческих достижений. Леонов — безусловно, автор для будущих поколений читателей (если «потомки» вообще сохранят привычку читать). Грузоподъемность» его строки (выражение самого писателя) огромна. Как никто в русской словесности 20 века Леонов умел насыщать каждое предложение сложнейшей в философском и психологическом плане (и при этом художественно изощренной) информацией. Метафоричность леоновского языка при этом приобретает особое качество, особый вес. Так густо насыщенная эмоциями и смыслами его метафора из старомодного риторического украшения становится некой стенограммой остро переживаемого интеллектуального фантома, из фигуры речи она превращается в данность психологического переживания-проживания, наподобие сна или галлюцинации.
Вот лишь пример из ранней вещи Леонова, где читатель наших дней, быть может, усмотрит нечто сродни клиповости сознания нашего современника. Причем смена планов и образов здесь не пустопорожне мельтешит, она глубоко содержательна. Итак, из рассказа «Конец мелкого человека» (1922, 1960 гг.):
«С того самого дня, как над Россией прозвенело стальное крыло небывалых потрясений и некто, вооруженный бичом, погнал ее из мрака в другую огнедышащую ночь, где, подобно быкам, ревут громовые трубы, земля стала в двенадцать раз быстрее обращаться вокруг солнца, а дома и люди по той же причине научились стариться скорее ровно в двенадцать раз» (Леонов Л. М. Собр. соч., т. 1, с. 214 — 215).
Убежденный, что и всю сложность Вселенной можно свести, в конечном итоге, к одному иероглифу, Леонов так представляет себе литературу грядущего:
«Проза будущего будет развиваться по такому пути: рядом со словом — важным, найденным писателем — будет ставиться слово, не уточняющее его (не эпитет, например), а такое слово, которое прямо не связано по смыслу, но их сочетание заставит мозг читателя работать в определенном направлении. Будет рождаться новое смысловое понятие. Это ведет к лаконизму и к углублению смысла» (с. 508).
Что ж, технический прогресс меняет нашу психику, а значит, и нашу способность воспринимать (и моделировать!) впечатления.
И, дай-то бог, мы все ж таки развиваемся…
Правда, сдается мне, если даже огромный талант Леонида Леонова не смог совладать с гармоничной моделью Вселенной (пускай и гениально домашними средствами), то нам лишь остается быть благодарными великому писателю пессимистами…
*
И в заключение неизбежное.
Уходящий 2009 год — год памяти Леонида Леонова и вдвойне: 110 лет со дня рождения и 15 лет со дня его ухода отмечать мы должны б. Должны бы — да вот толком и не отметили! Не вспомнили даже, по существу… Конечно, как бы ни старались трусоватые иные «идеологисты», замолчать такого писателя не удастся. ТАКИХ и в русской богатейшей словесности по пальцам пересчитать. То, что так мелко «замолчали» его в этом году — очень опасно! Да, сложный, противоречивый писатель — Леонид Леонов. Тот, кто вернет его молодому нашему современнику со своим истолкованием, пожалуй, может сделать Леонова и опасным, опорой вовсе не сил «демократии и прогресса». Вот почему не только чувство справедливости и читательской благодарности, но и опасение за судьбу его творческого наследия заставило меня поделиться своими размышлениями о нем.
15.10.2009
ИСПОЛЬЗОВАННАЯ ЛИТЕРАТУРА
Леонов Л. М. Собрание сочинений. В 10 томах. — М.: Худож. лит., 1981 — 1984.
Леонов Л. М. Пирамида: Роман-наваждение. — 2 тт. — М.: Голос, 1994.
*
Леонид Леонов в воспоминаниях, дневниках, интервью. — М.: Голос, 1999. — 624 с., ил.
Овчаренко А. И. В кругу Леонида Леонова: Из записок1968 — 1988-х годов. — М.: 2002. — 294 с.
© — Copyright Валерий Бондаренко