Вечерний Гондольер | Библиотека


Валерий Бондаренко


ДВОРНИКИ

Какое чудо — эти скребки дворников там, внизу во дворе, когда ты только что просыпаешься, и слышишь их сквозь последнее сновиденье, — сквозь первый взмах крыльев нового дня!.. Каждый раз вспоминаешь дворника — длинного чернявого парня в очках, какую-то смесь бомжа и студента, — который всегда здоровается со мной, сверкая при кивке линзищами очков. Он чувствует, что  мы оба с ним — интеллигентные люди.

Странное дело: дворник — человек мужественной, грубой профессии, и я всегда обращаю внимание, а какой-такой дворник. Например, на Безымянной улице (там, где ржавые железные гаражи и бетонный забор военной части) дворник — короткий, крепенький молдаванин, очень суровый, вечно хмурый и, должно быть, тупой и жестокий. Но сине-оранжевая роба дворника ему очень идет. А вот скубентику — нет, она на нем, как балахон на пугале, болтается.

Говорят, раньше дворники жили в нашем подъезде на втором этаже, — там за квартирной дверью простая, хоть и большая комната с унитазом посередине. Это, наверное, так сексуально!..

Я беру свой уд в руку и начинаю мечтать, — еще сонно и машинально. Дворники все — как бы особая каста. Бабы у них, пока молодые, — казенные проститутки, «певички», как их называли в Китае раньше. Но те «певички» — маленькие, игрушечные, в пестрых дешевых тряпках. А наши — разбитные твари в синих и черных халатах на голое тело, в грязных резиновых сапогах. Впрочем, ты, если захочешь, можешь и к дворнику подойти. Уйдешь с ним в дальний конец двора, в подворотню. Он встанет на колени прямо, скажем там, в лужу, — и отсосет. А ты еще и поссышь на зажмуренное его лицо в щетине.

Красота ведь, — ведь правда?..

 

*

Сложным, таинственным образом дворники связаны с погодой, словно деревья или камни, или крыши, или стены домов, или растрескавшийся асфальт во дворе, где копится влага. Мы вот можем весь день находиться дома и даже не заметить, а какая-такая погода там, во дворе. А они все чуют, словно собаки. Темно еще, но снег падал всю ночь, — и они уж скребут лопатами. Или еще алый рассвет, а они уже шваркают метлами в буроватой комкастой пыли.

Я хотел бы дружить с каким-нибудь дворником. Например, я видел во дворе такой типа бункер, и возле на покосившемся железном заборчике сидел тоже типа дворник или рабочий, худой и длинный с провалившимися щеками человека страстного и курильщика. Он казался смуглым от грязи или от не сошедшего загара, хотя была глубокая осень, — или, вернее, от загара, вместе с грязью въевшегося в шершавую, плохо бритую кожу. Он был в зеленой робе, проросшей пятнами серой нечистоты, и в кирзовых больших сапогах, слишком широких для его длинных и худых ног. Сапоги были серые от пыли, а внизу и совсем цвета осенней собачьей ржавчины.

Я посмотрел на его сапоги. Он тоже посмотрел на свои сапоги, думая, ЧТО ТАКОЕ я там увидел, а потом поднял глаза на меня. У него был испытующий, подозрительный взгляд. В общем-то, наверно, он ДОГАДАЛСЯ.

А странно устроена все же жизнь: я вот не могу к нему подойти так запросто и сказать: «Мужик, ты ж одинокий! У тебя и бабы, наверно, несколько лет уже нету. А я тебе буду верный сосальщик. И если захочешь еще чего-то — давай! Ты ж собаку треплешь приблудную по загривку, хоть там, может, и блохи. Почему же ты не хочешь позволить интеллигентному человеку вылизать тебе и хуяру, и яйца, и тощую, горьконькую задницу? Знаешь, как это называется? Это римминг, блядь, кажется, называется! Ты хоть раз испытывал, что такое римминг? Или ты был на зоне и все же знаешь? Ну, так тем лучше: вспомни, — и тебе приятно, и мне же ж как!..»

А вместо этого всего я прохожу мимо, делая вид, что спешу, и вообще посмотрел на него, как на отрог природы, совершенно, блин, по рассеянной деловитости.

Хотя его не обманешь!

Н-да: наша жизнь полна тупейших самоограничений.

 

*

…Когда я крутил роман с ночным сторожем Женей, к нам поутру заходил тоже дворник, который был на самом деле студентом в их институте. Или, может быть, аспирантом. Он был приезжий, вежливый, но спортивный и мужественный. От него несло псиной, от старого свитера, и казалось, этот свитер в длинных космах можно было над чашкою выжимать. А когда он его стягивал, то пахло сильнейшим мужским таким потом. Облизать бы его, языком бы облазить всего, зажмурившись!.. Но мы чинно пили кофе и разговаривали о всякой хуйне, — я, Женя (он тогда еще не пил ничего, кроме растворимого кофе) и этот ферамон вот ходячий. И делал вид, что понятия не имеет, почему моя холеная морда тут со сранья с самого ошивается, с подглазьями бессоницы и значительной семенной растраты.

Этот аспирант был женат и приезжий. Пацаном он мне точно морду набил бы где-нибудь у себя в Крыжополе. Но теперь он был вежливый, усталый и целенаправленный на столичную жизнь человек, и я в этом раскладе значился тоже черточкой московской широкой по смыслу лабиринтоподобной жизни.

 

*

…Очень красиво дворники выглядят, когда чистят снег на улицах. Улицы в завалах льда и снега такие белые, где-то скользкие, где-то просто мохнатые, как борода у Деда-Мороза. А эти-то, эти, — как «кровавые апельсины» на белом фоне. Орудуют ломами, лопатами или стоят просто так, и попеременно: то орудуют, то стоят, без видимой логики.

«Кровавый апельсин» очень душист и поднимает настроение. У Изабель Аджани над кроватью один такой апельсин (настоящий, не дворник) нарезан на дольки и насажен на веревочку, как гирлянда. Надо думать, у нее всегда отличное настроение.

Я бы тоже купил себе оранжевую робу. Но, боюсь, настроение это мне не поднимет, потому что будет слишком очевидно, что я ряженый. А вообще оранжевое мне очень идет. У меня есть оранжевый сигнальный жилет, — вот он и идет мне, когда я один перед зеркалом. Ну, тогда и трусы даже не обязательны…

Зажигает, что летом рабочие носят такие жилеты на голое тело, — причем я заметил, что тела у них щуплые, как у подростков, жилистые, но довольно уже морщинистые. Двое таких как-то мимо прошли, когда я электричку на дачу ждал. Было раннее, но жаркое июльское утро, и они шли опохмелиться. От них пахло грязным потом, мазутом и перегаром, — но особенно этим вот горьким стоялым потом из-под мышек, которые в вывернутом состоянии похожи на гузки. Такие же беззащитные, если вдуматься.

И еще рабочие эти походили на листья осенние, потому что чуть тряслись с бодуна. И вообще было в них что-то уже истлевающее, испитое, – что-то совсем почти отгоревшее. Осколки бутылок сверкали меж рельсов. Драгоценные камушки, по которым работяги уходят в тихое «никуда».

 

*

…С этого года в нашем дворе работает целый клан дворников, видно, какой-то сильно восточной национальности. Очень прилежные, даже женщины. А также там есть два длинных парня. Забавно, что они все чистенькие, не то, что наши болваны, как из помойки вылезшие. У них здесь как бы семейный бизнес, а не социальный низ. Странно, что хотя оба юноши и стройны, но мне к ним почему-то не хочется.

Чуждость в них. Хотя как раз они неженатые, темпераментные. Вай нот? Но почему-то вот нот. Наши мужики как-то морально разухабистее, прямо почти сочатся, хотя и сплошь импотяги переспиртованные.

То есть, важен еще и символ, аура, а не тупой безбашенный секс от переизбытка семени, точно в курчавом стаде. Россия всегда была сильна своим духом. Даже Пушкин сказал: «Здесь духом пахнет!»

Хотя у Пушкина были такие длинные ногти, что спать с ним было б сущее наказание. А кроме того, он, кажется, не был гей.

Вот так всегда: на улице не подойдешь, в культурке — тоже разочарованья одне…

«Груба жизнь!» — а все равно жить охота!

 

*

Помню, я шел в сиреневых, уже очень густых зимних сумерках по улице, и впереди шагала группа рабочих с бензозаправки, в зеленых с желтыми полосами робах, — скрипели сапожищами в глубоком снегу. Я почувствовал себя Белоснежкой, а их – гномищами такими огромными. Думаю: НУ ПОЧЕМУ между нами — снега и снега? Бог жестоко прикалывается, лепя такое хуйло, как я.

Тоже мне: жирная Белоснежка!.. Жазель, ёптать…

Они вошли в магазин, неповоротливые витязи в сырых сапогах, и тотчас напокупали водки, хлеба. Вот они были полны жизни! Такие умирают в одночасье, внезапно, их артерии лопаются от переизбытка соков. Или в них вползает какой-нибудь рак, словно рука из параллельного мира, чтобы захавать все эти жизненные силы, которые так вроде б в них бродят с лукавой ленцой…

Помню, в мебельном группа грузчиков (тоже амбалов) сидела вокруг огромной кровати, и один мужик уговаривал их: «Ей уже пятнадцать, все знает…» Но мужики явно стремались и угрюмо молчали, как дубрава в ночи. А я с горечью в сердце почти сразу же удалился.

Жизнь не просто груба, но она еще и скандальна.

 

*

…Когда я был совершенно еще дитя, то среди ночи просыпался от звуков грузового авто во дворе. Почему-то я думал, что это мусоровозка, хотя это была, наверно, почта. В рассеянном сероватом свете ночных фонарей и луны мне чудилось, что я сижу среди мусора в огромном фургоне или в бачке на платформе машины. Отчего-то было уютно и хорошо, — я еще не знал этого слова: ОТ-ВЯЗ-НО. И про крыс я еще ничего не слышал, – я был слишком жестко промытый и закрытый от мира мальчик. Иначе вряд ли бы размечтался.

Тогда, в моем детстве и отрочестве, наш дом курировал один мусорщик. Это был матерый приземистый, совершенно квадратный самец в резиновых сапогах и такой невообразимо буро-серо-пегой от грязи робе, что дух захватывало от встречи с ним. Как будто он жил на другой планете. От него и запах шел, как из мусорного бачка. Он был небрит и угрюм. И как-то, в чем-то, казалося мне, НАДСАДЕН. Он был явно из деревни, и я уверен, что у него здесь в Москве имелась уютнейшая хавирка, которую он лизал и холил и обставлял по понятиям своим пестро и «богатственно».

К дамам из нашего дома он относился с большим почтением, — и это было трогательно патриархально. С большим почтением он относился и к маме моей. В нем у всех случалась нужда, ибо дом был сталинский, в каждой квартире шахта, часто засор. И он являлся тогда с длинным шестом, и этот запах сырой могилы с разложившимся чем-то, — не то, чтоб трупом, но чем-то, что было яблоком, скажем, — чем-то когда-то съестным. Запах тошнотно-грустный; итоговый в чем-то дух.

Я этого мужика дико стеснялся, а порой при мысли о нем… ну да, — я на него дрочил. Почему-то я подозревал, что он об этом ДОГАДЫВАЕТСЯ. Мы здоровались; я смущенно.

На его руках рукавицы бывали редко…

Потом мамочка умерла. Однажды засорилась опять наша шахта, и папа долго вызывал его, этого мусорщика, а он все не шел, а пришел со скандалом, с матом, очень грубый. Сделал дело и ушел, наследив ужасно.

Папа был страшно скандализован: он не привык, чтобы вот так хамски, с ним, — какой-то бог знает кто…

Это ранило папу как опыт столкновения с грубой жизнью.

Потом, когда папа стал совсем старенький, я часто его материл, мудак, и он впадал в ступор, он терялся, не понимая, что за жизнь гремит вокруг.

Мир распадался, и связи рвались.

Mea culpa навек теперь…

А с мусорщиком тем после эксцесса уже не здоровались ни я, ни папа.

Но прошло несколько времени, прежде чем откровенно стал материться я.

 

* Я как-то прочел рассказ В.Вулф об одном джентльмене, который вдруг увлекся осколками и обрывками на помойке, — прозрел в них какую-то особую красоту, ИНУЮ картину мира. И ушел ото всех туда. Как жаль, что я потерял текст этого рассказа! Его отлично перевел Леша Глухов…

    ..^..


Высказаться?

© Валерий Бондаренко