Вечерний Гондольер | Библиотека


Валерий Бондаренко


МУЖСКОЙ ДОМ

— А-а-а-а!»

 

Иногда крик муэдзина;

человеческий крик

вообще

 

 

 

Сквозь сон я слышу этот тоненький, переливчатый крик муэдзина и с отвращением разлепляю веки. И тотчас вспоминаю: Хорхе! Он, точно живой встает из памяти. Весь последний месяц перед несчастьем он приходил ко мне каждое утро, еще новичку здесь, и садился на корточки, и ставил грубую сине-желтую пиалу с бобовой кашей перед собою на пол. У него было отличное тело, у этого Хорхе, оливковое, мускулисто-худое, а лицо, — оно было бы и мужественно-открытым, если б не острый и тоненький для таких-то бицепсов нос. Нос лисий, — выжидающий, хитрый. Нос для вынюхиванья и слежки.

Хорхе, однако, был робок.

Или казался таким?

Карие, тихие, выпрашивающие глаза.

— Аааа- лл- а - а - а! — разрастается, расстилается над нашими головами крик муэдзина где-то на минарете. Первый намаз, ребята.

Хорхе у нас всегда был «пират» и «крыса». Он ластился ко мне, новичку из охраны борделя, сам готовил мне завтрак: бобовую кашицу с кусочками мяса и овощей, — острую, как кинжал.

Он всегда мечтал только о хуе, наш Хорхе. Он был зачарован каждым таким отростком, когда он горячий и в нем пульсирует грядущий и мокрый взрыв.

— Хорхе, ты родился с хуем в зубах! — шутили у нас ребята.

Хорхе всегда в ответ улыбался, но не глазами, — одними тонкими, иногда подкрашенными губами, — мечтательно и печально.

И мне вдруг кажется ясно, как в глюке, что он опять возле, что он ложится тихо, бесшумно, точно виденье, точно сгусток горячего утреннего воздуха, сочащегося из узенького окна над нами, — он ложится меж раздвинутых волосатых ног мужчины. О андалузское злое небо!.. О пыль далеких, к синему горизонту уводящих дорог, по которым ковыляет нищий паломник… Растрескавшимися от зноя губами он водит по исподу бедер моих. Точно камни дорог скользят в чутком моем межножье. И кажется, угрюмые старухи в черном смотрят, не моргая, изо всех углов на разгорающуюся, распускающуюся, как один огромный белый цветок, весну. Язык все чаще оставляет свои пометки, влажные, нежно-скупые, но эти лужицы, сверкнув, исчезают тотчас под ударами солнца, — беспощадными здесь, как атомная война.

— И а - ла - а - а - а! - раздается опять и опять, и снова, и кажется, из звуковой этой пронзительно-звонкой нити можно соткать ковер, чтобы покрыть весь городок и часть пустыни за разрушенными стенами его укреплений, изъеденных ветром и временем, вросших в песок.

В детстве я не знал, что есть такое на свете: Танжер. Лазурное, и на вид как бы парное море, красный на закате песок пустыни, оазис с плотной, темной листвой, прохлада — точно награда. Тепловатая вода бассейна, такая противная по жаре; узкие окна-дверки, забранные сверху узорной решеткой, — сквозь ее узоры мир кажется витражом, слишком ярким, желтым, зеленым, красным. Раскаленные жаром синие плитки пола. Розовый зал внизу с огромными зеркалами в широких и белых, точно дверные, рамах. Обманчивость миражей, пленительных и неправдоподобно, райски прекрасных, — впрочем, это уже красивость; впрочем. красиво здесь все, ребята. Даже наши клиенты в белых и темно-рыжих своих одеждах. Под ними — тела из жира, мускулов, седоватой шерсти, с золотыми кольцами на руках и ажник на пальцах ног. Клиенты к нам ходят солидные, обычно немолодые, и ебут они наших парнишек без всяких там ласк ненужных, без энтих там поцалуев. Африка — не до ласк.

И снова кольнуло: Хорхе! Точно с того света меня за яйца потрогал. И вдруг в голове встало решительно, будто лозунг: я найду твоего убийцу, мой Хорхе!..

Продираю глаза окончательно. Голова, будто медный  чан, тело ломит, — хочется мне попить. У меня в горле скребутся крысы, и возле тела — одна пустыня, и до берега десять не наших миль.

Пока я пью, устало жмурясь, звуки возвращают меня в бордель.

За стенкой слева — тихий и страстный шепот. Это молится Изи — самый смешной здесь и странный. Он отдается чутко, внимательно и покорно, хилый потомок тевтонов рыжих. Вся комнатка у него в зеркалах, два пуфа — розовый и бордовый. Широкое ложе всегда сияет свежею простыней, розовые портьеры терзает солнце.

За другой стеной — мой напарник, охранник Джеффри. Ну конечно! Там уж с утра возня. Он, должно быть, опять с этим поганым Энцо.

Да, Хорхе, — тебя мог убить и Джеффри, упертый парень. У него каменное лицо индейца, а кожа негра, а тело — точно из старой бронзы. Такое тело, стройное и гибкое, иногда хочется облизать до розоватых уютных пяток…

Но может, Энцо?.. От яркой его красоты отдает всегда таким холодным, злым бессердечьем… Лицо его яростно и сладко одновременно. Нет, итальянец не мог: он Хорхе не выносил и презирал жестоко.

Нет, Энцо с ним даже и не общался.

Мог, между прочим, Дик.

Я закрываю глаза, — я вспоминаю Дика.

Когда-то — в другой, прошлой жизни — Дик был, наверно, слоном. Теперь же его два метра (конечно, рост), двадцать пять сантиметров (конечно, хуй) и громады мышц на руках, плечах, бедрах — это причиндалы вечного дитяти. Глаза у него васильковые и кроткие до щекотки в носу, до спазма, а толстые губы всегда в блаженной полуулыбке.

— У тебя самое маленькое то, что самое главное — жопа, — шутят ребята.

Ягодицы и впрямь у него мельче бицепсов, трицепсов и бугристой шеи. Арабы горят от Дика. Их смуглые обрезанные концы заливают его малафьей от маковки до яиц. Часто пять-шесть самцов, рыча, кончают ему на плечи, на шею и особенно в волосы, — пегие и зверски густые. Они вытирают шевелюрой Дика свои хуи, куда бы его не имели. Они покупают пряди его слипшихся, (диких) волос.

Арабы цокают языками и швыряют купюры во впадину Дикова живота.

— Аризона, — отвечает он на вопрос гостей о своей отчизне. Он никогда не скажет: : «United States». (Он стесняется, может быть? Он изгой, он помнит об этом краешком райски-безмятежной своей души).

А мне, русаку, грешным делом, приятно, что Дик - только «девка», «пасс».

Вот и жил бы в своей Аризоне, блядь!

Нет, убивец он явно дохлый. Это ясно. Остаются еще другие.

Но кто же? Кто?..

 

В полдень жар и зной загоняет меня на койку. Лежу, жую какую-то дрянь, что дал мне наш черный Том. Нет — Никакого — Кайфа!

А кстати, и этот Том.

…Туп ли Том? Я не знаю. Там, в их деревне, в джунглях Конго, свои понятия о жизни, и вообще они наверно точнее, ближе к природе, понятья эти. У Тома губищи, что твои шины, и значит, он добродушен, как плюшевый Винни-Пух. Так и тянет похлестать по ним хуем, и чтобы до крови (губы) и чтобы до спермы (хуй). Отсосав, Том не сразу глотает это, белая пена вскипает на темных его губах, как улыбка вечно теплого моря, и лишь затем в его широкое горло, булькнув, летит след свершенного святотатства. А мне хочется нежно ругаться, сладостно материть это большое, почти черное, гибкое тело, такое податливое для ласки. Когда ты в нем, то летишь, как в бездну, — прямо в утробу мира. Она жарка и скользит, и бездонна.

Шланг у Тома тридцать см, и сморщенный в свернутом состоянии, будто старик какой. Он трахается с семи лет, говорит всем Том. Он поглаживает свой шланг, как отдельное от себя, заслуженное созданье.

Нет, я думаю, Том ленив совершить злодейство.

Так кто же, кто пришил тебя, дон мой Хорхе?

И после очередного стакана виски мне кажется, что призрак Хорхе сидит в уголке на корточках и кротко смотрит прямо перед собой.

 

Хорхе-Хорхе! Лизун нежнейший, сосун ушастый... Кто же тебя пришил, коррида-но-пасаран-Сервантес-Хосе Доминго?.. Как ты был дик и мил, особливо в полосатой куртяге каторжника! Полосатая мятая сбруя, - и деревянные башмаки — сии кирзачи Испаньи…

Я вгонял тебе по самые помидоры, я поливал тебе спермой, мочою и снова спермой. — а ты жадно смотрел во след обессилевшему хуяке, облизываясь так мило! Наверное, мы нашли друг друга, ты и я — твой «Серьежа».

Как-то, уже устав, я заснул, но не совсем, — сквозь чуткую дрему я чувствовал, как ты возишь руками меж моих отупевших ног и шепчешь что-то по-английски, по-французски и по-испански. Я прислушался:

— Бьедный, бьедный, — шептал ты мне.

Ты узнал, как это слово по-русски.

Ради меня.

Бьедный Хорхе…

 

Изи?.. Мендель?.. Рудольф?..

 

…Сквозь щелку в стене я вижу, как Изи трахают два матроса. Они частые гости здесь, ведь между нашим отпетым оазисом и портом каждые полчаса — автобус. Они трахают Изи с обоих концов и сосутся над тощей его спиной, тайные пидарасы. Да нет, просто они морячки, они в плаваньи привыкают любить друг друга.

Изи мокрущий весь, пот струится также с его бойцов. Тела призрачно так сверкают, крутящийся ночничок сыплет метельные искры по комнатенке. Я вспоминаю, что скоро там, в России, 31 декабря…

Матросы ушли, хлопнув на прощание Изи по ушам хуями. Когда я вошел к нему, немчик сидел на кровати, покачиваясь, как на волне окурок. В ушах гудело, небось, от последней ласки…

Изи обрадовался, хотел подмыться, — не дал я:  хотелось так, со следами-то шторма, на него любоваться, бля.

— Изи! — спросил я просто. — Как ты думаешь, Мендель — сволочь?

Изи вдруг покраснел весь, наверно, от возбужденья, и уставился на меня. Глаза у него белесые, огромные, ровно бельма.

— Я, понимаешь, чего хочу, — поясняю я. — Чтобы выяснить, кто из нас испанца пришил. Вдруг - он, Мендель?

— Не могу с уверенностью сказать, — ответил Изи осторожно, чинно. — Я ведь не беспристрастен к этому человеку…

— Да мне насрать, что жидов ты терпеть не можешь. Но я, блядь, поклялся узнать, кто убийца…

— А если узнаешь,  что сделаешь с этим человеком?

— Замочу его на хуй в один момент! Какого хрена — загубил человека, падла…

— Ты пьян, Серьежа! Хорхе был тоже жид…

Я больно сжал Изи хрупенькие его яички:

— Хорхе был русский, блядь! Но пасаран, Сальвадор Дали, Сальвадор Альенде!

— Альенде был тоже гей?

— У тебя, Изи, все вокруг одни пидарасы или стесняются. Хули пиздишь, — мы ж о деле!

Изи вдруг застонал, кончая в кулак мне. Я стряхнул жидкую его малафейку ему на грудь, растер.

Изи медленно приподнял веки, — будто он умирал уже.

— Я могу погадать тебе на картах и на цветах. Если хочешь, Серьежа... Но это высокая тайна есть. Я должен спросить у духа. У меня был дед, он служил в СС. Его дух хранит меня, во всем меня наставляет…

— Изи, эсэсовцев мы ебли особо…

— Вот почему я стесняюсь посвящать тебя в эту тайну, Серьежа!

— А он что, может сказать, кто пришил Хорхе?

— Он может, наверно, все.

— Но он же за Гитлера был! - вспомнил вдруг я, закипая.

— Шикльгрубер — тоже еврей, — сухо заметил Изи. — Иначе бы он не продул войну русским Ваням.

— Ты скажи еще, что и Вани — жиды все!..

— Разве я хочу уколоть тебя, Серьежа? Не жми мне яйца! Ты знаешь - я не люблю такой в них боли…

— Хули — ты ж против нас!

— Оставим же пререканья! Мы должны объединить усилья. Иначе дядя обидится и не скажет правды… Или пописает на тебя - он это может. У русских были такие твердые члены, — и он не выдержал этого. Он кровью истек и унесся туда, в Валгаллу… И русских с тех пор он боится и ненавидит…

— Заебли эсэсовца! — рассмеялся жестоко я. — Знай наших!  Поделом ему…

— Уходи! Не буду духа я вызывать, — ты гадкий! — закричал пронзительно Изи, весь покраснев опять.

— Да и хрен с тобой. Утрахайся ты с призраком со своим!

И я хлопнул Изи хуем по уху, — может, и больно вышло…

Он, во всяком случае, покачнулся и застонал.

Мне стало горько, что так все не получилось. Я хлопнул дверью.

В коридоре ждал меня призрак или это глюк уж пошел? Короче, аккуратный, сухой, прилизанный и в очочках. Он посмотрел на меня серьезно, строго и достал тонко отточенный хуй из черных эсэсовских галифе.

Но я успел-таки увернуться!

 

…Ворвался к себе, — а там Том и Джеффри взасос, и койка липкая очевидно.

Что-то между ними произошло, конечно.

— Прости, — буркнул Джеффри рассеянно, равнодушно: Том возил губами ему по шее. — У Тома ремонт затеяли, а у меня, сам знаешь, не повернуться. Сейчас Дик и Мендель еще придут…

- Хули! - сказал я гневно. - Менделя чтобы мне!

Парни поняли, что у меня на еврея зуб, тотчас переглянулись. А я, как ни в чем не бывало, в раковину поссал.

То есть, готовлюсь, значит…

Явились тут Дик и Мендель. Жид сразу с порога все понял и побледнел ужасно. А Дик (дебилы ведь все чуткие) говорит:

— Не надо, Серьежа! Это не он…

— Чем докажешь? — спрашиваю спокойно. А желваки, наверно, играют, и кулаки уж сжались, ногти прямо в мясо впились.

Мендель побледнел еще больше и отступил за Дика с Томом. А у того уж стояк, — ну до боли в яйцах. (Джеффри опять его надрочить успел).

И этот надроченный страшно негр прям на меня рванулся!.. Я изготовился, было, за хуй его рвануть или по яйцам врезать. И тут — Джеффри и Мендель, видать, с силой на меня навалились сзади.

И к койке липкой поволокли. В моей же комнате, раздолбаи!..

Я: «Янки, жиды — все суки!» — ору. А те держат, и Том знай себе, как машина.

Черная образина, обезьяна, тварь…

Потом и Джеффри. «Ну», — думаю, — «если меня и Дик отдерет, — пиздец мне как мужику!»

Хуже подтирки стану.

И тут кто-то не-ежно так за хуй губами меня подхватил. Это все-таки Дик сработал. И в перерывах тихо так шепчет. Прислушался — а он «Мисраэт Исраэль!» шептал! Не Дик - Мендель, гаденыш, мстил мне так изощренно…

Потом меня подмывали все, да я в сон провалился.

 

— Блядюга! Сволота!

Высокие ботинки Кэпа прямо перед моими глазами. Еще я вижу пол из красных и белых плиток.

— Скотина! Мудак!

Высокий, рослый, с бедовыми раскосыми глазами Кэптэн — хозяин здесь. Голова бритая, небольшая. Зато кулаки — что две дополнительные бошонки.

С такими не забалуешь. Такой забьет за вещь. Как же: Хозяин, янки!

Кэптэна боятся у нас, уважают все. Когда-то служил он а морской пехоте United States, да его раскрыли, гоненье на «голубых». После той канители осел он здесь, основал дело. Оказалось: прибыльное оно, что твой Амстердам, только еще покруче. В смысле: арабы все не прочь с парнишкой побаловаться, но только лишь как самцы, а Кэптэн — как раз ходок по мальчишкам. Здесь это не западло, арапчата и в гаремах служат. Одно слово: ислам, ребята!

— Пидор гнойный!

Это Кэп — мне. И не нежно.

Передо мной бухают его подкованные ботинки. Также я вижу угол стола из красной пластмассы.

— Рудольф! — орет Кэп, распахнувши дверь.

Я стою в наручниках, на коленях, голый. Мне все едино.

— Рудольф, черт бы тебя побрал! Долго мне надрываться?!

Глухой, мягкий удар. Руди, должно, не успел и войти, как получил поддых.

Это любимое у Кэпа телодвиженье.

— Отведешь этого раздолбая к Менделю и скажешь: на три дня русский у него в полном распоряжении. Ишь, антисемит хуев!..

К моему лицу шагают ножищи Руди. Пятнистые мятые шаровары, короткие рыжие сапоги. Хочется взять Руди через портки за толстый короткий хуй в веснушках, подтянуть на себя.

Типа:

— Ты чего ж, дружище? За евреев стал?

— Встать! — орет Руди.

Послушно встаю. Напротив — фото Клинтона во весь рост, с хуем вместо носа, с жопой вместо яиц. Ясно, коллаж, но смелый. Возле портрета —  серый казенный сейф. Дальше — дверь в коридор, крашеная в лиловый.

Опять хочется ссать до рези.

— Пшел! — Руди лупит меня по жопе огромной своей жесткой ручищей.

Шатнувшись, делаю шаг вперед.

— Заеб чтоб! — рычит нам в спины Кэп.

И неожиданно вдруг хохочет.

— Дурак ты! — говорит уже в коридоре Руди. — Мать у Кэпа - жидовка. Ты что, не знал?

— А Мендель — его братишка, — ворчу.

Рудольф, австриец, хохотнул коротко и сердечно:

— Вхожу — а у Кэпа портки коробом. У него вcтает от ора-то, — Руди пытается болтовней подсластить предстояющую мне пилюлю. — Главное, парень, у Менделя — это соски, сам проверял. Коснешься — и делай с ним все, что хочешь…

— Без тебя, — бурчу.

Дескать, без тебя разберусь, морда холуйская.

 

И дверь, и комнатенка у Менделя темно-синие, и мрачные, как пизда старой склочницы.

— Принимай пидарок! — орет Руди, с порога толкая меня в спину — наверное, кулачищем. — На три дня корму тебе!

И дверь захлопывается, едва не треснув.

Мендель, голый, привстает на кровати.

— Поссать хоть можно, хозяин? — вопрошаю его с насмешкой.

— О, пожалуйста же, Серьежа! Ссы, куда душа твоя пожелает.

Иду к раковине и ссу мимо.

Стряхиваю на стену.

— Чего теперь? — вопрошаю. Вроде как равнодушный.

— Что хочешь, — Мендель спускает ноги на пол, но потом вдруг снова ложится. — Книжку вот почитай.

— Извини, ивриту не понимаю!

— Серьежа, Серьежа! — с легким укором, прикрыв крашеными веками выпуклые глаза…

Разглядываю Менделя внимательно, наконец. Кучерявый, черненький, но кожа белая, и скуластенький. А рот всегда как бы с натугою улыбается — так бы и вставил, бля…

Есть какой-то напряг в лице, — будто вечно он на хую, Мендель этот…

— Давай, что ли, — говорю. — Где тут сосочки наши?..

— Ты в рот возьми сперва, — просит как-то печально Мендель. — А до верха мы еще доберемся, милый…

Хуй небольшой, аккуратный, сразу дал сок.

— Как смоква, — объясняю я между делом. — Будто я наступил.

Мендель стонет.

Хуй стоит отлично уже, и мокрый весь, как фонарный столб в октябре. Пытаюсь сесть.

— Н-не надо… — стонет Мендель, закатив глаза.

— Соски тебе, что ли?

— Нет. Книжку, давай, почитаем вместе…

— Читай! А я ебаться хочу!

— Ты мой пленник, — напоминает мягко.

— Может, устным счетом еще займемся? — негодую, не уступая.

— Тогда поцелуй соски…

— Я сесть на тебя хочу!

— Ты пленный. Делай, что я прошу.

— Хули!.. Насильник…

Целую, однако. Лижу, посасываю, кусаю.

Это последнее — от души.

Мендель вскрикивает, кончает.

У меня вся промежность в сперме.

Как на сметану сел, густую и теплую.

Собираю в ладони, мажу рожу себе, ему.

Он вдруг хватает ртом пальцы, сосет, кусает с яростью полускрытой.

Нежный он, что ли?

— Мендель, — прошу. — Может, почитаем уже?

— Нет, не сразу…

Сажусь Менделю, как он и велит, на рожу. Его язык на яйцах моих и в жопе моей. Мне хорошо, — аж страсть!

— Теперь читай, — просит Мендель невнятно, душимый жопой. — Только, конечно ж, вслух.

— Чего читать-то? Тут вон Фрейд, Талмуд, Карла Маркса наша...

— Ты Эйнштейна мне почитай…

Через четверть часа вырубило меня. В чистую…

А он, садист, будит, лижет и велит продолжить чтение этих формул…

Только в полдень уснули мы: вечером, мол, у него работа.

 

— Ты мудак! — Мендель печально, горько.

Молчу, обалделый. Почти темнота вокруг, теплится ночничок в углу.  Менделевы глаза сияют влажно:

— Ты… ты ведь от него первый к Джеффри ушел!

— Не ушел, а трахались неделю подряд мы с Джеффри, — поправляю я. — У Джеффри был день рождения, у Энцо — какой-то лишаек вроде вдруг проявился. Короче, простые, блядь, совпаденья! И потом, как можно уйти от бляди? К ней можно только придти на время…

— Хорхе был не только блядь, он был человеком тоже!

— Короче, мораль ты мне, дешевочка, не читай! Измываться можешь, но все ж не так!..

— А как? Это жизнь, Серьежа!..

— Ты хочешь сказать, говно, что это я придушил испанца, а теперь вот совесть меня грызет, и я неделю не просыхаю и жру эти все колеса, и мне он глючится, этот оборванный хуесос?!..

— Он тебя любил…

— Ну и что?

— Он думал, что ты от него насовсем ушел.

— Ну и что?

............................................................................................

— Он повесился…

Мендель молчит. Он смотрит как-то помимо меня, и пламя ночника пляшет, отражаясь в его огромных, как жизнь, глазах. И мне становится вдруг страшно, хочется испариться или проснуться: и чтобы не было, не было ничего… Я грубо, матерясь, зарываюсь лицом в подушку, поднимаю таз свой и раздвигаю круглые ягодицы. Я думаю, Мендель меня спасет, — в меня войдет, и снова начнется привычное, и потная эта близость с отупляющим, равнодушным, как древние боги, ритмом, отгонит Хорхе.

Но Мендель лишь тихо вздыхает и гладит меня по ногам, по жопе.

Он понимает, что мне теперь нужно мучиться долго, упорно, страстно и бежать дешевого сладострастья, — иначе прощения на земле мне уже не будет.

Бьедный, о бьедный Хорхе!..

    ..^..


Высказаться?

© Валерий Бондаренко