Когда мы с тобой возвратимся домой,
Наступит лозы созреванье
И праздничным будет в домах непокой,
Как терпкого сока дыханье.
Мы день проведем на высоких холмах,
Слиянье свое предвкушая
Со всем, что творится в веселых домах
Давно позабытого края.
Мы встретим закат на реке Иордан,
Где жены до ночи стирают.
А может, там только кровавый туман
На флейте песчаной играет?
Перепад напряжения. Лампа
Съеживается до лучины.
К нашим спинам – кусачки, лапы
Тьмы коричневой, мертвечины
Вдруг метнулись, но освещенье
Разгорелось быстрей, чем гасло,
И опять над поверженной тенью
Льются золото, мед и масло.
Не волнуйся, уже так бывало,
Не спеша, допиши страницу.
Я пока просмотрю журналы,
Может, что-нибудь прояснится.
Нет же, сердце, как в двери путник,
Ждет-пождет, и опять колотит,
Будто в наших вечерних буднях
Что-то важное происходит.
Что-то тонкое, при котором
Отделяется свет от дыма:
Обратимо в теченье скором,
Но в позднейшем – необратимо.
Так трещит тетива миокарда,
Выметая фаланги с клавиш,
Так заведомо бита карта,
На которую все поставишь,
Так в мансардах весны под вечер
Октябри растирают краски.
Оттого-то твои предплечья
Так застенчивы в жажде ласки.
Оттого-то, случайной речью
Твои легкие кудри листая,
Я полночного мрака крепче
Обниму тебя, золотая.
* * *
Byron
Белой бабочкой – серой в тумане
Кривизна возвращается в круг.
В вечномерзлый асфальт расставаний
Не вомнутся ни зонт, ни каблук.
Переклички трамвайные глухи,
На плацдарме меж двух бакалей
Раздаются старушечьи слухи
О фортуне, о жизни моей.
Из окна своего бельэтажа
Ты увидишь дома, терема,
Мукомольные замки, и даже –
Где Казанской дороги тесьма
Твой квартал обметала трикраты –
Ты увидишь цветок зверобой,
Запыленный, на шпале распятый,
Тем не менее – рядом с тобой.
Я же, милая, душной подземкой
Продвигаюсь, как вброд по реке:
Два словечка с восточною немкой
На бравурном ее языке,
Инвалида шаманская злоба,
У колонны разбитый кефир,
А в извилинах, вроде микроба,
Копошится невиданный мир –
Тот заветный, куда даже Вертер
Не гонял своих тощих коров
И откуда в просторном конверте
Мне пришло только несколько слов:
«Белой бабочкой – серой в тумане…
Продолжай, если можешь» – а я?
Я могу только пить Гурджаани
И держаться вдали от жилья.
Голубые строения МИДа
Мне едва ли доставят уют,
Ибо в сердце любовь и обида,
Как матросы по мачтам, снуют.
В продолженье киосков табачных
Вижу ласточки острый замах,
Золотистые пленки на башнях
И малиновый свет на холмах.
Пусть и день мой уже на исходе –
Я не буду тебя теребить.
Серый диск, замирая на взводе,
Тяготит телефонную нить.
Дальше – грохот колодезной цепи,
Колокольные плески ведра,
Будто в школе на старой Зацепе
Нажимается кнопка – пора!
С этим звуком бросаются в зенки
Антикварные листья с аллей,
Накаленное «М» у подземки
Разбивается вдрызг о троллей,
Всех огней разбегаются грани,
Усмиряется гул с высотой.
«Белой бабочкой – серой в тумане» –
Что же дальше, помилуй, постой…
Ну что нам делать в той дали,
Где ветви персика цвели,
Где белым ливнем лепестки,
Как будто птичья благодать,
Скрывают зеркало реки:
Ни подсмотреть, ни угадать.
Крутая тропка. Вверх по ней –
Увидишь домик средь камней.
Там древний Лаоцзе сидел,
Раскачиваясь, как сова.
Отрекшийся от дольних дел,
Он пел заветные слова.
И был он мудростью немал:
И лес, и люд ему внимал.
Но смысл и звуки тех речей
Уже не помнит старожил,
Не помнят каменный ручей
И аметист из светлых жил.
И только персиковый рой
Два слова вымолвит порой.
Так шепчет малое дитя
Слова-диковины, пока,
Привычки наши обретя,
Не утеряет языка.
И горше мысли в мире нет:
«Лети, мой персиковый цвет!»
* * *
Дивный остров Лемурия тем знаменит,
Что на нем обитают лемуры, на вид –
То ли кошки, то ль совы, а все же –
На людей они чем-то похожи.
Дивный остров Лемурия тем знаменит,
Что на нем целый день соловей голосит,
Завезенный каким-то пиратом –
Тенорком голосит виноватым.
Что за остров Лемурия! В нетях ветвей
Ни клыкастого тигра не встретишь, ни змей,
И вулканы лежат в летаргии,
И полночные страхи – другие.
Ты усни, и тебя не встревожат во сне
Даже тени алоэ на белой стене,
Даже поздние таксомоторы
Да на кухне грошовые споры.
И четыре Марии, и Яков с Петром,
И любимый Его ученик
Не могли разобрать: это дальний ли гром
Или слабый учителя крик?
Добродетели древних четыре и три
Новых – Вера, Надежда, Любовь –
Напряженно шептали друг другу: «Смотри,
Там, на среднем из черных столбов,
Как сухая стрекозка на тонкой игле,
Он парит, отрешенный от толп,
И неясно, что держит его на земле,
Ведь не этот тонюсенький столп?
Или то Энтомолог, паучья душа,
Молей, мух, мотыльков властелин,
Разбирает находки свои не спеша
На истрепанном бархате глин?
Ни ответа, ни знака. Лишь туча вдали.
Только этого мало толпе,
И зеваки гуськом, вереницей пошли,
Потянулись назад по тропе.
Всю неделю сердца обещание жгло,
Но назло осаждателям касс
Завершаются страсти легко и светло,
Как в бочонке кончается квас.
Чертыхаясь, крестьяне спускаются вниз,
К недолатанным крышам своим,
Над которыми радужно переплелись
Вешний свет, виноградников дым.
Потому что без дыма не будет лозы,
Червоточина будет и прах,
А без вешнего света, без Божьей слезы
Будет зябко и пусто в мехах.
Опекайте лозу до осенних щедрот,
Чтобы ягода влагу дала;
Если некогда гость неурочный придет,
Чтобы жажда его не взяла.
Кто классиком не может стать,
Кому не в жилу отражать
Трюизмом движимое время;
Кто не выдерживает стиль,
А в голове такая гиль,
Какой не ведали в богеме
Кто романтически хорош
В стекле вагонном, но похож
При ярком свете на сатира;
Кто с заграницей не знаком,
Но беспардонным языком
Промел уже две трети мира
Кто фармазон и маргинал,
Кто корифеев в рот имел
Вразрез общественному вкусу,
А за столом считал ворон
И к Амаретто ди Сарон
Просил селедку для закусу
Кто в замышленьях Одиссей,
Зато под лампою своей
Ни тпру, ни ну, и спать не сможет,
А если ляжет поутру
Под одеяло, как в нору,
Так там три месяца берложит
Кто нет, не может быть ничем,
Кто от рожденья глух и нем,
И червь, и раб, и финтифлюшка,
И запах, как от кабана,
Как тут обмолвилась одна
Интеллигентная старушка
Кто проморгал, не испытал
Живого чувства идеал,
И первый бал, и шквал сирени,
Рисуя свалку у моста,
И снег, и сверху тра-та-та,
И крик мента, и вой сирены
Кто так и ходит взад-вперед
(Дантиста или друга ждет?),
Считая выдохи и вдохи;
Кто бредит ямою без дна
И в свете общего рожна –
Последний выродок эпохи
Кто ускользнет за окоем,
И вы не вспомните о нем
В своей печати запоздалой,
Но будет снова дух его
Стучаться в ваше естество
Для жизни, прежде небывалой
Так в отопительной трубе
Стучали, будто из гэбэ,
Так комендантскою порою
В глухой стене урчит сверло
Иль точит мышь свое грызло
И жизнь не кажется игрою
Вот наспех сляпанный портрет,
Замаскированный под бред,
В котором редко смысл маячит.
А сам-то, горе-аноним,
Хоть четверть часика над ним
Подумал: что все это значит?
* * *
Уходил за Брежневым Андропов
Инеем, снегами тайных троп,
И гадала глупая Европа:
Плюс иль минус ей один андроп?
Ставили на площади на Красной
Заграждения легкие врагу.
Черный ворон, чистый и прекрасный
Голубем казался на снегу.
Мужики варганили помосты,
И кувалды тюкали в Кремле,
А в моем дому звенели тосты,
Ибо я родился в феврале.
Этот год без цифры, по названью
Рамки календарные дробя,
Вплоть до высшего образования,
Все мне дал, как будто снял с себя.
Я его хрустальным душкой помню,
Барышней, чахоточной навек.
Он меня не слал в каменоломни
И не двоил срока за побег.
Никуда я не бегу отсюда,
Не бежал, не бегивал, не бёг.
Белый снег лелею, словно чудо,
И в глазах читаю между строк.
* * *
Для чего ты меня припасаешь?
Для чего, я понять не могу,
Ты так вольно меня выпасаешь
На блистающем шумном лугу?
Я и так уже видел немало:
Как навязчивы звезды в горах,
Как родных моих смерть обнимала
И как пала империя в прах.
Видел Рим и Флоренцию, ведал
Униженье за тощий ломоть,
На пирах беленою обедал
И мечтал немоту побороть.
Но испробую голос – и стремя
Беспощадно врезается в бок:
«Не причина, не место, не время –
Я один укажу тебе срок!»
Сколько можно безвольной личинкой
Набухать дармовою тоской,
Этот снег со змеиной горчинкой,
Обжигаясь, держать за щекой?
Эти тучи, смолой налитые,
Я давно замечаю во сне.
Но зачем тебе здесь понятые
И пред кем очевидствовать мне?
На небе есть царапина -
Лазурная дыра.
Мне в той дыре Сараево
Привиделось вчера.
Я слышал песенку одну
В дорожном кабаке
На непонятном, но родном,
Славянском языке.
Кто затащил меня туда,
В каком похмельном сне?
Махорка, жирная еда –
Все это не по мне.
Метались девки вверх и вниз
В истерзанном белье,
А на эстраде пел на бис
Безумный шансонье.
Он был не стар, но лысоват,
С губами в пол-лица.
Он каблуками рисовал,
Манжетами бряцал.
Он извивался, как гюрза,
Как дикий зверь, хрипел.
Внезапно скатывался за
Глотком вина – и пел
На простенький, на пошленький,
На шустренький мотив:
«Сараево, Сараево,
Сараево – прости!»
Он преломлял и отражал
Фасетками зрачка
Победный гогот горожан
И горечь шашлыка,
Чесночный дух, табачный чад,
Щеки продажной пыл -
И я запомнил все подряд,
А музыку – забыл.
Она везде со мной была,
Ревнуя к портмоне.
Она вино со мной пила,
И морщилась на дне.
Она взвивалась до высот,
Как камень из пращи,
Но дзынь – и кончилась, и вот
Ищи ее – свищи.
И оттого-то сердце мне
Опутала печаль.
Не жалко мне эрцгерцога
И принципов не жаль.
Не жаль ни принцев, ни солдат –
Их нарожает свет,
А жалко только музыку,
Которой с нами нет.
Теперь, последнее звено
Из рода неумех,
Я – тень ее. Мне суждено
И велено за всех
Тех, кто пригубил на пятак
И кто свалился с ног,
Тех, кто за деньги и за так
В сырую землю лег,
Твердить с улыбкой фраера
Глухой речитатив:
«Сараево, Сараево,
Сараево – прости!»
Зачем, какую манну мне
Вымаливать у птах
Губами деревянными
На майских холодах?
Перебинтован марлей туч
Лазоревый порез.
И это – только первое,
Чего нам ждать с небес.
* * *
Жизнь просто пройдет по Остоженке,
До Обыденского угла,
И цветочница в тертой кожанке
Не подскажет, где та прошла.
Эта жизнь пройдет незамеченной
Мимо нищего, и мента,
И печальной гулящей женщины
С сигареткой в изломе рта.
Облекаясь листвой, афишами,
Повернет на площадь, тиха,
И таксиста рожок обиженный
Троекратно даст петуха.
Я же, взглядом минуя вывески
И шатучих лесов настил,
Подивлюсь, как Илья Обыденский
Паруса свои распустил,
Как бушприта его сияние
Достигает надземных вод,
Как в зарницах ликуют здания,
И не жалко, что жизнь пройдет,
Что прорежется нотой альтовой
И до самых Тверских Ворот
Этот коврик свернет асфальтовый
И с собой его унесет.
Флоренция
Как привычно Флоренцию нам матюгать,
Нарочитою желчью за Данта рыгать,
А и нынче пожить в ней попробуй
Без монет и с пустою утробой.
Под ногой – тротуара зыбучий канат,
А на стреме – албанец, и курд, и хорват.
Только голуби брезгуют биться
За кусок недоделанной пиццы.
Меж Уффици и Питти – позорный поток,
Точно кляузы, гонит и шлет на восток
(Вру: на запад) холерные воды.
Не гунди, проповедник, доматывай срок.
Завтра в пламени будет последний глоток
Униженья, и первый – свободы.
Эпитафия
Разлетелся твой каждый атом,
Что акации легкий цвет.
В занебесный асфальт закатан
С асфоделями твой портрет.
А твой сотовый, твой мобильный
Продолжает звонить и звать,
И тяжелый гудок могильный
Отсылает сигналы вспять.
Еще рыдает фисгармония
Лесов, взметенных на попа,
Но поселилась дисгармония
В скорлупке серого клопа.
Он выбирается из трубочки
Листа, где был его постой,
Как трезвый Флинт из тесной рубочки
Перед ревущей широтой.
За ним – осин кривые вытачки,
Ночного холода напасть,
А перед ним на тонкой ниточке –
Весь мир, который должен пасть.
Ползет, ползет, кольцо бензольное,
Терцинной желчи торжество,
И почва нищая, подзольная
Дрожит под лапками его.
* * *
Я помню тот Ванинский порт
Песня
У краешка первого тома
Певца Заратустры и звезд
Горящего Белого Дома
Стоит фотография в рост.
С фланелькой в руке отрешенной
Ты спросишь: «Зачем эта блажь?
Зачем по вишневому шпону
Рассыпался горький поташ?»
Теперь-то в общественной нише
Мы крепко и сытно сидим,
Не ценим безумного Ницше,
Хоть мяса почти не едим;
Достойно и ровно сгораем
Над воском семьи и труда…
Так странно: нам виделась раем
Та зябкая осень, когда,
Смердя волдырями на коже,
Мы вышли из тесных реторт
На вольную волю. И все же –
Я помню тот Ванинский порт.
Я помню те речи с балкона,
Мерцающий гул винтовой,
Мышиные рати ОМОНа,
Старухи поверженной вой.
Я помню, как танковой грязью
Рыгал телевизор в ночи,
Как студии полнились мразью,
Как млели в тепле москвичи.
До смертного часа земного
Душа не отыщет схорон
От дикого свиста ночного,
Летящего в восемь сторон.
Но, пыль вытирая на блюде,
Ты мне повторяешь: «У нас
Бывают приличные люди,
В субботу приходят, как раз».
И я, чтобы лишних находок
Не выпало добрым глазам,
Обратною надписью «Kodak»
Захлопну тот дымный сезам.
О’Революция!
Дух революции – ветер с залива.
Дождь. На щитах размываются строки.
В банке последняя тонет олива.
К банку напротив подъехал Чероки.
Родина вовсе не кажется раем,
Если смотреть с типового балкона.
- Щас бы тротилу, товарищ О’Брайен!
- Лучше пластиту, товарищ О’Коннор.
Стынет желудок от прошлого ланча,
Бабы не едут; одни отговорки.
Может, нашли джентльменов помладше.
Или постарше, а мы – на галерке.
Стоит ли гнить в разоренной квартире,
Если мы счастье в борьбе не нарыли?
- Как там, у Маркса, товарищ О’Лири?
- Зимние скидки, товарищ О’Рили.
Мысли змеятся, как песни друида,
Шило в мозгу, точно смерть Кухулина.
Где мой костюмчик из серого твида,
Кресло, сигара, коньяк у камина?
Мили и мили душа пропахала
Носом, и снова – в родные тенёта?
- Жахнем по кружке, товарищ О’Хара?
- Можно и больше, товарищ… О, кто ты?
Вечер. Закрылись ворота на верфи.
С неба метет. На термометре – минус.
Спит за столом неприкаянный Мэрфи,
Нежно за горло прижав к себе Гиннес.
Мне олово в губы и в ухо свинец,
Мне сердце свела иглокожесть,
И я помираю, как Гамлет-отец,
В саду на скамеечке ежась.
Оставьте, цикады, уйми, саранча,
Свои маникюрные пилки.
На мне рубероид с чужого плеча
И в темя втыкаются вилки.
Механики сцены еще на пути,
И ветви звенят номерками,
И рыбная спинка лежит на кости,
И трубы не пыжатся в яме.
А я помираю, как Гамлет-старик,
Микробом в пустом балахоне.
Не знаю, явлюсь ли хотя бы на миг
На вашей дощатой ладони.
Родные никак не приходят за мной,
Но гоголем, но Фортинбрасом
Идет победивший, идет заводной,
Веселый искусственный разум.
* * *
Вот день святого Патрика,
А где он, выпивон?
Лишь только снега патокой
Сочится небосклон.
Как будто снега фабрику
Открыли в облаках,
А солнечную паприку
Попрятали в мешках.
Весна такая поздняя,
На зависть декабрю.
Тоска великопостная
И радость снегирю.
Но с веточки на веточку,
За птицами следя,
Сырые окна в клеточку
По крышам обходя,
Со скрипочки на скрипочку
В скрипичный ледоход
Душа моя на цыпочках
За пивом отойдет.
Возьмет шестерку Балтику,
А после, так и быть,
Наловит с неба патоку,
Чтоб пиво закусить.
* * *
Там, где кончалась сельская дорога,
Но продолжалась лесополоса,
Ты повстречала вдумчивого бога,
Живущего в ступице колеса.
Неужто зря с поблекшими очами,
Чуть шаркая в шафрановой пыли,
Мы восемью нетвердыми плечами
Тебя сквозь город детства пронесли?
Неужто зря мы крылышком из хлеба
Стеклянный прикрывали ободок,
Заглядываясь в пасмурное небо,
Сочившее свой мятный холодок?
О, как легко вращаются колеса!
Едва уйдя от тучи обложной,
Гудит железный лоб электровоза –
В Москву, в Москву! – по стрелке жестяной.
Мы до вокзала в тамбуре молчали,
Угадывая, у кого из нас
Ты вновь родишься, обнулив печали,
В четвертый, пятый – нет, в который раз?
Летний вечер с лицом китаёза,
Расставанья медлительный жар.
Наши встречи – высокая проза,
Только я не люблю этот жанр.
Я не жалую Кафку и Пруста –
Жирный минус мне в эту графу,
Но до рези, до лобного хруста
Жадно вчитываюсь в Ду Фу.
Видишь, осень стоит на пороге,
Как повстанцы у наших столиц.
Я – чиновник на голой дороге,
Одуревший от скрипа ступиц.
Знаешь, нужно полжизни учиться,
Голодать, подниматься чуть свет,
Чтобы взять в собеседники птицу
И бамбука услышать совет.
Иероглифов пни и коряги
Корчевать, утопая в поту,
Чтоб на рисовой плотной бумаге
Беглой тушью прорвать немоту.
Ну, а толку-то? В масляной дымке,
Вместо глаз, удивленных навек,
Ждут налоги, суды, недоимки,
Анонимки, доносы наверх.
И нетрудно за всей круговертью,
Как со сменщиком, в зябкую рань
Разминуться с любовью и смертью
По пути из Лишани в Фэнсянь.
Лишней косточкой бегать по счётам
И мотаться ольхой на ветру,
Вспоминая – да ладно, да что там! –
Домышляя, как сон поутру,
Этих линий графитовый шорох,
Полнолунья расслабленный свет,
Эти блёстки в твоих разговорах –
Словно плещется рыба в озерах,
На которых следов наших нет.
Что ж, когда-то мы были большими
И с драконами дружбу вели,
А теперь – только полое имя,
Сыпь и перхоть на коже земли.
Ты наешься интригою праздной,
Я сбегу от тебя, невредим.
Императорской желтой и красной,
Гордой осенью – мы победим.
* * *
Изобрели святые аквариумисты
Молельный ящик на шесть персон,
Где блуждают рдесты и стрелолисты
И где лилий слышится перезвон.
Облетев оттаявшие бульвары,
Тополя и липы в нижнем белье,
Он завис над нашими головами,
Разминувшись с братьями Монгольфье.
О, блажен тот юный, через соломку
Сосущий музыку из воды.
Его шаг неловкий, его голос ломкий
Запомнят ветреные пруды.
А мы, взбираясь на верх скамейки
И о чем-то памятном гогоча,
Уже не откроем своей Америки
Бороздой бесхитростного ключа.
Еще можно освоить искусство гребли,
Утешаться бликами на весле,
Но уже не плыть, раздвигая стебли
Молний, тянущихся к земле.
Над нами свертывается пространство,
Как глазное яблоко в кипятке,
И Святой недели пивное пьянство
Прорастает жестью на языке.
Подожди, не спи, мой братан, земеля –
Пока глаза твои не мертвы,
Я еще прочту по ним Miserere,
Заглотнув пузырчатой синевы.
Мне так не сказал Заратустра,
Отдраивший солнца пятак,
А так мне напел Челентано –
Тихонько – на ушко – вот так.
Он выпустил сальную шутку,
Как ветер из корня штанин,
И сунул волшебную дудку
В карман мой, как мент – героин.
С тех пор, ни минуты не званы,
Настырней, чем мухи на мед,
Москиты, жуки, тараканы
Стремятся ко мне в хоровод.
Со мною московские парки
По водам идут на бровях,
И службу забывшие парки
Визжат на скрипучих ветвях.
Меня научил Церетели,
Хозяин плавильных печей,
Вливать не мочу – цинандали
В пространство белесых ночей.
И серого сплава громады,
Сопя за моею спиной,
Моей ожидают команды
К походу за перцем и хной.
У столика возле фонтана
Присяду на зов шашлыка.
Простите, бомжи и путаны,
Мне взгляд мой чуть-чуть свысока,
Джин-тоник, вощеный ботинок,
Смешное мое щегольство.
Ведь так мне напел Челентано –
В ответе ли я за него?
За легкую эту заботу
О хлебе и бабе на час,
За хищную эту зевоту
Огня в полуметре от нас.
За то, что на днище прицепа
Плюем на истершийся трос
И что в перекрестье прицела
Живем и ревнуем всерьез.
Как трель к своему телефону,
Возьму у Треченто взаймы
Ту песню, что пел Челентано
Сквозь пепел великой чумы.
В фонтане обмою обновку,
Что птахою рвется из рук,
Нажму неприметную кнопку,
И ты, мой единственный друг –
Услышишь в уборной ли, в ванной,
Осилив и хмель, и постель,
Не странный звучок и не жданный,
А просто – неясно, откель.
Не ангел сбивает печати,
Не в роще икает ружье…
А это – от светлой печали
Взрывается сердце мое.
Я забывал о парте,
О пресных ее азах
За книгой о Бонапарте
И о пустых слезах.
Был лист папиросный тонок,
Как дамской вуали газ.
Ее написал жиденок,
Из лавки сбежавший в Гарц.
Мне ливень, дырявя лужи,
По стокам оконных рам
Отстукивал марш не хуже,
Чем бравый мосье Легран.
И я понимал сквозь лепет
Надежды, мечтанья рябь:
Никто нас – таких – не любит,
И я продолжаю ряд.
Madame, над тетрадкой плача,
Другому оставит сласть.
Величие – вот задача,
Над миром полет и власть.
Стараюсь благоговейно
Сказать – чтоб слыхал вдали:
Ты спас меня, Генрих Гейне,
От лезвия и петли.
Ты сжег меня, Генрих Гейне,
С тех пор на чужих пирах
Я так и лежу – ничейной,
Растоптанной горсткой – прах.
На плитах, в подземке тесной,
Где время толпой кружит.
И я лишь тогда воскресну,
Когда ты прикажешь, жид.
Ко мне приблудилась бродяжка-музыка,
Когда я к дому кошелки нес –
Простая, как воровская «Мурка»,
И верная, как шелудивый пес.
Ускорив шаг, огибая здания,
Кивнув соседскому костылю,
Я не отвяжусь от нее – от знания,
Что я до сих пор тебя люблю.
Ты можешь родить второго, третьего
Ребенка, удвоиться в толщине,
Морщинки свои поменять на трещины –
Провалы в памяти обо мне.
Ты можешь клясться – рукой к Писанию –
Что ты не родня моему ребру,
Уехать в Израиль – да хоть в Танзанию,
Но я все равно тебя люблю.
Не крепче – тоньше. Острее лезвия,
Апрельских вкрадчивее лучей,
Живого голоса бесполезнее
И терпеливее кирпичей.
Другие лечатся лёвенброями,
Шагают кумами королю.
Другие – дачи себе построили,
А я до сих пор тебя люблю.
Бреду маньяком с улыбкой дикою
За тенью, что вдалеке рябит.
Не озирайся же, Эвридика,
Мы ведь еще не пришли в Аид.
Все лето пела стрекозка-смертница,
С понтом – не слышала приговор.
Иголка скачет, пластинка вертится
И я до сих пор – до сих пор – до сих пор…
На черной лестнице мозга,
Где мыслей сечется ход,
Цветет золотая розга
И зверобой цветет.
Оттуда сквозит Мещера –
Бессонница, гарь, жара.
И в будущем – вечно «скоро»,
И в прошлом – только «вчера».
Карьеров карцеры, клетки,
Створоженная вода.
Обглоданных рельсов ветки,
Растущие в никуда.
Оттуда свой дымный хобот
Спускает вниз небосвод.
Но там, где никто не ходит,
Куда заколочен вход –
Зачем этот строй вероник,
Хвощей веселящий газ
И папоротных воронок
Хозяин – вороний глаз?
Зачем приладили боги
Меня с сознаньем моим
К сосудику недотроги
Взрывателем часовым?
* * *
Летает жулик словесный
В высокой кроне древесной.
Она – как взбитые сливки,
А он – ловелас в отставке.
Она отцветает снегом,
А он – не учи ученых –
Крадет зажигалки с неба
И шпильки с душистых челок.
Кратка огласовка лета
В тисках грозового йота.
Закатов густое лечо
И утро в разводах йода.
Пусть стынут в кафе жульены,
Крем-сода бурчит, насупясь.
Нас видеть хотят жасмины,
Откосов мокрая супесь.
Нас ждут корабли на рейде,
Восторженные еврейки,
Бочонки олив соленых
И море в лучах зеленых.
И встречных составов пена,
В которой дрожат фрамуги.
Радарам не взять на пеленг
Разбег воровской фелюги.
Кратка огласовка лета,
Быстра, как огонь в соломе.
Воскликнешь – а слова нету,
И все утопает в громе.
И только – выше и выше,
Как будто из сердца вычет,
У тучи в подкладке шаря,
Не змей, не воздушный шарик –
Летает небесный жулик,
Сгорает, как серный жупел,
А я – у окна сижу я
И в горсть собираю – пепел.
Под вербой простимся с водочкой,
Сирень позовет за пивом,
А осень нацедит хереса
В кулечки из хрупких листьев.
Палатки сдует в Хохляндию,
Собак разгонит по детским садам,
Как сердце мое, пустым.
А ты ведь не против хереса?
Он гуще, чем кровь ягненка,
Он ярче раствора хрома
И мягче твоей ладони.
Куда нам со всем своим барахлом
Сквозь зоркую осень бечь?
* * *
Ночью проснулся, а утром – вставать.
Сладкие корки от сна отрывать
Жалко, смешно, некрасиво.
Сон бородинский, орловский мой сон
Был на последней сметане мешен
И подрумянен на диво.
Я кувыркался во сне, как в меду,
Словно забор перелез и краду
Чье-то священное жито.
Там и лицо твое – росчерк и штрих –
Парою губ окрыленных моих
Было, как улей, обжито.
Вот, я проснулся в холодном поту
Самоубийцей на Крымском мосту,
Взрезан улыбкой немою.
Значит, не зря ты боялась ходить
Там, где кружит государева сыть
Над наковальной кормою.
Нет, я не буду заглядывать вниз,
В черную воду, где Мюр-Мерилиз
Для новгородского гостя.
Я остаюсь между смертью и сном –
В яви, родной, как изношенный дом,
Тонкой, как потная простынь.
Там, где на горле костлявится труд,
Звери на папки бесценные срут,
Дети уродуют пищу.
Там, где кометами из-под шлеи
Чертят морщины орбиты свои
По неуемному лбищу.
Я подожду, я увижу в окне
Синий восток в золотистом огне,
Солнца лимонную дольку.
Я поднимусь – не зевну, не умру –
На неповинную кошку в углу
Цыкну коронкой – и только.
* * *
Поколение дворников и сторожей
До отвала наелось своих миражей,
Отмело, отплясало, отпело.
А мы – поколенье ежей и ужей,
Мы любим конкретное дело.
Изготовить товар, заработать деньжат,
Одарить леденцами ежат и ужат
И с женой позабавиться плотью.
И пальцы с похмелья у нас не дрожат –
Сжимаются твердой щепотью.
В нас – муштра цеховая и мужество каст.
Упоительно знать, что никто не подаст,
И приветствовать небо скупое.
Меж веком и веком сереющий наст
Не хрустнет под нашей стопою.
Что ж, дивись, приживальщик прокуренных нор,
Как ловка моя вилка и нож мой остер,
Как, припомнив былую породу,
В бокале, и в венах, и в ванне – на спор! –
Портвейн превращается в воду.
* * *
Под этим небом цвета военной стали,
Вернее сказать – похмелья седого бурша,
О Господи, зачем ты меня оставил?
Пожалуйста, не делай этого больше.
Ты сбежал по лестнице, пахнущей кислой снедью,
В оглашенный сад, оплетенный дождем по горло,
Как бутылка рейнского; тронутый мелкой медью
Райских яблочек – и сияющий ею гордо.
Ты скользишь за стволами, а я за окнами прею.
В прятках, в салках – боюсь, наш с тобою талант неравен.
Припускает ливень, и пресный огонь кипрея
Выжигает меж нами тропки от самых ставен.
Любимая совсем меня позабыла,
Не пришлет под вечер ни пирогов, ни пышек.
Любимая, ты и вправду меня любила,
Или это блики в глазах от небесных вспышек?
Я возьмусь за ум, перестану сражаться в кости,
Куплю тебе зонтик с ручкой из кипариса,
Только ты ко мне не гнушайся хотя бы в гости
Приходить под прежней маской
стыда и каприза.
Простите меня, члены гильдии, горожане,
Что я вас не вывел из плена, как мама-утка,
Не повис на древе, как память о баклажане,
И не исчез с концами на третье утро.
Я пойму, исправлюсь, я буду отменных правил,
Поршнем сырого ветра прочищу сердце.
Только вот, Господи, зря ты меня оставил –
Лучше оставь жестянщика по соседству.
* * *
Ах, если бы наши дети однажды стали дружны,
Ловили друг друга в сети и вместе смотрели сны,
А мы бы, следя за ними небрежно, одним глазком,
Болтали про жизнь, про книги бесхитростным языком.
Есть у тебя два сына – в устах молоко и мед.
А у меня – две девочки, и кто их тоску поймет,
Когда у оконных петель гадают они, куда
Ведет реактивный пепел сквозь ветви и провода?
Но ты проживаешь в Риме, в гудящем медном тазу,
Куда из своей провинции навряд ли я доползу.
Твоя высока веранда, в ограду закован сад.
Вишневой смолой джаз-банда тебя обдает закат.
Твой муж так умен, я знаю: Платон перед ним – осел.
И я в низовьях Дуная отраду свою нашел.
Нет, нам не терять рассудка, не прятать в шкафу скелет –
Порхающий бог-малютка для нас пожалел стилет.
Есть что-то сильней любови, и это сближает нас.
Наверное, птичьей крови озноб в капиллярах глаз.
Наверное, резкий профиль – излом носовой кости.
Наверное, ливнем с кровель грохочущее «прости».
Нам день заполняет очи крылами своих химер,
А что остается к ночи? Вот – детушки, например.
Пускай они встанут рядом, ладонью крепя ладонь,
Пока не побило градом, пока не пожрал огонь.
Но ты провожаешь утро на запад – как на войну,
Кофейную шлюпку утлую под краном пустив ко дну,
И светятся между нами – как в луже горит листва –
Британские, и Азорские, и Бермудские острова.
С шампанским, с красною икрой,
Предлистопадною порой
Я еду к девочке своей,
К волшебной девочке своей.
Водила – вечный армянин,
И путь отчаянно забит,
И солнца желтый георгин
Над перекрестками рябит.
А я всевышнему пою:
Что делать мне в твоем раю?
Оставь мне девочку мою,
Шальную девочку мою.
Оставь щербатые полы,
Чужой, невыметенный дом,
И глупый смех, и след иглы
На тонком сгибе локтевом,
Гречишный мед ее очей
И в тяжких бедрах полынью.
Возьми весь город – он ничей,
Оставь мне девочку мою.
Оставь мне смерть мою и жизнь
В том виде, как я их нашел:
Облупленные этажи
Басманных, мелких произвол
Соседок, ветра флажолет,
Палаток хладное гофре,
Манящий цитрусовый свет
Ментовских окон во дворе.
У черной ямы на краю
Молю не «господи, спаси» –
Оставь мне девочку мою,
La Belle Dame sans Merci!..
Кряхтит и ерзает таксист,
Окурком тычется в золу,
И на лету – последний лист
Для нас мигает на углу.
* * *
Когда отправится твой поезд
В далекий Нижний – Нижний – Нижний,
Ты, не расстегивая пояс,
Уснешь на полочке на верхней.
Нет, не дадут тебе родные,
Читать Набокова Лолиту –
Дадут холодную лопату
Копать картошку до упаду.
Лети, воробышек мой волжский,
Я весь над рифмою извелся,
А с неба сыплется известка,
Ложась на крылышки из воска.
* * *
Ты будешь у меня плодоносить,
Ты будешь воду ведрами носить,
Печь пироги на свадьбы и крестины.
Всей наготой вбирая наготу,
С тобой я в землю бедную врасту,
Пусть обо мне поплачут де кюстины.
С тобой я открываю материк
Евразию. Еще я не привык
К твоим местам, то узким, то обширным,
Но в голове хозяйничает страсть,
И мне к родным могилам не припасть
Так, как к твоим халатикам и ширмам.
Еще, когда ты выключаешь свет,
Твой черный волос делается сед
И судорога стягивает ласку.
Но все равно – ты девочка моя,
Отбитая у сил небытия
Раскосая смешная кареглазка.
Wet
Sunday
Мы встречаемся раз в неделю,
Забывая себя вдвоем.
Я при деле, она при деле -
Так шесть дней и переживем.
Раз в неделю, как по команде,
Мы срываемся в никуда,
Но сейчас у нее Wet Sunday -
Ежемесячная беда.
Регулярная смена коек,
Съемных комнат, чужих углов.
Сердце рыщет, как параноик,
В лабиринте картонных слов.
Мы мечтали о райском саде,
Чтобы каждый кусточек - наш,
Но сейчас у нее Wet Sunday -
Нету хода, пропал кураж.
Что нам делать, куда податься -
Непонятно и все равно.
По бульварам весь день шататься
Или время убить в кино.
У кафе, на пустой веранде
Булки скармливать голубям,
Только б скинуть с себя Wet Sunday -
Труп в мешке, бесполезный хлам.
Было нам горячо и сладко,
Но сегодня часы длинны.
Вот нелепость: одна прокладка,
А поди ж ты - прочней стены.
Люди спереди, люди сзади,
Мне пора - не грусти - пока.
Оставляю тебе Wet Sunday -
Ватой вспухшие облака.
* * *
Мне, верно, было бы легко
Покинуть этот мир,
Когда б не елок ар деко
И сталинский ампир.
Я нацарапал бы письмо -
Ничьей, мол, нет вины -
Но туча с тучею сумо
Борьбой увлечены.
Вот так и капает в тетрадь
С латунного пера:
"Уже мне поздно умирать,
Упущена пора".
* * *
Влюбленного дервиша сразу узнаешь
По серому свитеру швами наружу:
Кому еще вытряхнешь медную залежь,
Гнетущую душу?
Его над землей возвышают зигзагом
Колонны карманов от Кельвина Кляйна.
Он просит надменно, он сам себе заговор
И сам себе тайна.
Попросишь его показать тебе Мекку,
А он отведет тебя к ласковой бляди
И, словно на карте пиратскую метку,
Сосок ей погладит.
Забавны его скоморошьи проказы,
Но только глазами встречаться не надо.
Он болен оптической формой проказы:
Достаточно - взгляда.
* * *
Что в голове моей опилки
и бесполезные зарубки,
а в рукаве моем голубки,
а в животе моем опивки –
Ты не смотри на это строго,
а посмотри на это стробо-
скопически, как мы смотрели,
крутясь над парком в карусели.
Свяжи узлами парапеты,
что шли когда-то параллельно
по краю речки, но не Леты,
увитой зеленью и ленью.
Прости, что вытащил на холод,
прости, что я так долго молод,
что мне не справиться с угрями,
пусть даже следуя рекламе.
Что в голове моей опилки,
и резкий гравий под ногами,
и в животе моем опивки
нектара, данного богами.
1
Я чувствую себя Незнайкой на Луне
В скафандре с блестками и по уши в говне.
Сквозь толстое стекло пытаюсь докричаться,
А жители спешат, довольные вполне.
Я так хотел попасть на остров
дураков
Покушать пряников и сладких бураков.
Я снова полюбил премудрую Цирцею
И снова вижу хлев, а метил-то в альков.
На острове ее дурак на дураке,
Кто с древком в заднице, кто с черепом в руке.
Сквозь жидкое стекло меня не замечают,
И я не говорю на лунном языке.
2
Живу, где меня приютили,
Приткнули прохожим на вид,
Не где-нибудь на Пикадилли,
На Бейкер какой-нибудь Стрит.
Не в Гринвич какой-нибудь Вилидж
Живу, как иной атташе,
Не лезу, как Милош Обилич,
В палатку к большому паше,
А просто сижу, на гармошке
Играю, под ливнем продрог,
А рядом подобием кошки
Свернулся ушастый зверек.
И длинную морду с зубами
Я вижу в ненастной воде.
О боги, что сделалось с нами?
Ответьте же, кто мы и где?
3
Мы идем и идем и идем с Пятачком,
А куда – и не скажешь навскидку.
Пни да гари кругом, только друг-Вымпелком
Протянул нам суровую нитку.
Только птица мелькнет за крушинным кустом,
Нерешительно целясь заточкой-хвостом
В подавившийся тиной ручей,
Да в кармане звенит про потерянный дом
Бесполезная связка ключей.
* * *
К этой бедной зиме под ногами,
Где решеток озноб и оскал,
Где поземка летает кругами
С двух сторон гололедных зеркал -
Отовариться в лавке соседней,
Разменять трудовые рубли
Отпусти меня, будь милосердней,
Бестелесная Аннабель Ли.
Я так долго не видел земного
Снега, хлеба, живого огня.
На минутку, под честное слово,
Отпусти прогуляться меня.
* * *
Твои глаза удивленно-карие,
Твои дома разъедает кариес.
Пройдешь мостом – и доска провалится,
Как будто с неба упала палица.
О днях не буду, но наши месяцы
На пальцах левой руки уместятся,
И пять вокзалов твоей руки –
Как в небе светятся огоньки.
* * *
Без усилия сжимая
Пальцы теплые в руке,
Я впервые понимаю
На английском языке
Эту песенку простую,
Будто петую в раю:
Не тоскую, не ревную –
I love you.
Полночь инеем ворсиста,
Разливает черный мед.
В магнитоле у таксиста
Голос ангельский поет.
Я трезвею понемногу,
Мне от рук твоих тепло.
Вспоминаю дом, дорогу,
День, число.
* * *
Мы не будем включать электрический свет,
Нам достаточно свечки рублевой
И летучего света фонарных комет
В снеговой полутьме бирюзовой.
Возле гибкой монстеры и юкки твоей,
Коронующей вид снегопада,
Мне достаточно шороха юбки твоей
Для иллюзии райского сада.
И когда ты встаешь, ощутив неуют,
Посмотреть, что там капает в ванной,
Для меня будто райские птицы поют,
Разлетаясь с обивки диванной.
* * *
Наш дом оказался островом
Из дерна и корневищ.
Прижиться на нем непросто нам,
На знавшим таких жилищ.
Волна прибивает к берегу,
Теченье несет на юг.
Опомнись, уйми истерику,
Давай заполнять досуг.
Надежные весла, парус ли
В подмогу нам не даны.
Близки стрелолиста заросли,
Но стрежень сильней волны.
Ласточка
Сегодня цвета мои – черный и белый,
Я только и вижу сквозь снежную муть,
Как облако плыло и птичка летела
Из сонного Раквере в северный путь.
Чухонская ласточка, сердца изломы
Ты так повторяешь, паря и кружась,
Как будто единые были шаблоны
У тех, кто из тверди выпиливал нас.
Я даже мозолей себе за плечами
Не нажил, и в форточку не упорхну,
Но кажется мне, что твоими очами
Я вижу твою небольшую страну.
Внизу – хуторянина старенький велик,
Рыбацкая лодка с тяжелым веслом,
А где-то вдали – можжевеловый берег,
И синего цвета – волна под крылом.
В городке монастырском, келейном,
Вдалеке от веселий и дев,
В затрапезном кине «Юбилейном»
Мы смотрели комедию «Блеф».
Пьяный кинщик твердил про обрывы,
И следили насмешливо мы,
Как лазурного моря заливы
Разрывались прогалами тьмы.
И опять на матерчатом фоне
Мимо банков, кафе, казино
Уносились от глупой погони
На «фиате», а может, в «рено»
Симпатяга-жиган с малахольной
И коварной подружкой своей.
И сочился трезвон колокольный
Сквозняком из неровных щелей.
Мне все кажется, видится, снится –
В том же кресле сижу с номерком,
И блефует веселая Ницца,
И несется во тьму с ветерком.
Намозолило очи до боли
Изумрудное века сукно:
Не добраться до пасмурной воли
И не высидеть это кино.
Пьяный кинщик, мотай эту пленку,
Больше видеть ее не хочу.
Ну, а то – отошел бы в сторонку,
Твою ручку я сам докручу.
Я дострою твой замок воздушный –
Я же помню: там где-то в конце
Есть улыбчивый, робкий, тщедушный
Челентано в терновом венце.
* * *
«Полюбил бы я зиму…»
И.А.
Не уговаривай меня,
Зимы я вовсе не любитель.
Не покидаю среди дня
Свою бетонную обитель.
Ну, разве если из нужды:
Собаку выпустить на волю,
Купить оранжевой воды
Или немного алкоголю.
Я не люблю ее цветы,
На стеклах тонкие лилеи -
Во имя стылой красоты
Не лезу в новые Линнеи.
Я не люблю ее озноб
И свет, дрожащий без причины,
Луны, положенной во гроб,
И электрической лучины.
И то, что я в своей Москве
Живу тепло и сытно даже,
А не в какой-нибудь Неве
Распухшим трупом лупоглажу
И не в какой-нибудь дыре
В тифозном пламени сгораю –
Меняет мало. В декабре
Я до апреля умираю.
Ниневия
К небу уходят растения,
Мимо ветвей наугад
Рыба плывет нототения,
Очи-тарелки горят.
В ней – осененные шпилями
Улицы, полные льда.
В ней черепичными килями
Кверху – кемарят суда.
В ней дорогие покойники
Бритвенной пены свежей
И берегут подоконники
Клинопись меж этажей.
В ней – поцелуев недодано
И недодарена брошь.
В ней уживается мода на
Брюки-бананы и клеш.
Так уплывает Ниневия –
Город с неверной душой,
И остаюся на древе я,
Выплюнут рыбой большой.
* * *
Я полюбил веселого суккуба,
И между нами дружба началась.
Что мне Гекуба, что ему Гекуба?
Гекубе – время, а потехе – час.
В одной из комнат брошенной квартиры,
Где шпиль вокзала целился в окно,
Нам подавали яблоки сатиры
И бассариды – красное вино.
Но в день, когда под талой стекловатой
По всей Москве дороги развезло,
Когда Гекуба, сделавшись Гекатой,
Искала в нас ответчиков за зло,
В поту, в бегах, в чужом автомобиле
Мне молвил демон нежным голоском:
«Как жмут сапожки! Милый мой, не ты ли
Мне раздвоил копытца языком?»
* * *
Мсье – я хочу сказать вам – же не манж па си жур.
В этом блеклом Эдеме, похожем на богадельню,
Не подают ни пшенки, ни узловатых кур,
Ни паровых котлеток – с мухами ли, отдельно.
Здесь не найдешь колоды, здесь не кажут кино,
Свет зажигают утром, гасят когда темно.
Были б цветы на окнах – я бы жевал коренья.
Кто бы закрыл фрамугу – там громыхает жесть.
Я ничего не кушал все эти долгих шесть
Дней и ночей творенья.
Я не из ваших списков, что ж во мне так упрям
Голод? Зачем я брежу малой краюхой пресной?
Дайте мне календарик – я посмотрю по дням:
Завтра ли день субботний, завтра ли день воскресный?
* * *
Мальцом не вялым и не резвым
Я рос – а так себе и сяк,
Но был я в Угличе зарезан
И крови ток во мне иссяк.
Теперь над Волгой задубелою
В гортанном воздухе лечу
И в небо, от простуды белое,
«Спасибо, Господи!» – кричу.
Ты дал мне крылья поплотнее
Из муравьиного стекла.
Я невиновен перед нею –
Землей, не давшей мне тепла.
* * *
Снег ложится птичьими крылами,
Словно птичья осень настает.
Дворники, не двигая метлами,
Наблюдают странный перелет
Птичьего пушистого – в нептичье,
Жесткое, скрипучее на вкус.
Насыщаться этакою дичью
Рекомендовать я не берусь.
Я направлю зрения усилье
Резко вверх, и вот уже в зрачке
Вьются птицы, сбросившие крылья,
Чтобы встретить осень налегке.
Офелия в могильщики ушла.
Не женское занятие, не спорю.
Топиться проще: в пруд – и все дела,
И смерть быстра, как сплетня в Эльсиноре.
А тут – лопата каторжно тяжка
И тошно от усталости и боли,
Но постепенно свыкнется рука,
Ороговеют рваные мозоли.
И можно будет челюсти разжать
И напевать под звук пастушьей дудки:
«Все сорок тысяч – будете лежать
Вот тут, рядком – до ангельской побудки!»
И, череп очищая от комков
Бесплодной и прилипчивой морены,
Промолвить: «Гамлет? Вот ты стал каков!
Не то чтоб бедный – так… обыкновенный».
Другим – любовь до гробовой доски,
На праздники – бессмысленные цацки,
А ей – четыре слова: «Мужики –
Козлы и пидоры». Как это есть по-датски?
* *
*
Тебя оставляла бессонница
И ты засыпала, когда
Моя оловянная конница
Врывалась в твои города.
Что делать - с драконами биться ли?
Пограбить? - не знали вполне
Мои горбоносые рыцари
В твоей узкоглазой стране.
Ашкенази
Потому что я с севера, что ли,
И в волосьях моих рыжина,
Вы назвали меня «Ашкенази» -
Что ж, бывают странней имена.
Не вините меня в двоедушьи –
С вами я тороплюсь и расту,
Но сурепка и сумка пастушья
Мне мерещатся в мелком цвету.
Вот, порадуйтесь, милые люди,
Как сквозь ветер с песком пополам
Я из Басры в Багдад на верблюде
По коммерческим еду делам.
Дромадер не бойчей скарабея,
Солнце катится к ночи в силок,
А глаза мои чуть голубее,
Чем мечети крутой потолок.
* * *
Синим пламенем дни мои ровно горят,
Каждый божий – округлым поленцем.
Только глянуть вослед и позвать наугад…
Время – Аушвиц, время – Освенцим.
А по веткам железным, из той же родни,
Свежим кормом для топок и печек
Едут новые, новые, новые дни
Мимо фольварков, мимо местечек.
* * *
Мы пили пиво, все дела,
Когда милиция пришла,
Когда милиция пришла
И нас с собою увела.
А у милиции в сенях
Ковры парфянские лежат,
На стенах факелы дрожат
И стража в кожаных ремнях.
А из милиции домой
Дорога темная видна,
Дорога темная одна,
И та не кажется прямой.
А из милиции домой
Нас ждут седеющие – ах! –
Подруги юности былой
Со спицами в руках.
* * *
Мне жизни не надо и смерти не надо -
Ни к той, ни к другой не готов.
Оставьте меня попечителем сада,
Садовником ваших садов.
Где тысячью лезвий мерцает ограда,
Где полчища диких котов,
Я буду смотрителем вашего сада,
Хранителем ваших плодов.
Растут у ограды кизил и крыжовник
И выше, аллеями – лавр,
И рыжей дорожкою ездит садовник –
Машиною ставший кентавр.
Он ветви стрижет и срезает ножами
Древесных грибов построму -
Так вы б меня взяли, когда уезжали,
В посильную помощь ему?
Весь день я бродил возле барского дома -
Подошвы в пудовой грязи -
И старых зеркал серебристая дрема
Сверкала мне сквозь жалюзи.
Весь день я высматривал в листьях смородин
Жеманного веера «да»,
Но нет мне ответа, и сад ваш бесплоден,
И где вы теперь, господа?
Песенка о Дельвиге
«Есть обычай у русской поэзии…»
С.Гандлевский
Так и хочется – снова о Дельвиге,
По чужой, проторенной тропе,
О мечтателе и о бездельнике,
Квартиранте чужих канапе.
О тусовщике и о халявщике,
О раскрутчике ветреных фей.
Эта песенка флюсом с утра в щеке,
От нее не поможет шалфей.
Нам традиция свыше подарена –
Бенкендорфа словами казнить,
Презирать борзописца Булгарина
И Наталию нудно винить.
Ну а Дельвига, милого Дельвига
Кто ж не вспомнит за кружкой и так:
От летейского правого берега,
Мол, раненько отчалил, дурак.
Нет бы жить, поправляться да стариться,
Обретая солидную стать,
Председательствовать, мемуариться
И студентикам ручкой махать.
Но судьба ему ласты заклеила,
И легла гробовая доска
Пятилеткою позже Рылеева
И на столько же раньше Сверчка.
А у нас тут – мороз императором,
За окошками – труп февраля,
За стеною – сосед с перфоратором,
За другою – поют тру-ля-ля.
От рекламы, увиденной в телеке -
Мятный обморок в полости рта.
Дел по горло, а тянет – о Дельвиге
И о виде на Зимний с моста.
Сколько тем, не освоенных лирою:
Наркомания, спид, интернет,
И зыряне шатаются сирые –
До сих пор у них Тютчева нет.
Но поди ж ты – пластинка заиграна,
А душе не слететь с борозды:
По тропинке, усеянной иглами,
Только к Дельвигу чешут следы.
Я усну под глухое сопение
Кобеля и под пенье сверла,
И кессонное в жилах кипение
Трех веков, ошалевших от зла,
Поведет меня новой опушкою,
Свежей просекой жизни моей,
И тогда, подружившись с кукушкою,
Я забуду тебя, соловей.
Саламин
Мне бы силу Солоновых песнопений,
Ровный голос горше степной полыни,
Я бы встал на площади на колени
И промолвил слово о Саламине.
Ах, Саламин-Саламин, заповедный остров,
Игристое вино, полумесяц бухты.
Память о нем – как корабельный остов:
Мачты вырваны, соль разъедает буквы.
Ваши пьянки быстрей, чем когда-то танки,
Пьете вы - «Чтоб стоял», а стоит едва ли.
Не обижайтесь, граждане и гражданки –
Свой Саламин вы начисто про…моргали.
Ваши дети играют с заморским плюшем,
Дочери ваши лягут за горстку меди.
Цезари ваши, приученные к баклушам,
Изредка в бубны бьют о былой победе.
Беглым рабам вы отдали побережье,
Ветер свободы – варварам Иллирика.
Разве что гимны поете свои как прежде,
Только не стоязыко, а безъязыко.
Славно вы протоптали дорогу к хлеву,
Сало себе наели и толстый волос.
Память чужая горше чужого хлеба –
Разве ей страшен мой дребезжащий голос?
* *
*
Большие девочки нас будут вспоминать,
Как будто нас и не было ни капли,
А только капли падали в тетрадь,
И буквы там – обугленные цапли.
Нам не дано проститься на мосту,
О будущем не думается как-то.
Над рощами в сиреневом свету
Рукой, срывающейся с такта,
До ямочки, до мушки на лице
Дотронувшись, увидит недотрога
Тот узкий мост и лазерный прицел
Неведомого бога.
Большие девочки, не надо вспоминать,
Как мы стремительно вживую
И медленнее в записи – опять
Распарываем тучу грозовую.
* * *
В приподнятой стране – наверное, в Китае,
Где души воробьев образовали стаи,
В сосуде радужном (свинцовое стекло)
Мы время плавили – и время протекло.
И время протекло сквозь толстые прокладки
(В алхимии, увы, обычны неполадки)
И охватило нас подобием Янцзы,
Подобием гюрзы, подобием лозы.
Теченье времени – отчаянно простое:
Ты жалуешь меня, а я того не стою,
А я тебя люблю, но только ли тебя
И в силах ли прожить, другую не любя?
А времени змея сжимает кольца туже:
И тело, и душа – все просится наружу,
Но если горний свет обещан для второй,
То первому в земле покоиться сырой.
Зачем мы трогали химические колбы?
Нам стол вращающийся больше подошел бы,
Где разливают всем – и другу, и врагу
Китайский суп-лапшу с грибочками сяньгу.
Лежит Адам, ногой прикрывши уд
(Не стоит кисти низменная проза) -
По-видимому, несколько минут,
Как отошел от общего наркоза,
Еще не понимая, кто над ним
Колышется фигурой величавой.
Не как обычно – райский херувим
(«Не он – Она», - суфлирует лукавый),
А новое создание. Сестра?
Помощница? И для какого дела?
Едва-едва явилась из ребра,
А уж пузцо, голубушка, наела.
Еще ни слова в мире про любовь,
Еще, как балерун свою Одетту,
Ее спокойно держит Саваоф,
На весь пикник – единственный одетый.
Ветвистый дуб, как вечности оплот,
За ним стоит, причастный Божьим силам,
А на задах – Италия цветет
И кондотьеры шастают по виллам.
Такое время – грабь, кому не лень,
Но, не найдя призвания в железе,
На золото меняет светотень
Находчивый художник Веронезе.
То пишет лики скорбные Страстей,
То дам, обильных телом и прической,
Уединившись в зале для гостей
С затраханной замужеством Франческой
Или Бианкой – благо, меценат
Попался муж, и что ему цехины?
А кончив дело, можно выйти в сад,
Где по орбитам бродят апельсины.
Как жаль, что я природою лишен
Той смелости, что – истинное зренье,
Что мой рисунок груб или смешон
И блекнет от чужого подозренья.
Как жалко, что в безверии моем
Мне не дано на радость эрмитажью
Щеголевато выстрелить пером
И голых баб раскрашивать гуашью.
Мне скушно солнце надо мной
И скушен гул александрийский.
Эфир не блещет глубиной
И лгут газетные обрезки.
Что делать, если мне кимвал
Забрался в полость черепную
И позвоночный коленвал
Музыку вертит в ней зубную?
В кафе, похожем на шантан
(А что я знаю о шантане?),
Где речи просятся в фонтан
И мысли – в праздное шатанье,
Я между столиков затих –
Нигде не сесть, не притулиться, -
Такой похожий на других,
Кто умер, но забыл родиться.
Выслеживает из-за туч
Меня, брюзгу и маловера,
Блестящий луч, разящий луч –
Гиперболоид инженера.
… Он, за три года постарев,
Унылой тешился интрижкой
С авантюристкой, дамой треф,
Эмансипе с короткой стрижкой.
Его лечили от тоски,
От меланхолии и сплина
Кафе, пивные, кабаки
Парижа, Лондона, Берлина –
И, наконец, Нью-Йорка, где
Не наследил еще бен Ладен:
Холодный кетчуп в бороде,
Сигары профиль шоколаден,
Как задымленное лицо
Саксофониста на эстраде.
Калифорнийское винцо –
Так, ничего. Все бабы – бляди.
Слаб человек, убог и слаб:
Ему без вечности хреново,
А он, наивный, ищет баб,
Как будто в бабах есть основа.
Взаимность будет или нет,
Весь выбор: мука или скука.
Блестящий свет, разящий свет
Дает не женщина – наука.
Наука физика дала,
Наука химия развила:
Мы направляем зеркала
На безучастное светило;
Мы луч, как лезвие меча
Из ножен, тянем из кристалла,
Непроизвольно бормоча:
«Ах, эта жизнь – она достала!»
Случайно данная, она
Сумбурно движется и пресно:
Над миром власть мне не нужна,
А месть уже неинтересна.
Подслеповатым чудакам
Оставим грозные идеи.
Назад, в Москву, к большевикам! –
Они давно уж не злодеи.
У них закончилась война,
Крапива хлещет из развалин,
На ребра крепит ордена
Усатый бог, товарищ Сталин.
Томленье жадное в гудке -
На борт поторопиться стоит,
Пока из дырочки в виске
В мир не проник гиперболоид.
* * *
Мне вертолеты снились накануне,
Меня военный радует замах –
Зачатый в стратегических умах,
Он до поры вынашивался втуне.
Пока солдаты грузят свой чугуний,
Враги спокойно спят в своих домах,
Но вот – пружина выстрелит впотьмах
И пополам разрежет новолунье.
Мне с улицы не слышно голосов,
Во мне остановился ход часов
За пять минут до литерного часа,
Но я ладонь горячую твою
По двум секретным жилкам узнаю:
Все хорошо. Мы – выжившая раса.
Хотел оглянуться: такие дела,
Прощай, неживая богиня! –
Но манна меня до Китая вела
И шла до Китая пустыня.
А в горнем Китае настлали рогож,
Сказали – усни до рассвета.
Наутро поймем, на кого ты похож
И есть ли какая примета.
А хочешь – сказали – сиди у костра,
Займи разговором ученым.
Но я не остался – ходил до утра,
Где желтое море на черном.
Как лакомый рис и рассыпчатый лесс,
Мне сыпались в руки светила,
А следом тащился египетский пес
С большой головой крокодила.
Голем
В городе (пусть это будет Прага),
Где летают ведьмы на метле,
Жил один ремесленный трудяга,
Никому не нужный на земле.
Злоупотребленье алкоголем
Повредило бедному уму,
И из глины вылепленный Голем
Как-то раз привиделся ему.
Поводя тяжелыми руками,
Великан вошел в старинный дом.
Вместо лба – большой точильный камень
И кривые буковки на нем.
Шевеля губами ледяными,
Он пыхтел, мычал едва-едва,
И на лбу написанное имя –
Это были все его слова.
Но бедняга понял почему-то,
Что за вещь он должен пришлецу:
Как удар небесного салюта,
Трещина сбежала по лицу.
По всему еврейскому кварталу
Сотрясались камни от грозы,
А наутро мастера не стало,
И никто не пролил и слезы.
А потом шушукали соседи
(Им любые враки по плечу),
Как носился в тапочках и в пледе
Сумасшедший ростом с каланчу –
Говорил, витийствовал, пророчил,
Кукарекал, пел за соловья…
Отчего я вспомнил это к ночи?
Ты не скажешь, милая моя?
Я не знаю, что со мной такое,
Отчего сжимается душа,
Кто грозит из зеркала рукою,
Тяжело и медленно дыша?
Или мне от хереса хреново,
Или это ластиком судьба
Вытирает жизненное слово
С моего растресканного лба?
Я укрывался хорошо,
Играя с миром в прятки.
Пока меня он не нашел,
Все у меня в порядке.
Есть у меня и стол, и дом,
И женщина ночами,
А мир все топчется кругом
И зыркает очами.
А если б он меня узнал
И если б обнаружил –
Меня тисками бы зажал
И прессом отутюжил.
Порой, бывает, нету сил
Скрываться ежечасно,
Но мир ловил, ловил, ловил
Меня – и все напрасно.
В Питере питерцы тихо живут,
Кислые каперсы тихо жуют,
Нежно жуют артишоки:
Люди, кто видели - в шоке.
А москвичи на речонке Москве
Прочно погрязли в моркве и ботве,
В репе, редиске и хрене,
Стоя в реке по колени.
"Психи!" - кричат им из тьмы города -
Липецк, Иваново, Караганда, -
"Лучшая пища - крапива,
Жить без нее некрасиво!"
Но не услышат ни звука из тьмы
Два корабля среди вечной зимы,
Два ненасытных бедлама,
Полные света и хлама.
Осеннее
Она решила - недостоин,
Другой ей снился наяву,
Но я спокойный, добрый воин,
Я как-нибудь переживу.
Я старый воин, донна Роза,
Давно погибший на войне.
Понты, неискренность и поза
Хреново смотрятся на мне.
Мне грудь засыпало крестами,
Как наши площади листвой.
Последний раз иду мостами
Я с непокрытой головой.
Над нами небо проседает,
Еще бы - дело к ноябрю.
А Ваши розы - увядают,
А новых... я не подарю.
Толедо
Вы стремительно выросли, черт побери,
Разлетелись, упорные, как почтари,
Не оставив и тонкого следа.
Возмужав, а местами уже постарев,
Расселились на ветках нездешних дерев,
Ну, а я – я остался в Толедо.
Там, где синее солнце на красной воде,
Где весь день стрекотали кузнечики, где
Камни были и хлебом, и брынзой.
Где ходили платаны в полночный парад
И росли наши тени сквозь прутья оград,
Увеличены лунною линзой.
Вам, удачники, сукины дети, вольно
На восток и на запад буравить окно,
Севера чередуя с югами.
Я – неспешно хожу от дверей до дверей,
Я в еврейском квартале – последний еврей,
Утопающий в ангельском гаме.
Ну, ушли мусульмане – придут ледники…
Так минуты восторга и годы тоски
Перетрутся – и дышится ровно.
Надо мной Ориона горят рамена,
И товарным составом гремят времена,
И с бортов обрываются бревна.
Мертвый город, где каждый окажется жив,
Мне не страшно отстукивать мертвый мотив
В лабиринтах бесхозного крова.
А когда вы вернетесь – а будет и так, -
Вы усталыми крыльями сдержите такт,
Словно детское честное слово.
©
Игорь Караулов
HTML-верстка - программой Text2HTML