Владимир Нарбут

Плоть

 
 
 Сергею Ингулову посвящаю
 
 Что подвиги? Подвижничество — мир.
 В. Г.
 
 
 Бездействие не беспокоит:
 не я ли (супостаты, прочь!) -
 стремящийся сперматозоид
 в мной возлелеянную ночь?
 От бытия, податель щедрый,
 не чаю большего, чем кто
 от лопающейся катедры
 перетасовки ждет лото.
 И, наконец, обидно, право,
 что можно лишь существовать,
 закутываясь в плащ дырявый
 и забывая про кровать.
 
 * * *
 
 Очеловеченной душой - медвежий,
 а телом - гад, во плоти всем толку:
 - О, без сомнения, одни невежи
 болтают про скучище и тоску!
 Коль солнце есть,- есть ветер, зной и слж
 и радуги зеленой полоса.
 Так отчего же нам чураться злака,
 не жить, как вепрь, как ястреб, как оса?
 Дыши поглубже. Поприлежней щупай.
 Попристальней гляди.
 Живи,
 чтоб купол позолоченной залупой
 увил колонны и твоей любви.
 
 ПАСХАЛЬНАЯ ЖЕРТВА
 
 В сарае, рыхлой шкурой мха покрытом,
 сверля глазком калмыцким мутный хлев,
 над слизким, втоптанным в навоз корытом
 кабан заносит шмякающий зев.
 Как тонкий чуб, что годы обтянули
 и закрутили наглухо в шпагат,
 стрючок хвоста юлит на карауле,
 оберегая тучный круглый зад.
 В коровьем вывалявшись, как в коросте,
 коптятся заживо окорока.
 «Еще две пары индюков забросьте»,-
 на днях писала барская рука.
 И, по складам прочтя^ рудой рабочий,
 крапленный оспой парень-дармоед,
 старательней и далеко до ночи
 таскает пойло - жидкий винегрет.
 Сопя и хрюкая, коротким рылом
 кабан копается, а индюки
 в соседстве с ним, в плену своем бескрылом,
 овес в желудочные прут мешки.
 Того не ведая, что скоро казни
 наступит срок и - загудит огонь
 и, облизнувшись, жалами задразнит
 снегов великопостных, хлябких сонь;
 того не ведая, они о плоти
 пекутся, чтобы, жиром уснастив
 тела, в слезящей студень позолоте
 сиять меж тортов, вин, цукатных слив...
 К чему им знать, что шеи с ожерельем,
 подвешенным, как сизые бобы,
 вот тут же, тут, пред западнею-кельей,
 обрубят вдруг по самые зобы,
 и схваченная судорогой туша,
 расплескивая кляксы сургуча,
 запрыгает, как под платком кликуша,
 в неистовстве хрипя и клокоча?
 И кабану, уж вялому от сала,
 забронированному тяжко им,.
 ужель весна, хоть смутно, подсказала,
 что ждет его прохладный нож и дым?»
 Молчите, твари! И меня прикончит,
 по рукоять .вогнав клинок, тоска,
 и будет выть и рыскать сукой гончей
 душа моя ребенка-старичка.
 Но, перед Вечностью свершая танец,
 стопой едва касаясь колеса,
 Фортуна скажет: «Вот -пасхальный агнец,
 и кровь его - убойная роса».
 В раздутых жилах пой о мудрых жертвах
 и сердце рыхлое, как мох, изрой,
 чтоб, смертью смерть поправ, восстать из мертвьо
 утробою отравленная кровь!
 
 1913 (1922)
 
 ЧЕТА
 
 Блаженство сельское!
 Попить чайку
 с лимоном, приобретенным в лавчонке,
 где продавец, как аист, начеку,-
 сухой, предупредительный и звонкий;
 прихлебывая с блюдечка, на дне
 которого двоятся Китеж, лавра,
 о мельнице подумать, о коне
 хромающем: его бы в кузню завтра...
 И, мысли-жернова вращая, вдруг
 спросить у распотевшейся супруги:
 - А не отдать ли, Машенька, на круг
 с четвертой тимофеевку в яруге?..-
 И баба в пестром плисовом чепце,
 похлопав веками (совсем по-совьи),
 морщинки глубже пустит на лице,
 питающемся вылинявшей кровью,
 обдернет скатерть и промолвит: - Ну...-
 И это «ну» дохнет годами теми,
 когда земля баюкала весну,
 как Ева и Адама сны в Эдеме.
 О время, время!
 Скользкое, как уж,
 свернулось ты в душе, и - где же ропот?
 - В дежу побольше насолить бы груш,
 надрать бы пуху с гусаков...-
 И копит
 твое бессменное веретено
 и нитки стройные, и клочья пакли.
 Но вот запнулось, гулкое, оно:
 ослабли руки, и глаза иссякли.
 И что с того, что хлопотливый поп
 похряскивает над тобой кадилом,
 что в венчике бумажном стынет лоб,
 когда ты жил таким ленивцем милым,
 когда и ты наесть успела зоб...
 
 1913 (1922)
 
 БАНЯ
 
 На мокрых плотных полках - скомканные груды
 из праотцов, размякших, как гужи:
 лоснящиеся, бритые верблюды,
 брудастые медведи и моржи.
 Из пены мыла, взбитого в ушате
 до синей белизны, до горяча,-
 выглядывают кстати и некстати
 то пятка, то полуовал плеча.
 Там рыжего диакона свирепо
 вдоль надвое разваленной спины -
 березой хлещет огненный Мазепа,
 суровый банщик, засучив штаны.
 А здесь - худой, с ужимками мартышки,
 раскачиваясь, боли покорив,
 мочалой трет попревшие подмышки,
 где лопнул, как бутон, вчера нарыв.
 А сей верзилистый - не Геркулес ли?
 Вот только 6 при корнях упругих ног,
 меж яблочных пахов, привесить если
 ему фигурный фиговый листок.
 И кровь, и мышцы, и мускулатура,-
 живые телеса, параличом
 еще не потрясенные, Амура
 к двенадцати впускающие в дом,-
 какому божеству, смывая грязи,
 жиров и пота радужный налет,
 в глухом самодовлеющем экстазе
 из вас хвалу-осанну всякий шлет?
 Не матери-земле ль, чтоб из навоза
 создать земной, а не небесный рай?
 Гуляй в пару, рысистая береза,
 по коже спин, по задницам гуляй!
 И, доморощенное пекло бани,
 выбрасывай свой ярмарочный флаг:
 я в облако войду без колебаний
 (украинский апостол) в постолах.
 Из облака явлюсь,
 как Саваоф
 в тюрбане.
 
 1912 (1922)
 
 ПОРЧЕНЫЙ
 
 Сивея, разлагается заря,
 как сыворотка мутного тумана.
 А здесь — дупло, вздыбленная ноздря
 чихнуть собравшегося великана.
 А и чихнул бы этот пень-коряга,
 да власти нет, да время не пришло.
 Ногой куриной сгорблюсь и прилягу:
 пусть бродит, спотыкаясь, ночн зло.
 Оно и хило, и подслеповато:
 вращающееся веретено.
 Нос высверлился, как орех, и вата
 закисла в мокнущей дыре давно.
 Сморкнуться некуда!
 И со слюной,
 вобрав в себя, проглатывает тину.
 А язвы в нёбе щиплет жгучий гной
 и судорога четвертует спину.
 Вернуться на село?!
 О, никогда!
 Слоняться под амбарами вдоль улиц,
 сгорать и задыхаться от стыда:
 родные, как от вора, отшатнулись!
 Невеста Соня...
 Господи!
 И слезы
 из безресничных брызнули очей,
 и, обхватив руками ствол березы,
 от всхлипываний задрожал кащей.
 Трясясь, исходит плачем ночи зло,
 ублюдок ада, возле пней — у ската
 хребта лесного.
 Вяло поползло
 зеленоватое по губке ваты...
 
 1913
 
 ТИФ
 
 Прикинулся блохою крысиной,
 подпрыгнул, как резиновый мяч,
 и пал на собаку, чтобы псиной
 втереться в казармы, где шумят,
 Играют в «дурачки» и в «железку»,
 хохочут,— а скользкая блоха
 стальная по закалу и блеску,
 накачивает сок в потроха.
 И ночью, когда кругом погаснет
 и жилистый настоится пот,—
 клыками первобытными ляснет
 и лапами мужика сгребет.
 Насядет и, схвативши за глотку,
 как яблоки, вылупит белки
 и — бросит в баснословную лодку,
 в качающиеся гамаки.
 Несите, качайте по Тибету,
 по Африке, по мерзлой луне,
 где карт и революции нету,
 где думать не надо о жене!
 Не скиф, а щеголь великосветский:
 в небрежный галстук вколот рубин...
 И разве этот голый в мертвецкой —
 изысканнейший тот господин?..
 Скуластый, скрюченный, белобрысый,
 и верхняя припухла губа-
 Мошонку растормошили крысы,
 и — сукровицу можно хлебать!..
 Узнает жена лишь по рубашке,
 а дочка не узнает уже-
 Так вот какой навоз для запашки,
 сыпняк, ты месишь и без дрожжей!
 Простер над жизнью людскую кару,
 прикинулся знойною блохой
 и — скачешь, скачешь по тротуару
 за долей, старушкою глухой...
 
 1919
 
 САМОУБИЙЦА
 
 В какую бурю ощущении
 Теперь он сердцем погружен!
 
 А. Пушкин
 
 Ну, застрелюсь. Как будто очень просто:
 нажмешь скобу.— толкнет, не прогремит.
 Лишь пуля (в виде желвака-нароста)
 завязнет в позвоночнике... Замыт
 уже червовый разворот хламид.
 А дальше что?
 Поволокут меня
 в плетущемся над головами гробе
 и, молотком отрывисто звеня,
 придавят крышку, чтоб в сырой утробе
 великого я дожидался дня.
 И не заметят, что, быть может, гвозди
 концами в сонную вопьются плоть:
 ведь скоро, все равно, под череп грозди
 червей забьются — и качнуть полоть
 то, чем я мыслил, что мне дал господь.
 Но в светопреставленье, в Страшный суд -
 язычник — я не верю: есть же радий.
 Почию и услышу разве зуд
 в лиловой прогнивающей громаде,
 чьи соки жесткие жуки сосут?
 А если вдруг распорет чрево врач,
 вскрывая кучу (цвета кофе) слизи,
 как вымокший заматерелый грач
 я (я — не я!), мечтая о сюрпризе,
 разбухший вывалю кишок калач.
 И, чуя приступ тошноты: от воии,
 свивающей дыхание в спираль,—
 мой эскулап едва-едва затронет
 пинцетом, выскобленным, как хрусталь,
 зубов необлупившихся эмаль.
 ' И вновь — теперь уже как падаль — вновь
 распотрошенного и с липкой течкой
 бруснично-бурой сукровицы, бровь
 задравшего разорванной уздечкой,—
 швырнут меня... И будет мрак лилов.
 И будет червь, протиснуться стремясь
 меж мускулов, головкою стеклянной
 опять вбирать в слепой отросток мазь,
 чтоб, выйдя, и она по-над поляной
 поганкой зябнущею поднялась.
 И даже глаз мой, сытый поволокой
 (хрусталиком, слезами просверлив