Сергею Ингулову посвящаю
Что подвиги? Подвижничество — мир.
В. Г.
Бездействие не беспокоит:
не я ли (супостаты, прочь!) -
стремящийся сперматозоид
в мной возлелеянную ночь?
От бытия, податель щедрый,
не чаю большего, чем кто
от лопающейся катедры
перетасовки ждет лото.
И, наконец, обидно, право,
что можно лишь существовать,
закутываясь в плащ дырявый
и забывая про кровать.
* * *
Очеловеченной душой - медвежий,
а телом - гад, во плоти всем толку:
- О, без сомнения, одни невежи
болтают про скучище и тоску!
Коль солнце есть,- есть ветер, зной и слж
и радуги зеленой полоса.
Так отчего же нам чураться злака,
не жить, как вепрь, как ястреб, как оса?
Дыши поглубже. Поприлежней щупай.
Попристальней гляди.
Живи,
чтоб купол позолоченной залупой
увил колонны и твоей любви.
ПАСХАЛЬНАЯ ЖЕРТВА
В сарае, рыхлой шкурой мха покрытом,
сверля глазком калмыцким мутный хлев,
над слизким, втоптанным в навоз корытом
кабан заносит шмякающий зев.
Как тонкий чуб, что годы обтянули
и закрутили наглухо в шпагат,
стрючок хвоста юлит на карауле,
оберегая тучный круглый зад.
В коровьем вывалявшись, как в коросте,
коптятся заживо окорока.
«Еще две пары индюков забросьте»,-
на днях писала барская рука.
И, по складам прочтя^ рудой рабочий,
крапленный оспой парень-дармоед,
старательней и далеко до ночи
таскает пойло - жидкий винегрет.
Сопя и хрюкая, коротким рылом
кабан копается, а индюки
в соседстве с ним, в плену своем бескрылом,
овес в желудочные прут мешки.
Того не ведая, что скоро казни
наступит срок и - загудит огонь
и, облизнувшись, жалами задразнит
снегов великопостных, хлябких сонь;
того не ведая, они о плоти
пекутся, чтобы, жиром уснастив
тела, в слезящей студень позолоте
сиять меж тортов, вин, цукатных слив...
К чему им знать, что шеи с ожерельем,
подвешенным, как сизые бобы,
вот тут же, тут, пред западнею-кельей,
обрубят вдруг по самые зобы,
и схваченная судорогой туша,
расплескивая кляксы сургуча,
запрыгает, как под платком кликуша,
в неистовстве хрипя и клокоча?
И кабану, уж вялому от сала,
забронированному тяжко им,.
ужель весна, хоть смутно, подсказала,
что ждет его прохладный нож и дым?»
Молчите, твари! И меня прикончит,
по рукоять .вогнав клинок, тоска,
и будет выть и рыскать сукой гончей
душа моя ребенка-старичка.
Но, перед Вечностью свершая танец,
стопой едва касаясь колеса,
Фортуна скажет: «Вот -пасхальный агнец,
и кровь его - убойная роса».
В раздутых жилах пой о мудрых жертвах
и сердце рыхлое, как мох, изрой,
чтоб, смертью смерть поправ, восстать из мертвьо
утробою отравленная кровь!
1913 (1922)
ЧЕТА
Блаженство сельское!
Попить чайку
с лимоном, приобретенным в лавчонке,
где продавец, как аист, начеку,-
сухой, предупредительный и звонкий;
прихлебывая с блюдечка, на дне
которого двоятся Китеж, лавра,
о мельнице подумать, о коне
хромающем: его бы в кузню завтра...
И, мысли-жернова вращая, вдруг
спросить у распотевшейся супруги:
- А не отдать ли, Машенька, на круг
с четвертой тимофеевку в яруге?..-
И баба в пестром плисовом чепце,
похлопав веками (совсем по-совьи),
морщинки глубже пустит на лице,
питающемся вылинявшей кровью,
обдернет скатерть и промолвит: - Ну...-
И это «ну» дохнет годами теми,
когда земля баюкала весну,
как Ева и Адама сны в Эдеме.
О время, время!
Скользкое, как уж,
свернулось ты в душе, и - где же ропот?
- В дежу побольше насолить бы груш,
надрать бы пуху с гусаков...-
И копит
твое бессменное веретено
и нитки стройные, и клочья пакли.
Но вот запнулось, гулкое, оно:
ослабли руки, и глаза иссякли.
И что с того, что хлопотливый поп
похряскивает над тобой кадилом,
что в венчике бумажном стынет лоб,
когда ты жил таким ленивцем милым,
когда и ты наесть успела зоб...
1913 (1922)
БАНЯ
На мокрых плотных полках - скомканные груды
из праотцов, размякших, как гужи:
лоснящиеся, бритые верблюды,
брудастые медведи и моржи.
Из пены мыла, взбитого в ушате
до синей белизны, до горяча,-
выглядывают кстати и некстати
то пятка, то полуовал плеча.
Там рыжего диакона свирепо
вдоль надвое разваленной спины -
березой хлещет огненный Мазепа,
суровый банщик, засучив штаны.
А здесь - худой, с ужимками мартышки,
раскачиваясь, боли покорив,
мочалой трет попревшие подмышки,
где лопнул, как бутон, вчера нарыв.
А сей верзилистый - не Геркулес ли?
Вот только 6 при корнях упругих ног,
меж яблочных пахов, привесить если
ему фигурный фиговый листок.
И кровь, и мышцы, и мускулатура,-
живые телеса, параличом
еще не потрясенные, Амура
к двенадцати впускающие в дом,-
какому божеству, смывая грязи,
жиров и пота радужный налет,
в глухом самодовлеющем экстазе
из вас хвалу-осанну всякий шлет?
Не матери-земле ль, чтоб из навоза
создать земной, а не небесный рай?
Гуляй в пару, рысистая береза,
по коже спин, по задницам гуляй!
И, доморощенное пекло бани,
выбрасывай свой ярмарочный флаг:
я в облако войду без колебаний
(украинский апостол) в постолах.
Из облака явлюсь,
как Саваоф
в тюрбане.
1912 (1922)
ПОРЧЕНЫЙ
Сивея, разлагается заря,
как сыворотка мутного тумана.
А здесь — дупло, вздыбленная ноздря
чихнуть собравшегося великана.
А и чихнул бы этот пень-коряга,
да власти нет, да время не пришло.
Ногой куриной сгорблюсь и прилягу:
пусть бродит, спотыкаясь, ночн зло.
Оно и хило, и подслеповато:
вращающееся веретено.
Нос высверлился, как орех, и вата
закисла в мокнущей дыре давно.
Сморкнуться некуда!
И со слюной,
вобрав в себя, проглатывает тину.
А язвы в нёбе щиплет жгучий гной
и судорога четвертует спину.
Вернуться на село?!
О, никогда!
Слоняться под амбарами вдоль улиц,
сгорать и задыхаться от стыда:
родные, как от вора, отшатнулись!
Невеста Соня...
Господи!
И слезы
из безресничных брызнули очей,
и, обхватив руками ствол березы,
от всхлипываний задрожал кащей.
Трясясь, исходит плачем ночи зло,
ублюдок ада, возле пней — у ската
хребта лесного.
Вяло поползло
зеленоватое по губке ваты...
1913
ТИФ
Прикинулся блохою крысиной,
подпрыгнул, как резиновый мяч,
и пал на собаку, чтобы псиной
втереться в казармы, где шумят,
Играют в «дурачки» и в «железку»,
хохочут,— а скользкая блоха
стальная по закалу и блеску,
накачивает сок в потроха.
И ночью, когда кругом погаснет
и жилистый настоится пот,—
клыками первобытными ляснет
и лапами мужика сгребет.
Насядет и, схвативши за глотку,
как яблоки, вылупит белки
и — бросит в баснословную лодку,
в качающиеся гамаки.
Несите, качайте по Тибету,
по Африке, по мерзлой луне,
где карт и революции нету,
где думать не надо о жене!
Не скиф, а щеголь великосветский:
в небрежный галстук вколот рубин...
И разве этот голый в мертвецкой —
изысканнейший тот господин?..
Скуластый, скрюченный, белобрысый,
и верхняя припухла губа-
Мошонку растормошили крысы,
и — сукровицу можно хлебать!..
Узнает жена лишь по рубашке,
а дочка не узнает уже-
Так вот какой навоз для запашки,
сыпняк, ты месишь и без дрожжей!
Простер над жизнью людскую кару,
прикинулся знойною блохой
и — скачешь, скачешь по тротуару
за долей, старушкою глухой...
1919
САМОУБИЙЦА
В какую бурю ощущении
Теперь он сердцем погружен!
А. Пушкин
Ну, застрелюсь. Как будто очень просто:
нажмешь скобу.— толкнет, не прогремит.
Лишь пуля (в виде желвака-нароста)
завязнет в позвоночнике... Замыт
уже червовый разворот хламид.
А дальше что?
Поволокут меня
в плетущемся над головами гробе
и, молотком отрывисто звеня,
придавят крышку, чтоб в сырой утробе
великого я дожидался дня.
И не заметят, что, быть может, гвозди
концами в сонную вопьются плоть:
ведь скоро, все равно, под череп грозди
червей забьются — и качнуть полоть
то, чем я мыслил, что мне дал господь.
Но в светопреставленье, в Страшный суд -
язычник — я не верю: есть же радий.
Почию и услышу разве зуд
в лиловой прогнивающей громаде,
чьи соки жесткие жуки сосут?
А если вдруг распорет чрево врач,
вскрывая кучу (цвета кофе) слизи,
как вымокший заматерелый грач
я (я — не я!), мечтая о сюрпризе,
разбухший вывалю кишок калач.
И, чуя приступ тошноты: от воии,
свивающей дыхание в спираль,—
мой эскулап едва-едва затронет
пинцетом, выскобленным, как хрусталь,
зубов необлупившихся эмаль.
' И вновь — теперь уже как падаль — вновь
распотрошенного и с липкой течкой
бруснично-бурой сукровицы, бровь
задравшего разорванной уздечкой,—
швырнут меня... И будет мрак лилов.
И будет червь, протиснуться стремясь
меж мускулов, головкою стеклянной
опять вбирать в слепой отросток мазь,
чтоб, выйдя, и она по-над поляной
поганкой зябнущею поднялась.
И даже глаз мой, сытый поволокой
(хрусталиком, слезами просверлив