БРОДЯГА
Ты разглагольствовала, нищета,
Со стоиком, учеником Сенеки;
Сковородою ты была взята
Из бурсы: вынута из-под линейки.
Обезображенная, без имен,
Апулией шаталась, Украиной,—
И твой большак был много раз клеймен
Подковою, находкой соловьиной...
Но даже наискромная из скромных
Домашних пищ покажется хулой,
Когда бродяга, в башмаках огромных,
Толкнется в дверь светящейся скулой.
Чего о семеня так властно трубишь,
К хребту приставшая вплотную плоть:
Живот, согревшийся в пеленках рубищ,
И перочинным можно проколоть.
Как башмаки, сбивая по дороге
Наперстки мака, второпях несли
Веселого, что вырос на пороге
Лазоревой, студенческой земли!
Мотнет пивными патлами, ноздрею
Попробует: не пахнет ли борщом?
Его на пир, на сеновал настрою,—
Он перспективой будет обольщен...
Я на него похож: бурсак, бродяга
(грохочет в торбе гиря-просфора).
Меня мутит, и бьет, и гонит тяга,
Как вальдшнепа—в свеченьи фосфора.
Большое тело жалуется на ночь:
Облобызай, облобызай меня,
Кровь преврати в вино — ив теплом чане
Подай к вечере, ушками звеня.
Упрямую да одолею шею,
Да придавлю ее к земле ногой,
И кану в Кану, кану в Галилею —
Непреткновенный, шумный и нагой.
1914 (1922)
О бархатная радуга бровей!
Озерные русалочьи глаза!
В черемухе пьянеет соловей,
И светит полумесяц меж ветвей,
Но никому Весну не рассказать.
Забуду ли прилежный завиток
Еще не зацелованных волос,
В разрезе платья вянущий цветок
И от руки душистый теплый ток,
И все, что так мучительно сбылось?.
Какая горечь, жалоба в словах
О жизни, безвозвратно прожитой!
О прошлое! Я твой целую прах!
Баюкай, вечер, и меня в ветвях
И соловьиною лелей мечтой.
Забуду ли в передразлучный день
Тебя и вас, озерные глаза?
Я буду всюду с вами, словно тень,
Хоть не достоин, знаю, и ремень
У ваших ног, припавши, развязать.
1917
Киев
ЛЮБОВЬ
Обвиняемый усат и брав
(мы других в герои не желаем).
Бесполезно спорить с Менелаем;
прав он был, воюя, иль не прав.
Но любовь играет той же дамой
(бархатная, сметливая крыса) —
от широколапого Адама
до крылатоногого Париса.
Что ж дурного, если вдруг она
и в мою щеку вдавила зубки:
так свежи и так душисты юбки,
яблоком накатана луна.
Охраняют, заливаясь лаем,
кобели домок за частоколом.
(Бесполезно спорить с Менелаем,
тяжбою грозящим протоколом,)
Ты не бойся яблочных часов,
в кои плоть не ведает раздора:
-сыростью напитанная штора
да табачный запах от усов.
Опадает холодок на плечи
голые.
Усатый молодчина,
лишь теперь я понял, в чем причина
суматохи нашей человечьей.
Лишь теперь я понял: никогда
нам не надо превращаться в кремний.
Пусть — вперед и взад — стегает время,
собирает круглые года;
Пусть течет густая (до колена)
судорога, вьется лай собачий.
Ева ты моя, моя Елена,
что ты в жертве ценишь наипаче?
Выпяченные — бери! — соски?
Виевы ли веки или губы?
Иль в пахах архангеловы трубы,
взятые в утробные тиски?
Мы поймали то, что днем ловили,
И любовь попробует свой рашпиль
не однажды, как и когти филин -
смерть на яблоке двуполой тяжбы.
1915 (1922)
Не ночь, а кофейная жижа:
гадать и гадать бы на ней1
Пошла полумесяца лыжа
на полоз моих же саней.
Козлиные гонятся лица,
поблеивают и поют.
Животная шерсть шевелится,
и волос — не гол и не крут.
Куда мне и что мне, заике,
коль ворох соломы тяжел,
коль первый попутный, великий,
огонь лишь туманом прошел.
Валун! То не я ли, дорожный,
сквозь ртутную глянул слезу?
Ухабистый, неосторожный,
везу мое бремя, везу.
Могильникам не развалиться,
за пазуху сунули крест,
и выселицам веселиться —
напраслина! — не надоест.
Под полозом — жарко и скользко,
и ворох соломы тяжел.
Но что мне, заике, до происков,
коль кучер — и тот вот — козел!
Присел, кучерявый, на козлы,
поблеивает и поет.
Чтоб жилой, хомячьей и рослой
(поет) подоило живот,
чтоб, выдавив дышащий розан,
я сам, облысел и умен,
пропал, потому что обсосан,
в кивающей прорве времен.
1914 (1922)
Хорошенько втоптать чемоданы,
запихнув их в горбатый задок...
Канделябр,— провожают каштаны:
греховодный, прощай, городок!
Облака поддувает, как стружки,
наливает штаны у колен.
Над крылечком, к заржавленной дужке,
прицепил свой фонарь Диоген.
А и сколько сырых да курносых
белоногих белуг взаперти
сторожишь, променявшая посох
на четьи непотребных житий?
А и что тебе, пава, до сусла
кровяного, до плоти людской,
коль в лихом и сама ты загрузла,
опустившись с разящей клюкой?
И блюдешь, ястребица, в домашней
канарейчатой юбке враструб,
чтоб не вянуло вымя от шашней.
не болталось у Катек и Люб...
Лопнет месяц-яйцо и прольется
(ну, отваливай, ну, на ночлег),—
от папаши до золоторотца —
всякой твари налезет в ковчег.
И на поте замешено тесто.
Не связует расстрига-поэт
виноградной стопой анапеста
с чревоблудием схимы обет.
(Увести бы отсюда, жениться
на пропащей... несчастной... святой!
Привыкает же к людям синица,
и в трущобе немало цветов.,.)
Оловянные выстынут лужи.
Но тяжелый и розовый пар
там, где окорок девки белужий,
распирает берлогу, как шар.
И кровать, убаюканный кузов,
на ухабах скрипит и поет
до утра. Одноглазый Кутузов
сквозь мушиный моргает помет —
в щеки брызнуло старческий йод—
Вон из города тащит расстригу.
Детвора разменялась по псам,
тарантас сотрясается.
Прыгай,
мой возок, по ежастым овсам!
Разливается май, златокудрясь.
И ныряет, пророча успех,
мой возок — Мономахова мудрость,-
выбивая мне
— Сидя в санех.
1916 (1922)
Ночь
К полуночи куда прилежней -
Перепелиный перебой,
Шмыганье нежитей и лежней
Сквозь полумесяц голубой:
Бутонами обвисла роза,
И каждый лепесток — губа!
И в кочке теплого навоза —
Жука домашняя судьба.
А ты раскинулась на ложе-
Ненасытимая любовь!
И росное чело тревожит
Пером отброшенная бровь.
По волосам, густым, как деготь,
Стекает, вздрагивая, лень —
На грудь, на виноградный ноготь,
На чаши лунные колен.
Под вычерпнутой с детства ямкой
Пылающего рта разрез...
За белою, за сонной самкой,
Самец, гонись в трущобный лес!
И, не натягивая лука,
Под куст добычу волоки,
Чтоб мутная, хмельная мука
Четыре выжала руки.
<1920>