СЕМНАДЦАТЫЙ
Неровный ветер страшен песней,
звенящей в дутое стекло.
Куда брести, октябрь, тебе с ней,
коль небо кровью затекло?
Сутулый и подслеповатый,
дорогу щупая клюкой,
какой зажмешь ты рану ватой,
водой опрыскаешь какой?
В шинелях — вши, и в сердце — вера,
ухабами раздолблен путь.
Не от штыка — от револьвера
в пути погибнуть: как-нибудь.
Но страшен ветер. Он в окошко
дудит протяжно и звенит,
и, не мигая глазом, кошка
ворочает пустой зенит.
Очки поправив аккуратно
и аккуратно сгладив прядь,
вздохнув над тем, что безвозвратно
ушло, что надо потерять,—
ты сажу вдруг стряхнул дремоты
с трахомных вывернутых век
и (Зингер злится!)—пулеметы
иглой застрачивают век.
В дыму померкло: «Мира!»—«Хлеба!»
Дни распахнулись — два крыла,
И Радость радугу в полнеба,
как бровь тугую, подняла.
Что стало с песней .безголосой,
звеневшей в мерзлое стекло?
Бубнят грудастые матросы,
что весело-развесело:
и день и ночь пылает Смольный.
Подкатывает броневик,
и держит речь с него крамольный
чуть-чуть раскосый большевик...
И, старина, под флагом алым —
за партией своею — ты
идешь с Интернационалом,
декретов разнося листы.
1918 (1922)
Семнадцатый!
Но перепрели
апреля листья с соловьем...
Прислушайся: не в октябре ли
сверлят скрипичные свирели
сердца, что пойманы живьем?
Перебирает митральеза,
чеканя четки все быстрей;
взлетев, упала Марсельеза,—
и, из бетона и железа,—
над миром, гимн, греми и рей!
Интернационал...
Как узко,
как тесно сердцу под ребром,
когда напружен каждый мускул
тяжелострунным Октябрем!
Горячей кровью жилы-струны
поют
и будут петь вовек,
пока под радугой Коммуны
вздымает молот человек.
1919 (1922)
Октябрь, Октябрь!
Какая память,
над алым годом ворожа,
тебя посмеет не обрамить
протуберанцем мятежа?
Какая кровь,
визжа по жилам,
не превратится вдруг в вино,
чтоб ветеранам-старожилам
напомнить о зиме иной?
О той зиме, когда метели
летели в розовом трико,
когда сугробные недели
мелькали так легко-легко;
о той зиме,
когда из фабрик
преображенный люд валил
и плыл октябрь, а не октябрик,
распятием орлиных крыл...
Ты был. Октябрь.
И разве в стуже,
в сугробах не цвела сирень?
И не твою ли кепку, друже,
свихнуло чубом набекрень?..
1920
Тирасполь
От сладкой человечинки вороны
в задах отяжелели, и легла,
зобы нахохлив, просинью каленой
сухая ночь на оба их крыла.
О эти звезды! Жуткие... нагие,
как растопыренные пятерни,—
над городом, застывшим в летаргии:
на левый бок его переверни...
Тяжелые (прошу) повремените,
нырнув в огромный, выбитый ухаб,
знакомая земля звенит в зените
и — голубой прозрачный гул так слаб...
Что с нами сталось?.. Крепли в заговорах
бунтовщики, блистая медью жабр,
пока широких прокламаций ворох
из-под полы не подметнул Октябрь.
И все: солдаты, швейки, металлисты —
О пролетарий! — Робеспьер, Марат.
Багрянороднейший! Пунцоволистый!
На смерть, на жизнь не ты ли дал наряд?
Вот так!
Нарезанные в темном дуле,
мы в громкий порох превращаем пыл...
Не саблей по глазницам стебанули:
нет, то Октябрь стихию ослепил!
1921
Кривою саблей месяц выгнут
над осбкорыо, и мороз
древлянской росомахой прыгнет,
чтоб, волочась, вопить под полозом.
Святая ночь!
Гудит от жара,
как бубен сердце печенега
(засахаренная Сахара,
толченое стекло: снега).
Я липовой ногой к сугробам,—
на хутор, в валенках, орда:
потешиться над низколобым,
над всласть наеденною мордою.
(...Вставало крепостное право,
покачиваясь, из берлоги,
и, улюлюкая, корявый
кожух гнался за ним, без ног...)
— Э, барин!
Розги на конюшне?
С серьгою ухо оторвать?
Чтоб непослушная послушней
скотины стала?!—
Черт над прорвою
напакостил и плюнул! Ладно:
свистит винтовочное дуло,
над степью битой, неоглядной
поземка завилась юлой...
Забор и — смрадная утроба
клопом натертого дупла.
— Ну, где сосун? Где низколобый?
А под перинами пощупали?..
Святая ночь! (Не трожь, товарищ,
один, а стукнем пулей разом...)
Над осокорыо, у пожарища
луна саблюкой: напоказ.
Не хвастайся!
К утру застынет,
ослепнув, мясо, и мороз
когтями загребет густыми
года, вопящие под полозом...
1920
* * *
Зачем ты говоришь раной,
алеющей так тревожно?
Искусственные румяна
и локон неосторожный.
Мы разно поем о чуде,
но голосом человечьим,
и, если дано нам будет,
себя мы увековечим.
Протянешь полную чашу,
а я — не руку, а лапу.
Увидим: ангелы пашут,
и в бочках вынуты кляпы.
Слезами и черной кровью
сквозь пальцы брызжут на глыбы;
тужеет вымя коровье,
плодятся птицы и рыбы.
И ягоды соком зреют,
и радость полощет очи...
Под облаком, темя грея,
стоят мужик и рабочий.
И этот — в дырявой блузе,
и тот — в лаптях и ряднине:
рассказывают о пузе
по-русски и по-латыни.
В березах гниет кладбище,
и снятся поля иные...
Ужели бессмертия ищем
мы, тихие и земные?
И сыростию тумана
ужели смыть невозможно
с проклятой жизни румяна
и весь наш позор осторожный?
1918
Москва
РОССИЯ
Щедроты сердца не разменяны,
и хлеб — все те же пять хлебов,
Россия Разина и Ленина,
Россия огненных столбов!
Бредя тропами незнакомыми
и ранами кровоточа,
лелеешь волю исполкомами
и колесуешь палача.
Здесь, в меркнущей фабричной копоти,
сквозь гул машин вопит одно:
— И улюлюкайте, и хлопайте
за то, что мне свершить дано!
А там — зеленая и синяя,
туманно-алая дуга
восходит над твоею скинией,
где что ни капля, то серьга.
Бесслезная и безответная!
Колдунья рек, трущоб, полей!
Как медленно, но всепобедная
точится мощь от мозолей.
И день грядет — и молний трепетных
распластанные веера
на труп укажут за совдепами,
на околевшее Вчера.
И Завтра... веки чуть приподняты,
но мглою даль заметена.
Ах, с розой девушка — Сегодня! — Ты
обетованная страна.
1918
Воронеж
В ОГНЕ
Овраг укачал деревню
(глубокая колыбель),
и зорями вторит певню
пастушеская свирель.
Как пахнет мятой и тмином
и ржами — перед дождем!
Гудит за веселым тыном
пчелиный липовый дом.
Косматый табун — ночное —
шишига в лугах пасет,
а небо, как и при Ное;
налитый звездами сот.
Годами, в труде упрямом,
в глухой чернозем вросла
горбунья-хата на самом
отшибе — вон из села.
Жужжит веретёнце, кокон
наматывает рука,
и мимо радужных окон
куделятся облака,
Старуха в платке, горохом
усыпанном, как во сне...
В молитве, с последним вздохом,
ты вспомнила обо мне?
Ты вспомнила все, что было,
над чем намело сугроб?..
Родимая!
Милый-милый,
в морщинах прилежный лоб.
Как в детстве к твоим коленам
прижаться б мне головой...
Но борется с вием-тленом
кладбище гонкой травой;
но пепел (поташ пожарищ)
в обглоданных пнях тяжел...
И разве в дупле нашаришь
гнездо одичавших пчел;
да, хлюпнув, вдруг захлебнется
беременное ведро:
журавль сосет из колодца
студеное серебро...
Пропела тоненько пуля,
махнула сабля сплеча...
О теплая ночь июля,
широкий плащ палача!
Бегут беззвучно колеса,
поблескивает челнок.
а горе простоволосым .
глядит на меня в окно.
Ах, эти черные раны
на шее и на груди!
Лети, жеребец буланый,
все пропадом пропади!
Прощайте, завода трубы,
мелькай, степная тропа!
Я буду, рубака грубый,
раскраивать черепа.
Мое жестокое сердце.
не выдаст тебя, закал!
Смотри, глупыш-офицерик,
как пьяный навзничь упал...
Но даже и в тесной сече
я вспомню (в который раз)
родимой тихие речи
и ласковый синий глаз.
И снова учую, снова,
как зерна во тьме орут,
как из-под золы лиловой
вербены вылазит прут.
1920
Бровары
ДОМБРОВИЦЫ
Сияй и пой, живой огонь,
над раскаленной чашей — домною!
'В полнеба — гриву, ярый конь,
вздыбленный крепкою рукой,—
твоей рукой, страда рабочая!
Тугою молнией звеня,
стремглав летя, струит огромная
катушка полосы ремня,
и, ребрами валы ворочая,
ворчит прилежно шестерня.
А рядом ровно бьется пульс
цилиндров выпуклых.
И радуги
стальной мерещащийся груз,
и кран, спрутом распятый в воздухе,
висят над лавой синих блуз.
И мнится: протекут века,
иссохнет ложе Вислы, Ладоги,
Урал рассыплется под звездами,—
но будет направлять рука
привычный бег маховика;
и зори будут лить вино,
и стыть оранжевыми лужами;
и будет петь веретено,
огнем труда округлено,
о человеческом содружестве.
1919
Киев
России синяя роса,
крупитчатый, железный порох,
и тонких сабель полоса,
сквозь вихрь свистящая в просторах,
кочуйте, Мор, Огонь и Глад,—
бичующее Лихолетье:
отяжелевших век огляд
на борозды годины третьей.
Но каждый час, как вол, упрям,
ярмо гнетет крутую шею;
дубовой поросли грубее,
рубцуется рубаки шрам;
и, желтолицый печенег,
сыпняк, иззябнувший в шинели,
ворочает белками еле
и еле правит жизни бег...
Взрывайся, пороха-крупа!
Свисти, разящий полумесяц!
Россия — дочь!
Жена!
Ступай —
и мертвому скажи: «Воскресе». -
Ты наклонилась, и ладонь