Владимир Нарбут

КАЗНЕННЫЙ СЕРАФИМ

 Застывший кошкой у крыльца,
 Пылящейся грехом кострике,.
 Глубокой пасти без лица...
 
 НА УГЛУ
 
 Грустная кровь прохрустела, коробя
 Каждую жилу мою червяком.
 Час ли такой на углу, что в хворобе,
 В булочном хрипе бутылки, знаком
 С долей, он булькает над кавалером,
 Клонит большие Матрены глаза
 (Полно, Полтава!)и в рваном и сером
 Топчется, чтоб кто-нибудь приказал.
 Проволока телеграфная густо,
 Гудом подделываясь под басы,
 Вторит воловьим, и оттиск капусты
 Лиственный в ломте,— такие часы.
 А при серебряных и при жилете
 (Из-под жилета — рубашка), прошел
 Некто бекренистый, чадо столетья,
 В коем додумаются и до пчел,
 Отлитых впрок, и стягнут до Сатурна,
 И расколдуют гроба,— вповорот
 Девке ротатой; «И даже недурно:
 Взять с инструментом и — на огород!»
 Дернулась по тротуару задрипа,
 Пудрит какао себя воробей,
 Печень печет. Не почет ли, что выпей,
 Долю с чубатой пропей, Кочубей?
 Голову требует темная плаха,
 Краска облуплена, как у икон.
 В смушковой, мреющей охай и ахай,
 Что — беззаконье и что есть закон!
 Что — от Мазепы и что — от Шевченка,
 Тыквенная-то сама от кого?
 Проволока — по хребту до коленка
 Гулом, похожим на войлочный вой.
 Свесился вялым мешком, и корявый,
 Чует: репейник врывается в ус...
 Угол фонарный, и столб ради славы
 — Радужным светом! — я не отзовусь.
 Рухну ли насмерть, все будет знакомо:
 Стоптанный чобот и под руку лак,
 Луком даренный, и лан чернозема...
 В час вот такой на рогу и закляк.
 В час вот такой волосатая дура
 (Та, что в прыщах и рогата) рекла:
 — Великолепная грустью бандура
 (Барышни и кавалеры!) ушла...
 
 БЕЛЬЕ
 
 В эмалированном тазу
 Полощет, мраморное ищет,
 И мыло (синью — в стрекозу)
 Затюпивает голенищи.
 Выкручивает и — на стол,
 И сохнет соль и сода пены,
 Как и подтыканный подол
 В рассыпанных цветах вербены.
 Обрюзгший флигель, канитель
 Гербов и фланги — панталоны;
 И треугольник капитель
 Подперла, навалясь колонной.
 Проплешины не штукатур
 Замазывает,— кистью плесень,
 И селезень, (он — самодур!)—
 Глупей от перьев и от песен...
 Взошло, взошло на небеса
 Гремучее феодализма,
 И в пузыре, что поднялся,
 В той радуге,— мигает клизма.
 Лишь тут — плечист и мускулист,
 Поджарый, ловкий от сноровки,—
 И вешает белье на лист,
 Чуть взбалтываются веревки.
 А ночью, на ветру, белье,
 Как приведение, огромно...
 Но селезень, болван, былье
 (Такой же призрак) и не вспомнит!
 И ставшая другой рука
 На радугу стрекоз и мыла,
 И селезня — из тупика
 Под флигелем — жгутами взмыла.
 И глянцевеет емкий таз,
 И погребальный весел мрамор,
 Чья сеть — мыслете выкрутас
 Камаринских вождей — карамор.
 
 <1923>
 
 ТО-ТЫ
 
 Мелькает молоко: то облака,
 То молодость,— по небу голышом.
 А ты, солдат, линейная тоска,—
 На облучке не слышим, а грызем.
 До одури и пользы, не глуха,
 Гнилая грудь, коринкою коря,
 Оправдываясь, держит жениха:
 Налив расцеживает янтаря
 По волосам, запальчивым, как нрав
 Мальчишки-ветрогона, от гусей
 По коже вдруг заимствованной. Прав,
 Тысячекратно прав ты жизнью всей,
 Мой собутыльник, Аристотель мой1 '
 Не женщину искать, а разграфим
 Календари, и пусть течет бельмо.
 Но как же — несравненный Серафим?
 Но как же опахала-веера,
 И розовые узелки в глазах,
 И срам (а мушка наверху),— теряй,
 Горе, животное, и бди, монах?
 И как же грудь торчащая, и как
 Ситро, замлевшее в моей ноге?
 От ладанок, иконок и собак
 Отбою нет,— ватажлив апогей.
 Лишь примелькавшееся не страшит,
 И семечек рассыпана лузга.
 Компот — до лота! Жилками спешит
 Ситро, и, в сите, не моя нога.
 "Вздохнет, нырнет в таинственный енот,
 Такая серая — молчи, молчи;
 В полнеба козерогом козырнет,
 И на куличках будут куличи!
 
 ВОЗВРАЩЕНИЕ                                         
 
 Горчичной пылью поперхнулся запад;
 Параболы нетопырей легки;
 По косогору на паучьих лапах —
 Чахоточные ветряки.
 Настороженной саранчою колос
 Качается, затылком шевеля...
 Меж тем на когти крыльев накололось
 Молчание.— распухнувшая тля.
 Ты огорчаешься, воображаю,
 Что в балке сырь, как в погребе, стоит,
 Слегка косишься по неурожаю,
 Аршином топот меряешь копыт.
 Гремит полуоторванной подковой
 Твоя кобыла, дрожки дребезжат;
 Приказчик твой, лукавый, но толковый,
 Посадкой подхалимствующей сжат.
 Попахивает ветерком, который,
 Быть может, из-под дергача подул
 Сейчас, а дома: желтый свет сквозь шторы
 И проступает контуром твой стул...
 Продавлено отцовское сиденье,
 И спорыньей обуглены поля;
 Под пошатнувшейся, прозрачной тенью —
 Играют в шахматы без короля.
 Не все благополучно! Как Везувий,
 В дыму, в огне за балкой рвется столб:
 Там черногуз птенца уносит в клюве,
 Мерцают вилы, слышен грохот толп...
 Не все, не все благополучно! В сером
 (Татарином) приказчик соскочил.
 Что ж, щегольнул последним офицером —
 И в Сочи кораблю судьбу вручил...
 Прищелкнул, на крыльцо и — «Злаки чахнут
 (Подумал),— одолела спорынья...»
 Напрасно суетится тень у шахмат
 И жалуется на коня...
 
 1918 (1920)
 
 ОТЕЧЕСТВО
 
 Вконец опротивели ямбы.
 А ямами разве уйдешь?
 И что — дифирамб? Я к херам бы
 Хирама и хилый галдеж!
 Херсону на пойме лимана
 Чумак приказал и — стоит,
 И светлый платок из кармана
 Углом, ремесло Данаид.
 И Глухову, скажем, ведь тоже
 Послушливым быть бы. Ямщик!
 Бутылку тащи из рогожи
 На ящик: пусть пробка трещит!
 Сверчком завивается волос,
 Захочешь — завьешься юлой:
 На быстренькую б напоролась,,
 На скользкую шея милой!..
 Земляк! И на пойме Есмани
 (Поймешь ли меня?) не поймать
 Зарезанную. А в тумане —
 Руками гоняется мать.
 А в небе — угольные ямы
 (До ямбов ли, страшное тут?),
 И прется, ломает упрямый
 Бедняга на редкий редут.
 Куда частокол — и бесцельней,
 И реже в опасности: стой!
 Не молния,— бритва — в цигельне
 И ветер над шеей простой!
 
 СЕРАФИЧЕСКИЙ 
 
 Прыснул и волосы сдунул
 Со лба моего на затылок:
 Где уж тягаться с Фортуной,
 С отчаянной сворой бутылок.
 Тридцать четвертый, и можно
 Мне быть бы профессором даже.
 Вместо сего, лишь мороженое
 Я кушаю в гуще сограждан
 Пяточный сыр, и арбузной
 Делянкой играет тигристой,
 Одутловатый и грузный,
 Вдруг выплеснувшийся на пристань.
 Пушечки, как микроскопы,
 И к ласкам внимательны очень:
 Ластятся, чтобы похлопал
 По телу, по флейте, кто точен.
 Но шестикрылое крепко
 Суровой пристегнуто ниткой,
 И не уйти мне от слепка,
 Из воздуха, глины, напитка.
 Реет над пылью в игорной,
 Над ломберной зеленью сукон.
 А под обшлаг и — сдернул:
 Довольно, кием ты застукан.
 Кактусы, точно драгуны,
 Стоят по обеим перилам...
 Где уж тягаться с Фортуной,
 И с этим... да вот... шестикрылым.
 
 ПОСЛЕ ГИБЕЛИ
 
 ВСТРЕЧА
 
 Когда-либо и я стану старше,
 закупорится тромбами кровь —
 и лягут на моей комиссарше
 косметика и твердая бровь.
 За чайником в лиловых разводах
 (фарфоровый Попов) помолчим,
 о бывших венценосных погодах
 взмурлычет паровой серафим.
 Над-лысинами нимбы парили,
 и также над чубами — тогда,
 как дом об одиноком периле
 точила полевая вода.
 На комья натыкались тачанки,
 несла дробовики колея;
 бесстрастные глаза англичанки
 подсинивала в мыле шлея.
 На лошадь поколупанный оспой
 обрушивался через седло:
 арканом захлестнуть удалось бы,—
 жаль, армия пришла засветло.
 Как в классе, в канцелярии планы;
 на западе — уже западня:
 деникинские аэропланы
 отчаянее день ото дня.
 Да стоит ли кобылячьих челок,
 паршивенькой халявы, взята
 огулом офицерская сволочь,
 охотящаяся на кита.
 Мужичьего не вылакать пота,
 живые копошатся рубцы...
 И-эх-и! На охоту — охота,
 И кто тут — ястреба, горобцы?
 Гуляй по Запорожью, ребята,
 где саблей, где и пулей гони
 Деникина!.. Луна, не щербата,
 глотает капитальные дни.
 А батьковский, на самом припеке,
 схилился заколоченный дом...
 Каштановые льны-лежебоки,
 сморчковое в лице молодом;
 Распутина и (вдруг) англичанки
 белесые, как горе, глаза.
 И в грудень тарахтит на тачанке:
 недаром ободрал образа...
 Мохнатое ушло, но за чаем,
 за чайником в лиловом цвету,
 мы желчью печенега встречаем,
 к нам падающего на лету!
 
 1921