Дмитрий Александрович
Радужные
облики, нерадужные блики
А
надо Вам заметить, что гомосексуализм в
нашей стране изжит хоть и окончательно, но не полностью. А вернее даже так:
целиком и полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один
только гомосексуализм.
(Вен.
Ерофеев. Москва - Петушки)
ВНИМАНИЕ!
Все
опубликованные ниже произведения так или иначе связаны с темой однополых
отношений. Всем обладателям идеологических, религиозных и прочих бытовых и
сексуальных предрассудков и комплексов автор рекомендует немедленно покинуть
эту страницу... Или остаться, в надежде их преодолеть.
Все
же есть свое очарование в западнобелорусской деревеньке в сезон уборки
картофеля. Просыпаешься обычно от нежаркого, но слепящего солнечного луча,
который, пробиваясь сквозь спелые тяжелые желтые сливы в хорошо вымытом окне,
придвигается к твоим глазам, как стрелка к означенной цифре. Только вместо
будильника - световой сигнал сонным глазам, который не унять нажатием кнопки. И
хотя сегодня воскресенье, и сколь угодно можно предаваться эротическим
сновидениям, ничего не поделаешь, акт пробуждения состоялся.
Впрочем,
акт пробуждения состоялся еще лет пять назад. Как пошел я в седьмой класс,
пристроила меня матушка по знакомству в секцию акробатики. Дабы оторвать от
Мопассана и Боккаччо, тайком читаемых с фонариком под одеялом. Умная тетя
посоветовала ей направить мою рано пробудившуюся сексуальность на физические
экзерсисы. Ох и нудное это дело: многократно отрабатывать фляги, рандаты и
прочие элементы, так мало востребованные жизнью. Стал я прогуливать, вместо
спортзала бегал в кино. Помню «Ромео и Джульетту» Дзеффирелли, сладкий фильм,
слезоточивый. Раз десять смотрел, сначала украдкой размазывая сопли, потом
сочувственно разглядывая всхлипывающих зрителей. Но дожидался всегда с
нетерпением постельной сцены, помните, на рассвете, когда Уайтингу нужно было
срочно скакать в Мантую. «То жаворонок был...» Ромео, обнимая Оливию Хасси,
лежал обнаженным на животе, а камера упоенно скользила с гладкой спины на
ягодицы, покрытые мягкой порослью, а затем томно углублялась в изгибы его
стройных ног. Не знаю, в кого я был больше влюблен: в Ромео, в Джульетту или в
их любовь, - но эта сцена меня каждый раз волновала.
Вот и
сейчас за окном зазывно чирикает нечто пернатое, наверно, жаворонок. А рядом со
мной сопит потенциальный Ромео, то есть мой однокурсник Юрка, стянувший на себя
почти все тяжелое ватное одеяло. Он лежит носом к стенке, являя мне сбившуюся
копну соломенных волос и плечо в потной майке. Нега разливается по всему телу
от мысли, что в любой момент я могу прикоснуться, а то и прижаться, ощутив все
тепло его сонного тела.
Из
акробатической меня выгнали за прогулы, и, чтобы не расстраивать мать, я тут же
напросился в соседнюю секцию классической борьбы. Античных авторов я в то время
еще не читал, но интуитивно потянулся к классике. Там я быстро подружился с
мальчиком, не помню имени, он занимался уже год, и на нём было настоящее
борцовское трико. Вскоре я вытащил его на «Ромео и Джульетту», но он ёрзал и
почему-то не плакал. Я был разочарован, но в остальном он мне импонировал. У
него было открытое лицо с маленьким носиком, светло-пепельные короткие волосы,
он был так же худощав, как и я. Из-за одной весовой категории тренер нас обычно
ставил в пару.
Однажды
было такое упражнение: я должен был нагнуться, взяв корпус партнера не то на
плечо, не то на спину. При этом одной рукой я захватывал его за шею, другой -
под пах. Дальше бегом по кругу. Моя правая рука вместо захвата сделала плавное
скользящее движение по трикотажной промежности, потом я напрягся и рывком его
поднял. Было тяжело, но приятно. Затем тренер дал команду поменяться. И тут я с
ужасом вспомнил, что на мне вместо спецтрико обычные майка и трусы, а под ними
эластиковые плавки. Я устыдился своей плебейской униформы и представил, как его
рука будет путаться в моих измятых трусах. Но мальчик стремительно нагнулся, и,
ловко взвалив меня, понесся по кругу, так что я вспотел от страха быть
уроненным.
В
раздевалке были душевые, но я обычно быстро переодевался и убегал, душ оставляя
на дом. Не то, чтоб я очень торопился, просто мне неловко было стоять голым
рядом со старшими ребятами, которые, играя друг перед другом мускулами,
матерились, похваляясь своими похождениями с «тёлками». Я боялся, что меня
толкнут на скользком полу или, что совсем уж было страшно, будут смеяться над
моим не слишком атлетическим телом, или, что хуже всего, вдруг у меня
встанет...
В тот
день мы последними пришли в раздевалку, народ уже расходился. Он быстро
разделся и направился в душ, позвал меня. Я отнекивался, мол, даже полотенца не
взял, уж как-нибудь дома. «Ч-черт, даже спину потереть некому, - сказал он
жалобно, а потом как-то живо, словно вдруг нашелся, добавил, - а полотенце у
меня огромное, махровое, на двоих хватит».
Юрка
шевельнулся во сне и закинул на меня ногу. Ноги у него мускулистые, загорелые и
безволосые, как у того мальчика. Только плечи много шире, и при узких бедрах
торс его мне казался идеальным, хотя спортом он не занимался и физкультуру в
институте игнорировал, как и все. Однокурсницам он нравился, хотя никогда не
выказывал предпочтений. Интересно, он уже трахается? До «картошки» мы близко
никогда и не общались, он из другой группы. За год учебы болтали в курилке пару
раз о лекциях, преподавателях, ни о чем. Здесь нас поселили вместе случайно.
Подошла к сельсовету, куда нас привез автобус из города и где распределяли по
хатам, баба Гануля и просто заявила:
-
А я вось гэтых
двох хлапчукоў прыгожых узяла б.
-
А чаму дзяўчат
не возьмеш? - со смехом спросил бригадир.
-
Дык летась
былi ужо, хопiць. Увесь час да iх хлопцы заляцалiся, дык дзьвярыма да ночы
стукалi, - она хитровато улыбнулась. - Хлопцы спакайнейшыя. А дзевак ты,
Мiкола, да сябе бяры. Няхай мае хлопцы да тваiх у госьцi ходзяць.
Так и
попали мы с Юркой в Ганулину хату. Бабка для нас приготовила «залу», а сама
жила в спальне.
-
Фiранкi
карункавыя, - показала бабка сразу на белые занавески, - хаця рукi аб iх не
выцiрайце.
-
Добра, бабуля,
- мягко сказал Юра, радостно переводя взгляд на телевизор,
-
I тэлебачаньне
ў вас працуе?
-
А як жа ж! Усё
як у горадзе. - Гануля самодовольно улыбнулась щербатым ртом. - Глядзiце,
хлопцы, толькi не спалiце. I з цыгарэтамi на двор цi ў сенцы. А так усё тут для
вас, кепска ня будзе!
Юрка
косо поглядел на скромный диванчик:
-
А спать где
же?
-
А зараз
разварушым ложак, - и она ловко распахнула диван-кровать, потом постелила
чистое белье и дала одно, хоть и большое, ватное одеяло.
-
Подушки хоть
две, - обернувшись ко мне, растерянно шепнул Юрка.
О,
наивная деревня белорусская! Положить под одно одеяло двух парней о
восемнадцати годков! В порядке вещей. Ну, не было у нее лишних одеял.
-
Рукамойнiк пад
яблыняй, а ў лазьню ў нядзелю ўжо пойдзеце, бачылi, каля клубу? - выпалила
Гануля, подмигнула и выскочила с ведром, наверно, корову доить.
Я
помедлил еще минуту и, осторожно ступая по скользкому кафелю, подошел к душевой
кабине. Он стоял спиной, смывая намыленную голову. Я не знал, что делать. Стал
откручивать краны в соседней кабине, меня обдало ледяной водой, я отскочил, и
тут он позвал:
-
Ну, иди сюда,
ты там долго провозишься с этими кранами, - он схватил меня за руку и вовлек
под густую струю.
-
Дай руку, - и
он выдавил на мою ладонь шампунь из тюбика.
Я
вышел из-под душа и, отвернувшись, стал намыливать голову. Вдруг он подошел
сбоку и запустил пальцы в мои волосы.
-
Мы так потеем
на матах, что мыться надо сразу.
При
этом он отстранил мои руки от священного процесса омовения головы и начал
приятно массировать. Я закрыл глаза и оперся о ребро перегородки. Потом я
почувствовал его пальцы у себя в ушах. Ничего не видящий и не слышащий, я
ощущал мир только через его дыхание и прикосновения, мягкие и уверенные. Вскоре
я почувствовал руку на шее, она влекла меня под душ, где приятные теплые струи,
переплетаясь с его горячими руками, смывали пену. Затем я получил намыленную
губку и улыбку влажных глаз.
-
А теперь
поработай ты, - сказал он, поворачиваясь спиной, и уперся в стенку обеими
руками.
Юрка
перевернулся на живот, и лицо его уперлось в мое плечо. По комнате летают две
деревенские мухи, исполняя брачный танец с вдохновенным жужжанием и нагло не
замечая липкой ленты, подвешенной к абажуру. Когда они приземляются на Юркиной
щеке, я их тихонько сдуваю. Он не просыпается. Пусть спит, сегодня воскресенье,
кстати, будет баня.
Губка
быстро скользила вверх по его спине и затем осторожно опускалась до невидимой
границы, дальше которой я боялся опускать глаза. Я старался с силой давить на
мочалку, не столько демонстрируя мужскую силу, сколько пытаясь отвлечь себя от
непонятного состояния внутреннего напряжения, более всего опасаясь явить его
глазам напряжение внешнее. В какое-то мгновение я почувствовал, что теряю
контроль, и стал судорожно перебирать в мыслях отвлекающие образы. Кормилица -
мое спасенье, хохотушка, помоги! «Сейчас на лобик ты упала, а подрастешь, на
спинку будешь падать». А у него на лопатке родимое пятно, с трехкопеечную
монетку, и много ниже тоже, поменьше. Как хочется дотянуться туда рукой... А
потом туда, куда на тренировке... Ой, кажется, приехали... А если он сейчас
повернется? Щеки мои пылали. Лукавая кормилица меня предала.
Спящая
Юркина ладонь уже у меня на животе. Пусть бы она опустилась ниже, я уже готов.
Боже, она опускается, я холодею. Видно, сильно эротические у него сновидения.
Уже касается. Надо быстрее выпрыгивать из постели. Чужая горячая рука на моих
трусах. Рука моего однокурсника, любимца институтских девиц. Да мне еще четыре
года с ним учиться! Встать! Не могу встать. Он, кажется, гладит. Неужели все
еще во сне?
-
Спасибо,
теперь моя очередь, - он поворачивается.
Я
пропал. Но что это? У него тоже. Я хочу вручить мочалку, но его рука уже держит
мой... Сладкое покалывание. Я боюсь поднять глаза. Он сжимает всей пятерней, до
боли. Роняю губку и протягиваю руку. Впервые дотрагиваюсь... При одном этом
воспоминании у меня все напрягается, как тогда. Но тогда хлопнула дверь в
раздевалке, раздались голоса.
-
Лазьню ўжо
пратапiлi, - не по-старушечьи звонким голосом объявила Гануля, распахивая
дверь. - Дзень добры, уставайце, калi ранiцой пойдзеце, народу не багата будзе.
Усе паехалi на кiрмаш у Паставы. I дзед мой, нябожчык, тры гады таму на кiрмаш
быў паехаўшы, дык гарэлкi тамака набраўся, як сьвiння гразi, дык сэрца i
схапiла. Да дому не давезьлi, сканаў на шляху. - Гануля подошла к образку, повязывая
платок, и перекрестилась. - У касьцёл сёньня паеду. А вы ж, пэўна, на танцы?
-
Так, бабуля.
-
Ну, няхай
сабе, маладыя ж... - и выпорхнула так же внезапно.
Юркины
руки были уже поверх одеяла, глаза открыты.
Кто-то
забыл вещи, и голоса, так и не проникнув в душевую, смолкли. Я осторожно
выглянул в раздевалку - никого. Закрыв плотно дверь, взял мыло и стал им
медленно водить под мышками. Ни слова не говоря, он прикоснулся к моему
запястью, отнял белый скользкий кусочек, и вскоре я ощутил гибкие пальцы,
энергично и умело массирующие шею и плечи. А всё же, как его звали?
Глядя
задумчиво в окно и щурясь от солнца, он спросил:
-
А шампунь ты
привез?
-
И даже пемзу.
После
завтрака мы набили сумку банными причиндалами и вышли на безлюдную деревенскую
улицу. Косые лучи весело играли на богемском стекле, щедро рассыпанном по
притихшей в ожидании ночных заморозков траве. Проходя мимо развалин замка, мы
замедлили шаг, потому что Юрка стал упоенно рассказывать о магнатской фамилии,
которая владела этими землями в надцатом веке. Он подошел к треснувшей стене и
мягко провел рукой по старинной кладке. У него были длинные пальцы с
удивительно ухоженными ногтями. И когда он успевал следить за ними после
ежедневного копания в земле?
Пальцы
исчезли, и через мгновение жгучая губка со скоростью инерционной машинки
проехала по позвоночнику. Его свободная рука легла мне на талию. А мочалка уже
мягко гуляла по ягодицам. Истома, стыд и еще какое-то неизвестное чувство
нахлынули на меня, я расслабился и едва держался на ногах.
В
бане никого не было. Как только мы разделись, Юрка потянул меня в парилку. Про
веник мы забыли, о чем он шумно сожалел, потом резво поддал ковшик воды на
раскаленную печь и растянулся на широкой дощатой ступеньке. Я залез на
ступеньку повыше, сел на корточки и с любопытством стал разглядывать не
виденную раньше часть его тела. Он положил голову на руки и, казалось, уснул.
Мелкая роса выступила на его блестящей загорелой коже. Я скоро размяк от жары,
влага заструилась по лбу, заливая глаза, волосы горели. Я спустил ноги, но
ступить было некуда. Тогда я осторожно поставил одну ступню меж его раскинутых
ног, едва задев, а другой дотянулся до пола. Раздался вздох.
Я
чувствовал его неровное дыхание не в такт движения мочалки. Полуобернувшись,
плохо соображая, что делаю, протянул руку к обжигающему дулу пистолета и
погладил его твердый ствол. Он застонал.
Я
толкнул дверь и вышел в прохладу. Окатил себя тазом воды и быстро намылился. В
этот момент распахнулась дверь парилки, и Юрка, пошатываясь, побрёл выбирать тазик.
-
Странно, что
наших никого нет.
-
Перепились все
вчера, вот и дрыхнут. А вот местное население где?
-
А на кiрмашы ў
Паставах, - Юрка хохотнул, потом подошел к двери в предбанник и набросил
железный крюк.
-
Ты зачем
запер?
-
А не люблю
неожиданностей, - и он посмотрел в единственную не закрашенную форточку. Потом
стал плескать на себя воду из таза.
-
Не брызгай на
меня, холодно.
В
ответ он, смеясь, выплеснул весь таз мне под ноги.
-
Ложись на
лавку, я тебя мыть буду, как надо, - сказал он тоном заправского банщика.
Я
покорно улёгся на живот. Он окатил меня из тазика, намылил жесткое натуральное
мочало и принялся за мою спину. Потом по бедрам, сильными рывками по ногам. Мне
оставалось только поддаться обаянию силы его рук. В городской бане я бывал
редко, только когда дома отключали воду. А уж не мыли меня никогда, впрочем,
почти никогда... Но вдруг пронзила мысль: а как я перевернусь, ведь уже...
Я
присел и просунул другую руку под бархатистые полусферы. Перед глазами
пульсировали голубые сосуды, и я провёл по ним языком. Его пальцы погрузились в
мои волосы и чуть приподняли мою голову, и во рту оказалась часть его тела. Она
плавно двигалась. Вскоре это странное ощущение дополнилось еще более
неожиданными, вкусовыми и звуковыми. Он хрипел, и тело его била неудержимая
дрожь. Потом опять хлопнула дверь в раздевалке, и мы ушли под душ.
Кто-то
стучал. Юрка подошел к двери и сбросил крючок.
-
А, гэта
гарадзкiя, - протяжно просипел мужик, разглядывая нас, и втянул за собой
ребенка лет шести.
Я
встал, не торопясь, домылся сам. Потом аккуратно потёр Юрке спину, с деловым
видом, нарочито показывая мужику, что мы торопимся и не расположены к его
похмельным словоизлияниям. Он смотрел пристально, с явным желанием завязать
разговор. Но через несколько минут мы уже курили в предбаннике, завернувшись в
одну махровую простыню, что зримо сближало. Вскоре в окне показались наши
однокурснички, и мы стали одеваться.
Я
договорился зайти после бани к ребятам на преферанс. Юрка, не игрок, поймал
попутку и махнул в соседнюю деревню на тамошний костёл поглядеть. К вечеру он
вернулся с бутылкой «Беловежской». Потом - на танцы в клуб.
Он не
пропускал ни одного, и каждый раз с новой барышней. А когда он лихо подхватил
полногрудую завклубом (кличка среди студентов Шестой Размер), то почти все
перестали танцевать и, с аплодисментами, переходящими во всеобщий хохот, не
сводили глаз с умопомрачительной пары. Зардевшаяся матрона, гордо поддерживая
честь сельской интеллигенции, а заодно и парик, ритмично работала бёдрами,
танцуя, предположительно, танго, при этом дискантом подтягивала заученное
«нэва-нэва бифо-о-о». Свободной от парика рукой она иногда, в такт своему
внутреннему мотиву, властно прижимала к неслабой груди мелковатого для неё
кавалера, а Юрка при этом хранил серьезнейшее выражение лица. С проблесками
жгучей страсти, на резких поворотах.
Закончился
танец счастливой слезой Шестого Размера, окрашенной тушью цвета кляксы в
дневнике второгодника, и ее благодарным книксеном, плавно переходящим в
нетрезвый реверанс. В одиннадцать всё закончилось, но раскрасневшиеся студенты
явно не собирались расходиться, строя планы ночных похождений. Закурив на
крыльце, Юрка, пошатываясь, положил руку мне на плечо:
-
Пойдем домой,
завтра рано на барщину.
Я не
был пьян, но решил подыграть. И несмело обняв его за талию, повёл, спотыкаясь,
по разбитому асфальту деревенского проспекта.
Руки
его обвивали мой торс. Он прислушался: уже никого нет. И не отводя головы,
неловко попытался поцеловать меня. Нос мешал. Я первым догадался, наклонил
голову, и наши неумелые губы жадно впились друг в друга, а вода хлестала по
щеке. Он отвел меня в соседнюю кабину и сел передо мной на корточки. Стал
поглаживать мои щиколотки, потом икры...
-
А ты массаж
умеешь делать? - спросил я Юру, когда мы уже легли.
-
А ты хочешь? -
в этом резком ответе мне почудился двойной смысл.
Я
молча перевернулся на живот и положил руки под голову, прислушиваясь к
старушечьему посапыванию в соседней комнате. После паузы он откинул одеяло и
сел на меня верхом, стиснув коленями мои бедра. Я мгновенно почувствовал прилив
крови к месту соприкосновения и ощутил горячее дыхание наездника. Медленно и
неуверенно начал он разминать плечевые мышцы. Вскоре руки застыли, а дыхание
приблизилось к моему уху. Мой нос наткнулся на его нос, и губы поймали обжигающий
язык.
Я
стоял с закрытыми глазами на резиновом коврике, ощущая его губы сначала
ступнями, потом голенью, бедрами и... наконец... Он легонько покусывал, и это
возбуждало еще сильнее.
Юрка
помог мне перевернуться. Поцелуи его прижигали то шею, то руки, то грудь, то
живот. И вдруг я оказался в нем по самый корень, а длинные дерзкие пальцы его
сжимали мои запястья, как будто я хотел вырваться. Рывок - и тусклый свет
фонаря за окном высветил перед глазами контур его бедер, а потом я
почувствовал, как в губы упирается что-то нетерпеливое и горячее.
Затем
он встал, повернулся и рукой направил мое орудие в цель. О, как восхитительно
было вхождение в этот мир неги и дрожи. Руки мои жадно обхватили тело, с
которым я уже ощущал себя единым целым. Мальчик стонал, но звук, в экстазе
вырвавшийся у меня, наверно, заглушил его стоны. Рука, скользнувшая по его
животу, осязала пульсирующую влагу.
Юрка
лег рядом, притянул меня к себе, поцеловал глубоко и с жаром, а потом всей
тяжестью навалился мне на спину... Это мне показалось похожим на состояние
невесомости. Через какое-то время он уже судорожно кусал мое плечо, но я не
чувствовал боли.
Когда
я вышел из душа, он обмотал мне шею махровым полотенцем. И было счастливое
ощущение, что я не один такой, и не один. Что у меня есть друг, с которым я уже
не расстанусь.
Юрка
ушел во двор курить. А я смотрел на черную ветку с черными сливами на
блекло-желтом фоне фонаря и слушал шепот срываемых осенним ветром сухих
листьев. Наверно, я был счастлив в те минуты. Но с тревожным шорохом листьев
уже подползал страх потери. Неизбежно ли это? И я с силой сжал подушку. А
подсознательно я душил эту сверлящую...
И тут
меня осенило: мальчишку-то звали Юрой! Только больше я его никогда не встречал.
Он
вернулся, скрипя сапогами, чиркнул спичкой и, приблизив дрожащий огонек к моему
лицу, задумчиво произнес:
-
Интересно,
какими глазами ты будешь смотреть на меня завтра?…
Обожженные
умирающим огоньком пальцы выронили потухшую спичку, и я почувствовал
горьковатый привкус табака на его нежных губах. А потом он свернулся калачиком
и по-детски уткнулся лицом мне под мышку. И обнимая за плечи этого большого
ребенка, я понял: он просил меня взять в руки хрупкое, как качающийся на ветру
фонарь, наше завтра.
День был трудный, неудачный, или бесплодный, бездарный, какая-то сука испортила настроение. Или он неудачно пошутил, упрек бросил незаслуженный, брякнул, как он это умеет, да при гостях...
И вот уныло стелешь постель, быстро ложишься и мстительно отворачиваешься к стене, давая понять, что сегодня - нет.
И он понимает, что опять нет, что скоро месяц как нет, что опять, преодолевая горечь и досаду, надо пытаться отвлечь себя газеткой на сон грядущий... или стыдливо, под шум душа в ванной... Хоть заснет быстрее. Но с обидой и встанет.
В раздражении уйдет на работу, где всепонимающие старые девы по привычке подтрунят над несвежим усталым лицом, намекая на бурные ночи недосыпания. Эх, знали б они...
А надо-то было всего: повернуться, протянуть руку под одеялом, начать и кончить. Пусть без фейерверка. Пусть по-будничному, отдавая дань физиологии. Своей и того, кого не хочешь потерять. Иногда сделать усилие над собой, иногда подумать не вслух, что это было никак, что это был, конечно, не фейерверк, но это было нужно.
Зато встреча после недельной командировки. Игривое настроение, делится впечатлениями, доволен, что тебе понравились подарки. Радуется, что ДОМА. И что ТЫ есть. Потом с шумными причитаниями в адрес провинциальных гостиниц с тараканами и без горячей воды лезет в ванную и капризно, как ребенок, зовет на потёр спины, и урчит, и норовит благодарно лизнуть в нос и небольно укусить за палец. Тебе хорошо знакомы эти собачьи замашки.
Вслед за ним идешь в душ. Выходишь, вытираясь и закуривая, и видишь в глазах нетерпение и томление. Присаживаешься на край тахты и довольно обнаруживаешь у себя под халатом горячую руку. И валит тебя на ложе. И лезет, проклятый, языком всюду без разбору. И наступает праздник.
А послезавтра опять
это терпеливое, но горячее дыхание над ухом, и ворчанье, потом раздражает свет
и шуршание его газеты. И засыпаешь в полном убеждении, что сегодня не праздник.
Лявониха Нагила
На сцене актер всегда должен играть,
ощущая возраст, пол и национальность,
- как говаривал Михоэлс
Мой друг умирает. Самый близкий.
Поебень застилает глаза. Левый заливает
мутно-зеленая кислотная жижа вперемешку с толченым стеклом. Правый режет
красно-колючий песок. Поебень червоточит нутро: не уберег.
Он положил мне голову на предплечье и языком пытается
по привычке достать до уха. Я держу его за лапу и наклоняюсь, тыча носом в
черную мочку. Своим красным размокшим носом я прислоняюсь к сухому носу
любимого пса, из натуральной кожи, как любил я нашептывать, вытирая ему бороду
после еды.
Язык не поворачивается повторить диагноз за профессоршей
из Академии Скрябина. Я долго не хотел верить, свозил на рентген. Операция уже
не показана, да и мучительна она, как и короткая жизнь после нее.
Один из его метастазов у меня в сердце. Щемит
невыносимо. Поебень сжимает сосуды, тромбы уже и в бронхах, и в затекающих
руках, и в ватных нетвердых ногах.
Десять лет для собаки - приличный возраст. Но я
оказался не готов. Совсем.
Как могло произойти, что этот какающий комочек
превратился для меня за десять лет в родного человечка? Да-да, в маленького
волосатого человечка. Не устану повторять, что собака - хоть и не человек, но
уже не животное. Сколько задора, наивной хитрости, щедрых эмоций, юмора,
наконец. И честности, и верности. Которых в людях я искал, как пес бездомный
ищет хозяина. Оказалось, два гороскопных льва в одной клетке могут жить в
полной гармонии. Но почему же так недолго?
Я взял его почти месячным, когда еще молоком
подкармливать надо было. Животик еще шерстью не зарос. Зато характер был
заявлен с первых дней. Куда я только ни пристраивал его спать, каких немыслимых
подстилок и домиков ни городил, - нет, писк поднимался немедленно и
неотвратимо. Еще нетвердо стоя на лапках, он тянулся по ножке кровати, барабаня
коготками, и пискляво молил, молил своего бога взять его на Олимп, хоть на
ночь. И только когда я в полусне сгребал его в горсть и поднимал на постель,
он, деловито пыхтя, вил из простыни гнездо, сворачивался кренделем и
моментально засыпал. Счастливо сопя мне в ухо. Всяко бывало за эти годы, но
чтоб испачкать постель - никогда. Да-да, десять лет в одной постели.
Когда в постели появлялся кто-то третий, он нервничал,
он охранял. Сначала не пускал, вплоть до рыка. Но когда убеждался, что на то
моя божья воля, понуро уступал место. Швабская дисциплина и тактичность - в
генах, даром что шнауцер. Франц фон Миттельшнауцер.
Беда не приходит одна. В другом городе умирает мой
отец. Диагноз тот же. Уж были и операция, и облучение, и химиотерапия. И долгие
разговоры по телефону. И ритуальное прощальное «держись, выздоравливай». И ни
слезинки. И каждый раз делаю усилие, чтобы позвонить. Хотя все считают, что у
нас нормальные родственные отношения. Да и мы с отцом уже привыкли так считать.
Он интересуется моей работой, я - его здоровьем. Раз-два в году я приезжаю.
Весь вечер рассказываю о работе, потом выслушиваю о здоровье. А потом иду
гулять с Францем и все забываю.
Он не ест уже третий день. Только воду пьет. Ему
тяжело ходить. Где-то внутри болит. Но он не стонет, лишь тяжко, по-стариковски
вздыхает. Когда я подхожу, он медленно приподнимает голову и отворачивается.
Прячет глаза. А я боюсь в них заглянуть. Боюсь до боли, боюсь боли. Похоже, он
это понимает. Я приношу вареную куриную грудку. Он благодарно лижет руку, но
курицу даже не нюхает. Но на прогулки мы ходим, как прежде. К собакам не подходим.
Тихонько и недолго пасемся на газоне. На лестнице я на всякий случай беру его
на руки. В лифте он просится на пол, словно оправдываясь, что не так уж и плох.
И все время отводит глаза. Ему стыдно, что он больше не охранник, не
телохранитель, не ангел-хранитель мой. Вот опять подкатило, и соседи сейчас
заметят. Не дай бог, спросят. Хорошо, лифт вовремя открылся.
В последнем разговоре отец спрашивал, как Франтишек.
Из вежливости. Из еврейской семейной вежливости. Я нетактично перевел разговор.
Не из гойского хамства. Красных глаз по телефону не увидать, имею право
молчать.
Я вообще ему мало сказал в этой жизни. И говорить не
собираюсь. Чужие мы. После нелепой маминой смерти мы с сестрой симулируем
семью. А сейчас симулируем заботу об отце. Который умирает.
Когда я родился, ему было девятнадцать, он тогда
служил в армии, и, конечно, было не до загса. И не до случайного ребенка. Но к
концу службы родственники с обеих сторон уговорили расписаться. Так я стал
законным ребенком, и у меня появился папа. Правда, лет до семи видел я его
редко, лишь когда он с мамой приезжал из большого волшебно-изумрудного города,
привозя очередной железный «ЗиМ» или конструктор.
А жить я продолжал с любимыми и любящими бабушкой и
прабабушкой - «гадаваўся ў бабак”, как говорили в нашем городишке. Молодая
бабушка Лена была директором молокозавода, и я писался от радости - в прямом
смысле тоже - когда она брала меня с собой на работу. Во-первых, там был цех
мороженого, куда дорожку директорский внук запомнил быстро, и, когда бабушка
отвлекалась на важные дела, я тихо ускользал к добрым подобострастным тетям,
которые всегда радостно угощали… Я подставлял вафельные стаканчики то под
молочно-белые, то под кремово-сливочные, то под клубничные, то под шоколадные
струи из автомата, и, сначала жадно, потом через силу кусал, лизал, глотал этот
запретный дома деликатес. Пока не настигала строгая баба Лена и не вырывала из
липких ручонок остатки растаявшего блаженства. И я уже понимал, что расплатой
будет вечерняя пытка микстурой и приторным молоком с медом. С
виновато-обиженным видом я тайком вытирал руки и мордашку о ее платье и бежал
на хоздвор, где меня ожидало “во-вторых”. Там обитала стая безродных
космополитических собак, которые за краюху бракованного сыра приняли меня
безоговорочно в стаю, и с которыми я мог носиться без памяти до конца
бабелениного рабочего дня…
Франтишек, дружочек, кусочек сыру. Долго нюхает,
откусывает, недолго жует и выплевывает. Закрывает глаза, когда я глажу по шее и
чешу за ухом.
Прабабушка Марыся лечила меня с неистовством
фельдшерицы на пенсии. Как коник в яблоках, скакал я после ее баночной терапии.
Даже летом, сколько помню себя, шея была обмотана платком или шарфом. А еще она
частенько брала меня с собой по грибы. Мы долго и утомительно шли лесом, я - с парой
дежурных лисичек, она - с замусоленной корзинкой, пока не выходили на опушку,
откуда на краю горизонта вспыхивал мираж - ослепительно белые высокие дома.
- Баб Марысь, это Минск, да?
- Нет, зая, Минск далеко-о-о, но скоро ты полетишь на самолете в Минск, к маме и папе, там и в школу пойдешь…
А по дороге домой она заводила меня в костел, где я
привычно-понуро усаживался на последнюю скамью и повторял за ней на
полупонятном шляхецком:
- Ojcze nasz, któryś jest w niebie, Święć się imię Twoje, Przyjdź królewstwo Twoje, Bądź wola Twoja, Jako w niebie, tak i na ziemi…
- Баб Марысь, а сейчас к маме и папе нельзя?
- Нет, нельзя-а-а, в Минск берут только тех детей, что умеют читать по-российски.
Зимой по вечерам, растопив печку, баба Лена усаживала
меня с вечно завязанным горлом за букварь. Днем же, когда она руководила
безотходным молочным производством, а баба Марыся хлопотала по кухне, я листал
полуистлевший, в желтых подтеках, атлас, и искал по буквам, искал по слогам,
искал… И первое в жизни слово, которое я вслух прочел - нет, триумфально
прокричал - было “Минск!” Я кубарем слетел с печки, цепляясь шарфом за
задвижку, и носился по дому, тыкая пальцем перед четырьмя удивленно-грустными
бабкиными глазами в оторванную страницу.
Назавтра мне подарили новый атлас мира, который вскоре
заменил букварь, а бабе Лене только и оставалось, что поправлять меня в
ударениях. С этой зеленой книжкой в дермантине я вставал и ложился, игра
причудливых линий, разноцветных пятен и разновеликих точек была моим
Кандинским. И даже когда строгая баба Лена отбирала атлас и насильно усаживала
за драники или затирку, глаза мои находили плюшевый коврик на стене и читали на
нем пятнышки и линии, воображая сказочные страны, белокаменные города,
петлистые реки и заокеанские моря. А когда баба Лена, вздыхая, рассказывала о
картофельных очистках, которые ели в эвакуации, о пропавшем без вести муже и
трех своих замечательных дочках, я, положив голову ей на колени, искал в
порванных обоях кривые линии разрыва и видел в них профили, лица родных. И как
скучны мне уже тогда были дворовые дети с их квачами, классиками, штандерами,
выбивалами и прятками. Ну, разве что игра в больницу вызывала некоторый
интерес…
Как-то летом на мое шестилетие приехали родители, и
широко улыбающийся папа, поглядывая на бабушек, стал развязывать ленточку на
яркой плоской коробке. Конструктор опять, равнодушно прикинул я. Но в коробке
оказались коричневые кубики и шарики, каждый в отдельной черной гофрированной
бумажке. Не может весь пластилин быть коричневым, заразмышлял я безразлично.
- Что это?
- Конфеты, - мама ласково положила руки мне на белобрысину.
- Не обманывай, - сказал я безапелляционно.
У нас в городке была кондитерская фабрика, и выпускала
она только “Коровку” - мое любимое лакомство. Это и называлось конфетами. Но
когда я попробовал этот шоколад с разными начинками, то понял, что шесть лет
жизни прожил зря. С какой же искренней благодарностью я тогда посмотрел на
папу. Я его уже почти любил.
Счастливый миг встречи с Минском случился следующим
летом, перед школой. Мы с мамой бесконечно долго летели на кукурузнике, а я
отрывался от иллюминатора, только чтобы припасть к зеленому пакету из плотной
бумаги в ее руках, но этого почти не замечал. Я видел в окне огромный живой
атлас, только крупного масштаба, где есть и деревни, и хутора, и маленькие
машинки, и поезд из детской железной дороги, как у соседского воображалы. Я
дергал маму:
-
А тот поезд тоже едет в
Минск? А шоссе с машинками тоже ведет в Минск?
Все дороги вели в Минск.
А из аэропорта мы ехали - нет, вы не поверите - на
настоящем синем троллейбусе, с двумя рожками. А когда я увидел большой серый
дом с красным флагом, и насчитал десять (де-сять!) этажей, то, едва не падая с
сиденья, осторожно спросил маму:
- А … в школе сколько этажей, а в вашем доме?
Родители снимали получердачную комнатенку в частном
доме на заводской окраине. Ночью я боялся спускаться к удобствам во дворе по
высоким ступенькам крутой темной лестницы. И для меня в подслеповатом коридоре
с пыльно-тусклой лампочкой ставили старое эмалированное ведро. Однажды я
зацепил его ногой, и оно с грохотом мороженоразливной машины и кислым плеском
сыворотки полетело вприпрыжку по деревянным ступенькам. Первым выбежал папа, с
перекошенно-заспанной физиономией, и больно ударил меня по лицу. Это был первый
в жизни удар, так что у меня еще даже не было рефлекса закрыться руками, или
отвернуться, или убежать. Я присел на грязный пол, испуганно-оторопевший, и
смотрел сухими глазами на мамины слезы. Потом она меня обнимала и гладила по
всклокоченным волосам, потом мыла лестницу. Ма-ма мы-ла ра-му.
По воскресеньям мы ходили в гости к папиной сестре.
Перед домом тети Лизы папа почему-то всегда брал меня за руку и улыбался,
поглядывая на балкон. Тетя Лиза и ее дети часто за столом вставляли непонятные
слова, смысл которых я усвоил позже: аид, гой, шлемазл, вейзмир, поц. Если бы
не фаршированная рыба и бисквитный торт с орехами и шоколадом, то ходить мне
туда было бы и незачем. Потому что дети были меня старше и играли в
неинтересное лото. А вот атласа и энциклопедии в доме не было.
В семь лет меня уже ставили на табуретку при гостях.
- Скажи-ка, вундер, а сколько штатов в Америке? - спрашивал очкастый бухгалтер, занюхивая залатанным нарукавником очередную стопку.
И хитровато сверкали зеленые глазенки, еле сдерживая
горделиво-презрительную радость от легкости вопроса:
- Считая Аляску и Гавайи - пятьдесят, - и, не давая опомниться подвыпившим тетям и дядям, я начинал загибать пальчики, - Флорида, Луизиана, Мисиписи…
А когда престарелая пани в шляпке с цветком, завядшем
еще при жизни Пилсудского, туго вспоминала туманную буржуазную юность и жеманно
вопрошала, где имеет место быть Штеттин, я строго поправлял кокетливую пани,
утрируя свой польский акцент:
- Щецином он тэраз ше называ, да и Померания юж не та, а так, одно Поморье…
Восторженные всхлипы гостей были моей законной
наградой и первой пробой самоутверждения в непонятном мире взрослых.
Нет, все же потянулись руки за альбомом. Узнаю:
пыльная шершавая обложка, разрисованная корявыми цветочками рукой малолетней
сестры в нежном возрасте. И нелегкий, как детство. Истлевшие за давностию лет
бумажные уголки не в силах удержать семейное богатство. Ползаю по полу, собирая
и складывая стопками фотографии. Вот, вот она: вундеркинд на табурете!
Самодовольный-то какой!
В первом классе меня считали деревенщиной: говорил я с
сильным белорусским акцентом и одет был в шароварчики, потертые на коленках,
белую рубашку с обтрепанными манжетами и кургузую жилетку домашней вязки. Дома,
с лестницы, я подслушал папин крик в комнате:
- Какой еще костюм?! Да ты знаешь, что первый в жизни костюм я надел только в семнадцать!
Мама уговаривала, повторяя советы учительницы. Через
несколько дней мне купили школьную форму. Вот эту, серую, с октябрятской
звездочкой. Сколько же счастья на лице.
Он вырос в бедной еврейской семье. Его отец, то ли
бундовец, то ли поалей-ционист, не вернулся из лагерей. Мать, полуполька,
временами безработная учительница математики, вытащила на горбу троих детей,
старший погиб на войне. Бережливость была семейной чертой, комплекс борьбы за
выживание сидел и в папе, и в тете Лизе. Когда меня посылали в магазин, он
всегда пересчитывал сдачу. Денег у мамы я обычно просил не при нем. Я вообще
быстро стал его раздражать, почувствовал себя обузой, лишними расходами. Я
перестал проситься в кино, отказывался от сладостей. Даже когда купили
телевизор, сам я не включал его. Помня папины слова, как много электроэнергии
он съедает. Я узнал от него новое слово: лепта. И когда мама начинала мыть
посуду, я бросал уроки и бежал с полотенцем помогать ей вытирать тарелки.
Мама часто ругалась с ним из-за меня. Когда она была в
своем техникуме, если он со мной разговаривал, то отрывисто и раздраженно.
Тогда я погружался в книги и атласы или бежал во двор. Там соседские дети
научили меня разным словам, «жид», например. Не дал Генка велик - жид! И я, как
обезьянка, повторял: Генка - жид!
Однажды, когда мама тайком повела меня в цирк, папа
устроил скандал; столько громких и мерзких упреков я услыхал впервые. Мама
плакала. Тогда же я устроил первую маленькую месть. Я оставил атлас на столе
перед его приходом, раскрытый на странице Ближнего Востока. А в городе Джидда
обвел жирным красным карандашом три средних буквы. Когда родители вернулись, я
гулял во дворе. Была весна, текли ручьи, и я воображал себя Петром Великим, из
песка и камней строил плотины, потом пускал кораблики из пиленой об асфальт
сосновой коры. И, поеживаясь от свежего ветра и тревоги, поглядывал на наше
окно. Когда стемнело, скандал еще продолжался. Подходя к двери, я услышал
громкий финал: не-на-ви-жу! И эту его интонацию я запомнил на всю жизнь.
А вот здесь мне восемь. Одного случая никогда не
забуду. В магазине самообслуживания украл я шоколадку. Спрятал в рукав куртки,
а на контроле тетка, видно, заметила обертку в напряженных глазах. Когда
сбежавшиеся продавцы вынимали «Аленку», меня трясло, как яблоню в колхозном
саду, когда мы воровали недоспелые яблоки. Но за яблоки не было стыдно. А тут
меня отвели к директору гастронома, и начался грозный расспрос. Я машинально
называл номер школы, адрес и бормотал после каждого слова «простите». Не
плакалось, по пересохшим руслам метался сахарский песок. Я представлял, как
меня перед всем классом выведут к доске, как милиционер приведет домой… и как
посмотрит на меня папа. И как ударит по лицу. Я сполз на пол и закрылся руками.
И в глазах поплыли сосновые кораблики… А потом мне в нос ударил нашатырь, и
улыбчивая тетя в белом халате, не то продавец, не то врач, потянула меня за
локоть и довела до лавочки на троллейбусной остановке. И только подмигнула и
быстро зашагала прочь. И никакой милиционер не подошел, а подошел мой
троллейбус. Выйдя на своей остановке, я нащупал в кармане шоколадку и, не
задумываясь, выбросил в урну.
Как-то мама спросила, кого я хочу, братика или сестричку.
Не успел я придумать, как в доме появилось забавное поначалу, но громко
мешающее спать и делать уроки существо - Катька. Кстати, я узнал, что у Кати
фамилия как у папы, а не такая, как у меня с мамой. А спустя пару месяцев мы
наконец переехали в «свою» двухкомнатную квартиру в пятиэтажке. Когда я шел
первого сентября в новую школу, мама предупредила, что отныне у меня будет
новая фамилия, как у папы. Теперь я понимаю, что это была ее последняя
отчаянная попытка заставить его поверить и принять сына. И самая большая
ошибка, стоившая и мне, и ей многих и долгих бессонных ночей.
Фамилия была на -ман. Когда молоденькая учительница ее
коверкала, дети смеялись. Я смущенно краснел и рассеянно улыбался. Но когда
опрятная курносая девочка, в которую я был влюблен, при очередном раскате
класса наклонилась к двум подружкам и, оглядываясь на меня, захихикала, что-то
во мне перевернулось. А спустя несколько дней в потасовке на переменке я
получил в лицо смачный вербальный плевок: жид! А потом и вкрадчивое более
«грамотное»: полужидок!
На третий день моего каменного домашнего молчания мать
пошла в школу и долго говорила с учительницей. Марьяванна меня стала называть
по имени, отчего мне стало противно, но легче.
Еще в классе была странная замкнутая девочка Цейтлина,
толстая, с маленькими белыми ручками и выпуклыми карими глазами, которая хорошо
училась, но никто с ней не дружил. Я спросил, можно ли к ней пересесть, но она
вежливо отказала. И я не понял, почему.
Катьку нянчила баба Марыся, которая перебралась к нам.
Но к весне занемогла и слегла в больницу, откуда уже не вернулась. Это были мои
первые большие слезы. А когда родители были на работе, присматривать за
ребенком должен был я. Сначала соседские пацаны звали на улицу, а потом стали
дразнить нянькой. Все внимание в доме, даже мамино, уходило к Катьке. И лучший
кусок от папы, конечно. И новый портфель мне не могли купить, потому что
сестренка быстро вырастала из ползунков и пинеток. И когда отец однажды наорал
и дал оплеуху за мокрые ползунки, я ушел.
Долго трясся в автобусе, пряча затуманенные глаза,
пока не довез соленый поток до свежей могилки баб Марыси. Ничего не скрыл: и
про удары по лицу и пинки, и про свою новую проклятую фамилию, и про мокрые
ползунки… И, растирая сопли вымазанными в земле руками, сказал, что хочу к ней.
Когда пронизывающе подуло вечером, а слезы застыли
поваренными кристалликами на щеках, я отряхнулся и отхлебнул воды из
намогильной вазы с завядшими нарциссами, и отправился бродить по большому
сумеречному городу. Пересчитав мелочь, сэкономленную на школьных завтраках, я
принял решение. Поехал домой, но в квартиру не пошел, а спать улегся на старом
ватнике в подвале, в нашей конурке, где зимой хранилась картошка. А наутро
уехал в родной городишко, где после обеда уже бросился на шею родному директору
молокозавода. И все-все-все рассказал, и мороженого наелся, и собаки меня
узнали. И было самое счастливое лето.
А перед сентябрем баба Лена купила мне новый портфель
и новый костюм, и еще много чего, и сказала, что все теперь будет по-другому.
За мной приехала мама, и плакала, и по-взрослому спрашивала: хочешь, разведусь?
И я по-взрослому понимал, что передо мной не только моя мама, но и все еще
любящая женщина, которой тяжело остаться одной с двумя детьми на одну маленькую
зарплату. И не хватило духу сказать «да».
Дома царило напряженное молчание, к которому
постепенно все привыкли, и оно уже не казалось тягостным. Когда я оставался
наедине с отц…, впрочем так называть я его уже перестал и вслух, а про себя
обзывал «-маном», так вот, диалоги с ним, не чаще раза в месяц, были на уровне
«где ножницы - на трюмо». Ни с какими просьбами или указаниями он не
осмеливался ко мне обращаться. Игнорирование было обоюдным и тотальным. И это
делало меня взрослым, ответственным и независимым. Словно стараясь это
доказать, я стал отлично учиться и заниматься спортом.
Лет с десяти я начал вести дневник. Чаще записывал
книжные впечатления или ставил оценки фильмам. В кино я бегал с приятелями,
прогуливая школу, но частенько и в одиночку. Покупал билет на дешевый детский
сеанс в двухзальном кинотеатре, пережидал в туалете до начала взрослого, иногда
двухсерийного, фильма, и потом в темноте пристраивался на незанятое место. Так
за школьные годы, высунувшись из окна в Европу, я и просмотрел весь репертуар.
Запоем. Так вот, я заметил, что кто-то регулярно сует свой поганый лисий нос в
мой дневник, и сообразил, что это не гоголевский Нос. Еще я обнаружил, что
мелочь из правого кармана пальто иногда чудесным образом оказывалась в левом.
Ну, что ж, я по-детски воспользовался возможностью «общения». В дневнике я
писал все, что думаю о нем. А в карманы я клал копейки, завернутые в тетрадные
листочки с рисунками, самым пристойным из которых был кукиш. И бесовская
радость покалывала в промежности, когда я видел насупленно-мрачное лицо, а
иногда и задумчивое.
Он, наверно, был неплохим инженером, поскольку выбился
в начальники отдела в своем конструкторского бюро, хотя пятая графа
предписывала только должность зама. Плюс куча авторских свидетельств на
невнедренные изобретения. Чтением книг он себя не обременял, на досуге любил
рыбалку и домашнее хозяйство. Сам мастерил кухонные полочки, стеклил балкон,
чинил утюг. Как же мне все это было неинтересно и противно, как и все «мужские»
занятия! Помогать маме испечь торт было куда как интересней. При гостях за
столом он в который раз рассказывал о безумной поездке, чуть не на подножке
вагона, в Москву на похороны Сталина. Брови его при этом супились, лоб
морщинился от ностальгических воспоминаний, глаза приобретали горделиво-романтический
блеск. Интонация делалась надрывно-элегической. Это был, очевидно, его самый
нерациональный поступок в жизни. О своем еврействе он никогда не вспоминал,
даже при родне. Иногда спрашивал у тети Лизы, где в Минске синагога, и тут же
забывал. Идиш знал не больше меня. Но когда я по просьбе гостей сыпал байками
из еврейской истории или анекдотами, в его взгляде читалось
отстраненно-осторожное изумление и зависть, быть может, пополам с просыпающейся
гордостью.
Так между неуютным домом и враждебной школой текла
подростковая жизнь со скоростью 365 дней в год.
Праздники приключались, когда на Новый год или
Первомай приезжала баба Лена и слеталась прочая иногородняя мамина родня. В
доме воцарялась «трасянка» - смесь русского с белорусским. И буйный народный
юмор: прибаутки, сальные анекдоты, песни-пляски. Мамочка распрямлялась и
выдавала за столом на память очередную басню Крапивы, недаром в юности бегала
по вечерам в театральную студию. Тетка Инка - матерщинница, румяная и толстая,
как бутылка земляничной наливки перед ней, то и дело с хохотом пыталась мне
затыкать уши:
- Ты, шибздик, не слухай пьяных баб!
- Обосралась мне твоя цензура, - насосавшись шампанского, отвечал робкий племянник, перекрикивая застольный гам.
А потом мы с младшей на пару лет двоюродной сестрицей
Алеськой запирались в спальне и начинали перетряхивать весь нехитрый мамин
гардероб. Больше всего Алеська любила наряжать меня. В лифчик напихивались
полотенца, поверх - платье с люрексом. Потом долгий подбор бус и клипс,
соломенная шляпа с утащенным со стола виноградом, и, наконец, лаковые шпильки с
подложенной газетой… Но самый кайф я находил у трюмо: выбор помады и туши для
ресниц я Алеське не доверял.
Наконец, она бежала в зал, где тихой сапой ставила
пластинку с «Лявонихой»… И вот, слегка волнуясь и неумеренно кокетничая,
спотыкаясь на шпильках и придерживая гроздь на шляпе, я под музыку выплывал к
гостям. Рев до икоты заглушал «Песняров», так что я почти не успевал исполнить
заготовленные па. Инка отчаянно изучала носом ингредиенты оливье, хлипкий мужик
ейный кашлял, поперхнувшись масленком. Мама, трясясь, закрывала лицо руками.
Подрастающая Катька, пританцовывая, тянулась ухватить виноград одной рукой, а
другой назойливо приставала за грудь. Остальная родня изнемогала от хохота и била
по спине Инкиного мужа... «- ман» гостеприимно кланялся с вежливо застывшей
улыбкой.
Вот так и проморгали родственнички начало…
Вот они, милые фотки в сепии. Я осторожно перелистываю
ветхий альбом, похожий обложкой на атлас мира, поглаживая Франца по спинке.
Почти никого уж не осталось из той жизни. Баба Лена
ушла рано, в пятьдесят. Помню, как перед входом в онкологическое отделение мы
сговаривались, как будем врать ей. «Бабушке не нужно говорить, что у нее рак, у
нее ведь обычный плеврит». Тогда я еще плохо осознавал потери. После похорон и
поминок я уселся делать уроки. А сейчас вот опять зачесались глаза…
Мы с мамой на фоне Кремля. Мама такая красивая,
стройная, в полосатом приталенном платье, а рядом чудо-я в коротких штанишках,
лет десяти, не больше.
Перед больницей баба Лена успела премировать нас с
мамой за круглые пятерки поездкой в Москву. Еще в купе мамка распустила свои
пышные русые волосы и надушилась «Красной Москвой». Перепало и мне.
В столице мы остановились у тети Брони, сестры покойного
папиного папы, в коммуналке на Таганке. Дальняя родственница в свои за
шестьдесят со скоростью ракеты средней дальности носилась челноком между
коммунальной кухней и столом в убогой комнатенке, тормозя лишь в узком проходе
между вампирным шифоньером и обшарпанным пианино. При этом она нескончаемо
причитала по поводу привезенных гостинцев: надо же, такие деньги выбросили на
торт и арбуз, не могли потерпеть две недели до сезона. За жидким старушечьим
чайком она уморила маму рассказами и расспросами о близких, дальних и покойных
родственниках. А мама из последних сил, через клубы тетиброшиного «Беломора»
упражнялась в учтивости, старательно пряча свой белорусский акцент. Я же,
разнузданно плюясь арбузными семечками, вскоре соскользнул со стула и, не спрашивая
разрешения, открыл пианино. Еще у тети Лизы дети научили меня собачьему вальсу,
и мне не терпелось сыграть его местному жирному коту-кастрату. Кот учуял
вражеской душок этой мерзопакостной музыки и забился под железную кровать.
Сыграв аккордов тридцать и не получив одобрения старших, я вытащил сонно
упирающегося Бегемота на свет божий и, цепко держа за шкирку, прочел ему лекцию
о диетпитании. Мало кто в этом мире правильно воспринимает критику, и, как
водится, я получил когтями по морде. После чего мое остаточное терпение
закончилось, и, с грохотом захлопнув крышку фанно, я воскликнул с пафосом
протянутой руки Кобзона:
- Мам, мы чай приехали с беломориной курить или Москву смотреть?!
Первым делом, по совету тети Брошки, мама повела меня
в Кремль, а потом в мавзолей. Душный август, очередь от Александровского сада.
Через каждые полчаса я стонал как перезревший арбуз на знойной астраханской
бахче: пииисить. Мама отводила меня «под звезды», после чего мы либо теряли
очередь, либо сознательные граждане говорили, что нас здесь не стояло. Им же
все равно было, за Лениным или за колбасой. Когда мы уже подползали к трибунам,
я внезапно громко заявил, что хочу какать. На усталый умоляющий взгляд мамы я
ответил так, что вздрогнули и трибуны:
- Да срать я хотел на этого дедушку, ты мне бассейн «Москва» обещала!
И, весело подпрыгивая и пригибаясь от подзатыльников,
я зашагал к метро. По дороге я утешал мамку, что скажем всем, что Ленина мы
видели в гробу - я ж его, родного, спросонья узнаю - по октябрятской звездочке,
ну никто не догадается.
У кассы бассейна мама познакомилась с красивым высоким
дядей Дато. Он много и весело говорил со смешным акцентом, рассказывал о
Тбилиси, угощал нас шашлыком и мороженым. Но я бдительно напоминал о сеансе в
бассейне. У входа мы разделились, мама пошла в женскую раздевалку, а дядя Дато
и я - в мужскую. В воде мы радостно встретились и завизжали, как дети капитана
Гранта. Скользкими лапками я забирался на грузинские шерстяные плечи и с визгом
ошпаренного кота плюхался в голубую хлорку. Когда я выбивался из силенок, то
вис у Дато на шее, отдыхая. Вокруг степенно плавала мама, полу-брассом,
стараясь не наглотаться, и умиленно-загадочно улыбалась.
После бассейна мы долго гуляли втроем по городу,
причем Дато иногда одной рукой робко обнимал маму, на второй же висел я,
почесывая нос о его волосатые пальцы. Но я был уже большим мальчиком и не
сказал вслух, как бы я мечтал иметь папой Дато. И прощаясь вечером, долго не
мог разомкнуть ручонки на его шее, а мама стояла, отвернувшись, потом подошла,
поцеловала нас обоих в лоб и сказала: «Спасибо за все, но… сам понимаешь…» И
каждый понял свое. Потом я долго вспоминал Дато, но я был уже большим
мальчиком, и поэтому никогда вслух. Да-да, это он сделал фотографии.
В музей Пушкина на Волхонке мы ходили уже без него,
потому и фотографий нет, только открытка с Давидом Микеланджело. Каждый раз,
бывая в Пушкинском, начинаю с Итальянского дворика. Тогда, в первый раз, помню,
остолбенел. Встреча с идеалом. Неважно, что это всего лишь слепок или копия.
Давид ангела Миши. Я ходил кругами, присаживался на скамью, взбирался на
угловую лестницу палаццо Барджело и пожирал глазами своего обнаженного
холодного принца. Я намертво впечатывал в память линию римского носа, свободное
изящество рук, каждый изгиб его совершенного тела. Пока мама, семеня за
гидессой, ходила в гости к Ренуару, Дега и Сезанну, стараясь не перепутать окна
Мане и Моне, я мечтал дотронуться до его ступни. Или приволочь подъемный кран,
подняться в люльке и заглянуть в лицо надменного кумира, прикоснуться к
гипсовым кудрям и провести пальцем по его шее.
Держу в руках черно-белую открытку: холодный и вечный
эполиман, праща, которая так никогда и не выстрелила.
А вот от дневника остались лишь ошметки. Когда-то под
настроение большую часть листов я вырвал с мясом. Некоторые стихи, слава богу,
пожалел. Уцелели и немногие отрывки «публицистики».
Моя нелюбовь ко всему еврейскому тогда была в апогее и
неожиданно привела к белорусской мове и культуре. Неожиданно даже для мамы,
которая, хоть и говорила по-белорусски в быту, на работе и в городе обычно
соблюдала «городские» правила. По-белорусски могли говорить только крестьяне и
недобитая узкая прослойка творческой и гуманитарной интеллигенции -
«пісьменнікі». Пролетариат же, комплексуя и чураясь «колхозности», старался
говорить по-русски, детей отдавать в русские школы, а в итоге - «трасянка» даже
в третьем поколении, не дву-, а полуязычие. Унижение и самоуничижение
белорусскости было в моде. Меня восхищал этот грубовато-селянский певучий язык,
который отчаянно сопротивлялся официально-социалистическому слиянию наций в
обывательском море национального нигилизма. Я ненавидел искривленные ухмылки
псевдокультурных технарей и торгашей с их презрительными языковыми
комментариями. Меня возмущали еврейские фамилии под газетными доносами на
«недобитых националистов». И что, платой за многовековое гостеприимство в
нелегкие для детей Сиона времена было пренебрежение языком и культурой,
нежелание знать истинную, не менее трагичную, чем еврейская, историю этого народа?
И когда каждый еврей, от конъюнктурного ли мелкоумья или партийной
убежденности, старался внести посильный вклад в русификацию, я чувствовал себя
антисемитом.
Все вокруг пожимали плечами, видя меня с книжкой
Богдановича или Купалы. А вскоре стали находить черновики белорусских стихов. К
маме, особенно при «-мане», я часто обращался по-белорусски. Так я пренебрегал
русским - этим бездонным омутом на белорусско-еврейском пограничьи. А еще я
где-то услыхал, что в шестнадцать лет смогу сменить фамилию. И я набрался
терпения.
Когда мне было шестнадцать и на дворе стояли трескучие
январские каникулы, меня послали в Мозырь, на родину «-манов», на свадьбу, -
идейка тети Лизы. Новобрачных я не знал, это была дальняя еврейская родня. Но
по приглашению никто из Минска поехать не смог. Я был делегатом.
На вокзале утром меня встречала еле знакомая по дому
тети Лизы сухонькая старушка Фира Моисеевна. Привезя к себе, она меня
смачненько накормила форшмаком и вызвала по телефону некоего Яна.
- Роспись ближе к вечеру, а Ян тоже имеет каникулы, он мальчик из интеллигентной семьи, покажет пока город, или дома сидеть? - ее местечковый акцент будил во мне этнографа и приступы еле сдерживаемого хохота.
Я ожидал увидеть маленького толстого очкарика с
перхотью. Вошел мой ровесник, длинноволосый сероглазый блондин с рыжинкой, на
полголовы выше меня, с породистым семитским профилем и, застенчиво улыбаясь,
пролепетал:
- А я тебя еще вчера ждал.
- ?!..
- Что ты удивляешься, о тебе тут все родственники трещат, как о столичном вундеркинде и красавце; чуть не передрались, кому ехать встречать. Так чтоб никому не обидно было, послали Фиру Моисеевну, дай бог ей здоровья.
Я подумал о мальчике: мама у него или папа…, а потом
прочувствовал себя столичной штучкой и, снисходительно улыбаясь, сказал:
- Тогда веди.
Пока Ян суетливо помогал мне напялить пальто, Фира
Моисеевна без умолку трещала, давая ему ценные указания, куда он должен меня
сводить. Он нетерпеливо кивал, пока мы, наконец, не вывалились со смехом в
слякотную местечковую оттепель.
До войны Мозырь был еврейским городком. Ян
рассказывал, что многие его жители другого языка кроме идиша и не знали.
Вернувшиеся из эвакуации большинства уже не составляли, но и сейчас вторым
языком на улицах и в магазинах был идиш. По парку степенно прогуливались
забавные пикейные жилеты в зеленых широкополых шляпах, которые улыбались,
поравнявшись, зимним блеском очков в роговых оправах. «Ваш Ицко опять не
поступил? Проклятые два процента… Сарочка, герц, вот это хохом!»
Город карабкался по крутым холмам, вздымавшимся над
правым берегом главной реки Полесья - Припяти. Ян затащил меня на длиннющий
мост, откуда просматривались речные старицы, заросшие ивняком, зажатые льдом
катера да пристань, похожая на ресторан.
- Эх, если б ты летом к нам приехал, - рефреном твердил Янек после каждой тирады о любимом городке, - мы б с тобой и на рыбалку на нашей моторке съездили. Лещи - во!
Я недоверчиво сдвинул его расставленные руки, как
гирьку на весах.
- А белый песочек на пляже мельче сахарного….
И я угрюмо посмотрел на бескрайнюю реку с темно-бурыми
полыньями и тоскливо заснеженными берегами.
- Мой родны кут, як ты мне мілы! Забыць цябе не маю сілы… - с неожиданным пафосом продекламировал он из Якуба Коласа, перегибаясь через парапет, и добавил, словно извиняясь, - дома этого не поймут.
Потянул свежий верховой ветерок, и я громко хлюпнул
носом, роясь в карманах. Ян вытащил свежий голубой носовой платок, аккуратно
выглаженный вчетверо. Я присмотрелся к орнаменту и с удивлением обнаружил в нем
буквы иврита.
- Подарок богатеньких родственников из Тель-Авива?
- Сам вышивал, - без тени юмора и смущения ответил Янек. - Дарю.
Я уважительно вытер нос краем шарфа, а платочек
бережно положил в карман. Что-то растаяло. Наст под нашими ногами.
Потом он засыпал меня вопросами о Минске, а я с
удовольствием рассказывал. Ян мечтал поступать в институт, увлекался историей
Великой французской революции. Я запугивал его датами «исторических» пленумов и
цитатами из «классиков». Пока мы не оказались на гомонливом рынке.
Спутник подвел меня к старому дяде Изе, который налил
нам из бочки по стаканчику красного молдавского. Потом тетя Песя из Канева
нарезала нам соленый арбуз. А лучше паляндвицы, бережно разворачиваемой из
марли и нарезаемой тончайшими листками, полупрозрачной и переливчатой, как
радужная форель, закуски в мире нет! «Хая, этот шлемазл из Минска не гой,
отрежь ему еще»,- слышалось от незнакомой торговки. Как будто все здесь меня
знали, и знали, откуда и к кому я приехал на свадьбу.
Еще по паре стаканчиков, и мы оказались в пустынном
парке с застывшими аттракционами.
- Только не говори, как жаль, что сейчас не лето, - крикнул я, усаживаясь в ржавую люльку чертова колеса.
В ответ раскрасневшаяся не то от вина, не то от волненья щека легла мне на воротник.
- Садись, поедем!
- В зимнем парке тополя так грустны…
И, неловко обнявшись зимними пальто, под которыми
грели друг другу руки, мы на чертовом крутились колесе…
На свадьбе меня опекала Фира Моисеевна в белом
кружевном воротничке. С преувеличенным сознанием ответственности за
представительскую миссию она десятки раз шепотком повторяла подходившим гостям,
чей я сын, внук, племянник и далее, скользя, карабкалась по сучкастому
генеалогическому древку, путаясь в ветвистой кроне, пока не дергала за лацкан:
познакомься с тетей Стысей-Раей-Голдой-Рахилькой, познакомься с дядей
Йосей-Соломоном-Яшей-Борей.
Наконец поднялся гудеж: приехали молодые. Невеста
менее всего походила на Двойру Крик - худенькая миловидная девчушка с прямой
смолью волос под коралловой шляпой с вуалью и в коротком европейском костюме
алого атласа. Потом была очередь из поздравлений с конвертами. В нужный момент
тетя Фира вытолкнула меня к новобрачным, так что я еле успел достать не очень
пухлый, но очень измятый конверт с «искренними поздравлениями из Минска».
На сцене ресторации вольготно расселся квинтет в
черных жилетках и кипах. Короткая пухлая дама со скромными жемчугами в пять
колец на нескромном декольте затамадила в микрофон. Тосты перемежались
музыкальными наигрышами. «Слово имеет Ицхак Шнеерсон из солнечной Молдавии…»
Хав-ва На-ги-ла, Хав-ва На-ги-ла… «Дети мои, счастья вам полною чашей…»
Драндер-миндер шулем ахулем, а хуля…
Мы с Яном как родственники дальнего радиуса, оказались
в конце стола, в компании нескольких неосторожно брошенных недолеток. После
третьей мы уже дружно заглушали тосты еврейскими и политическими анекдотами.
Пока педагог Фира Моисеевна не увлеклась наливочкой и подружками молодости, она
время от времени цыкала на нас. Но когда начались танцы - ох уж эти запальчивые
танцы ашкеназим! - под столом в ногах началась какая-то мелкая сучь, я не мог
их унять. И когда Янек и компания потянули меня в круг, ноги сами рефлексивно
затанцевали «Семь сорок», руки машинально сбросили пиджак и разухабисто
уперлись в грудки, напрасно ища пальцами края жилетки. Неужто гены выстрелили?
Два часа, с перерывами на молдавское красное.
Глоток свежего воздуха на крыльце, укрытом вечерним
ледком, и первый несмелый поцелуй Яна в беззвездной тишине под шум доносящейся
из окон чужой свадьбы. «А это свадьба пела и плясала, и крылья эту свадьбу
вдаль несли…» И снова танцы до изнеможенья, и красное до головокруженья. И
первое признание, дрожащее от холода в сугробе… А потом ночь застенчивых
смущений и несмелых преодолений на раскаленном тесном диване в кухне Фиры
Моисеевны.
Полдня до моего поезда мы шатались по кривым улочкам
уездного центра и не могли наговориться. Мы зашли в книжный с казенной
вывеской, из-под которой по-нэпмански торчали выцветшие незакрашенные уши
бакалеи Цукермана. Я выбрал самый толстый Атлас Мира и подарил Яну. А потом
рассказал, как деньги заработал летом в питомнике, подстригая кусты
полуметровыми ножницами и бегая с культиватором за брыкливой кобылой. Громкий,
с захлебом до икоты, его искренний смех был лучшей наградой. Но открытие мое
было в какой-то предельной, нет, беспредельной, нет, запредельной искренности и
доверительности этой вспыхнувшей дружбы. Как согревали переплетение озябших рук
и блики серых глаз!
Первый несознательный coming out был на скользкой
ступеньке плацкарта - долгий поцелуй на глазах у раскрывшей рот проводницы.
Потом, конечно, были письма. С сентиментально
вложенными уездными васильками. Последнее пришло из Хайфы, без васильков.
Так просто был разрушен антисемитский Карфаген. На
моем письменном появились Бабель и Мандельштам, Ильф с товарищем и
Шолом-Алейхем. А однажды я затащил маму в Яму, так зовут это место те немногие,
кто его знает. Это страшный серый памятник на месте минского гетто, обрубленный
монумент с шестиконечной звездой и еврейскими надписями. Стоит он не на холме,
не на Кургане Славы, а на дне огромной воронки с мощеным дном. А вокруг
многоэтажки, дети в фашистов играют. Говорят, это не власти его поставили, люди
сами деньги собрали. «Своди сюда папу, ну пожалуйста». Я повел. Он долго разглядывал
«иероглифы» на граните, потом пробовал качество дерна на откосах, молчал. А в
троллейбусе начал историю о поездке в Москву на похороны Сталина. На полдороги
я сошел и отправился в кинотеатр. Он еще пытался дать мне денег на кино…
После школы я нагло и безмозгло полез со своей
фамилией на самый престижный факультет БГУ. Четверки по истории СССР было
достаточно для шлагбаума. Отложив «Правду», папа сказал:
- Если пострижешь свои битловские патлы, возьму к нам в бюро чертежником.
- А волосы при чем? - заметалась мать.
- Ты головой думаешь? У меня кандидатский истекает в ноябре, в партию принимать будут.
Через неделю я тайком устроился рабочим на конвейер
обувной фабрики.
Подъем в шесть тридцать, сонный завтрак, газовая
камера икаруса, смена в восемь. Быстро набил руку. На работе я хитрил: минут
двадцать соседка по конвейеру сбрасывала мне сандалики с ленты в коробки, я
успевал прочитать главку из Краткого курса, потом снова к станку резать
микропор. Через час наверстывал. После работы летел на курсы английского или на
подготовительное отделение. А по ночам в глазах сандалики, плывущие по
конвейеру…
На следующий год я поступил в московский вуз и больше
не вернулся. С тех пор раз-два в году бываю в Минске. Спрашиваю о здоровье,
рассказываю о работе. Катька подарила папе внука. Теперь он образцовый дедушка,
даже слишком сю-сю. На пенсии, но работает, чтобы подарки внуку делать. Только
вот приболел что-то.
- Кать, ну как дела у папы? - от, стерва экономная, сама по межгороду не позвонит.
- А ты знаешь, тьфу-тьфу, ничего. Операция очень помогла, остальное лечение тоже успешно. Неделя, как ничего ему не болит, вчера на работу вышел. Да он и нас с тобой переживет! - любимая доченька, хоть бы радость в голосе изобразила.
- Как мой любимый племянник?
- Дедушка его повел смотреть какую-то яму. Про Франца-то что молчишь?
- Слышь, как лает? Это у него мячик между стеной и батареей застрял, зовет на помощь, - я закрыл окно, чтоб не мешал собачий лай. - Ой, Катенька, кажется, обошлось, обделались легким испугом. Свозил его в другую клинику, снова рентген, всего общупали, сказали, доброкачественная, только в месте неудобном. Я не верил. Но вот неделя интенсивной терапии - опухоли как не бывало. Жрет как гой на еврейской свадьбе, и хвост пропеллером. Даже подраться во дворе уже успел!
- Слушай, что за поебень они нам устроили! Пойду-ка, приму красненького…
Орхидеи в алюминиевой кружке
(Московско-сочинская фантазия в
стиле рококо)
Большие глаза цвета молодых побегов можжевельника, а может и кофе со сливками, длинные и совсем не загнутые по забывчивости природы ресницы, налитые вишневым соком губы и нос Нефертити. Остальные детали портрета оставляю на воображение читателя, сообразуясь с его собственными представлениями об идеале. Позволю себе только рекомендовать такие ни к чему не обязывающие ямочки при жемчужной улыбке и родинки: одна на левой щеке, другая, для разнообразия, на правой ключице. Хотя вот еще: матовая кожа цвета белого шоколада «Таблерон».
Теперь давайте вместе выберем место действия. Согласитесь, что для романтической истории с возможным драматическим исходом нужны сочные краски природы и утонченная обстановка. Как у Шекспира, например, который Ромео и Джульетту знакомит на балу в одном из веронских замков, а не посылает их в ПТУ при цементном заводе соц-городка Усть-Кыкса. Или вот благородный Оскар Уайльд видит своего Дориана в великолепии лондонских салонов, а не в коровнике колхоза «Путь Ильича» Ленинского района Ульяновской области. Итак, договорились: что-нибудь романтическое и не без роскоши.
Подойдет средневековый замок на скалистом островке в Средиземноморье. Или уютный домик с видом на Булонский лес. А может, хижина из пальмовых листьев на Таити? Наконец, чем плохи многокомнатные апартаменты на Кастро-стрит в Сан-Франциско или дворец раджи на Малабарском берегу? Выбирайте. Читатель имеет право на фантазию. Только не советую искать героев нашего рассказа в московской коммуналке. Они там больше не живут.
Итак, лирический герой, чей образ читатель с воображением волен отождествить со своим Я, поздним летним вечером возвращается с чудесной дружеской вечеринки в одном из великосветских клубов Вест-Сайда к своему милому очагу с видом на Булонский лес. Запах бодро «Вдовствующей Клико» едва не перебивает терпкий аромат «Живанши». Он, то есть Вы, небрежно распахиваете дверцу новенького мазератти, удовлетворенно погружаетесь в мягкое кресло пурпурного бархата, достаете пачку «Бенсона с другом» и неспешно прикуриваете от серебряной с перламутром зажигалки, смутно припоминая, что это подарок бывшего фаворита. Уверенной рукой Вы заставляете плавно тронуться мерседес последней модели и через минуту уже мчитесь по утопающей в огнях Кастро-стрит.
И вдруг впереди Вы замечаете группу хулиганов, избивающих ногами тело в белой тунике. Вы резко тормозите, выпрыгиваете из серебристого ломборджини, на ходу сбрасывая пиджак от Кардена, и несколькими ударами а ля Сталлоне заставляете подонков исчезнуть бесследно и постыдно.
Вы наклоняетесь над бездыханным телом, потом бросаетесь в ближайший бар за водой, брызгаете ему в лицо. И Лицо медленно оживает: сначала разжимаются губы, затем вздрагивают веки, и сквозь густые жалюзи ресниц на Вас полуслепо и непонимающе смотрят огромные изумрудные глаза. Цвета лужайки перед Вестминстерским аббатством. Из рассеченной губы сочится кровь. Вы достаете белый кружевной платок и осторожно ее промокаете. Алая роза на снегу Монблана. А к синякам приложите кусочки льда из кувшина богемского стекла. Можно, конечно, из серебряного ведерка из-под шампанского, но сами понимаете…
Вы еще машинально водите пальцем по родинке на щеке, когда вдруг Лицо оживает и улыбается, играя ямочками, и глаза благодарно блестят. Обнимите же и помогите подняться, посадите в черный роллс-ройс и не спрашивайте, куда отвезти. Везите к себе! Не отвлекайтесь от дороги, не разглядывайте его профиль. Будьте уверены: рядом Нефертити. Открывая дверцу кадиллака, протяните ему руку, и по мраморной лестнице поднимитесь в свой Тадж-Махал. Не позволяйте слугам проводить его в ванную комнату, сделайте это сами. А по пути не забудьте, ради бога, о второй родинке на ключице. Поцелуйте ее! А затем полезайте вслед за ним в ванну, не снимая костюм от Валентино. Пусть он Вас там разденет. А Вам ничего не надо делать, только тонуть в бездонной зелени глаз, как хвойная вода вокруг...
Умоляю, не затягивайте медовый месяц на одном месте, даже если это сказочный замок Иф на дивном острове Монте-Кристо. Не доите горных коз на отвесных скалах. Закажите билет на Таити, но не слишком торопитесь туда. Купите сначала на аукционе Сотби пару-тройку картин Гогена, повесьте их в готическом полумраке замка и смотрите не реже трех раз в день, мечтая о Таити. Когда начнете сходить с ума, поезжайте.
По приезде тщательно проверьте качество пальмовых листьев на крыше хижины: не протечет ли во время тропического ливня. Не платите хозяйке вперед, а вместо сороковки тихо ввинтите сотку. И вы увидите, как при ярком свете заиграют ланкийские смарагды и мейсенский фарфор. Не поленитесь найти в затхлой тумбочке алюминиевую кружку реальности. Погрузите в нее на рассвете охапку невыносимо-белых орхидей вашей мечты.
Но самое главное: когда впадаете в нирвану, закрывайте дверь на замок. Иначе однажды на рассвете в вашу хижину постучит мент под предлогом проверки паспортного режима, а с ним под пальмовые ветви ворвется банда дружинников, гогоча и матерясь. И учинят они вам гадкий допрос, и позовут хозяйку, напуганную, но уже злую, и сорвут с засиженных тараканами стен репродукции Гогена, и, пиная, запихают в отнюдь не фамильный склеп на колесах. Но ничего не докажут, и от злобной досады только будут мстить мелкие бесы письмами на бланках и соседскими сплетнями.
Расправьте плечи, поднимите голову, утопите руку в
платиновом шелке его волос и с улыбкой скажите: «Что-то в Сан-Франциско сегодня
неважная погода». Потом выбросьте завядшие орхидеи, налейте в алюминиевую
кружку водки и выпейте вдвоем.
Еду я на
своей крутоватой тачке. Ну, не сильно крутовата - так, японка, праворукая. По мобиле говорю, не так чтоб для понта,
ну типа по делу. Мобила Нокия, между прочим, последней модели, не Моторола ж
сраная. А слева собак мой сидит, Борька. По фамилии Шнауцер. Он по делу едет,
конкретно. На Птичку, за новым ошейником. Старый в драке, козел, потерял. Вот сидит
теперь с веревкой на шее. Ну, закуриваю - не, не парламент - это для крутых и
платных, закуриваю скромно, мальборо, короче. Кондишн так включаю. Не, не
жарко. А что ж я, полштуки сверху за так отдавал? Я ж не лох.
Чё-т зажали
меня слева КамАЗ, впереди троллейбус, еду медленно. А в заднем окне троллейбуса
заяц нарисовался, лыбится. Чё лыбится-то? А-а, тачка нравится. И собак
прикольно сидит заместо водилы, серьезный такой. Ну, я так хамелеоны снимаю,
французские, в итальянской оправе – все равно на фиг плохо в них вижу, и,
значит, подмигиваю парнише. Ну чё я в том телевизоре разглядеть могу? Ну
беленький, на троллейбусе ездит, студент наверно. Прикид такой, не ахти.
Короче,
выходит он на Птичке. Ну и я паркуюсь. Догоняем мы его с Борькой возле бабки
нецивилизованной, что у входа котят реализует. Пацан к корзинке наклонился,
жопка – кулачок, джинсики турецкие, с рынка. И Борька нагло рожу свою бородатую
в корзинку, оттащить не могу. Койот мохнорылый, это он котов не любит, а котята
у него другие животные. Они ж не шипят и по носу не царапают. Он их нюхать
любит, короче, лизать он их стал. А заяц лыбится и по голове Борьку гладит. Ой,
а рот у него какой спелый! Майчонка то мокрая под мышками. Всё лыбится, а
как-то не по-блядски. Натурал, что ль?
Хрена я Борьке
котенка куплю, чё я потом с ним делать буду? Надо было пиджак снять, я ж теперь
качаюсь, раздеться не стыдно, и майка не версаче, но все же бенеттон.
- Слышь,
пацан, ты поводок не подержишь две секунды?
- Это вы
мне?
- Ну не
бабке ж.
- А он не
кусается?
- Тока если
ты его укусишь.
Он хохочет и
поводок берет. Не, не натурал, эти козлы так не щурятся.
Я пиджак
снимаю, отхожу к тачке, бросаю. Сигнализация с центральными замками у меня
клевая. Даже зайцу за пятьдесят метров сигнал закрытия был слышен. Все ж тачка
у меня классная. Когда к себе в Клин приезжаю, пацаны во дворе торчат. Там я
крутой. Это здесь, в Москве, снобы одне, если не на мерине и не на паджеро, так
в баре и не поздороваются. А в Клину-то каждая собака кланяется.
Как-то
плохонько для москвича пацанчик одет-то. Небось, и на пивко нет.
- Ну че,
парень, котенка в подарок хочешь?
- Да нет,
что вы, куда я его дену в общежитии.
- А кого
покупать тогда надумал?
- Да никого,
я тут подрабатываю по выходным.
- Продаешь
чего?
- Аксессуары
для котов и собак.
- Эт
ошейники, что ль?
- Есть и
ошейники.
- Ну, веди
тогда на точку, посмотрим твой товар.
За прилавком
стоял пацан лет двадцати, морда смазливая, а сам хилый, в очках и небритый.
Студент. Так настороженно на меня посмотрел, кого это напарник привел.
- Сань, ты
что опаздываешь? Мне ж за товаром смотаться нужно.
- Да принял
я уж товар. Все в боксе. Ты, давай говори, чего поднести. А вам какой ошейник?
– эт он ко мне повернулся, деловой
такой.
- Да я в эти
эсэмки не играю, - шуткую, мол, - а Борьке черный кожаный, с блямбой.
- С какой
еще блямбой? – встревает небритый.
- Табличку
надо, чтоб телефон нарисовать. Кобелина ж как за сучарой какой увяжется, так
ищи-свищи.
- Есть такой
в боксе, - белобрысый ухмыляется, - подождете, пока сбегаю? Или могу проводить,
чтоб сами выбрали, метров двести отсюда. Завоз большой, есть из чего…
Ну какого я
стоять тут буду. Толкают со всех сторон. Борька в стойке уже на ротвейлера из
соседнего ряда. Да и боксик – это уже помещение… А может, заяц и неспроста?…
- Веди
давай.
- Сань, ты
прихвати намордников коричневых, ножей несколько тримминговых и, пожалуй, пару белых мисок на штативе, - сказал
небритый так важно, а потом че-то на ухо ему добавил и по шее потрепал как-то
нежно, не по-натуральски.
Вырвались мы
из толпежу. Ну я так парламентом угощаю.
- Нет,
спасибо, не курю.
- Эт бээф
твой, что ли? – я решил, хули менжоваться. Да так да.
- Да нет,
просто друг.
- А
тусуешься где? В «Обезьянах»? В «Шансе», в «Казарме»?
- Да некогда
мне, и финансы не позволяют.
- Студент,
что ли?
- Ага,
поступил, с первого сентября в МАИ буду, на первом курсе, - довольный такой.
Так, думаю.
Полтинника в баках многовато, а разменять негде. А хотя рублей достанет. Эт,
конечно, не солдат немытый. Но больше штуки все ж не тянет.
Открывает
бокс, лязгает скипучей дверью, лампочку зажигает.
Я говорю,
дверь закрой, псину отпущу, чтоб не выскочила. Он, такой послушный, закрывает.
Стеллажи по бокам, барахло всякое собачье. Коробками проход заставлен. Во, на
коробках будет классно!
- Вот слева
ошейники, выбирайте. Может, еще че понравится: поводки брезентовые, очень
прочные. А вон там …
- Выбрал,
выбрал. Ты мне нравишься, - и руку меж лопатками кладу. Запах молочной кислоты
в нос ударяет, аж зубы сводит от оскомы.
Он резко
поворачивается:
- Не надо, я
не такой.
- Я не
такая, жду трамвая… - достаю две пятисотки.
- Да нет,
что вы…
Покраснел.
Еще лучше стал. Бровки насупил. Ручонками меня слегка отодвигает. Хуй с тобой,
золотая рыбка, вынимаю полтинник с ихним Грантом, протягиваю. Другой рукой
резинку в кармане брюк нащупываю. А он мне свои зубы ровные, как дирол,
показывает:
- За ошейник
сто пятьдесят, у меня сдачи не будет. Пойдемте, может друг мой уже наторговал.
- Так этот
очкарик твой бээф?
- Да нет. Я
другого человека люблю.
- Вот и
купишь другому подарок на пятьдесят баков! Раздевайся.
Блин, даже
искры в этих зенках не мелькнуло. Сплошной дирол. Душно в контейнере, струйка
пота побежала по его тонкой шее. Разволновался, наверно. Вынимаю Франклина.
Стоит, бля буду, стоит он того!
- Так вы
выбрали? А то мне пора к прилавку.
- Я тебе
сотню зелеными даю, заяц, и можно даже без траха, только сыми портки, ну хотя
бы с меня, - разжимаю фольгу с резинкой в кармане и прикладываю палец к губам.
Во рту все
пересохло. А под мышками взмокло. Как я его хочу! Блин, да любой красавчик из
«Центральной станции» снимет корону за такие бабки.
- Не смогу,
не современный я, - лыбится как-то виновато, не нахально, и дверь приоткрывает.
У меня
больше нет с собой. Но жизнь на этом не кончается. Смотаюсь домой за бабками.
-
Ско-о-олько?!
- Если
больше ничего не выбрали, то сто пятьдесят рублей. Держите пса, я открываю.
Духота здесь, однако.
Борька со
скуки начал грызть уже ремень какой-то. Надеваю первый попавшийся ошейник,
пристреливаю к поводку. Саня распахивает дверь.
- А может, вечерком на дискотеку вместе? –
последняя попытка, хотя секу, что безнадега.
- Вы такой
красивый и мужественный, вы там найдете сотню таких, и без денег. Зачем я вам
там?
- Так
пойдем? А хочешь в ресторан, я плачу.
- Не могу,
вечером я на связь выхожу с другом, по аське.
- А он где?
- В Германию
на заработки подался, зимой приедет.
- И ты…
полгода ждать будешь?!
- Всю жизнь
ждал, так уж полгода подожду, - усмехается, светлый, - потому что люблю.
Блин. Типа
как в кино. Любовь.
Така-така-така-так
– мобильник на поясе заверещал.
- Как себя
чувствуешь, дорогая? Купил, еду домой. Борьке нравится. Разве долго? Я скоро.
Да, да, буду осторожен. Целую, дорогая.
Отключаю.
Блин, да пошла ты на хуй! Я тоже любви хочу.
- Сань,
деньги возьми.
- Да тут же
сто пятьдесят зеленых. А ошейник стоит…
- Бери, пока
дают.
Посмотрел он
сквозь меня куда-то далеко, не ближе, чем в Германию. Пока Борька меня отвлек
перебрехом со стаффордом, он в толпе рассеялся, как сигаретный дым. Нашел я
точку, очкастому дал – не, не по морде – сто пятьдесят рэ дал.
Домой еду.
Мозги гудят. Чувство, будто кинули. Как лоха клинского. Скажу дуре, что в Клин
срочно смотаться надо типа по делу. Вечерком так в баре нажрусь и не такого еще
пацана себе возьму.
***
- Так вот, дорогие мои собуты-ы-ыльники, что водку пьянствуете третий час за мой счет… Ой, башка трещит… Пять пацанов уже предлагались за вечер, один бля модельней другого. А вот взгляда белобрысого ни у кого… ни у кого… ни у кого… Смотрели на меня, как на президента, как на Гранта или Франклина, глазищи пустые, как этот стакан из-под, как его, сока. А я вошь клинская! Тридцатником по башке стукнуло, а ни хуя в жизни светлого и не было. Бабки, бабки. Перед одними прогнуться, жопу лизнуть, других кинуть, на хуй послать. Бабки, бабки. Засосали московские бабки. Все на них, все из-за них, и себя ж за ними не ви-и-ижу. И вы, недорогие мои радости, за гребаной зеленью меня не ви-и-идите. Видно, зеленым я стал, какки… бррр… как ки-ки-мора. В болоте живу. В каждом теперь Саньку искать буду. Водяру буду жрать… и каждую субботу на Птичку ездить, чтоб хоть издали на него посмотреть. На троллейбусе буду ездить. Саньку буду искать, своего. Да ты, наливай, как там тебя, качок, уплачено. Твое здоровье, бррр… А знаешь, спортсмен, ща берем тачку, едем к тебе… У тебя есть где? Сотня зеленых, окей? Эй, официант, счет!
Звонок с исторической Родины, столицы самого братского
незалежного государства.
- Витька, ты? - узнал я голос.
- На празднование-то приедешь?
- А чё отмечать-то? Очередную победу вашего больного
директора совхоза над здравым смыслом?
-
Обижаешь. Батька совхоз родной в обиду не даст. До уровня столицы поднял. А
потом и страну до совхоза опустил, - и он захохотал так, что я понял, как ему
не смешно.
- А я только из отпуска. Тоску лечил на турецких
курортах…
- А двадцать лет назад, блин, ты что лечил, уже не
помнишь? А двадцать лет нашего знакомства?
- А-а-а…
- Денис, кстати, женится. Если успеешь до субботы,
попадешь на свадьбу.
- Ну, раз так все сплелось, приеду.
Странно, но в моей жизни эта венерическая история следа
особого не оставила, кроме знакомства с Виктором. Хотя понимаю, почему так живы
эти воспоминания у моего минского друга. У меня до сих пор его дневник
хранится. Примечательная история.
***
Пошел Виктор на медкомиссию, анализы сдавал, как
положено, справка нужна была для заграницы - время-то было застойное. Звоночек
через несколько дней на работу: Гончарик? Убедительнопросимсрочноявиться в КВД,
ул. Прилукская, кабинет № и неприятная такая фамилия Хейфец. Молча записывает,
а по коленкам уже струится. Может, порядок такой, утешает Витек себя, а может и
трипачок еще один, ну хер с ним, переживем. Хотя не капает. Ошибка -
разберемся.
Назавтра отпрашивается с работы. А начальником соседнего
отдела его папаша. Так и так, говорит ему Витя, если что, подумай, как с
больничным быть, тот курит нервно и матерно кивает.
Входит Витек в кабинет. Навстречу выбегает маленький
типичный хейфец и, потирая ручки, сообщает с нескрываемым удовольствием, что RW у него положительная,
ошибкамаловероятна, ноещеэкспрессанализсделаем. Раздевайся. Витя не был
юдофобом, но тут антисемитская аскарида шевельнулась на дне дрогнувшей души. А
молоденькая медсестра каждое его движение бесстыжим взглядом сопровождает. Ну,
Витек ей и отомстил: повернулся задом и резко снял брюки вместе с трусами, при
этом отклячив задницу. Пока раздевался, она, потупив ярко раскрашенные очи
долу, заполняла формуляр своим по-медицински корявым почерком: писанина для
врачей первое дело. «А24годаполных? Аместоработыидолжность?» - пыталась она за
бесстрастной монотонностью скрыть свой мелкий плохо скрываемый интерес.
Маленький взъерошенный Хейфец нетерпеливо бегал в ожидании прикосновения к
гениталиям. Наконец добрался, наклонился так, что очки поймал уже на выпяченной
губе, долго вертел в руках игрушку, и угрожающе прошепелявил тогда еще
малопонятное: «шанкр не просматривается, но это может быть и вторичный...»
Потом поковырялся в заднице, потом по всему телу искал какую-то сыпь, пока
вдруг радостно не закричал, разглядывая подошвы: «папулы, еще папулы, пиши,
милочка: папулезная сыпь!»
Затем Витю сводили на контрольный анализ: четыре креста
- это приговор. А по законам советского времени это принудительное лечение в
стационаре 52 дня. Только разрешили позвонить матери и сказать, какие вещи
может принести. А дальше начались допросы: контакты называй! Да еще двое врачей
подошли, для перекрестного.
Витек краем уха слышал, к чему такие разговоры приводят,
и понял, что не готов к такому повороту, сказал, что в шоковом состоянии ничего
толком вспомнить не сможет, они наседали - он не поддавался, они орали - он
уперся. В кабинете зачем-то появился мент и тихо присел в уголке.
«А мужчины у Вас были? - донимала мужеподобная тетка
визгливым голосом, - вы не стесняйтесь, здесь каждый третий в этом признается».
«И не морочьте нам голову, молодой человек, вы нам все расскажете, вы нам по
закону обязаны назвать источницу (последнее слово заглушил скрип
перевернувшихся в гробу Даля, Ушакова и примкнувшего к ним Ожегова)… или
источника…», - напирал Хейфец. Но Витя уже выбрал линию поведения: не спеша
обдумать, по возможности проконсультироваться, а пока молчать. И заявил, что с
утра ничего не ел, что кружится голова, и что обещает подумать и вспомнить. «И
всех, кого успел наградить, тоже вспомнишь, голубчик», - с этими напутственными
словами мужеподобной его и отпустили на обед в больничную столовку.
Запах кислой тушеной капусты под лязг ляминевых мисок и
тусклые взгляды людей в больничных пижамах аппетита не возбуждали. Витек взял
компот и паузу для осмысления ситуации.
Откуда что? Конечно, это московские гастроли
двухмесячной давности. Как с цепи сорвался: Коля, Вова, статный Саша, Альберт
со своим яблочным пирогом, разве что
без роландов обошлось. Выяснять сейчас, от кого подарок, бессмысленно,
потом разберемся, да и разбираться бессмысленно. При первом удобном случае надо
их предупредить.
Что следует за раскруткой «источника» в диспансере,
Витек слыхал от «бывалых». При установлении акта «мужеловства» врачи обязаны
передать все данные в милицию. А там уж особый отдел во главе с т.
Александровым возбуждает дело по факту и нередко доводит его до суда со сроком
по известной статье 119 УК БССР. Если
не доводит, то гадит. Ржавый якорь им в яйца. На это Витек никогда не
подпишется.
Итак, «источница». Требовали назвать всех за последние
полгода. Пусть номером раз будет мифическая девушка, скажем, Юрате из Вильнюса.
Познакомился, допустим, в поезде, трахался в тамбуре, паспорт с пропиской при
этом она показать забыла.
Людочка-певичка, номер два, трах имел место сразу после
знакомства в известном минском баре «Ромашка» и выпивки, у нее на дому. Людочка
была третьесортной певичкой с двумя показами по Беларускаму тэлебачанню и не
сложившейся женской судьбой. У нее был небольшой ребенок без брака, и
провериться, не наградил ли ее Витек, было бы полезно и для нее, и для ребенка.
Но сначала надо предупредить. Тут будет не без истерик. Откуда ж позвонить?
Марина. Это отдельная глава. Подруга. Вместе тусовались
не первый год, все о Витьке знает. Крупная еврейская девушка под тридцать, на
содержании у богатого минского мафиози. О-о-очень большая грудь и крутые бедра.
Год назад она осуществила свою давнюю мечту затащить в постель голубого. Витек
принес эту жертву во имя дружбы. Потом Марина бравировала этим перед подругами:
мол, настоящая женщина и гомика раскрутит. Можно ли рассчитывать на помощь?
Почти наверняка, но надо звонить.
В процедурной одна приветливая медсестра. Она сделала
Витьку какой-то укол в мягкое место, потом выдала застиранную пижаму
чернильно-серого цвета и стоптанные тапки фабрики «Дахау», затем отвела в
палату и показала свободную койку. Витек ожидал следующего допроса, но
оказалось, что после обеда врачи разошлись. Утром на анализы, затем прием у
лечащего врача. Передышка.
Витя огляделся, познакомился с сопалатниками. Прыщавый
юноша Василь вызвался провести экскурсию по всему венерическому этажу. Они
вышли в длинный полутемный коридор со стенами паскудно-зеленого цвета. «Жаль,
королевство маловато, разгуляться мне негде» - некстати вспомнилась мачеха
Золушки. «Наша половина - сифоны, та половина - трипаки, общаться с ними
западло, второй сорт. Их так быстро лечат, что с ними и познакомиться толком не
успеваешь. А вот комната для посетителей, там с чувихой попиздеть можно или
передачку от родичей принять. А вон у двери с решеткой мент, этот говно, а вот
вечером Костик заступит, так договоримся за бухаловым сбегать, - сказал Василь,
расковыривая прыщик на носу и подмигивая. - А ковырялки на четвертом. Малявы
конем принимаем». (Перевод с приблатненного пришел позже: женское отделение на
4-м этаже, записки передаются через форточку в сумке на веревке). «А решетки на
окнах зачем?» - «Дык выпрыгивали ж, да и шоб до ковырялок не лазили».
Да, здесь своя жизнь. Много чего нового узнал Витек в
палате. По вечерам все пьют дешевое плодово-ягодное, потом общаются через
решетки на форточках со слабым полом, не видя друг друга. Так иногда рождается
любовь. Нередко бьются морды. Особенно, когда в отделение одновременно попадают
муж и любовник(и), а «источница» - этажом выше. А после утреннего обхода бывает
прогулка во дворе. Но у баб в другое время. Но если с ментами договориться, за
бутылку выпустят, когда надо. А трахаться можно уже на четвертый день уколов.
Трепонемки резко бледнеют и в споры уходят, и уже не заразен. А чтоб в
больничном вместо диагноза сифилис написали не болезнь Гофмана (что одно и то
же), с врачами лучше не собачиться, тогда напишут что-нибудь кожное. А одному
за взятку написали «псо-ри-аз»! Апофеоз.
После обеда полагался тихий час. Из восьми больных двое
спали, остальные дулись в бур-козла. Василь копался в тумбочке, из которой за
три метра доносился бакалейно-затхлый запах сельпо.
Вошел мент: «Кто Гончарик? На выход». Витек напрягся,
подумал, опять допрос. Но это мать пришла. Она ждала в комнате для посетителей,
растерянная, с красными глазами. Никаких лишних слов и вопросов. Принесла
шерстяной спортивный костюм и кеды, Витек с удовольствием переоделся. Потом
достала книги, кучу свертков с домашней едой и трехлитровую банку любимого
томатного сока. Вот тут Витьку некстати прошибло. Он отвернулся, чтобы мать не
видела его глаз. «Дорогой мой человек, вот так случилось, прости, и это тебе
придется пережить из-за твоего непутевого сына», - сказал он про себя. «Пусть
отец на работе скажет, что у меня подозревают псориаз, написать или запомнишь?»
«Ой, сынок… как же так…», - и она дала волю слезам. Витек сел рядом, обнял ее и
повторил вслух то, что думал минуту назад. «Кормят-то как? Чего принести?»
«Мам, кормят хуже, чем дома, но лучше, чем в ресторане «Папараць-кветка», в
голову не бери. Юрке позвони, расскажи все как есть, пусть придет, когда
сможет, а для остальных - псориаз, запомнила?» И Витя проводил мать до дверей с
решеткой.
В палате стоял хохот, старый сгорбленный Шиш рассказывал
тюремные байки. Фамилия его была Шишонок, из своих 65-ти тридцать он провел на
нарах, деградировавший вор. Еще в сталинских лагерях сифилис надыбал. Да какое
ж в тюрьме лечение? Так и запустил, до третичного. Каждый год, если на воле, в
стационар кладут. Знает его здесь последняя собака, и все Шишом зовут. Особый
интерес, особенно у молодых, вызывали его сексуально-тюремные истории. Кого,
как и за что опускали. «Шиш, а презервативы на зоне почем?» - «Шо за запретивы?» Хохот. «Ну, гандоны». -
«Сам ты гандон рваный!» Опять хохот.
Были в палате еще двое сидевших: бытовик Иван и мелкий
воришка Щелчок. После ужина появилось плодово-ягодное, Витькины припасы почти
все ушли на закуску - проставить положено. Иван был Витькиным соседом по койке.
Набравшись, он принес гитару и стал петь блатные песни: два аккорда, голосок
тонкий, но с хрипотцой; Щелчок иногда подвывал. «А теперича для антилигентного
Виктора романс «Я встретил Вас, и всё такое…», и положил увесистую руку на
Витькино плечо. Витек не растерялся, разлил бормотуху по граненым и предложил
тост за барда. С тех пор покровительство местного пахана ему было обеспечено.
Прыщавый Василь рассказал про Айвазяна, которого вчера
выписали. Спал он как раз на Витькиной койке. Был он усатым и щуплым, торговал
на рынке, там с продавщицей Ганкой и сошелся, целый год ее потрахивал, так она,
блядь, своего мужика имела и еще троим давала. А когда залетела, тех двоих не
нашли, а мужа и Айвазяна - в соседние палаты. Все ждали мордобоя. Ни фига. Каждое
утро армянину с рынка свежие фрукты-овощи, так он с мужиком всегда делился. А
курве Ганке, что на четвертом лечилась, сколько раз пускала «коня» - ни хера не
дал. А мужик ейный, Колька, здоровый бык, да импотент. А может, с Айвазяном у
него чего? Остальные охотно подхватили тему, но сошлись на том, что денег у
Айвазяна до хуя, и на хуя ему мужик, когда он полрынка баб купить может!
Медсестра позвала всех на укол. Инъекции пенициллина
делали каждые четыре часа, ночью тоже, и сонные больные шлепали в процедурную,
где привычно спускали штаны, ойкали и прижимали ватку с эфиром.
После завтрака Виктора позвали к лечащему. Александр
Григорьевич Макашенко, представитель народной интеллигенции с крестьянской
основательностью и сильным белорусским акцентом, был мужиком усатым, крепким и
суровым. Он неторопливо осмотрел Виктора, даже в рот залез с фонариком. Язвочку
подозрительную на нёбе обнаружил. «Ну дык што, сосал?» - «Что?» - «Хуй, што.
Буш выёбывацца или контакты называть?» Витек начал «колоться»: пиши, начальник,
усих повыдаваю. Была в красках расписана встреча с прекрасной литовской
богиней, потом названы Люда и Марина, но координат их, к сожалению, Виктор не
помнил. Вот если б телефон был, через знакомых можно было б найти… «На, звони!»
- «Ну что Вы, Александр Григорьевич, в рабочее время кого ж я дома
застану?" Макашенко позвал дежурную медсестру и приказал: «Вечарам адкрыеш
гэтаму прыдурку мой кабинет, каб звонил, - «ч» у него было тверже чашки, и,
поворачиваясь к Виктору: - шоб завтра были усе адреса, понял? И мужиков, у
которых хуй сосал таксама, понял?» - «Буду постараться».
Вечером, когда палата дружно присела откушать «Минского
янтарного», медсестра отвела Витька в кабинет Макашенко. Сначала набрал
Маринку. Она была как всегда рада, куда пропал, мол, кого любил. Услышав
веселенькую венерическую историю, закричала: «Ой, завтра же приду, я этих
козлов в белых халатах заставлю быстро про хуй забыть. Увидишь, кстати, как я
похудела».
Разговор с певичкой был тяжелым. Никаких песен, лишь мат
и всхлипы. Полчаса уговоров прийти, провериться.
На другой день, во время утреннего обхода, Макашенко
гнусаво заявил: «Там у майго кабинета какая-то тёлка дожидаецца. Твоя, што ль?»
- «Как обещал, Александр Григорьевич». - «Пасля обхода зайди с ей».
Витек выскочил в коридор, нашел Марину. Она картинно
бросилась ему на шею, потом по привычке ущипнула за задницу. Вокруг толпа
зевак. Мимо прогромыхала мужеподобная, презрительно смерив «счастливую»
парочку. Под громкий Маринин щебет тихо уточнили детали.
А тут и Макашенко приглашает в кабинет. Марина вошла
походкой Анфисы из фильма «Девчата». Казалось, если б на Макашенко была шляпа,
она б ему быстро показала, как носят головные уборы, и не только. Развернув
крутое бедро перед посадкой, Марина бросила огненный взгляд на соплеменника за
соседним столом. Им оказался тщедушный Хейфец, который аж подпрыгнул, едва
успев поймать очки.
Макашенко сосредоточенно раскладывал бумаги, почему-то в
перевернутом виде. В ответ Марина вывалила на стол свою знаменитую грудь в
смело декольтированном облегающем джемпере на голое тело. Соски просвечивались,
на вздохах колыхалась грудь и позвякивал медальон с шестиконечной звездой.
Затем она «стыдливо» положила одну ручку на грудь, поправляя огненно-красный
джемпер, а другой невзначай провела по талии. На Макашенко она поднимала свой
волоокий взгляд медленно и тяжело, пока не сфокусировала его на красном носу
врача.
«Какие проблемы, мальчики?» - Витек аж поперхнулся от
Марининой коронной фразочки в контексте. «Гражданин Ганчарык уцьверждае, што Вы
имели с им половой контакт…» - начал, тяжело дыша, Макашенко и подавился. Глаза
его влажно набухли, как клитор от желанья, и он их прятал в пепельнице,
которая, к сожалению, не была губозакатывающей машинкой. Он машинально зачесал
жидкой немытой прядью проплешину и промокнул салфеткой вспотевший нос какаду.
Марина ничего и не отрицала, уверенно продиктовала свой
адрес и телефон, при этом строго посмотрев на Хейфеца, уточнила: «Только
звонить, мальчики, по делу», - и согласилась сдать анализ.
Людочка явилась на следующий день. Виктора в кабинет уже
не приглашали. Анализы у обеих были отрицательны. Людочке назначили
амбулаторно-профилактический курс из-за ребенка. Витька оставили в покое.
Пенициллин через каждые четыре часа, висмутовые препараты, режим днем и пьянки
вечером.
Через неделю Витек был со всеми на короткой ноге, даже с
мужиками из других палат охотно травил анекдоты в курилке.
Последнее августовское тепло к полудню маревом
разливалось по дворику диспансера, и на прогулках Витя раздевался и пристраивался
к ребятам на траве, подставляя стройное тело все еще летнему солнцу. После
обеда были шахматы в соседней палате. По вечерам Иван, бывший зек с перебитым
носом, сипло пел свои песни, поглядывая на Витька.
Как-то вечером Иван, лежа на койке и повернувшись к
Витьку, ударился в тюремные воспоминания, стал показывать наколки, задирая
пижаму, и рассказывать, как и почему какая появилась. «У меня и шарики вшиты»,
- сказал он между прочим. «Ух, ты! Слыхал про такое, но никогда не видел». -
«Как-нибудь покажу», - наклонившись к Витьку и понизив голос, сказал Иван.
В четыре утра разбудили на укол. Виктор поплелся в
процедурную, выискивая живое место на исколотых ягодицах. К счастью, этой ночью
колола опытная тетка, в сосуды никогда не попадала, не больно - легкая рука.
После укола долго не мог заснуть. Ванька на соседней
тоже ворочался, пока не повернулся и не прошептал: «Хочешь, покажу?» - «А,
шарики, ну-ну…» Иван распахнул одеяло, семейные трусы были спущены, мускулистой
рукой в наколках он поглаживал свой длинный тонкий хуй. В тусклом ночном свете
на головке слабо различались шишки. Витек растерялся, и от смущения пролепетал:
«А как же они крепятся, а снять их можно?» - «Не-а, вшиты. Да ты не стесняйся,
потрогай».
Витек ощутил, как кровь ударила, но так и не понял,
куда: и хуй вскочил, и лицо горело. Что будет, если он дотронется? Зековский
секс? Если Иван не проболтается, то нет гарантии, что Щелчок не слышит, или еще
кто не проснется. И что тогда, коллективом опускать будут? А у какой параши
потом место определят? Витек представил себе, как пристраивается прыщавый, а в
очереди стоит и дает советы гнилой Шиш, и страх победил похоть.
«Да ты чё в натуре… За кого меня держишь?..» - «Тихо,
Вить, свои тут. Давай тихонько разок в папы-мамки сыграем…» - «А ты, конечно,
папкой будешь… Не, Вань, меня на такое не подпишешь. Отъебись». И Витек встал,
нервно походил по комнате, потом вышел курить в коридор. Никто за ним не
последовал.
Через несколько дней была большая пьянка по случаю
выписки Ивана. Он спел прощальную, глядя мимо Витьки в темное окно.
А назавтра на его место залег Петька с букетом. У
двадцатилетнего парниши обнаружили сифилис, гонорею и стайку мандавошек в
придачу. Собственно, по их поводу наивный и обратился в КВД. Все в палате
обхохатывались, когда он начинал ёрзать под одеялом. Они бессмысленны и
беспощадны, как русский бунт, как беспредел на зоне. Витек все опасался, не
перепрыгнет ли какая мандавошь к нему в постель.
Вообще, эта компашка в палате, безмозгло и ежевечерне
запивающая пенициллин алкоголем, ему поднадоела. Соседняя палата блока была
всего на четырех человек. Витек захаживал туда, спасаясь от пьянок, играл в
шахматы с Алесем, студентом-физиком. Но Алесь был жутким бабником и занудой, и
кроме физики, шахмат и формы влагалищ говорить с ним было не о чем.
Еще в палате обитали Славик с сыном-семилеткой Денисом и
Ваш покорный слуга, автор этих строк. Тогда я еще не был прекрасным статным
лебедем, а тихо, как гадкий утенок, обитал в своей заводи, то есть в углу
палаты, худосочный очкарик, и читал популярную медицинскую энциклопедию. На
красавчика Виктора я даже взгляда не смел поднять, понимая всю свою
незначительность и нереальность сбычи своих мечт. Так что о моем присутствии на
этих страницах можно почти забыть.
Сыну Славика Деньке заканчивали колоть профилактический
курс, на днях выписывали, и Алесь посоветовал Виктору попросить у старшей
медсестры перевода на освобождающееся место, что тотчас и было сделано самим
Алесем, учитывая его талант дамского угодника.
Так через пару дней Витек оказался в нашей палате. Грызя
ногти в углу, я не переставал любоваться его не накачанной, но рельефной
грудью, его подтянутым животом и узкими бедрами, его тонкими пушистыми руками с
неожиданно большими кистями и точеными ухоженными пальцами. Он перестал
бриться, и его русая бородка вкупе с прямым носом и голубыми глазами напоминала
мне былинно-лубочного Алешу Поповича. По ночам я рисовал себе его образ в
шлеме, на коне и без трусов, а член его бился на скаку о золоченое седло, и я
кончал.
В палатке нашей было всегда тихо. Славик был молчаливым
привидением. Он едва общался с сыном, хотя и очень о нем заботился, а когда
того выписали, и вовсе замкнулся. Он все время молча лежал или молча выходил
курить. Он переживал. В свои тридцать пять ему казалось, что жизнь кончена.
Любимая жена гуляла, наградила мужа, позор на всю семью. Ребенок-то за что
страдает?
Поскольку жена этажом выше, оставить его дома для
амбулаторного курса было не с кем, родителям в деревню договорились не
сообщать. Хорошо хоть, парень он самостоятельный, уже читает и много рисует.
Часто он подходил ко мне показать свои рисунки или рассказать о прочитанном,
тихий воспитанный мальчик. Передачи им носить было некому. Ребенка угощали все
понемногу, а Витек на прощанье даже подарил перочинный ножик.
Слава - бывший спортсмен, работал тренером по легкой
атлетике. Формы не потерял: был он невысок и коренаст, под обильной черной
шерстью недряблые мускулы. Смуглое лицо было правильным и жестким, на крупный
нос с хищными крыльями наезжали густые сросшиеся брови. Такие же густые ресницы
обрамляли потухшие зелено-карие глаза. У него не было одного переднего нижнего
зуба, поэтому он прикрывал по привычке рот, когда улыбался. Впрочем, он давно
не улыбался. Смолистого цвета щетина срослась с длинными по тогдашней моде
черными волосами. У Славика был вид ковбоя, потерявшего в прерии любимое лассо.
К разместившемуся рядом Витьку он был равнодушен. Хотя
тот явно пытался расположить к себе ковбоя. На вопросы о спортивной карьере
Славик махал рукой и отвечал односложно. Говорил он, и то нехотя, лишь о сыне,
о том, что скоро в школу, а его до 1 сентября еще не выпустят. Что много чего к
школе надо купить, а сын пока у тетки в деревне. А вообще все постыло. Странная
утвердительно-отрицательная интонация его низкого отрывистого голоса несла
печать бесхитростного фатализма.
Как-то часа в четыре ночи мы встали на укол, после
которого Славик, как обычно, пошел в курилку, а мы легли спать. Потом
оказалось, что Витька не спал, как что-то предчувствовал. Через час ворочаний
он пошел в курилку - никого. Тогда он бросился в душевую, она обычно не
запиралась, но сейчас, видно, палка, продетая в ручку изнутри, не давала
открыть дверь. Он стал рвать дверь, бить по ней ногами, сбежались две палаты,
предчувствуя недоброе. Общими усилиями дверь сломали. В углу лежал на боку
Славка, без сознания, в луже кровищи. Витек первым сообразил, бросился к
остолбеневшей медсестре, заставил найти венозный жгут, потом сам перетянул
Славкины руки выше запястья. Мужики помогли перенести тело на постель. Витек
повернул ему голову набок, чтоб язык не запал, и подложил под ноги пару
подушек. Скорая долго не ехала, Витек метался, звонил, кричал. Наконец дежурный
мент привел врача скорой и санитаров с носилками. Славика увезли. А мы до
завтрака замывали следы крови.
Во время полуденного укола дежурная медсестра сказала
Виктору, что со Славкой обошлось, выкарабкается. Может, к вечеру уже и
привезут. Так оно и случилось: вечером двое санитаров под руки ввели в палату
бледного, пошатывающегося Славика. Ни на кого не глядя, он упал лицом в
подушку. Когда санитары и любопытствующие разошлись, Витек перелез к нему на
койку, прижался сбоку всем телом, а руку закинул на плечи. И так они молча
пролежали больше часа. Алесь дежурил за дверью, никого не впуская и шикая
периодически на подвыпивших шумливых соседей.
Вдруг Витька вскочил: «Пацаны! Есть две бутылки
«Беловежской горькой», для такого случая...» В то время это было большим
дефицитом и на воле. Их тайком пронес дружок его Юрка, и предназначались они для
взятки Макашенко за хороший диагноз в больничном. Но Славик непьющий.
Пока мы с Алесем собирали стол, Витька наклонился к
лежащему на боку с закрытыми глазами Славке, мягко вцепился своими огромными
руками в его шею, и долго что-то шептал ему в ухо. Славик молчал и не открывал
глаз. Витька взял его перебинтованную руку, положил себе на колени и стал
гладить. Потом снова прильнул к уху, и до нас донесся лишь громкий шепот
последней фразы: «…да мне это нужно!» Через несколько секунд Славка открыл
глаза и выдохнул: «Давай».
А мы уже сдвинули тумбочки и разлили. Витька помог
Славику подняться и усадил среди подушек. Конечно, первый тост Витькин, который
уже чувствовал себя героем дня: «За новую жизнь!»
Назавтра Славика для порядка вызывали для беседы с психиатром.
Витек стоял под дверью кабинета со стаканом томатного сока. Когда Славка вышел,
он сказал: «Забудь всю эту хуйню, она в прошлой жизни. Пей сок, в нем кровяные
тельца».
Вообще, Славка стал удивительно послушным, все, что
велел ему Виктор, исполнялось беспрекословно, он начал разговаривать и даже
улыбаться.
Во дворе был турник, во время прогулок Слава надевал
майку с гербом - он когда-то был членом сборной республики - и сначала
осторожно подтягивался, а через неделю уже исполнял подъем переворотом под
Витькины и, конечно, мои восхищенные взгляды и всхлипы. Уговаривал и Витьку
потренироваться.
Тот пару раз подтянулся, незашнурованные кеды упали, и
он притворно завопил: «Снимите меня, силы покинули, сейчас упаду!». Тогда пан
спортсмен наклонил голову и подставил свои широкие плечи под Витькины бедра.
Витек разжал руки и, оглядываясь по сторонам, украдкой запустил их в смолистую
шевелюру. Потом наклонился и прошептал Славке в ухо: «Мой верный Росинант, гони
за гаражи». Слава покорно и с видимой охотой понес всадника.
Я, как Санчо Панса, без мула, но с кедами в руках, едва
поспевал за ним. На траве, в безлюдном межгаражье, верный конь осторожно
опустился на колени, Витька пытался слезть, но Славик не отпускал его ног. Он
запустил руки под штанины Витькиного трико и замер, не зная, похоже, что делать
дальше. Я сделал вид, что изучаю замки на гаражах, но с чувством, что стою на
шухере. Эта немая сцена длилась с минуту, пока Витек не скомандовал: «А теперь
пешком на обед!»
Казалось, разница в десять лет у них наоборот. У Славы
появился новый вожатый. Странно они смотрелись: как кроткий медвежонок рядом с
приручившим его Алешей Поповичем.
Жена прислала «конем» записку, спрашивала, как здоровье.
Славка пошептался с Витьком, и тот написал ответ: «Забудь о нем, сука».
Однажды в палате во время тихого часа с шумом
распахнулась дверь, на пороге стояла Марина, вся в белом, с гвоздикой в руке.
Все дремали, Витька лежал поперек кровати, голову положив на живот Славика.
«Какие проблемы, мальчики?! А-а-а, вижу нет проблем… так-то вы празднуете». -
«А что праздновать-то, мадам?» - встрепенулся Алесь, на ходу напяливая выходную
сорочку, почти без пятен, в ней он выходил на прогулку. - «Как, этот коварный
обольститель скрыл от венколлектива, что у него сегодня День рожденья?!»
А Витек и правда забыл. Он растерянно смотрел на нас и
улыбался.
Марина выскочила на секунду и крикнула на весь коридор:
«Сколько тебя ждать, мент поганый?!» Вскоре в палату просуналась серьезная
морда дежурного мента над подносом с шампанским и тарелкой винограда. Алесь от
изумления вязал шестой узел на галстуке. У меня вспотели очки. Славик окаменел.
Витек полез за гранеными.
Но Командующая Парадом приказала: «Отставить!» и достала
из сумочки коробку с набором бокалов богемского стекла. «Мой подарок, дорогой»,
- и она поцеловала Виктора в щеку.
Выпили стоя, при этом Марина поглаживала молоденького
мента с горящими глазками по упругой жопе и подмигивала Витьку, кивая в сторону
Славика. Витек пожимал плечами и опускал глаза. Присели. Алесь, со слюнями на
глазах, пытался ухаживать, но скоро понял, что этот фрукт не по его кариесным
зубам. Рука царицы Савской не сходила с ментовской коленки, а гордый этим
с-сокол в погонах не поднимал глаз с вздымавшейся груди, делая вид, что
разглядывает на ней шестиконечную звездочку. Славик не сводил глаз с Витьки. И
только я по-настоящему наслаждался шампанским.
Вечером пришла поздравить мать. Она навещала регулярно,
приносила полные сумки, Витек ни от чего не отказывался, ему теперь еды нужно
было вдвое больше. Случайно проболталась, что и ей, и отцу пришлось сдавать
анализы. У Витьки сердце сжималось, когда он видел первые седые волосы у его
всегда молодой и веселой мамы.
Когда праздник кончился, Витек со Славиком уединились в
курилке. Слава долго смотрел на огни за окном, часто и как-то нервно
затягиваясь, потом повернулся и выдавил: «Что-то-со-мною-не-то…» - «Слав, может
приляжешь, голова закружилась?» - «Да, Вить, только не от шампанского - от
тебя».
Дыхание перехватило у обоих. Витя нервно закурил вторую
и отвернулся к окну. Резь в глазах какая-то началась.
«Вить, получается, что только Денька у меня да вот ты.
Если б не ты, я б уже и не жил». И волосатая рука коснулась волосатой руки, и
небритая щека прижалась к небритой щеке. И не хотелось пошевелиться. Потому что
время остановилось. Люди заходили, молча курили и выходили. А они стояли,
обнявшись, и никого не видели.
Я объяснял потом мужикам, что Витек проводит
реабилитационную психотерапию, а что уж они там думали…
Оба совсем потеряли голову, даже на уколы ходили в
обнимку. Днем перешептывания и объятия, по ночам звуки поцелуев, но не более.
Навещал Витьку и Юрка. Это его экс трехлетней давности,
вместе учились в институте, улыбчивая соломенная шляпа с добрыми глазами.
«Среди подруг так мало друзей», - любил говаривать
Виктор. Однажды он сказал: «Хочешь, с другом познакомлю?» - и поволок меня в
комнату для посетителей. Там я сразу огрёб внимание и понимание, и получил
телефон. Но это уже другая история. А практичный Виктор просил Юрку подыскать квартиру
для Славика, который скоро выписывался, и домой уже вряд ли собирался.
Когда Славку выписали, Витек нашел себе занятие: он
забирался с ногами на подоконник и что-то писал в тетради на коленях. Это
оказался дневник.
В последний свой день Витек устроил скандал Макашенко.
Мы только видели багровую перекошенную физиономию и оскорбленно вставший клочок
на темечке, проносящиеся по коридору, и его расхристанный халат, залитый вином,
которое, как потом шептались медсестры, Виктор выплеснул ему в пьяную рожу.
Собирая вещи, Витек равнодушно сказал: «Псо-ри-аз», и
подарил мне свой дневник. Я читал его ночью с фонариком, чтоб никто не видел,
как я смеюсь и плачу.
***
Двадцать лет спустя я перечитал дневник. Я был в курсе
дальнейшего.
Их роман длился около полугода. Не выдержав каждодневных
приступов ревности и угроз покончить с собой, Виктор ушел. Слава запил. Через
год мы хоронили его. Официальная версия - несчастный случай, упал в пролет
лестницы.
Все эти годы Виктор помогал Денису, на учение в
художественном лицее деньги давал. Денька на отца не похож: тонкий-хрупкий,
художник. Мать его бросила на тетку, когда тому было четырнадцать, и умчалась
за очередной любовью в Америку.
На вопрос, будет ли мама на свадьбе, Денис ответил без
тени юмора: «А как же без Витьки?» Но, самое смешное, женится-то на медсестре
из кожвендиспансера.
Побывали мы и на Прилукской, распили на лавочке под
окном шампанское. Вспомнили Марину, она теперь замужем за новым русским, растит
в Барселоне двойняшек, а недавно начала носить лифчик(!). Вспомнили Макашенко,
случайно включив транзистор, из которого, как из утюга, гнусавый отеческий
голос: «…я регулярно ператрахиваю кадры, и точно знаю, кто врот, а кто не
врот». Как не было этих двадцати лет…
Много кого еще вспомнили, а некоторых и помянули.
Эх, родные пенаты…
Полковник Копейкин
Соседи относились к Александру Петровичу с почтением,
его даже прочили в старшие по подъезду. Когда он, в форме полковника, помогал
соседке поднять по лестнице коляску, вспоминался, по меньшей мере, культовый
фильм “Офицеры”. И столько благородства, столько основательности было в его
осанке и побелевших висках, что даже подъездная алкота притихала, когда он,
гуляя с собакой, бросал на них строгий взгляд.
У Александра Петровича было трое детей и жена бухгалтер. Они теснились в
двухкомнатной, из года в год ожидая новую квартиру.
В тот
субботний вечер, хотя уже было за полночь, жена укладывала младшую, старшая
сидела на телефоне, а сын заигрался в компьютере. Как ни звал его отец гулять с
собакой, он взмолился и наобещал, что завтра и с утра, и вечером будет гулять,
только дай доиграть. Александр Петрович привычно напялил спортивные штаны и
взял поводок. Пес при этом нетерпеливо подпрыгнул чуть не до потолка. Полковник
положил в карман штанов миниатюрный электрошок, который ему недавно подарили
родственники из Минска. На случай собачьей драки. Однажды в его колли вцепился
хваленой мертвой хваткой бультерьер, так оторвать никакой силы не было, пять
минут вдвоем с мужиком пытались разжать зубы. А теперь есть шокер – и нет
проблем. Только вот страшные собаки перестали попадаться.
Теплынь июльской ночи, приятно ступать по испаряющему дневной зной тротуару, пес послушно бежит рядом без поводка, изредка отвлекаясь на столбы и кустики. Вместо пары обычных кругов вокруг дома пошли по большому собачьему кругу, вдоль «ракушек», за ними - пустынный откос к железной дороге. Там Петрович иногда баловался на турнике, раз по двадцать - и пробежка. Пес учуял интересные запахи и побежал к одинокой темной фигуре, сидящей на откосе.
Когда Александр Петрович подошел ближе, в свете фонаря он разглядел юношу, который поглаживал собаку по голове, и услышал его невнятно-нетрезвое бормотанье и чавканье своего вечно ненасытного Лорда.
- Лорд, это что такое?! А ну, ко мне! – прикрикнул полковник поставленным голосом, хотя и понимал, что от халявных деликатесов пса и за уши не оттащить. Но для порядку.
- Эй, мужик, братан, выпить как насчет…
- Ты, пацан, придержи пса за ошейник, сейчас я на поводок его возьму, а то от твоей закуски скоро ничего не останется.
- Да закуси навалом, мужик. И водяры почти полная. Кореша на хуй свалили типа к телкам…
- А ты что ж?
- А я уже не что то… бля… не то, что к телкам, до дома ноги не понннесут, - и он завалился на бок.
Полковник поймал Лорда и привязал к ближайшему дереву, потом присел к «столу». На газете стояла поллитровка, а вокруг были разбросаны помидоры, хлеб и недогрызенные Лордом куски дешевой колбасы. Лорд прожевал добычу и просительно поскуливал.
Александр Петрович тем временем разглядывал парня, который, опершись на локоть, лежал на боку в метре от него. Стриженый под бокс, небрит дня два, лицо правильное, недлинный, коренастый, в темной майке навыпуск и черных джинсах. Кроссовки валялись рядом, ноги босые, с высоким подъемом, не стоптанные. «Строевой подготовки не проходил, в армии не был», отметил про себя полковник.
Парень приподнялся, стал что-то искать в траве, потом поднял пластиковый стакан и сказал:
- Налей, мужик, а то рука уже неверная.
- Поколебавшись секунду, Александр Петрович налил.
- А теперя Лехе налей, только конкретно, - и парень протянул второй стакан.
- Я пить не буду.
- А как ее зовут? Жучка, иди, дам колбаски!
- Это Лорд.
- О, прикол! А, так мы тут чиста одни мужики… А я Леха. А ты, то есть вы? – и он, улыбаясь, протянул стакан.
- Ладно. Я Василий. Твое здоровье
Выпили. Вспомнив, что угощает он, Леха заговорил увереннее:
- Вась,
а ты в армии был? А вот меня хотели суки в погонах забрать весной, так после
второй повестки меня дома не-е-ет. У бабки живу… Сення кореш мой отмазался от
армии, откосил, бля за пол-килобакса. Дык вот дотчем… до-от-ме-ча-лись. Во! А
пепси кончилась… А я запивать привык, - и он откусил помидор.
- Знаешь, Леха, сгоняю-ка я домой, пса отведу да запивки принесу. Может, из еды
чего?
- Не-е-е. Жратвы хватает. Ты далеко?
- Ты жди здесь. Через десять минут я буду.
Полковник поднялся, отряхнулся и пошел отвязывать пса.
- Так подождешь?
- А куда я н-на хуй денусь? Ты только по-быстрому, ага. – И опять завалился.
Александр Петрович споро, подгоняя собаку, зашагал к дому. Войдя в квартиру, позвал жену, чтобы помыла пса, а сам полез копаться в стенном шкафу.
- Ты че там ищешь?
- Да фонарик. Шокер я потерял. Искать пойду.
Он взял не только фонарик, но и тайком сунул в карман рулон скотча. Затем тихо прошел в спальню, достал из тумбочки и спрятал в другом кармане пару презервативов и женин гель для лица. Шнуруя кроссовки, укоризненно посмотрел на старшую, устроившую в коридоре телефонные разборки с подругой, и кивнул в сторону заснувшей младшенькой. Потом заглянул к заигравшемуся сыну и молча ткнул в напряженное плечо – мол, быстро побеждай или сдавайся, и, не поднимая глаз на выходящую из ванной жену, тихо выскользнул за порог.
По дороге в который раз всплыло в памяти лицо рядового Громыко. Когда Александр Петрович, тогда еще капитан Копейкин, служил в погранотряде, был у него в части салага один, Громыко. Красавчик с соломенными волосами и карими глазами. Когда утром выходили все на физзарядку, взгляд капитана моментально выхватывал из шеренги голый торс Громыко. Он был не крупнее и не мельче остальных, он был - а капитан тогда боялся даже про себя произнести это - самым изящным. Александр Петрович никогда с ним не заговаривал, он всегда боялся подойти к нему и даже посмотреть в упор. Но всегда, в строю ли, в толпе, в столовой, он украдкой искал соломенную голову. Когда капитана переводили в другую часть на другом конце страны, перед отъездом его потянуло бросить прощальный взгляд. Громыко он нашел в раздевалке бани, обнаженного, торопливо суетящегося с полотенцем, и не мог оторвать взгляда от его тела. Когда Громыко поднял голову и с недоумением посмотрел на капитана, тот отвернулся и быстро, почти бегом, зашагал домой лихорадочно помогать жене собирать вещи.
Месяца через два жена получила письмо от подруги из
той самой части. В нем было и главное происшествие в отряде. Одного
солдата-первогодку то ли изнасиловали сослуживцы, то ли пытались, так он
устроил в казарме стрельбу и порешил шестерых, потом выстрелил себе в рот.
Может, вы его и знали, Громыко фамилия. Капитан Копейкин сказал жене, что
такого не помнит.
Но всякий раз, когда у него, теперь уже полковника, становилось на душе смутно,
или дрожь тревоги барабанила в висках, или гноимое годами напряженное
возбуждение прорывалось из проклятого подсознания, почему-то всплывал Громыко,
обнаженный и беззащитный, с широко раскрытыми карими глазами.
А вот и светлое пространство за гаражами. Петрович подошел к турнику, в легком прыжке зацепил перекладину, подтянулся, подъем переворотом делать не стал. Сколько раз наблюдал он здесь подростков, спортивных и не очень, красавцев и хило-прыщавых. Одного астеничного пацанчика лет семнадцати даже на руках поднимал, помогая дотянуться. Руки на его талии тогда, помнит, дрожали, отпускать горячее молодое тело страсть как не хотели. Только парниша тот из соседнего дома, и с отцом его, собачником в очках, Петрович был знаком.
Леха застыл в той же позе, что полковник его оставил. Александр Петрович присел на корточки, налил полный стакан и выпил. Потом отодрал край скотча и подсел к парню. Провел пальцами по его щеке. Тот не проснулся. Тогда Петрович осторожно вытащил из-под спящего тела левую руку и стал наматывать скотч на сложенные за спиной запястья, ленту перегрыз зубами – получились наручники. Когда полковник то же проделывал со щиколотками, Леха шевельнулся и промычал, попытался приподняться. Тогда полковник дал разряд электрошока в шею – парень сдавленно вскрикнул, и голова снова упала на траву. Закончив с ногами, Петрович приподнял Лехину голову и стал обматывать ее, чтобы плотно закрыть рот. Леха стал дергаться. Снова удар шокером, уже подольше.
Завершив операции со скотчем, полковник откинулся на спину и минуту отдыхал, затем встал, взял тело парня под мышки и протащил метра три к кустам, где света было много меньше. Он не торопился его раздевать, он стал гладить его босые ноги, особенно высокий свод стопы, а потом все тело через одежду, потом волосы. Тело оставалось недвижимым. А руки полковника дрожали.
Он не хотел торопиться. Стремность ситуации отошла на второй план. Он просунул руки под его потную майку и стал гладить безволосую грудь, пощипывая соски. Затем задрал майку до плеч и провел по соскам языком, потом укусил, потом стал сильно кусать.
Впервые в жизни он ощутил ВЛАСТЬ, не ту, формальную, что в армии над подчиненными, и не ту, что над женой, когда ей это было более нужно, чем ему. А настоящую власть над телом, которое к тому же так страшно возбуждало. Впервые это было МУЖСКОЕ ТЕЛО, красивое и юное, которое столько раз являлось во сне.
Он уткнулся носом под мышки и жадно вдыхал запал проспиртованного пота. Потом носом водил по щетине подбородка. Ему хотелось прильнуть к губам, но разматывать скотч поостерегся.
Огонь рвался наружу, он приспустил свое трико и трусы, и через пару минут пламя выплеснулось. Полковник успел приподняться, и все полилось на Лехин живот с задранной майкой. Мягко растирая, Петрович другой рукой начал расстегивать пуговицы на джинсах и стаскивать их. Он прильнул лицом к паху и расслабился. И запах прелой мошонки показался ему много желаннее, чем «Диор» жены.
Язык его норовил залезть под короткие трусики, но
сладкий миг прикосновения к НЕМУ хотелось оттянуть. Лежа на боку, он одной
рукой доставал до упругих полушарий, и гладил их, гладил, пока пальцы не
углубились в ложбину.
Он не стал снимать эти белые трусики. Приподнимая тело, он разорвал их по
боковым швам, вытащил из джинсов и спрятал в карман. Только после этого он
позволил себе прильнуть ртом к маленькому червячку и впервые попробовать его
вкус…
Леха, казалось, очунял. Он стал шевелиться и мычать, пытаясь перевернуться.
- Молчи и не дергайся, и ничего страшного не будет, - прошипел полковник ему в ухо. В ответ беспомощное мычание.
Полковник перевернул его на живот, при этом стаскивая джинсы. И крепкими своими руками стал мять бархатные ягодицы, то покусывая их, то, как бы извиняясь, целуя. Затем вытряхнул из кармана гель и презервативы, привычно разорвал зубами упаковку и раскатал резинку на своем немалом достоинстве. Долго и сладострастно втирал гель в его отверстие. Леха вытянул связанные руки, пытаясь ему мешать.
- Ты же не хочешь больше шока? Давай, пацан, расслабляйся. Я потихоньку.
Петрович приподнял его бедра и поставил на колени, отодвигая вверх скованные скотчем руки. Леха почти не сопротивлялся. И медленно напирая, не с первой попытки, но полковнику все же удалось войти. Парень постанывал, но скоро затих, только громко сопел. Петрович медленно набирал темп. Одна рука его отвлекалась на массаж сосков, другая гладила чуть набухший член Лехи. Как ни хотел полковник растянуть удовольствие, взрыв прогремел неожиданно скоро. Тогда всей своей немалой мышечной массой он упал на парня и, обняв, перевернул на бок. Вскоре обмякший член выскользнул из резинки, которая, полная осколков взрыва, так и осталась внутри.
Но руки, сошедшиеся
в Лехином паху, машинально продолжали свою работу, и вскоре они были
вознаграждены. Почувствовав настоящий хуй, Петрович быстро перекатился, и рот
его наконец-то заполнился той живой плотью, что много лет он рисовал себе в
мечтах и тайком вожделенно разглядывал в порно. И вкус награды не заставил себя
ждать… Сначала полковник жадно глотал, потом долго высасывал последние капли,
пока источник не иссяк.
Наконец он встал, оделся, и, на секунду задумавшись, достал фонарик и шокер. Направив луч фонаря Лехе в лицо, словно пытаясь его запомнить, сказал:
- Скотч перетрешь о ветки. А шокер теперь твой, - и бросил аппарат на землю. Леха отвернул голову.
Погасив фонарик, полковник почти бегом направился к дому. Перед дверью квартиры он достал порванные трусы, прижал к носу и глубоко вдохнул.
Все уже спали. Приняв душ, он тихонько положил тюбик в тумбочку и залез под одеяло к жене.
- Шокер свой сраный то нашел? – услышал он сонный голос.
- Не-а… Утром побегу на зарядку, еще поищу, - и Петрович обнял благоверную со всей нежностью, на какую был способен.
Роман
с улицей
(в
5-ти главах, с прологом и эпилогом)
Пролог
- Интересно, а как у культуристов с потенцией?
- Интеллигентный московский юноша – вот истинная мечта поэта.
- Давненько форму я не примерял…
- Кто хочет натуральского тела? Я!
Глава 1. Принюхивание
- Молодой человек, ну нельзя же так благоухать, на весь вагон, как будто не с
тренировки, а из парикмахерской. Я так не могу сосредоточиться на статье. Хьюго
Босс и бен Ладен так плохо совместимы...
- Это, конечно, ваш кроссворд (заглядывая через плечо и вдыхая аромат молочной
спелости юного тела), но «Мелкого беса» написал все-таки Сологуб, а не Ремизов…
- Что, солдат, задумался, хватит на колу или «Балтику»?..
- Мужик, ты ж упадешь сейчас (отворачивая морду от густого перегара), держись
за меня…
Глава 2. Раскрутка
- Ну что, есть мнение считать сумерки сгустившимися и предложение зайти ко мне
на стопочку минеральной воды.
- Нет-нет, на лавочке говорить о литературе – мы ж не тургеневские девушки. Ну
разве что возлечь на подушках вокруг кальяна…
- Ну, что, по пивку?.. Что, пшенная каша без ничего? А как насчет креветок?
- Куда ты сам дойдешь? До первого мента? Ладно, хуй с тобой, пошли ко мне…
Глава 3. Предвкушение
- Может, тебя маслом намазать, а то трицепсы поскрипывают…
- Кальян в ремонте, зато подушки сдобные, вот сюда одну подложи… Ах, это
вкусное слово «ментальность», как сперминт за щекой, аж скулы сводит и дыханье
перехватывает. Вот свежее полотенце…
- Это шаровой кран, открывается вот так. Давай спину потру…
- Я сам расстегну. Не опрокинь стакан!
Глава 4. То, ради чего
- Нет, стойка на голове – это чересчур. Лучше в партер…
- Как говаривал классик, жизнь нужно прожить там, чтобы не было мучительно
больно и стыдно…
- Нет у меня с бабами, смотри, какая есть, а то вообще выключу…
- Да-да, с резинкой, тока дыши в сторону…
Глава 5. Прощание
- Обязательно позвоню, только по выходным я работаю…
- От многословья Пруста я давно устал…
- Больше двухсот дать не могу…
- Нет, пожить здесь нельзя, да и жена твоя волноваться будет…
Эпилог
- «Hugo Boss» выветривается удивительно быстро…
- Так бывает: начинался роман, а получилась новелла…
- Моральное состояние нашей армии оставляет желать лучшего…
- Любит русский мужик тихое место и теплую стенку, если много огненной воды, и
ты его уважаешь. Не приведи господь.
Посуду мне
лень помыть уже неделю. Чистой не осталось. Остались Нескафе и зеленый чай в
пакетиках. Из посуды использую две чашки, которые не мою: одну для кофе, другую
для чая. Позавчера доел третий торт, что приносили гости. Приносили на День
Рождения. Мне исполнилось 35 (тридцать пять). Хули праздновать.
Грязная
посуда так и стоит. Когда ем, располагаюсь на пятачке стола. Вчера доел
последние объедки Дня Рождения. В морозилке какое-то мясо в обледеневшем
полупрозрачном пакете. Разморозить я согласен. Но готовить увольте. Есть
картошка, но ее ж надо чистить. Есть какие-то крупы, но их нужно варить. Фрукты
закончились, хорошо хоть, больше мыть не надо. Масло покрылось желтой коркой и
пахнет неаппетитно. Я умру от цинги. Есть лук, но его я не люблю. Сварил
огромную кастрюлю индюшачьего фарша с гречкой для пса. Он не страдает.
Нет
горячей воды. Плановое отключение. Я неделю не принимаю душа, даже не умываюсь.
Даже зубы не чищу. И пса после прогулок не мою. Он запрыгивает на незастилаемую
постель и там вытирается. Он тоже не любит ледяную воду.
Напослезавтра
после Дня Рождения приходили таджики. Они делали замеры кухни для ремонта. О
ценах договорились быстро. Выпили водки. Назавтра я обнаружил, что они украли
деньги. Все деньги. Из моего дурацкого тайника в книжке Горького
"Мать". Ёб их таджикскую мать. Горько. А я думал, таджики книг не
читают. Я бросился звонить по их телефону, соседка по коммуналке ответила, что
утром весь аул выехал с вещами. Но я знаю их имена, переписал данные из документов. Обзвонил всех друзей,
что гуляли у меня третьего дня. Все сочувствовали, помочь не вызвался никто.
Деньги взаймы, правда, предлагали.
А денег в
кармане осталось сотни две. Надо заплатить за телефон, а то отключат. А на хуя
мне телефон? Сейчас отключу, подождите...
.........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
Отключил.
Ну кто мне
может позвонить? Ляля. Ждет, что приглашу в театр или ресторан. Она, конечно,
предпочла бы ресторан, где я выпиваю, а потом везу ее на такси домой трахать.
Но и в театр пошла бы - пошлее не бывает. После спектакля она обычно
сосредоточенно молчит, ожидая, что я скажу о представлении, потом что-нибудь
добавляет, обязательно в струю. Как мы духовно близки, бля! Лучше кончу рукой.
Раз в
неделю звонит и приглашает Андрей. Когда мать его на даче. Начинает со
студенческих глупостей за литературу и искусство, поглаживая колени, сначала
свои, потом мои. Голову кладет мне на плечо, руки расстегивают все подряд.
Смотрит по-детски влюбленно, просяще, дрожит неумело. Мальчик, не знавший отца.
Не хочу быть больше папашкой.
На работу
не пойду, и пусть не звонят больше. И трудовой моей пусть подавятся. Надоело
усатое мурло мелкого хозяйчика.
Целыми
днями играю в Age of Empires. В награду за победу турков над
коварными византийцами выдаю себе дефицитную сигарету. Сдуру полез на сайт
знакомств: зайцы любят зайцев, желательно (иногда строго) до тридцати. По
телевизору смотрю только рекламу. Зато с упоеньем и без звука. А МП3-шная
антология Deep Purple просто
супер. Почту давно не проверяю. Кто-то опять стучится в аську. Подождите,
сейчас отключу...
..........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
Вот, уже
отключил.
Кризису
среднего возраста никто не должен мешать.
101 год одиночества
Родился
в 1901 году в заштатном белорусском местечке в неоднозначно рабоче-крестьянской семье. Ум и красота
поперли сразу, из генов еврейской бабушки. Так, с этой родовой травмы, и
начались сто лет одиночества Дмитрия Александровича. Жизнь его, кстати, послужила
малоизвестному в гей-кругах писателю Маркесу фабулой для одноименного
произведения.
Трудное
детство тянулось до бесконечности долго. Сначала пас свиней на бескрайних
просторах родины, затем ловил зайцев в чащобах Беловежской пущи. Пока не отдали
в местечковую иешиву, откуда вскоре выпиздили за грязные приставания к лицам
духовного звания (с разными вопросами) и с единственным умением отличать
обрезанные от необрезанных. Тогда же задумал описать жизнь иешивы в рассказе
про хронопов и фамов, но мало известный в гей-сообществе писатель Кортасар
спиздил идею. С горя занялся самообразованием и мастурбацией, и, зарывшись в
книжках, пережил три революции, гражданскую и две мировые войны, и четыре
оргазма. Активно (иногда и пассивно) общался с Лениным, Сталиным, Гитлером (в
оккупации), а также с одним поцем из соседнего двора (в подвале).
Почувствовав
завершение процесса полового созревания, поступил по большому еврейскому блату
в институт благородных девиц имени Иностранных Языков, где, скрываясь пять лет
от антисемитов, кропал стихи на беларускай мове с сильным акцентом. Чуть не выпиздили за
приставания к преподавателю научного коммунизма (с разными вопросами), но
заранее разложенный педколлектив вступился как один. Эх, был там один…
Диплом
выдали только под подписку о выезде (подальше от идеологически стерильного
Минска), но прохвост Александрович послал Израиль подальше к арабам и
эмигрировал в Москву, где сразу же закипела перестройка. На мутной
перестроечной волне он пару раз женился, по глупости сообразил неглупого
ребенка, и, наконец, получил второе верхнеэкономическое образование, несмотря
на грязные приставания к одному чистому
рыночнику (с разными
вопросами). С тех пор не жалует старых евреев и новых русских.
В
1992 г. вступил одной ногой в гей-движение,
где инспирировал несколько подметных писем и статеек в центральной и зарубежной прессе с целью отмены противной статьи. Но,
осмотревшись в кругу профессиональных гомопедерастов, дерущихся за буржуазные
гранты и делающих свой маленький гешефт, вскоре
убежал и снюхался с журналами «АРГО» и «РИСК». По их заказу и были еще в 93 г.
написаны первые рассказы. Журналистил и переводничал также в других изданиях.
Но поскольку кроме эротических
картинок нашей публике всё оказалось
по одно место, журналы коммерческого успеха не поимели. К литературной жизни
Александровича случайно вернул интернет в
2001г., где какие-то
сумасшедшие его стали читать и хотеть. За
что им спасибо. Как и за внимание к его скромной персоне.
****************************************
© Дмитрий Александрович, 2002г