Когда я была маленькой, мои родители совсем не боялись выпускать меня поздно
вечером. Мы с соседскими детьми играли в свете фонаря - собирали посверкивающие
камушки - улица не была еще покрыта асфальтом, а только засыпана битым
ракушечником. Назавтра, при свете дня, эти камушки теряли всякую прелесть, и мы
толкли их в порошок, добавляли воды и лепили пирожки. Но вечером, при желтом
свете фонаря, каждый новый камушек-найденыш был краше предыдущего. Мы набирали
полные пригоршни этих сокровищ, запихивали их в карманы. В наше сияющее
королевство иногда забегали злые медведки - до сих пор не знаю, что это за
зверь, - и мы их ужасно боялись. Фонарь висел на деревянном, уже потемневшем от
дождей столбе, увитом диким виноградом. Мы играли в конусе света, опасаясь даже
взглянуть в темноту: а вдруг там еще что-то пострашнее медведок? Из темноты
пахло цветущей маттиолой; так сильно и сладко пахло, и этот запах переполнял
наши сердчишки восторгом - да, восторгом бытия. И ужас, и восторг исходили из
темноты вне пространства, освещенного нашим фонарем.
Зимой мы, как все дети, катались на санках до красных щёк, до мокрых валенок.
Но вечером, разошедшись по домам и пообедав-поужинав, мы снова выходили на улицу
и собирались под нашим фонарём. Если шел снег, волшебный конус был полон
снежинок, возникавших неизвестно откуда и в никуда исчезавших. Мы ловили
снежинки на варежки, разглядывали их на меховых воротниках и шубах, дивились
выдумке природы, производящей неустанно эти маленькие чудеса, так быстро таявшие
от внимательного дыхания. Если был гололед, каждая веточка молодых еще деревьев
заключалась в стеклянный футляр, и лампа фонаря оказывалась в центре светящей
паутины: пиршество преломленного света. От этого холодело в груди в предчувствии
других чудес: ведь если один фонарь, всего один из шести на нашей улице, так
богат чудесами, то, что же будет, когда мы вырастем и выйдем в мир взрослых, где
путешествуют, любят - что это такое? - и дружат навеки. Как мы.
Прошло совсем немного лет, и я узнала любовь. Я жила тогда в другом городе, у
другого моря, где климат был мягче: зимой редко случался снег, все больше шли
дожди. Холод стоял промозглый, и никто из моих сверстников не выходил гулять в
темноте. Моим одиноким другом по-прежнему был фонарь, сделанный уже не из
дерева, а из цивилизованного металла. Он также сеял конусом дождь, мелкий,
нескончаемый, мокрые веточки также образовывали легкую паутинку вокруг его
зеленоватого светляка, и этот флюоресцирующий огонь также молча давал мне жизнь
и надежду. О, как было бы нам хорошо вдвоем, под этим дождем, под этим фонарем,
одним во всем мире. Никого, никого на улице. Вокруг уже не было кромешной,
пугающей тьмы: в многоэтажных домах зажигались и гасли окна, хозяйки подавали
ужин на кухоньках, затем недолго горел свет в спальнях, и дома погружались во
тьму. Лишь одно-два бессонных окна горели всю ночь. Я смотрела и смотрела на
окна моего любимого. На кухне иногда мелькал силуэт его матери, и я чувствовала
к ней нежность и зависть. Никто из жителей не взглядывал на окна: для них
снаружи была чернота, и они, наверное, боялись её, как я боялась темноты в
детстве. А я стояла и стояла под своим фонарем, пока мама наконец не
спохватывалась и не звала меня домой.
Опять прошли годы, и я снова была влюблена. Мой любимый женился на другой, а
значит, исчез для меня навеки. Боль была нестерпимой. Она не оставляла меня
нигде, ни дома, ни в гостях, ни на концерте. Я уходила в порт, смотрела на
усыпанные огнями пароходы. Разноцветные огни опускали в воду трепещущие
серпантины своих отражений. Моя боль была чернее черноты, страшнее которой
ничего нет. Я всегда чувствовала черную бездну рядом с собой и боялась отвести
взгляд от разноцветных огней. Заглянуть в бездну означало погибнуть
безвозвратно. Я знала: только загляни - и не будет ни боли, ничего; но меня тоже
не будет уже никогда. Однажды красный огонек вспыхнувшего бакена упал в эту
бездну, и оказалось, что она подёрнулась легчайшей, светлой, только наметившейся
паутинкой. Слегка спружинив, эта паутинка выдержала три красных гвоздики,
брошенных огоньком бакена. Я поняла, что смогу жить.
Да будет свет.
Я - глиняный сосуд, пустой и гулкий. Если крикнуть в меня, я отвечу эхом.
Если бросить камешек, он вызовет каскад звуков, постепенно замирающих, и спугнет
паучка, порвав его обжитую паутинку. Мною можно украсить современный интерьер -
я буду хорошо смотреться на оливкового цвета ковре или в овальной нише. Я -
настоящая старинная вещь, не какая-нибудь подделка; памятник своей эпохи.
Когда-то во мне было молодое вино, но оно то ли высохло, то ли пролилось на
землю, то ли было выпито до дна - я уже не помню.
Она нехотя вылезла из-под одеяла. Это была женщина, в свои сорок три года
выглядящая на тридцать пять. Собственно говоря, в тридцать пять женщины выглядят
на двадцать пять, а в двадцать пять - вообще на семнадцать, так что ошибиться
было нельзя: ей было именно сорок три года. У нее были правильные черты,
стройная фигура и очень коротко остриженные - чтобы скрыть их убавившуюся
пышность - начинающие седеть волосы. Нехотя приняла она душ и, надев халат,
спустилась на кухню готовить себе кофе, чтобы затем выпить его с сигаретой на
открытой веранде у бассейна. Стояла осень, и вода в бассейне была уже спущена. И
пока она пьет свой кофе, мы подумаем, что же с ней делать дальше, ибо она и сама
этого совершенно не знает. Вопрос распадается на два, одинаково неразрешимых:
что делать сейчас и что делать вообще? О-кей, к четырем часам дети вернутся из
школы, где их учат неизвестно чему; у старшего, например, есть загадочный
предмет под названием Наука - как будто сейчас до-Аристотелевы времена и не было
разделения наук на естественные и гуманитарные, естественных - на физику, химию
etc. Поэтому, накормив их обедом, который еще нужно приготовить, придется
погрузиться в гаммы и этюды, синусы и логарифмы. Ведь как же жить без синусов? В
ее жизни, например, синус сыграл роковую роль. В компании, где ей
посчастливилось найти работу, она обнаружила в документации формулу, нагло
утверждающую, что синус есть не отношение противолежащего катета к гипотенузе, а
ровно наоборот. Она долго колебалась, прежде чем высказать известное с шестого
класса определение синуса Боссу, но истина дороже. И еще как дороже! В данном
случае истина стоила ей работы: как и следовало ожидать, Босс предпочел новое
определение синуса особому мнению своей мелкой служащей и служащей как таковой.
Больше работы она не искала, усвоив, что она - это Восток, а Они - это Запад, и
вместе им не сойтись. Осталось удивление: почему это у Них все работает, все
вертится и летает, а у Нас - нет. Должно быть, у Них есть жрецы, владеющие
знанием синуса, которые в нужный момент отпускают это знание в гомеопатических
дозах тем, кто непосредственно создает все вертящееся и летающее. К счастью, ее
муж умел ладить с этим племенем, не раздражая Их по таким пустякам, что и
позволяло семье жить в собственном, замысловатой, насколько позволяла довольно
скромная цена, конструкции доме.
Как бы то ни было, начиная с трех часов пополудни и до самого захода солнца,
до бишь до вечерней программы новостей, ей было чем заниматься. А до тех пор -
полная, ничем не омраченная свобода. Но и ничем не скрашенная, совершенно голая
и неприкрытая. Она знавала в своей жизни много степеней свободы. Свободу сбежать
с уроков и удрать с одноклассниками на море. Свободу стоять на почти отвесном
склоне горы, цепляясь за невидимые ее шероховатости, и парить в бело-голубом
просторе. Свободу встречаться сегодня с одним, а завтра с другим молодым
человеком и не иметь никаких обязательств. Наконец, свободу переехать из одной
страны в другую, самую благополучную страну в мире. Но что-то напутали классики
с этой осознанной необходимостью. Необходимости сейчас никакой и не было. Не
было даже необходимости съездить в библиотеку - еще есть что читать. Можно,
конечно, прошвырнуться по магазинам в поисках какой-нибудь невиданной тряпки.
Правда, трудно ожидать чего-нибудь выдающегося в этом мире стандарта, но тем
почетнее поиск. Тряпки интересовали ее чисто платонически: муж не ценил на ней
одежды, а выходили они редко. Для посторонних мужчин одеваться не было смысла:
феминистки достигли таких успехов в своей идиотски-справедливой борьбе, что
мужчины просто боятся приближаться к представительницам местами все еще
прекрасного пола: неосторожный взгляд или, упаси Боже, букет цветов - и прощай
карьера. Непонятно, как же они все-таки размножаются; неужели вегетативно? С них
станется.
Допив кофе, она натянула джинсы и вышла на обязательную прогулку. Знаменитые
канадские клены полыхали всепожирающим осенним пламенем. Небесный шатер сиял
бледным золотом и лазурью. Разогретая листва источала такой тонкий, такой
пьянящий аромат. Синусоидами перебегали дорогу белки. Где же сюжет, спросите вы;
где кульминация и развязка? - А это и есть кульминация. Сюжеты оставим детям. Их
еще нужно вырастить, и привить на укоренившиеся в Западе побеги всю мудрость
Востока, и собрать в своем саду удивительные плоды.
Я - сосуд, полный старого чудесного вина. Кто его выпьет, развеселится душою.
Мчится бешеный шар и летит в бесконечность,
И слепые букашки облепили его:
Суетятся, спешат, и, мечтая
о Вечности,
Исчезают, как дым, не узнав ничего.
А. Вертинский
Бензоколонка. Макдональдс. Супермаркет. Дилершип я рядами одинаковых
сверкающих машин. Рекламы, рекламы. Чахлые маленькие деревья. Кубическое здание
фирмы. Глухой забор, отгораживающий ряды однотипных домиков от хайвэя.
Автомобили, послушные светофору. Над всем этим - для оживляжа - бледное солнце.
Кто сказал, что Земля круглая? Она - огромная плоская плаза.
Редкие прохожие. Кто вы, и какая злая сила занесла вас в этот неживой,
ненастоящий мир. Сюда нельзя пускать детей и подростков, они вырастут
уродами.Посмотрите на этих взрослых. Чтобы соответствовать этому миру, онм
сделались такими: безобразно толстыми, или лысыми. Врожденные дефекты проступают
в чертах лиц. Они заходят в супермаркет и закупают что-то, похожее на еду. Они
вползают в торговый центр - рай с фонтанами и исскуственными деревьями - и
перебирают безвкусно сшитую одежду, и пьют суррогат кофе, и сидят за столиками,
обозревая себе подобных, шествующих между рядами товаров. А вечером они пялятся
в ящик, хрустя чипсами. В ящике льется кетчуповая кровь и неизменно улыбаются
целлулоидные красавицы. Если хочется, можно посмеяться - по подсказке - ситкому.
Других звуков в доме нет. Не слышно, плачут за стеной или смеются. Ни то, ни
другое - тот же хруст чипсов под телевизор.
О Боги, чье это лего и кто его собирает?
Где-то у моря есть город, со старыми домами, большими деревьями и фонтанами,
с узорными воротами и старушками на скамейках, где пахнет настоящим кофе и
каждая девушка - красавица, где в темных аллеях звучит настоящий смех, из окон
льётся музыка, и весной - одуряющий запах акации. С бульвара видно море, вечером
всё в огнях - это корабли дальних странствий стоят на рейде, готовые к отплытию
в неведомые страны. А что там, в неведомых странах? - Бензоколонки,
Макдональдсы, супермаркеты...
Для того чтобы написать что-нибудь хорошее,
Надо сначала прочитать что-нибудь хорошее.
В.Берестецкий
И было на одной шестой части суши великое молчание, ибо долгое время правили
там цари жестокие, смертью карающие за единое слово истины. И отцы учили сыновей
и дочерей своих молчанию, чтобы им не умереть. Язык же народа той страны был
велик и могуч. И земля ее была обильна и тучна, но народ тот жил скудно, ибо не
родила земля ему. Не родила же она оттого, что возделывали ее без усердия. Ибо
думал работник: зачем мне усердствовать, если плоды трудов моих отнимут у меня и
детей моих, мне же выдадут долю малую, чтобы только нам не умереть. И
распространилось среди народа того винопитие, ибо вино было дёшево там, и пьющий
его мог забыть свои горести. А еще распространилось там воровство. Всякий, кто
мог украсть на месте своем, делал это, и не считал за грех, ибо понятие о грехе
было истреблено из народа той страны. И обогащались одни за счет других. Вожди
же и правители обогащались больше всех, и не было правды на одной шестой части
суши. Еще же хорошо жили те, кто прислуживал вождям и правителям, и прославлял
их, насилуя великий и могучий язык свой.
Были же среди народа того и люди чистые сердцем, которые не воровали, и не
прислуживали вождям и правителям и не прославляли их, ибо видели кровь на руках
их. А обращали они ум свой к тому, что в небе над землей, и к тому, что под
землей; к тайнам материи обращали ум свой, и были в науках весьма искусны.
Любили они ходить по земле, по горам и водам ее, и петь песни красоте ее; ибо
земля та была прекрасна. Всего же больше любили они Слово, книги читать любили и
беседовать с подобными себе; и так дружили между собой и говорили что думают, а
чужим не говорили того что думают, потому что за слово правды чужой мог предать
их смерти.
И был среди них один человек, Михаил из рода Иаковлева, и имел он жену и
детей; двоих сыновей имел он. Тридцать пять лет прожил он, и не нажил никакого
имущества, и жилище его ему не принадлежало. В один день жена его пришла домой и
сказала ему: вот, пятнадцать лавок обошла я, и нигде не могла купить я масла,
чтобы испечь нам лепешек к обеду; а мяса не ели мы ни вчера, ни третьего дня;
много лет не ели мы мяса и забыли вкус его. Если сегодня лишили они нас масла,
то не лишат ли завтра воды, чтобы пить нам, и огня, чтобы согревать жилища наши?
И восскорбел Михаил о детях своих, и вспомнил, что он сын Израиля, и взял жену и
детей своих, чтобы войти в землю, которую Господь обещал Иакову; но разрывалось
сердце его, ибо прилепилось оно к одной шестой части суши.
И вот, вошли они в землю Израиля, и увидели, что течет она молоком и медом, и
учили язык её, чтобы говорить им с израильтянами. С детьми же своими и между
собой говорили на языке той страны, откуда вышли, ибо не могли забыть его. И
стали говорить им израильтяне: отчего не хотите вы забыть язык той страны, где
столько лет были рабами вы? А еще говорили они Михаилу: вот, жену ты взял себе
из чужого племени; и она и дети ее не могут жить среди нас, ибо противно нам
это. Так упрекали его израильтяне, говоря: сделал ты грех в глазах Господа, что
взял ее себе в жену; и не наблюдал ты праздика опресноков во все дни жизни
твоей.
В это время усилился царь соседний, измаильтянин Саддам, сын Хуссейна, и стал
метать на Израиля стрелы огненные. А Израиль не отвечал ему, чтобы не начаться
войне великой. И так каждую ночь метал Саддам стрелы, нацеливаясь на жилища
мирные. И подумал Михаил: не затем я вывел жену и детей своих из рабства, чтобы
погибнуть им от стрел саддамовых; пусть покинут они Израиль на это время, я же
останусь и приму участь свою. Когда же хотел он сделать это, сказали ему
израильтяне: ты пришел к нам с пустыми руками; не мы ли дали тебе и семье твоей
пищу, чтобы пропитаться вам, и кров, чтобы было вам где укрыться? Ты должник
наш; и ни ты, и никто из твоих не покинет пределов Израиля, пока не отработаешь
нам пять лет. По истечении же пяти лет будешь свободен. Сами же израильтяне, кто
мог, покидали на это время Израиль; с детьми и женами покидали его.
И возгорелся гнев Михаила на правящих Израилем, и подумал он: тридцать пять
лет прожил я в рабстве, и вывел жену и детей своих в землю Израиля; и вот, не
нашел я в Израиле свободы делать то, чего хочется мне. И взял жену и детей
своих, и покинул тайно пределы Израиля. Далеко шел он, за море великое, и нашел
там страну, где всякий может делать, чего ему хочется; и где всякий ест, кто
работает, а старый и немощный тоже ест от обилия страны той. И работал Михаил, и
построил себе дом свой, и жил хорошо. Всего же дней жизни его было сто двадцать
лет.
Какое утро,
Сашенька. Солнца нет, чувствуется душноватая влага в воздухе, и
эта влага полна ароматов. Я помню такие же утра в Одессе, в
мамином саду. Это
было не весной, потому что деревья не цвели; весной запах
цветущих деревьев был
бы сильнее всех запахов, и это отдельный рассказ: о цветущих
деревьях. Да, это
похоже, это общее: среди деревьев, утром, недалеко от дома,
влажный воздух;
бессолнечно. На море все равно стоит пойти...это в Одесе
обязательно нужно пойти
на море, а я некстати вспомнила, что я в Оттаве, и никакого
моря здесь нет, и
все это знают. Но в Одессе такое утро означало близость моря
и еще раз
напоминало о нем, всегда и без напоминаний близком, только
сделай несколько
шагов в сторону обрывов, склонов, лестниц и крутых тропинок.
Подавив вздох о
недоступном в Оттаве море, я поброжу по одесским пляжам.
В сторону маяка за
дачей Ковалевского, где монастырь? - Это отрада. Может, в
Отраду, канатной дорогой? В Отраду можно попасть и иначе:
спуститься на Дельфин
и пойти налево, мимо яхт-клуба; или пройти через парк
Шевченко, через Ланжерон и
- направо. Впрочем, зачем мне непременно понадобилось в
Отраду: там слишком
много топчанов и раздевалок, будок с мороженым и пивом-водами.
Пляжа остается
совсем немного, а люди почему-то любят эти удобства, и
потому людей много, и
много мусора, кругом шкурки от арбузов, и вообще вода
грязная. Я редко хожу в
Отраду. Я скорее пойду на Дельфин или на Старик: топчанов
нет, одна-две
раздевалки. Дно каменистое, обросшие бородой валуны, в
плавном танце качающиеся
водоросли, зеленая глубь...это опять другой рассказ. Камни
ощупываешь босыми
ступнями, стараясь не порезаться и не поскользнуться.
Сверкающие веера рыбок
вспыхивают из-под ног. Водоросли колышутся всегда, будто от
дыхания моря, даже
если оно спокойно: чудовище, милое чудовище спокойно дышит и
позволяет войти в
его воды. О море.
После Дельфина
идут пляжи Малого Фонтана. О, Малый Фонтан. Пляжи запущенные и
каменистые; там растут колючки и бессмертники, сухие
шелестящие иммортели на
склонах и прямо на песке. Там можно найти белую глину, из
которой маленькая я и
маленькая Ира Ратушинская лепили кривобокие сосуды, а Ирин
папа, дядя Боря,
слепил удивительного божка, сидящего скрестив ноги, и
вставил ему в рот
папиросу, то ли Беломор, то ли Сальве. Североамериканские
курильщики, ,
задержите дым своих сигарет в легких: это вам не Сальве.
Сальве значит Привет -
последний привет от свободной Одессы, который послал
фабрикант, навсегда покидая
ее. Сальве!
Я прошла по
тенистой дороге мимо санатория имени Чкалова с его огороженным
пляжем, мимо России и Украины. В санаториях люди, как
полагается, ходили в
полосатых пижамах, дыша воздухом, играли в преферанс, а
также читали журналы: из
тонких - Огонек и Крокодил, из толстых - Новый мир,
Иностранную литературу и
Красную звезду. Кроссворды из Огонька решали всем
коллективом. У санатория
Россия следовало бы остановиться, потому что там отдыхала
моя бабушка, Евгения
Абрамовна Морозова. Она умерла от стенокардии и крепких
папирос. Эх, не надо
было мне останавливаться у санатория Россия...
На одном из пирсов
Малого Фонтана, лицом к морю, стоит домик - я всегда
ломала голову, чей это домик, и даже подходила близко, но
так и не решалась
войти. Молчу, все морские боги, молчу: вам лучше знать, кто
в домике живет...Ну,
тут уже недалеко и до Аркадии, что значит Вход к богам.Это
уже Большой Фонтан.
Слишком много старых и новых санаториев, слишком много
людей.То, что происходит
на пляже Аркадия ближе к полудню и до самого вечера, можно
назвать оргией:
полуобнаженные тела, обилие еды и напитков - не только
прохладительных - и,
опять же, карты. Правда, в этой своеобразной оргии участвуют
и дети, которых
здесь великое множество. И стройные, и весьма полные мамочки
нестройными рядами
гоняют за своими детенышами, кто с роскошным помидором, кто
с жареной рыбкой, а
кто и с куриной пулочкой. Дети уворачиваются и норовят
забраться в воду подальше
и поглубже. Мамаши, не выпуская яства из рук и не роняя
достоинства - одесские
женщины никогда не роняют ни одного из своих многообразных
достоинств - так вот,
мамаши возвышают свои и без того возвышенные голоса,
выкликая каждая свое чадо
по имени. От их гомона, вместе с чаячьими криками, над
пляжем висит непрерывный
звон. Солнце, такое яростное - просто Ярило, а не солнце -
не щадит ни стариков,
ни женщин, ни детей, но граждане отдыхающие беспечны.
В Аркадии не стоит
задерживаться после полудня, забывшись под возгласы
мамочек, засмотревшись в чужие картишки. Здесь лучше быть в
предрассветные часы,
когда небо из черного становится голубоватым, зеленоватым,
розовым. Если нет
облаков, море в точности отражает перевернутые небеса. О,
если облачно или даже
дождь - все равно стоит прийти. В дождь ощущаешь сиротство
небес без отражения;
но своих слез не ощутишь на мокром лице. Ах, нет, Сашенька,
я совсем не хочу
плакать - нет, я не буду плакать, не то глаза размажутся и
потеряют форму,
которую я им постаралась придать с помощью такого простого
средства, как
карандаш. А даже если карандаш смоют слезы или дождь - цвет
останется прежним, у
нас с тобой глаза одного цвета, цвета hazelnut. Hazelnut -
это что-то от nuts;
мы и были с тобой nuts, когда ехали на безумной скорости в
машине с неисправными
тормозами. А теперь я одна в больнице для nuts, и ты не
хочешь смотреть на меня.
А тут ты, Сашенька, и попался: я взгляну на тебя своими
глазами из зеркала, так
что не смотрись в зеркала, если не хочешь видеть моих глаз.
Вот такие
обстоятельсятва.
О, женщины - всего
лишь обстоятельства в твоей жизни. Ботвинник - да, это
фигура, и на шахматной доске все - фигуры, даже пешки; пешки
тем более: все они
могут стать ферзями, то есть королевами. Да, Сашенька, у
тебя будет максимум
девять королев, если ты проведешь в королевы все свои пешки.
Всех пешек?
Королевы не склоняются; их можно только потерять. Все твои
пешки могут стать
королевами, если ты только захочешь, Сашенька. Белыми или
черными? Все зависит
от цвета твоей первой королевы, это я знаю точно про
шахматы. Сашенька, кто была
твоя первая королева, та, в четырнадцать лет, блондинка или
брюнетка? Может
быть, твоя мама - твоя первая королева, корглева-мать? Ах, я
не знаю, какого
цвета были волосы у твоей мамы, Сашенька. В конце концов,
наверное, седыми, а?
Тоже не знаю, не все женщины седеют или успевают поседеть.
Да, не все доживают
до седин, это случается. У меня вот уже блестит седина, но
это не очень заметно,
потому что я была блондинкой, или, скорее, русоволосой.
Русалки не русоволосы, у
них волосы обычно зеленые или голубые. Русалки помогут мне
вернутьмя к морю, да.
Может быть, я поседею окончательно, и тогда, если твоя
первая королева -
королева-мать и она была блондинкой , или успела стать седой
- как пена моря, не
забуду вернуться к морю, в море - тогда у меня есть шанс
претендовать на роль
пешки, которая может претендовать на роль королевы в твоей
игре, Сашенька.
Совсем не хотела
быть претенциозной, а между тем - одни претензии.Претензия
на блондинку в молодости - просто волосы выгорали до белизны
от соленой воды и
солнца. Претензия на фигуру, да еще такую, как пешка - а
ведь пешка может стать
королевой, подумай, Елена, ведь ты претендуешь на
трон!Елена, опять ты о себе
что-то вообразила. Как Юрочка сказал: Мама, ты можешь
путешествовать на
воображении. Я поправила его, шутя: На метле я могу
путешествовать, но Юрочка
стоял на своем: На воображении. То есть, воображуля ты,
мама. Воображуля,
сплетница, куколка, балетница - что означает эта детская
дразнилка? Из куколки
может получиться бабочка. Елена, остановись: бросила
недорисованную ветвь
блок-схемы: на метле - это ведьма. Ведьмы ли русалки?
Розы играют
различные роли в различных играх. Все время игры, хотя и не
шахматы. Как это я сказала Андрею? С шулерами не садись? Ой,
Андрей, это не к
тебе письмо, тебе бы ...лучше, осторожней - В них и вовсе не
глядеть. Это про
глаза Блока. Блок-схема. Глаза Александра - мои глаза, и в
них лучше не глядеть.
Замкнулось. Замкнулась связь времен.
Афродита вышла из
пены, из белопенного, как шампанское, моря. Потом из нее
сотворили кумира, каменного, беломраморного. Кумира назвали
Венерой, и планету
так же назвали, чтобы не забыть. Не забыть Афродиту. А
беломраморная уже Венера
оказалась глубоко под землей и, пытаяь выбраться к своей
прародине, к морю,
обломала свои беломраморные руки. Не сотвори себе кумира.
Ведь даже
беломраморный кумир может повредитья, а пена морская -
никогда. Пена рождает и
рождает Афродиту за Афродитой. Древним грекам повезло
увидеть одну из них, они
поведали об этом римлянам, и жестокосердые римляне заключили
ее в самый лучший
мрамор, а заключать нужно было в обьятия. Тогда
Афродита-Венера уцелела бы. Она
бы рождалась вновь и вновь из той же пены морской, котторой
сколько угодно у
берегов Черного, зеленого моего моря. Это об Афродите,
богине Любви, пенной и в
пене нетленной, самой нетленной и самой грозной богине. Нетленка.
Нет, Ленка, -
сказал Андрей. Ну и не надо, - пожала плечом Ленка,
повернулась через это
пожатое самой собой плечо и окунулась в пену дней... только
не вошла обратно в
пену морскую, потому что в Оттаве нет моря. Это я - Ленка с
седьмой станции
Большого Фонтана, и ты еще называл меня Леночкой, Саша, и мы
как раз
остановились в Аркадии, у входа к богам.
Море часто
смеется, как правильно заметил классик, и я тоже люблю смеяться -
от радости, от счастья. Я сказала слово счастье. Впервые я
сказала его - вернее,
подумала, сказать было некому, - и я подумала: Счастье, лежа
на спине в виду
пляжа, где никого не было; только море, небо и солнце. Я
откинула голову назад,
под воду, и из-под воды смотрела прямо на Солнце. Это Ярило
ярилось, но,
смягченное соленой водой, позволяло смотреть на себя. Мои
длинные тогда светлые
волосы свободно парили вокруг головы, тело не ощущало
собственного веса; только
нежное прикосновение воды, теплой и ласковой. Глазам не
больно только в соленой
воде, знаешь, Сашенька? И плакать не больно, потому что
слезы - это морская
вода. Я чувствовала нежнейшее касание моря, и глядела без
боли в глаз Солнца, и
подумала: Счастье. Я не знала тогда, Сашенька, что через
много лет встречу тебя,
и твои касания будут такими же легкими, как касания моря,
слегка колыхаемого то
ли ветром, то ли проходящим катерком. Смотреть в твои глаза
так же не больно,
как смотреть на Солнце из-под воды моего Бога-Моря. Только
плакать из-за тебя
все же будет больно: ведь между нашими одинакового цвета
глазами не соленая
морская вода, а сухой оттавский воздух. О, с утра он был
влажным, этот воздух, и
с этого все началось, потому что он напомнил мне о море, а
значит, об Одессе, а
значит, и о счастье.
Людочке Ращенко посвящается.
Мы дружили с
шестого класса. Я пришла в эту школу на Фонтане, тогдашнем
дачном районе, из городской школы. Я успела побывать в
Германии, где мой папа
работал старшим приемщиком судов, которые немцы строили по
договору для
Советского Союза. Я жила с родителями в частном доме, Людка
же ютилась с мамой в
коммуналке двухэтажного послевоенного дома. Ее мама была то
ли лифтершей, то ли
уборщицей, а отец, шофер, умер от алкоголизма. Это Людка
меня выбрала: стала
ходить со мной из школы домой, и все. В то время как
большинство одноклассников
насмехались надо мной из-за моей фигуры и усердия в учебе,
Людка принимала меня
такой, как я есть. Я же нашла в ней благодарного слушателя.
Мы жили на одной
улице, только в разных ее концах, и по нескольку раз
провожали друг друга, прежде чем наконец расстаться. Моя
бабушка, Евгения
Абрамовна, учившаяся в свое время в гимназии, была против
моей дружбы с
кухаркиными детьми, но, видя наше постоянство, отступилась.
У меня не было
слуха, но было вывезенное из Германии пианино Циммерман, и я
послушно отбывала уроки музыки. У Людки был абсолютный слух
и хороший голос, и
она мечтала играть в театре оперетты - музкомедии, как он у
нас назывался. Мама
наскребла ей денег на дешевенькую гитару-семиструнку, Людка
выучилась по
самоучителю нескольким блатным аккордам и лихо исполняла
романсы и популярные
песенки.
Я была круглой
отличницей - у Людки случаоись и тройки, но были также и
несомненные способности. Была одна задача по геометрии,
которую никто в классе,
включая меня, не мог решить - а Людка решила!
После школы,
переделав уроки и пообедав, я каждый раз заново решала вопрос
что делать, и решение было неизменным: Пойду к Людке. Чаще
всего мы встречались
посередине дороги, потому что Людка решала этот вопрос
аналогично. Мы снова без
конца бргодили по тенистым улицам, подворовывая в чужих
садах абрикосы, беседуя
о книгах, которые в то время читала в основном я, и, конечно
же, о мальчиках.
Нас обычно принимали за сестер, потому что обе мы были
светлокожи, светловолосы
и темноглазы. Но я была обыкновенной толстушкой, а Людка
была прекрасна, как
Весна Боттичелли. Волосы у нее были длиннее, светлее и гуще
моих. Поэтому
проблемы с мальчиками были в основном у меня. Я была
безнадежно влюблена в
одноклассника, а он, как полагается, бегал за другой. Людка
переживала за меня,
как за себя самоё, и даже предложила от щедрот наказать
обидчика: Давай я
заморочу ему голову, а потом брошу. Поразмыслив, я
отказалась: не хватало мне
ревновать к подруге. По счастию, наши симпатии никогда не
пересекались. Если
Людка говорила: У него короткие брюки, приговор был
окончательным. Мне же
нравились именно такие: немодно одетые, очкарики, со
странностями. Людкин тип
был иной: высокие голубоглазые блондины или же , опять-таки,
высокие кареглазые
брюнеты мужественного облика. Столь стандартный вкус не
мешал ей иметь
прекрасное чувство юмора. На индийских фильмах, где роковые
красавицы умирали на
руках роковых же красавцев и весь зал рыдал, мы укатывалсь
от хохота. Все
надуманное, фальшивое, книжное ей было абсолютно чуждо. Её
естественности я
завидовала так же, как её красоте.
У Людки всегда
было полно идей. Она организовала театр в своем дворе и
обнаруживала талант в каком-нибудь пятилетнем сопливце. По
мотвам шпионской
книжки мы затеяли сложную игру. После строгого отбора
посвятили в замысел
половину класса, расписали явки и пароли. Когда все со всеми
наконец
благополучно встретились, оказалось, что дальше делать
нечего. Тут очень кстати
пришлась сковородка семечек, которые нажарила Людкина мама,
тётя Маруся, и дело
получило логическое завершение.
Я вообще любила
приходить в Людкину квартиру, по сути, комнату. Мне милы были
и дешевый буфет с зеленоватыми рюмками и допотопным
будильником, и старый диван
со слониками на полке, и железная кровать с шарами. Когда
меня донимали
несчастная любовь или жестокие самокопания, в результате
которых я оказывалась
полным ничтожеством, недостойным жить, я плелась к Людке и
нажимала знакомый
звонок в последней надежде на спасение. Людка брала в руки
гитару и забиралась в
угол дивана, тётя Маруся ставила на стол тарелку пирожков с
вишнями, и жизнь уже
не казалась такой пропащей.
После восьмого
класса мы решили подать в 116-ю школу: я в физический класс,
Людка - в математический. Туда её не приняли из-за низкого
среднего балла и
предложили в литературный. Она согласилась, так как к тому
времени, по её
собственным словам, я привила ей любовь к литературе.
В моем классе
оказалось всего девять таких ненормальных, как я, девочек, в ее
- всего пять мальчиков. Девушки же у них были как на подбор:
броско одевающиеся,
все в косметике и твердо знающие свою задачу: удачно выйти
замуж. Людка
оказалась среди них скромным полевым цветком и поддалась
господствующей
идеологии. Она впервые узнала, что такое жестокая конкуренция,
и озаботилась.
Вот уж кому, по-моему, не грозило остаться в старых девах.
По окончании школы
она обрезала свои прекрасные волосы и сделала модную
прическу Асунта, круто завив химические кудри. К счастью,
кудри опять отросли,
она стала расчесывать волосы на прямой пробор и походила на
мадонну. Ресницы мы
тоже стали красить - простой советской тушью Ленинградская.
С одеждой было
сложнее: цены на толчке были нам недоступны (меня родители в
этом смысле не
баловали). Но и эта проблема решалась. Тетя Маруся
совершенствовалась в
рукоделии и к каждому празднику шила Людке пусть из штапеля
или ситца, но новое
платье. Потом они купили вязальную машину Нева, Людка
закончила курсы кройки и
шитья и сама стала создавать шедевры от кутюр.
Поступать мы решили в университет: я на
физический, Людка на математический.
Когда мы пришли на подготовительные курсы этих двух
факультетов, и Людка
увидела, что большинство абитуриентов - абитуриентки, она
немедленно забрала
документы и отнесла их напротив, в Холодильный институт:
своим литерарурным
классом она была сыта по горло. Уж в Холодильном-то, по её
расчету, должен
преобладать сильный пол. Расчет оправдался процентов на
семьдесят и,
следовательно, был вполне хорошим. Все мужское население
факультета
последовательно перебывало у её ног. К сожалению, эта
последовательность не
совпадала с той, в которой они ей нравились. Возможно также,
что молодые люди
просто побаивались неземной её красоты и предпочитали
варианты более
реалистические. Её увлечения были запоздалыми, когда
претендент уже терял
надежду и отступался, и затяжными - на месяцы и годы. В это
время вокруг неё
реяла стая других, но они её уже или ещё не интересовали. В
единственном случае
совпадения по времени её избранник оказался сильно пьющим и,
по понятным
причинам, его пришлось потерять. Потом ей нравился его друг,
но именно потому
что это был друг, встречаться с ним было не совсем удобно, и
так далее.
Конечно, мы вели
бурную светскую жизнь. Если на какой-нибудь праздник у меня
не оказывалось компании, Людка брала меня в свою, и
наоборот. Пригласить её в
компанию было всё равно что подбросить небольшую атомную
бомбу: всем остальным
девушкам можно было смело уходить в отставку. Особенно если
Людка брала в руки
гитару. Все взоры были устремлены на склонённый пробор и
длинные загнутые
ресницы, и любые наши дамские приемы отвлечь па себя
внимание были бессильны.
У Людки завелось в
институте множество других подруг, как, впрочем, и у меня.
Сначала мне было трудно их смешивать, потому что Людка
совершенно не выносила
умничанья, а мы этим грешили. Но её немного утрированное
простонародное чувство
юмора склеивало любую, самую разношерстную компанию. В ней
совершенно не было
кокетства, и с существами другого пола она также была
рубахой-парнем. Боюсь, что
именно это не способстволо успехам в личной жизни.
Прошли
институтские годы, мы стали работать. Новые компании, новые друзья. Но
мы никогда не расставались надолго. Я была в курсе всех
событий её жизни, она -
моей. Людка вступила в городской КСП, я вышла замуж. Людкин
принц заставлял себя
ждать. Она была готова встретить его в любую минуту: всегда
накрашены ресницы,
всегда завиты длинные волосы, всегда в очередном
произведении швейно-вязального
искусства и на каблуках. Чего нельзя было сказать обо мне: я
родила ребенка и
едва управлялась со сложным детским хозяйством,
ненакрашенная и одетая черт-те
как. За что и выслушивала от Людкие гневные проповеди о роли
женщины в семье и
обществе. Она по-прежнему приходила ко мне, называла моего
сына племянником и
рассказывала свои истории. Теперь слушателем в основном была
я: какие же у меня
истории, кроме горшков и пеленок. У Людки была сложная
общественная жизнь: в
клубе плелись интриги, она ездила на КСП-шные тусовки в
Крым, устраивала встречи
с иногородними бардами. Личная жизнь её тоже не баловала:
кого-то уставала ждать
она, кто-то уставал ждать её. Однажды мы случайно встретились
в трамвае по
дороге на работу. В бледном утреннем свете я посмотрела на
неё и подумала, что
время никого не щадит. Очевидно, она подумала то же самое,
потому что напрямую
спросила: Слушай, ты когда-нибудь кремом мажешься?.
Наперекор годам она
выдвинула тезис: Женщина должна выглядеть не молодой, а
ухоженной. Это давало
свои результаты: теперь её поклонники были лет на пять
моложе нас. Сорокалетних
она считала стариками, двадцатипятилетние не думали
жениться, а время тикало. Её
начали знакомить. Это было бездарно. Все чаще её дни
рождения проходили в форме
девичников, и первый тост всегда произносила она: За нас,
красивых баб! Но
по-прежнему, приходя в любой дом, она приносила веселье и
шарм ослепительно
красивой, несмотря ни на что, женщины.
Я родила второго
ребенка и уехала с семьей в Израиль, а затем в Канаду. Мы не
прекращали переписываться до самой её смерти. Людку убила
издыхающая советская
власть: её контору послали на стройку, и тяжелое бревно
ударило её по бедру.
Развилась опухоль. Людка умирала года три. Она не собиралась
умирать. Мой муж
был в Одессе и видел ее за пару недель до смерти. Она была
худая-худая, а нога -
огромная. Не правда ли, я похожа на русалку? - спросила она,
лёжа принимая
цветы. Сказала, что не шьет новых нарядов только потому, что
не знает, какого
размера они ей понадобятся по выздоровлении. А потом нам
позвонили: она ушла
навсегда. И в мире стало немного меньше красоты и смеха. А
мне стало незачем
возвращаться в Одессу: кому я расскажу свои истории и чьи истории выслушаю?