Вечерний Гондольер | Библиотека

Татьяна Тайганова

ИКРА И ХЛЕБ

 

 

 

 

   «…Мне Вовчик Малой книгу одну дал, где все про это растерто, хорошо растерто, в натуре. Ницше писал. Там, сука, витиевато написано, чтоб нормальный человек не понял, но все по уму. Вовчик специально одного профессора голодного нанял, посадил с ним пацана, который по-свойски кумекает, и они вдвоем за месяц до ума ее довели, так чтоб вся братва прочесть могла. Перевели на нормальный язык. Короче, этого твоего внутреннего мента грохнуть надо, и все…»

 

Пелевин, «Чапаев и Пустота».

 

 

            Для процесса не столько читательского, сколько художнического более важен стереотип восприятия литературы, вполне окультуренный и отшлифованный, но в основе его лежит тем не менее синдром потребления. Его возможно определить как некую самодостаточную элитарность, требующую тонкости  или необычности стиля и изобразительного разнообразия скачек с препятствиями при метаморфозах идей. Идей, выражающих самих себя вне соотнесенности с ежедневной практикой жизни, - то есть высокоинтеллектуальной игры, удовлетворяющей аппетиты эстетические или ментальные, но вряд ли духовные. Как бы ни утверждались критикой особые права литературы элитарной, призванной обслуживать лишь избранных, ценность произведения искусства заключена не в изысканности игры и даже не в таланте игрока, а в максимально достижимой адекватности актуальным человеческим и социальным проблемам. И нередки ситуации, когда высокий уровень дара препятствует самому художнику полноценно соответствовать поставленной задаче, а читателю приходится преодолевать в книге не столько труднопостижимость замысла, сколько безразмерность авторского таланта, неконтролируемое изобилие которого образовывает вокруг вселенной, заселенной его мыслью, почти непреодолимый пояс астероидов – загадочный сор гениальности, препятствующий единению с художником. Но от художника зрелого требовать контроля за стихией собственного таланта невозможно – он будет следовать, даже в ущерб простоте и понятности и осознавая возможную потерю широкого читателя, лишь той дисциплине, которая выверена многократным собственным опытом и индивидуальным пониманием целесообразности. Полагаю, что чрезмерность таланта и рождает фантом элитарности, на котором впоследствии писатели, наделенные незакрепощенным воображением, скоростной оперативной памятью и незаурядными манипулятивными способностями, начинают спекулировать. Спекулянты-стилизаторы успешно создают вокруг ядра недопонятости некий фон, более или менее успешно имитирующий особую одаренность, которую, однако, возможно возобновлять в вариациях вполне механически. Выхваченный из сердца талантливого художника и формально расшифрованный творческий алгоритм рождает многочисленные апологии, не опускающиеся, однако, до общеупотребительного уровня российского сознания, и именно они и выращивают «элитарную» литературу. Начальную основу этого явления представляют неопознанные пролетевшие мимо человечества объекты нерасшифрованной гениальности, но само элитарное тело откармливают для узкого круга потребления ловкие, подвижные и быстро ориентирующиеся игроки – литературные брокеры высокого полета, из воздуха отлавливающие возможность скорых интеллектуальных дивидендов и неминуемой известности, ведущей к прибыли уже материальной.

            Прозорливое манипулирование умственно-эстетическим читателем – супраментальная игра, в которой чистому творчеству – акту со-творения мира – отводятся, как подмастерью, лишь подсобные работы. В роли творящего инструмента здесь используется развитая стихия воображения, не ограниченная интуитивно-волевым процессом постижения истины как формы причастности человека к возможностям духовной любви. Качества истины едва уловимы душевным чувством, а реальность заблудиться при их отыскании чрезвычайно велика, ибо божественность человека – едва маячащая вдали терра инкогнита. На сегодняшний день нами из всего спектра духовной любви более-менее ведомо лишь сострадание, бескорыстное самопожертвование, да крайне редко освещающая нашу жизнь независимая радость бытия. Расширять в себе и тем самым в мире  хотя бы эти известные теперь качества – тяжкий и одинокий труд, требующий сверхусилий и стойкого преодоления собственных слабостей и заблуждений. Собственно, лишь это расширение и оправдывает особый статус художника, именно оно и есть – в идеале – чистое творчество. Но в идеологизированной прозе, большая часть которой принадлежит маскулинному руслу, в поиске новых идеологий и новой эстетики взращивающей элитарную ауру, легче поддается освоению уровень ментальный, где наличествуют все свободы и приятно отсутствуют ограничения. Ментальная вселенная нам внове и притягательна, потому что в ней легко отбрасывается груз уже надоевших и ненасытных чувств, она дарует иллюзию воли и всемогущества. И художник, плененный игрой, готов без меры трясти неизведанную погремушку, утверждаясь в своей личной элитарности по отношению к прочему духовно отставшему от погремушек человечеству. Однако игра, даже супраментальная, даже в бисер, остается всего лишь игрой, о чем вполне разумно и своевременно предупредил Гессе, предуведомляя в романе чванливое вышагивание фельетонной эпохи. А в основании кастового перераспределения ценностей расположен все тот же витальный желудок, требующий все той же чувственной пищи, лишь более дистиллированной и изысканной, поскольку речь идет об удовлетворении амбиций не тела, а младенчески умствующего «я».

           

            Стремление читателя – независимо от его квалификации – все доступное заглатывать и потреблять, не отделяя жратву от заложенного в ней смысла, позволяет пишущему изобретать новые блюда, нимало не заботясь о чьем-то там несварении желудка. Пока еще лидирующий пелевинский «Чапаев» кажущимся простодушием прозы и гипнотизирующей скоростью приключенческой игры без усилий заманивает читателя в философскую ловушку, и читатель заглатывает ментальный бутерброд именно потому, что глубинный его смысл прикрыт маргарином и икрой. Имущественный ценз, дозволяющий неофиту погрузиться в тело элитарности, легко вычисляем: необходимо иметь в наличии раскованность воображения, способность к быстрому оперированию историческими реалиями, высокий уровень самообразованности, приоритетное внимание к узкой специфике диссидентского мышления и грамотное манипулирование принципом бутерброда. Не стану спорить с тем, что раскованность, историческая грамотность и хотя бы кое-какая причастность к мировым философским достижениям для современного художника весьма желательны. Достоинств в обозначенном цензе, без сомнения, много, а порок единственный – бутерброд. Он тоже вычисляем без затруднений. Питательная ценность: гардероб азиатских одеяний – восточная философия, воздействующая законным правом недеяния на российского гражданина  просто магически, и неважно, что художник так и не смог разместить ее в пределах неуправляемой реальности, главное - что абсурд нашей жизни отныне легко объясним и даже свыше оправдан. Икра: виртуозное жонглирование образным воплощением идей в лице персонажей, одновременно объединяющих в себе революционную и постсоветскую героику (ЧК – дурдом) с физическим (на уровне типично российской – буквальной – реализации дзеновских коанов) проникновением в сериал анекдотов о тандеме Петьки-Чапаева, внедрившийся в русскую ментальность до уровня архетипа; и опять же неважно, что кровавый красный Чапай превращен автором в белого рыцаря, а из анекдотов в пользу романа вылущена законная эзотерическая основа, ибо весь фольклор в принципе эзотеричен, потому что когда-то функционировал как символика знания в памяти народа. Пелевинский рыцарь проливает не меньше крови, чем его двойник-антипод. То, что метко и в русле истины удалось прокомментировать автору в песне о ветре, снесшем черну шапку с головы казака, выглядит в приложении к анекдотам контрабандой – Петька-Чапаев погружается в пучину философских вод, омывающих соседнее полушарие; а идеи отловлены автором глубокой ночью и на неприспособленном сейнере, но и это не важно; ёрничество по поводу буддистских сект ни в какую десятку не выстреливает и в мишень не попадает: мирская критика знакомых лишь понаслышке поисков духовности в иной, нерусской, ментальности, есть прием грубый и достаточно бессмысленный, демонстрирующий одну только особо крутую осведомленность автора. Все, над чем оттягивается Пелевин, представляет собой некие более или менее экзотические блюда для достаточно поверхностного интеллекта, которому важнее почувствовать себя сопричастным унижению любого знания, нежели действительно всерьез углубиться в какую-нибудь проблему бытия. По сути, «Чапаев» – это аристократизированная обжираловка ментальной икрой, а поскольку художник знает, что придется, возможно, иметь дело и со свежими российскими нуворишами – а как же без них, если каждый десятый теперь хоть в какой-то мере новый русский и тоже все еще человек, а благодаря новой идеологии и вовсе теперь соль земли, - то икру приходится укладывать рядами на маргарин, чтобы не отпугнуть возможного потребителя непосильно культурными требованиями. Маргарин в «Чапаеве» – это динамика производства содержания, нанизанная на криминальное структурирование прозы. Криминал, как единственно реальное – по Пелевину - состояние человека, пронизывает произведение по всем кровеносным системам: от исторически реального состояния страны до – через поточно-приключенческую фабулу – языковой технологии. Возможно, именно такова авторская цель – доказать присутствие Абсолюта всюду, и в криминале в том числе. Однако, поскольку все нас окружающее, по мнению автора, есть несомненная иллюзия, то, стало быть, на самом деле криминала нет, как, возможно, нет и человека. И раз Бог есть там, где его тут же и нет, то, следовательно, нет и Бога, а посему допустимо сотворять с собой и миром что угодно, пусть маразм размножается и плодится. Ибо все равно все преумноженное перебьет друг друга в исторических пароксизмах, да и вообще все есть иллюзия, выходит – что не существует и никому не вредит.

Уважая в Пелевине потревоженность мысли и педагогический дар, направленный на введение сложных философских конструкций и парадоксов бытия в околомассовое сознание, тем не менее задаюсь идиотским вопросом: даже если кому-то вдруг удастся добиться столь, быть может, насущного ответа на вопрошение «что же такое Абсолют?», то куда все-таки деть уже упрочившиеся в реальности (которой якобы нет) колоссальных размеров Котлован (которого тоже нет) и его душевно оскудевшее население (которого, по пелевинской логике, тоже быть не должно), раз за разом превращающих не то что попытки приближения истины, а даже и простой здравый смысл (вот уж чего нет, того нет!) в нечто прямо противоположное? Автор предлагает для разрешения проблемы  магический Отрицатель, начиненный, как ядерными боеголовками, Абсолютом, точнее – приписываемым ему свойством все бытие сокрушать до полного небытия, правда – всего лишь физического: чтобы беспокойный ребенок не маял нас вопросами, придушим его – и нет проблемы! Да и зачем, собственно, Отрицатель вовлекать в активное действие, когда лучшее орудие небытия – сам человек, и для этого явно не нужно всевышней магии. К тому же меня не отпускает очередной детский вопрос: а чем бы Абсолюту вдруг Чапаев, Петька и Анка-пулеметчица, направо-налево отдававшие распоряжения убивать, пусть даже и вынужденные к тому условиями гражданской войны, оказались предпочтительнее тех, кто эти распоряжения бездумно исполнял? С какой, собственно, стати эта вполне ревтрибунальная тройка наделяется особыми магическими полномочиями? Быть может, на самом деле покою современных ментально вооружившихся думателей мешает убожество прочего Котлована, и потому хорошо бы облагородить лик земли тотальной дезинфекцией, а Пелевин предоставил возможность принять в этой акции участие хотя бы воображением?

Господь (или Высшая Сила), расположившийся в уничтожающем беспределе, слишком напоминает карающего и милующего по своему произволу тюремного пахана. Так почему же писатель, явно не сомневающийся в своем уме и проницательности, строит структуру Абсолюта по образу и подобию несовершенного, склонного все проблемы разрешать насилием, человеческого существа? Это естественно для дикаря, но не для философа, пусть даже и агностика. Кровавый Иегова, надо полагать, ради морально-этического соответствия был наделен свирепой жестокостью вполне варварскими племенами. Похоже, что современный агностик, рисующий на лике Абсолюта всепоглощающее жерло пустоты, создает собственный кастовый автопортрет и с помощью художественных заклинаний пытается убедить изголодавшееся по открытой духовной идейности общество, что перед ним лицо самого Бога. Да и вообще надоело лукавство российского агностицизма, достигшего высот лишь с помощью самообразования, но никак не кровным наследованием культурных структур и Востока, и Запада, и в гордыне домогающегося избранничества и претендующего на аристократизм духа, но упорно не желающего допускать до своего сознания всякие там временные и преходящие смыслы. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы привлечь к философиям опыт собственной жизни – для чего вся философия и создается! – и убедиться лично, что доступная человеку вселенная вполне познаваема хотя бы в пределах здравого смысла и причинно-следственных взаимосвязей, духовность которых начинается с «возлюби ближнего» хотя бы «как самого себя», - нет же, понимаем простое с точностью до наоборот: ненавидим себя и поэтому презираем ближнего. Трудно любить себя и тем более другого, может быть – и непосильно, но есть более приближенная к реальным возможностям адаптированная к малости сил трактовка того же смысла, обращенная к современному вовсе не евангелическому сознанию – не делай другому того, чего сам бы хотел избежать. Даже этих, казалось бы, убого прикладных и чуть ли не бытовых задач познания достанет на всю жизнь, и тем более – художнику, и еще останется, о чем размышлять за ее пределами. Даже ребенок догадывается, что возможности знания расширяются по мере естественного роста, а ежели дух никак не растет, то на Абсолют и дурно воспитанное общество пенять бы не надо, а конструктивнее притормозить полет и поискать в себе самом сковывающее заблуждение. Не настолько человек беспомощен и ничтожен, чтобы рваться к Отрицателю как к единственному способу объединения с Богом и последнему аргументу – есть пути единения более простые и естественные, но, правда, они не приносят такой известности, как употребление атомной бомбы в целях самоутверждения. Перенос же «дневника Петра Пустоты» в азиатские храмовые хранилища, о чем автор предуведомляет в предисловии, - это уже саморекламная кампания.

При всех беллетристических достоинствах «Чапаев и Пустота» – роман насилия, причем насилия тройного и широкомасштабного; революционный кровавый поток – первый его слой, расширенный современным криминальным способом жизни; второй – авторское насилие над идеей иллюзии, выразившееся  в вовлечении в нее Высшей силы таким путем, что именно Абсолют оказался в итоге единственной причиной насилия; и третий слой выражен в почти недоказуемом воздействии на читателя, в отличие от художника находящегося в усеченных параметрах выбора: в момент чтения он, как правило, от автора зависит больше, чем от самого себя, и это не столько несамостоятельность, сколько естественный закон открытого восприятия.

Содержание пелевинского эксперимента, несмотря на ментальную насыщенность, обращено к подсознанию человека, содержащему, в частности, всю биологическую историю человеческого рода, и поэтому каждая клетка нашего тела, несущая в себе эволюционную память материи, всегда живейшим образом реагировала – и будет реагировать – на насилие как на первобытную основу выживания, и вряд ли кто-то от этого полностью свободен. Стремительный витальный динамизм романа вполне доказательно иллюстрирует эту мысль: если отъединить от идейных метаморфоз напряженную и непредсказуемую приключенческую фабулу, то есть – отъединить от них простое движение телесности в борьбе за выживание, то на жизнь мысли смогут столь же заинтересованно реагировать лишь немногие, и, кроме того, станет очевидно, что в «Чапаеве» мысль практически не развивается и что она заимствована из восточных источников в весьма усеченном и приблизительном переводе и без попыток индивидуального авторского сотворчества, ибо никак нельзя посчитать сотворчеством пропаганду бессмыслия и созидание мистического ореола вокруг насилия, чем бы последнее ни было спровоцировано - пусть даже и проклятым постоктябрьским восьмидесятилетием.

В кладовых подсознания, возможно, хранится память и метафизическая, сопрягающая нас с внечеловеческими глубинами; но без высветления разумом, без организации сознанием и волей, без ограничения власти чувственности опыт проникновения в эти глубины значит не больше, чем разорванная логика наркомана искусственным способом и без всякой конструктивной цели пробившегося к космическим сквознякам; без задачи преобразовать себя самого в себя духовно активного подобные путешествия превращаются либо в болезненное самообольщение, либо в надсадную муку непонимания. Именно в силу подкожно-генетического памятования о физическом и метафизическом архаическом прошлом пользуются ненормально повышенным спросом эротика, детективы, книги насилия и грубая мистика, - они вхолостую терзают механизм инстинктов и реагирования, ставшего безусловным благодаря праисторическому опыту, отшлифовавшему его до совершенного автоматизма. Телесная и эмоционально-душевная память – адресат, всем океаническим объемом расположенный в древнейших миллионократно изживших себя эпохах. И к тому, и к другому есть смысл обращаться, когда каменноугольное дерево древности оживляется для того, чтобы перекинуть мост к будущему ради гармонизации и развития настоящего. В ином случае воздействие на подсознание не просто отбрасывает нас вспять, ничем на самом деле не обогащая, - такое воздействие деструктивно, причем чем талантливее художник, тем более велико ввергание читателя в хаос. Без цели любви талант – слепая стихия огня, оставляющая пепелища, она не только лишь разрушительна – она и есть агрессивное жерло тьмы, поглощающее естество смыслообразующего человеческого разума.

 

Я вполне допускаю, что под видом успешно шествующего по интеллектуальным умам романа о маге Чапаеве и тенью сопровождающей его Пустоте мы получили грандиозную литературную мистификацию, то есть - организованную автором в одностороннем порядке унижающую читателя игру, которой читатель, в силу недальновидности, привычки к радостному потреблению и новизны внятного изложения труднопостигаемых категорий не догадывается всерьез воспротивиться. Но если пелевинский роман не розыгрыш, то его приходится рассматривать -  вынужденно, ибо такие условия продиктованы внедренными в его ткань реалиями миропостижения – в рамках философского предопределения. Однако в философском отношении это произведение полностью вторично, и автором не сделано ни одного шага к тому, чтобы чем-нибудь обогатить или расширить рамки осваиваемой им культуры Востока. Самостоятельно же здесь – именно в философском плане – типично российское бескультурье в обращении с духовными достижениями общемирового сознания. И бескультурье это выражается не в активном участии в контексте новорусской психологии примитива, а в упорном забивании маргинальных бетонных свай микроскопом, предназначенным для иных целей. Есть мистификация или нет, в любом случае «Чапаев и Пустота» – классическая литературная игра в элитарость, несмотря на то, что виртуозно-виртуальное ерничество, блистательно переведенное автором на все маргинальные фени, способно вовлечь в добровольное чтение даже новых русских, обитающих на периферии гуманитарного сознания. Роман Пелевина – высококлассный компьютерно-игровой тренинг для накачивания интеллектуальной мускулатуры; или – трехсторонняя шахматная партия, где по одну сторону доски – автор, по другую – идейно-идеологическое построение, а вдоль невидимой третьей расположился в роли участника соревнования, болельщика и судьи читатель. В принципе, такая расстановка действующих и воздействующих лиц вполне нормальна, если не иметь в виду ни к чему и никого не обязывающую игру, в которой заведомо предрешен патовый исход, что обрекает читателя на невозможность катарсиса. Если отвлечься от аристотелевской поэтики и обратиться к столь почитаемому ныне Востоку, то, на мой взгляд, наиболее всеобъемлюще выразил идею катарсиса Шри Ауробиндо: «Не спасен никто, пока не спасены все».

 

Игровое отношение к жизни, к тому же оснащенное, как нокаутирующим средством, Иллюзией, очень удобно и быстро впитывается средой, размножающей стереотипы. Котлованное бытие без соревновательного состязания Дзэн и Дао с российской действительностью остается девственно нетронутым и не имеет шансов стать не то что прицельно обнаженным, а даже и просто видимым. И возникает очередной вопрос: неужели игра – а игрой без цели очищения становится все – неужели игра, в которой неминуемо финиширует все та же, нисколько не подозревающая о собственной иллюзорности действительность в ничуть не потревоженной целостности, стоит титанических усилий творчества? Возможно ли, и главное – целесообразно и человечно ли, – окрыленно вышагнуть в никуда из практики жизни, в которую ежечасно вторгается не гармонический аккорд незамутненного бытия, а отравляющий наше совсем не аскетичное сознание и совсем не здоровое тело смог и хаос, и когда созданная нами среда разрушает нас и наше будущее прямо из текущего мига ежеминутно, поступательно и беспощадно, и именно потому, что мы упорствуем в недеянии и отказываемся признавать собственные ошибки?

Принципиальное не-знание, вычищающее захламленное неумелой жизнью пространство до изнанки Космоса, есть игнорирование  возможности эволюции, которая, видимо, нежелательна потому, что требует от человека чрезмерных усилий. В приближении к ежедневной практике жизни пелевинский отрицатель становится оружием, использование которого явно выходит за рамки спортивного состязания логик.

 

Возможно, катарсис-очищение сегодняшним художникам, увязшим в бессистемном самообразовании, кажется уже необязательным примитивом. В таком случае это лишь временное отступление от надоевшего поучения, и внимательный к себе и честный человек все-таки в процессе осуществления собственной жизни возвратится к тому, что кажется ему сегодня устаревшим за давностью тысячелетий и не оправдавшим надежд. Не исключено, что он интуитивно и самостоятельно почувствует, что никогда еще общественное сознание не приближалось к необходимости и потребности внутреннего и внешнего очищения столь неизбежно.

Чернуха, заполонившая книгу последних лет и превратившая ее из гостеприимного дома для временного вмещения читательской души, нуждающейся для самоопределения и в зеркале, и в помощи, в постоялый двор, уставленный помойными ящиками, - черна не литературным содержанием, а именно игнорированием потребности в очищении. Похоже, что художники – сознательно или нет – утратили в том внутреннюю необходимость. Мусорщики по непонятным причинам устроили забастовку, и миазмы душат и тех, кто затыкает нос. Сегодняшняя постсоветская литература декларирует наше постсоветское же бытие как глобальную помойку, на которой уже не осталось даже того знаменитого «сора», из которого, как утвердил однажды поэт, являются миру «цветы». Полагаю, что поэт был все же ближе к истине, чем современный литературный апофеоз безразмерно длящейся агонии, готовой  пережить и жизнь, и саму смерть, и утвердить собой полное небытие. Пелевинская пляска над пустотой – шедевр масскультовского переложения философских истин наравне с утверждением отсутствия истины, - порождена нашей длившейся семь десятков лет, а, возможно, и семь веков, необъяснимой изоляцией от самих себя, от пусть неимущего и искалеченного голого тела, но тела живого и существующего, в котором, хоть и на клеточном уровне, но присутствует, однако, упорно не замечаемый осатаневшими авторами Господь Бог. Неполностью столичный Виталий Кальпиди, как и Пелевин, пляшет над той же пропастью, не скрывая своих литературных пристрастий и утверждая, что «литература есть явление смерти», и свою издательскую сверхзадачу видя в «более или менее пристойных похоронах» и высекании черных обелисков на своими же руками создаваемом кладбище. Если бы оба – и множество прочих – литературно задействованных лица в процессе творчества или того, что они ныне за творчество полагают, нашли в себе силы отвлечься от собственных величественных претензий и амбициозных игр и просто дали бы нам картину зеркала, пусть даже и действительно отражающего не столько высоты духа, сколько преимущественно агонию, то вполне возможно, мы бы и приостановили свою торопливую пробежку по жизни и нашли в себе мужество не убояться собственного отражения. Вполне возможно, что это отражение нас в восхищение бы не привело, и вероятно, что выражением собственного лица, ничего общего с нашим представлением о нас самих не имеющим, мы были бы сражены. Но когда разбитое и искривленное зеркало гоняется за нашими душами, передвигаясь по мистическому литературному ландшафту, и сопровождает свой поиск верного читателя угрозами к читателю же или призывами оставаться больным, увечным и жить в муках, питаясь одним лишь только непониманием, то вполне естественно упорное нежелание читателя в предлагаемую дыру заглядывать, да и вообще к ней приближаться. Ибо искаженное авторскими непомерными амбициозными аппетитами отражение хищнически лжет в целом, оставаясь, быть может, в частностях весьма убедительным; а зачастую попросту клевещет на реальное читательское лицо агрессивным утверждением безнадежности и принципиальной неисправимости уродства. Быть может, мы и готовы со временем  признать в себе убожество,  но не как основу и единственно возможный способ жизни, а как невежество и неумение сотворять собственную жизнь стоящей усилий. Неумение, трезво осознав которое можно однажды все-таки придти к выводу: что ж, действительно не получается просто быть и вручную творить собственную жизнь в идеальную полноценность, - да, это горько и обидно, это больно и страшно, но все-таки каждый из нас когда-то не умел не то что читать и писать, а даже ходить, и ничего – научились; а некоторые из нас – вовсе чудотворцы, покоряющие невидимые горы лишь с помощью одних сомнительных по крепости душевных канатов и при том, однако, находящие в себе силы и мужество добраться до назначенных себе вершин. Смог кто-то – смогу когда-нибудь и я, если захочу к тому стремиться. Нет же, - сегодняшняя литература преимущественно призывает не стремиться и не уметь; утверждая невежество человека, как пока обдумывает развивающийся в двумерном пространстве Пелевин, современные творящие умы в преимуществе своем призывают – не жить, и заранее оговаривают, что любые попытки структурировать хаос хоть в какой-нибудь более-менее стойкий, пусть даже и пригодный лишь к домашнему  или индивидуальному употреблению космос, - есть попытки, заведомо обреченные на провал. Литература зовет нас к самоубийству.

Хаос, громоздящийся по всем уровням бытия, обрел свойство самовоспроизводства и структурного размножения. Засоренность достигла той стадии, когда усилия человека противостоять ей в одиночку приводят не столько к духовному росту, сколько к обвалу непредсказуемых катастрофических последствий. Чтобы преградить путь этой агрессии, уже недостаточно простого наличия в социуме просветленных аскетов и философов ради самодостаточного отлавливания идей из ближнего Космоса. Раз количество хаоса переросло в качество, то пора бы и чему-то качественному уравновесить поток и принять на себя обязанность стать количеством. Проблема, видимо, заключена не в освоении отдельными умами вершин мироздания, а в массовом принятии необходимости обратить свой интерес и активность  к вполне материальному подножию духовной пирамиды. День сегодняшний просто вопиет о действии в поле ближнего зрения. Возможно, что вплотную подступило то время, когда самым супраментальным идеям предстоит обрести прикладную и приближенную к материальности оболочку, что, собственно, и почувствовал, но не полностью свое чувство понял, ибо принял наитие за новый параметр игры, одаренный Пелевин. Художнику, если он действительно стремится к прорыву из сверхтяжести хаоса, предстоит научиться бережному и ответственному обращению с духовными ценностями, которые, между прочим, оплачены тысячелетиями труда и крови. Истина не должна становиться в его руках игровым инструментом, иначе она обернется злом для полуграмотного читателя, и повинен в том будет мыслитель, употребивший ценности всуе или для удовлетворения честолюбивых притязаний. Бабочка, перестав быть само собой разумеющимся естеством, в поле маргинального пребывания превратилась в необязательность или эстетическую роскошь, а Лао-Цзы с его завидной непринужденной независимостью стал чистейшей игровой условностью. В зашлакованных сознании и теле способен без помех циркулировать только шлак. И попадая в него и Дао, и Нагорная Проповедь неминуемо начнут обретать свойства шлака. И так будет до тех пор, пока мы не догадаемся, что путь к высотам начинается с подножия малого, с элементарного и простейшего, но при том самого трудного – с очищения. Для приближения к феномену пустоты космической необходимо сначала освободиться от пустоты котлованной. Когда ставится вопрос быть или не быть по всей шкале выживания от физического до духовного, игры уже – или еще – неуместны. Пустота вместе с магом Чапаевым, горней истиной и даже вместе с Отрицателем окажутся в Котловане беспомощны и трагично смешны.

 

Как общая тенденция искусства негативизм доступнее радости, потому что агрессия ближе к телу, чем осмысление. К тому же длящийся десятилетиями политический антиклимат приучил нас показывать кукиш в кармане, и мы уже на уровне национального менталитета любому кукишу рады настолько, что придаем ему возможность и право определять нашу судьбу. Привычка к отрицанию в шестидесятые и семидесятые годы дававшая силы видеть перспективу грядущего дня, сегодня чудовищно тормозит наше ментальное и духовное развитие. Отрицание стало подменять движение и рост сознания, очевидно умножая свойственный нам хаос в мыслях и деятельности, оно влечет нас к обрыву, в глубине которого нет ничего, кроме все той же дурной бесконечности обломков небытия, притворяющихся жизнью.

Негативизм без катарсиса, утверждаемый сегодняшней литературой, есть новорожденный и уже стойкий стереотип. Как система единственной твердой ценности, негативизм – разрушительная и чудовищная ложь, имитирующая собой достижение. Быть может, именно поэтому в российском микроклимате так успешно прививается уворованная  от иных менталитетов, ландшафтов, корней и искаженная в угоду внутреннему диссидентству философия Востока, для которой, по-видимому, размеренное изничтожение в обществе личности создало льготные условия. Она позволяет весь сегодняшний абсурд легко объяснить Иллюзией и провозгласить столь любезное русской душе Недеяние, на фоне которого как-то незаметно и легко разворачивается активнейшая и вполне материальная деятельность, в том числе и литературная. И более-менее мыслящий и сознающий себя человек, читающий ли, пишущий ли, напрасно ждет, пока кто-то попытается воспрепятствовать самоуправству негативистского потока, шлифующего, как наждаком, российское сознание категориями мнимости и безудержным обвалом недозревших свобод. Негативизм без катарсиса с ощутимой скоростью превращается в тот самый пелевинский Отрицатель – то есть в нематериальное оружие  полного уничтожения.

 

1997 г.

 

Высказаться?

© Татьяна Тайганова
HTML-верстка - программой Text2HTML