Вечерний Гондольер

 

 

 

Игорь Мишуков

 

 

В один конец

(демонический фарс из трех рассказов)

 

Посвящается Аин

 

Эпилог "Молитва"

 

Когда последний заявляет: нас тьмы таких как мы, слепых и вещих, то построенное провидением до того: дом как есть плоть и желание как есть ведущее к тлению и тленное, рушится, словно карточное здание, и, блистая величием всех местоимений, единение не вызывает того священного трепета или ужаса, которым проникнуты мы, когда взираем в глубины согласия и отрицания, слитых в О, а удовлетворяет полным отсутствием. И никакие конец отца, уста богоматери А и сама богоматерь Ин, которые суть лишь микробы земной лихорадки, земной тоски, не могут противостоять тому бессмертному, что дважды после расчленилось на треугольник мужчины, на квадрат женщины, которые накладываются друг на друга, избегая молчания, соблазняя, как оконечность падения, шансом начала конца, хотя все лишь сам конец. Даже мечтая, что змея, как черта эволюции, проползет из сгустившегося основания мужчины, чтобы запутаться в точке, как эндшпиль, проползет из конца в конец, чтобы противопоставить в женском мы-квадрате: я ее тела - не-я ее образа, то даже тогда, услыша голос того ритора, кто спокоен и нем и кого никогда не увидим, мы, слепые от нитей судьбы, не чувствуем, что зверь Аин, сам связанный, но попутавший нас бесполезной игрой, так же слеп, как исчезающие во мраке времен поколения, где все-таки кто-то когда-то был первым. И все местоимения, сливаясь в бесконечное я или конечное мы, заставляют нас хотя бы есть хлеб озарений, пить кровь ясновидения, так что, пока не появились ненужные слова, фигуры, краски, числа, пожелаем, чтобы первое желание было последним, и тогда лучезарность любви (не призрака, а покоя) окатит наше тело отсутствием, наполнит бесконечное мы своим первозданным, светлым и ясным. О-счастливо!

(спустя миг после рождения)

1 января 00.00.01.

 

I

триада

 

В душный апрельский вечер (предвестник дождя на следующий день) омы и фемы, сидевшие на последнем сеансе в небольшом, мест на двести, красном зале, по-звериному вспотели, что, не дожидаясь ленивого расползания тяжелого, кровоточащего света на высокие стены зала, зашелестели, поднимаясь, своими одеждами. Мутный свет начал проникать из-под набухающего потолка, когда уже около минуты глухо ударялись сиденья кресел о свои спинки, со скрипом прокручиваясь на ржавой оси. На фоне неровного шарканья подошв и стука каблуков об уложенный квадратами паркет, пыльный и сосновый, затухали последние аккорды медленного вальса. Все кадры французской киноленты пробежали через сложное устройство проектора, и на белом экране в черной рамке портьер потухло изображение маленькой, лирической истории.

Черные жилы тополиных веток разрезали полную, в ослепительных серебристых разводах луну, которая театрально озаряла потусторонний небосвод. Вокруг простиралось безумно-кичливое уныние начавшейся ночи. Сверкали мириады белых звезд (некоторые из них то проглатывали свое же сияние, то снова возгорались с удесятеренной силой, полыхая холодным пламенем алмаза, и опять разрушали свои караты). Безветренный воздух с оттенком, с полутоном прохлады, или, быть может, еще меньше, плавился перед глазами и шепотом звенел в безмятежных листьях, полупрозрачно содрогаясь. К ночному диску плавно подплывало облако, словно застилая грязновато-серым хитоном. Как ветвистые водоросли и померкшие глазки тины, так и серебристый круг попался в иссохшую сеть, сквозь соты которой наблюдал за игрой конца и начала. А облако, похожее на верблюда, на спину ласточки, на спину кита, качалось на волнах небесного течения, которое несло его, чтобы в движении распустить на нити и связать уже в форму северного дракона.

Панорамный дом примостился в нише старого парка, и среди множества искусственных холмов раскинулись европейской вязью парковые дорожки. В лучистых заводях небольших прудов плескались утки, и по темно-коричневой воде шаловливо разбегались круги, изменяя контуры и поверхность отраженной луны. Главный фасад панорамного дома четырехколонным портиком и гранитным крыльцом выходил на улицу П, затемненный отрезок которой опирался одним концом на перспективу С-Щ, а другим останавливался на улице В. Омы и фемы, выскочившие из душного зала, только на улице переводили дух, обмахиваясь веерами ладоней. Они воссоздавали в памяти моменты просмотренной киноленты и брели по два, по три, по четыре с грустью в глазах, с навеянным французской любовью романтизмом в душах по улицам бывшего арсенала. И где-то рядом могла вскрикнуть птичка какаду, но одни ослепительно-белые фонари улицы с нимбами легкой пыли вокруг голов предвкушенно журчали бегущим током, иногда мимо, лязгая рессорами, шелестя шинами об асфальт, проезжали автомобили...

Белое мелькание аттракционных фонарей вдоль чугунной решетки парка не отпускало Закарьева ни на секунду, пока он не закрывал глаза и уже двигался в темноте, не похожей на пустынный свет спящей улицы. В своем невидении, ехидно смеясь и покручивая зрачками, он за какое-то ничтожное время пережил последние три часа и был несказанно рад рассыпать в пыльных провалах окон оранжевые огоньки папиросы. Шуршание своих и женских волос, мятый хруст и сырой запах кожаной куртки вызывали в Закарьеве смешанное чувство сладости и нервозности, усиленное прикосновениями Дефу. Две тени слились в вытянутое пятно, и под медленное растворение табачных облаков Дефу с тоскливой улыбкой сильнее прижималась к спине мужчины, дергая его за рукав светло-коричневой куртки, кусая его длинные, темные волосы, а на лоснящемся асфальте вздрагивали некрасивые, нечеловеческие контуры.

- Покой ночной Тавриды блещет.. да, пожалуй.. Таврида-Киприда, - Дефу улыбалась, не понимая закарьевских слов, но было что-то особенное в этой фразе, чувствовалась блаженная слабость в мышцах, в воздухе прыгало и смеялось настроение французской киноленты.

На углу старого парка Закарьев взглядом ощупал правую сторону, скользнув по застекленности здания-полуцилиндра, где на тонких стеблях легко покачивались пышные цветы. Непорочное дыхание Дефу щекотливо шуршало в мужском затылке, игриво совпадая с терпким ароматом роз, а где-то далеко был первый вдох потного воздуха, красный кинозал и апрельская полночь.

Трехголовое животное хитростью, предательством и страхом леденило внутреннюю томность героя, что безразличие поворачивалось в груди, а в животе посасывало отсутствие пищи. Словесные, зрительные, слуховые ассоциации через опиумную пульсацию женских артерий врывались на нечаянные отрывки памяти, не давая воспроизвести крошечную мечту. В этом новокровном фарсе мелькание фигур и красок все дальше отодвигало заветное бессилие, и каждый ход, шаг, слово превращались в азартную игру. Десятки схем, сотни проекций, тысячи плоскостей воздвигали многогранную оборону, и, нападая на нее, подступало дыхание человека, ненавистного и непорочного, что увядшей пустотой пронзало безнадежный рассвет, и по излучинам организма растекалось кипящее серебро.

Мужчина, схватив Дефу за руку, пересек улицу П, и только подошва ботинка захрустела на гравии тополиного бульвара:

- Творящий жестокость да будет наказан, - усмехнулся Закарьев, рисуя воображением белый цветок. Дефу чуть наклонила голову, чтобы ее ухо лучше воспринимало шевеление губ своего героя:

- Что ты сказал? Я не расслышала. Повтори. Я прошу тебя.

Смуглые тени тополей протянули лапы северных чудищ. Словно блеск алмаза в оправе, невинность женщины не знала себе цены, чувствуя второстепенный, низменный порыв. Иногда любовь Дефу как широкий разлив выскакивала за берега, иногда падала волнением вниз, и, уже падшая, сдерживала томительное возбуждение. Закарьев сейчас наслаждался терпким ароматом и похотливым движением женщины. Не вытерпев созерцания, он суетливо схватил ее за дрожащие, вспотевшие пальцы и привлекал к себе для сближения, для поцелуя, когда обнимет ее талию, когда нащупает содрогание ее позвоночника и мышечных струн тела. Дефу отчаянно противилась, а Закарьеву сейчас не нужно было необъяснимое понятие одного конца, где символ отчаяния, символ проклятья, ему нужно было чужое нервное дыхание, один поцелуй, одно сближение.

Сетчатым облаком застлало вокальную партию ночного светила, а Дефу посматривала, желая быть ласточкой, на небесный хитон, и что-то заставляло стыдливо, правда изо всей силы, упирать локти в грудь Закарьева и криво улыбаться:

- Ты мерзок, Закарьев! Мерзок!

Мужчина же, жаждующий короткой встречи, теперь отпустил ее, вспоминая пропавшее желание и какую-то далекую ночь.

Дефу открыла ему дверь и сморщила губы в злосчастной улыбке, как каждый раз мучилась и радовалась его приходу. Она мечтала всякий раз без напряжения потрепать его волосы, случайно прикоснуться к нему и мучилась, когда Закарьев инородным предметом вклинивался в однообразную композицию ее комнаты и бесцветными со скукой глазами перемещался с одного знакомого предмета на другой, которые деформировались отражением в его полупустых, полухитрых глазах. Мужчина подошел к окну, раздвинул красные тяжелые портьеры и заметил другого мужчину в другом окне. Красный шелк дивана промялся под его тонкими складками, а обгрызанными ногтями худых, длинных пальцев мужчина скоблил по красной скатерти стола и разглядывал розовый свитер Дефу в сочетании с красной красотой ее лица. Стараясь превозмочь пугливую жалость к жаркой Дефу, он через седой дым папиросы скользил по распустившимся ниткам красной салфетки, забирался между зелеными яблоками в красную тарелку и хотел услышать красный звонок телефона, чтобы разрядить минуту отчаяния и тишины. Тусклый свет возбуждался от обтянутого красной материей абажура, и через три должен был раскрыться бутон кровавого цветка, пышной денницы, что именовалась Аврора.

Под странные прогибания паркета что-то постукивало в стену, на небе горели ночные белые светильники, темнота опускалась на постель, а Дефу боялась наступить на место, где недавно стоял высокий и худой призрак. Дверь легонько о что-то ударилась; Закарьев встал и увидел в прихожей неровное движение тени; край скатерти приподнялся и, падший, плавно качался; заскрипел отодвиганием стул, когда мужчина вскочил и перевел взбудораженное дыхание, догадавшись, что то была его собственная тень, которая унеслась в красноватый проем дверей. Закарьев успокаивал Дефу, что уже ни один призрак не посмеет дотронуться до одеяла постели, взяться за кончики его и натянуть, будто хочет покрыть женщину коварным саваном, сделав из временной вечную усыпальницу. С понятным сомнением принимала Дефу уверения в недоступности своего сна, боялась, что Закарьев неожиданно уйдет, и на красной скатерти появилась бутылка из зеленого стекла с двумя хрустальными стопками.

Душной ночью камушки хрустящего гравия вылетали из-под подошв, а горькая влага удивительно скоро удалила печать тишины. Преодолевший жалость Закарьев пьяными, возбужденными глазами следил через зеленое стекло пустой бутылки за плывущим лицом Дефу. Ему хотелось утолить возникшую страсть, упасть в пустотное сияние, слиться с горячей оболочкой женского тела, заснуть в ободе бегающих рук, чтобы проснуться уже полуистлевшим и смертным. Он подошел к ее стулу, найдя в ее улыбке долгожданную минуту, и стал нагибаться для поцелуя. Дефу рухнула на пол, увлекая за собой Закарьева, соскочила одна из ее туфель, звякнула клипса о паркет и покатилась. В яростных сжиманиях, криках, стонах клубок оказался под столом, и все большие участки тел под действием рвущих рук становились открытыми. Хаотическим кружением, сталкиваясь и разъединяясь, два голых тела перемещались по комнате. Розовая кожа Дефу и смуглая кожа Закарьева покрывались налетом пыли, грязи и вырванных волос. Сжимающий стан богини, пышность денницы, мужчина грудь к груди схватил Дефу за упругие ляжки и положил на покрытый красной скатертью стол. По светло-коричневому паркету рассыпались зеленые яблоки, разлетелись красные осколки разбитой тарелки, из снятой трубки упавшего телефона красно гудело, а на столе возвышалась вакханалия чувств под шум катящейся по полу зеленой бутылки.

С хрипящим просыпанием в солнечных спектрах Закарьеву стало стыдно за трясущиеся ноги Дефу на его плечах, за горячее дыхание женщины в его паху - он закрыл глаза в надежде, что пробужденная Дефу, вспомнив конвульсии ласки, закроет глаза, чтобы случайное совпадение желаний заставило их встать и забыть ночную раскрепощенность. Через пыльные, озаренные стекла небесные лучи прогревали уставшие мышцы и обламывали каждое резкое движение. Растекающийся желток солнца был в своей точке три, прижигал ночные синяки и укусы, иссушая липкий зеленоватый гной во впадинах очей, когда пробужденные начали механически бродить по квартире, и тополиный бульвар пересек другой, такой же тополиный.

Обделенный даром воплощения, Закарьев мечтал о хрестоматийности своего витийства, но вертлявое и африканское, что прослеживалось в его словах, никак не переходило в талантливую пустопляску.

- Мне кажется, что все здесь родились или существовали под знаком тополя. Дерево, не дающее налитого плода, а дающее белый пух.

- Наверное, это очень неприхотливая культура, - Дефу стояла в салатном плаще, обмотав шею сиреневым шарфом, в позиции три и откинула упавшую на лоб прядь своих темных волос. С движения ее руки Закарьев соскочил вдаль, за спину женщины, к спуску гранитной набережной, по обе стороны которого каменные, в человеческий рост шары. Искристая река неслась темно-зеленым с коричневым оттенком многорыбным течением. Ее ствол разрастался множеством корней в величественное устье, и каждый корень впивался текущим жалом в северный понт. Женщина не могла синтезировать образ своего героя и не могла воспроизвести орнамент его движений. Невинными мазками обрисовывала Дефу контур случайного отшельника, иногда его открытое равнодушие казалось ей рационализмом французского маршала. А впереди, в конце улицы террористов-небожителей, тополиный бульвар заключался в беседку из нимбовидных крон, где, думалось, порхают чудесные бабочки, жужжат и стрекочат сонмы насекомых.

Перешедшие другой, такой же тополиный, мужчина и женщина поравнялись с модерновым зданием из серого камня. Этот дом всякий раз давал Дефу ужас просыпания, когда она видела в окне богоподобный профиль. К барельефам египетских глаз и знаков, к профилям прямоносых цариц, к фараонам, держащим баллюстрады, тянуло Закарьева, но дверь ударилась о дверной косяк, и первый шаг стал предвестником напряженного эндшпиля с сумятицей после очередного удара. Невероятное взаимодействие слов и движений на каждом квадрате паркета подготовило размен фигур, где всё также женским было нападение, а мужской - защита. Рожденные за пределами комнат, в потухшем свете прихожей, в динамической решетке улицы, накаленные чувства и желания слились в бесполость и непонятно стало, кто победит побежденным и наоборот.

Еле выдерживая энергетическое сгущение, боясь нового оборота сближения, после которого невозможно уйти без горечи броска, Дефу рванулась к двери, но что-то заставило ее присесть на диван. Усилие короткого словосочетания лечь на ритмы длинного придыхания передало всю структуру женской мысли и фантом страха перед привычкой:

- Мне надоело. Я ухожу.

Каждый раз начиная дебют, Закарьев надеялся, что холодная, азартная игра перейдет в другую плоскость, и он отдаст всего себя, получив взамен неясное, живительное чувство своей необходимости. Мужчина ждал этой неосознанной иррациональности любви, мечтая разрушить классификацию женских чувств, но иллюзия соединения рассыпалась от слов, от прикосновений, от упоения игры, что разрыв заставлял вырастать новую цель, новую крепость, которую опять приходилось штурмовать и грабить. Усвоив этот метод прощания, Закарьев уже знал о преобладании последнего удара, и сейчас, глядя на лирически настроенную героиню, ему необходима была передышка, которая бы сконцентрировала силы в стальной кулак:

- Ну что ты, Дефу? Дай я тебя поцелую.

Беспокойное оглядывание женщины в поисках уголка, где не будет мутных, озлобленных глаз, подтолкнуло ее рвануться к двери еще раз, чтобы исчез просящий голос Закарьева. Она мечтала стать ласточкой и, трепыхаясь от ужаса, выпорхнуть из клетки ядовитых потоков, но каждая морщинка и каждый прыщик оголились на ее фыркающем жале, и даже запах ее стал особенно гадок. Закарьев, не в состоянии перенести этот склизкий аромат, положил женщину спиной на диван и сел ей на живот, распяв руками ее руки:

- Теперь попробуй уйди.

Зажатая рогатиной рук, Дефу ворочалась как рыба, как змея, кривила рот и просила отпустить. В голове Закарьева проносилось столько ходов и комбинаций, что невозможно было хоть одну превратить в развернутую схему для молниеносного удара, а фланги защиты и центр ее сминались мольбой Дефу. На "что делать?" ответа не находилось, пока женщина не плюнула в лицо мужчины, и послешоковым ударом в глаза героини полетели два комка слюны. Белая пена смешивалась с солеными слезами, а Закарьев поднял женщину и стал на колени, обнимая ее дрожащие ноги:

- Прости, прости... Я ущербный, ущербный... Я не мог иначе, - он целовал ее платье и следил за рыданием оскорбленной, а все тело Закарьева (нервы его, мышцы его, вены его) шептало ему с восторгом: Ты выиграл! Выиграл!! Вы-иг-рал!!!

С переходом эха хрустящего гравия в эхо ударов об асфальт иллюзия беседки растворилась под завершение эндшпиля, под закарьевский слог. Уничтожаясь и разлагаясь на тысячи векторов, мужчину порывало в отчаянной аритмии нервов и шагов, а терзания по поводу отказа в одном поцелуе, в одном сближении переходили в будоражащий озноб, сопричастный перепутью, пересечению.

- Ты пойми! Дорогая! Любовь - это игра, в которой выигрывает проигравший. Не могу же я постоянно выслушивать твои отнекивания.

Желания Закарьева собрались в одной умирающей точке, которую даже условным объятием могла излечить горячая Дефу. И женское самолюбие уже готово было пожалеть мужской каприз и воздать за муки подставлением розовой щеки, но когда вытянулись сухие губы, нацеленные на поцелуй, тогда две буквы съехали по одной ветви положительной параболы и вылетели на другую уже тройкой Н, Е, Т.

- Черт побери! Неужели тебе приятно видеть мою глупую улыбку, - он отвернулся к мрачному, угловому зданию, и неосознанная жестокость Дефу чертой от глаза до угла губ обожгла бледную щеку, по которой скатилась одна единственная мужская слеза, - Скажи "да" или уйди.

Растерянная Дефу, сожалея о насыщенной гордости, зашарила руками по пустому воздуху и старалась пальцами-щупальцами ухватить какую-нибудь часть мужского тела. Закарьев, сомкнув сверкающие зубы, на три отступил искривленным ртом, который вынудил Дефу наступить, эпически повторяя:

- Да что с тобой? Что? Зачем? Куда ты?

- Мерзкая ты!

Женщину до боли в зрачках поразил окончательный слог, и длинный отрезок ходьбы завершился тонким отрезком губ. Остановка глаз спроецировала мертвую точку взгляда на тополиный бульвар из одного конца в другой, и Дефу двинулась обратно по знакомой дороге, приговаривая что-то себе, из чего было слышно только:

- Ну, спасибо...

Закарьев видел удаление вздрагивающей спины, готовый спокойно продолжать свой путь. Он повернул налево с бульвара на тонущий в тишине ночной проспект. Литейный мост вздымался за его спиной. Мост поднял свой пролет, похожий на иллюзорный, игрушечный мир со старинными фонарями и рельсами трамвайных путей, с белыми пунктирами проезжей части и литой оградой, гда бесполые русалки, родственницы сирен, держали городской герб и скипетр с короной. Внизу шуршанием резвились под писк чаек темно-зеленые волны, накатывая белую пористую пену на розовый гранит. Сверху открывались гребни водяного рельефа; вдали встал навсегда легендарный крейсер, закаленный четырьмя могучими всадниками (зефиром, бореем, эвром и нотом), не пораженный северным перуном. К трем три начнется восход пышной денницы, и потухнут мириады звезд. Пока же ослепительные светильники были далеки от серебристого диска, и солитэр проливал унылый свет на спящий, крошечный мир, проецируя свое неувядание на спину человека.

Апрель

 

2

диада, квадрат

 

Если прямоугольная плоскость газона была идеально ровной, то человек, примявший подошвами вялую траву, был бы перпендикуляр. Вокруг непонятно что простиралось: или лунная ночь, свет которой проник сквозь щели лиственных крон и застыл инейными пятнами на жухлой траве, или удушливый день со сверканием стекол, было ли раннее утро с пасмурным небом или спокойные сумерки и стрекотанье сверчков. Только верхняя точка живого отрезка совпала фокусом глаз, две черты острым углом обвели клин-треугольник в стене четырехэтажного дома, и здание фундаментом совпало с газоном в квадрат. Основание взгляда пролегло мнимой линией в абстрактное небо, а на втором этаже, неслышно ступая и мягко, шел серый, весь в белую полосу кот. Двигался он к окну, куда с сомнением вникая, нацелился человек, и треугольник сломался в кривую, которая, быстро протиснувшись в щели окна, пала в постель два на два голографией женской фигуры.

О стекла звякнул маленький камень, и синие складки одеяла заволновались, как морская игривость. Будто песня демона завопил телефон, а толстый кот жалобно крикнул, ударив пушистое тело о красный кирпич на пожелтевшем газоне. Черные волосы ванильно развеялись на бледном фоне вздрогнувших плеч, а голое тело промяло постель шуршанием рук по светло-коричневой простыни. Халат из сирени облек закругления под дым пачулей, и перо павлина, прикрепленное к абажуру, качнулось от встречи со лбом Марии.

Тайны реального мира, уверенные в константе, пока еще живы поцелуй влюбленных и разговор на "вы", лишь перейдя в плоскость фигурных мерений, теряют свой ореол и тяжесть ожидания, прикосновение ветра к лицу в жаркий день и ослепление пошлостью. Круг становится явным движением времени, и площади рассекают углами оцененный рациональностью мир.

От параллелепипеда кровати, от совпадения в точку трех ее граней оторвалась объемная схема вселенского устройства, вернее одна из ее половин, носящие части зачатия, соединившись которые, оргазмом тройки вершат в материнском ухе, в колоде двойки одну бесполую карту.

Приподнявшись от угла кровати, Мария шагнула, и шаг ее был похож на разворот циркуля из нулевого стояния к измерению растояния. Она передвинула себя к бордовой двери, встретив Виктора с горьким плодом граната в правой руке, и на плечевую сирень халата легли человеческие кисти.

В непобедимости глаз слабовольного Виктора находила Мария упрямство, выраженное неприятием ее женских тонкостей, и крестовина перепутала два отрезка, где стояла жадная Мария, запахнувшись порочным кругом. Грех и раскаяние так и не смогли покинуть искания женщины, с тех пор как она изменила далекому венценосному другу, победоносно отдавшись фарисею с его придуманной геометрией мысли. Именно в желании свободы, когда Мария зыбким камнем пропадала в сияющей пустоте, в поиске и отрицании любви проявлялись ее раскаяние и вера. Мимолетные расширения и сужения зрачков, облизывание влажных губ соединились в ней с кошачьим прогибанием, и мужской треугольник из покоя основанием вверх поднимался в нервозность основанием вниз, когда, сверкая карими глазами, Мария проводила пальцем по носовому гребню и с высунутым языком скользила по надбровным дугам.

Постоянство букв, равное двум цифрам из двух полуокружностей, в квадратном каркасе с ровными строками составило смысловое пятно в сознании Виктора и отразилось в зеленоватых зрачках шелестом желтых страниц. Хлопнув закрытием книги, упала ладонь на черный переплет, и чувство оторванности своей руки посетило мужчину, что не пошевелить было пальцами и неприятно было конечное разветвление кости. Экстремум оттиска в зелени зрачка перескочил со скучного цвета кожи на дышащий комок под одеялом, и как рысь, сидящая на ветке сосны, так Виктор устроился в красном кресле чтобы сзади напрыгнуть и укусить Марию за шею.

Будто предвкушая, что вот сейчас выскочит та козырная, Виктор раскладывал пасьянс из слов и не ждал даму пик, но Мария откинула с себя одеяло, и горошины-розы загорелись на пиках двух ее полусфер. Рысь пугается перекрестка глаз в глаз и, прыгая с ветки на ветку, исчезает, а жалобный Виктор обомлел, уронив изо рта папиросу на пыльный паркет. Дым ее тонкой струйкой седовато курился, и фигуры застыли в секундную пытку, что невольные творцы этой остановки вывернули глаза внутрь себя и нелепо стыдились противоборства.

Что могли желать эти два разнородных существа, кроме как ничего? Но начертанный всем историческим провидением, угол-перепутье ставил свои условия: двигаешься ты или по вертикали, в тумане понимая благо мирры и манну небесную, где наконец обретаешь покой, или червь, для которого абсолют и бесплодные поиски-муки горизонтом разгоняют тебя с переходом в спираль, где каждый виток становится больше, и ты уступаешь. Так что всадник, скачущий по поверхности шара, возвращается снова домой и гораздо счастливее, чем понять конечное то, что другими непонято.

Виктор подбросил колоду карт, и прямоугольники сыпались на кровать, словно разношерстые птицы щебетали узорами масти, а Мария расслабленно отпечатала в салатной подушке маску лица, прикрывая от звуков руками свои перепонки. Впереди было несколько времени в нежащих ласках, чтобы после, потом, никогда... чтобы кич недоступной свободы сексуальным пожатьем, сближением разделил два одно на два больше, и наверное путь разрушения был уже выбран обоими.

Глухо долбили мужские слова о любви зажатые уши Марии, но женская память помнила сытость и несуразицу звука, связанных вместе для четкости жизни после нервозности первых встреч. Комнатный воздух шепотливо, бесцветно клубился, и по его течениям кувыркались тройки-слова, падая плашмя в головную машину улегшейся двойки. Все уже было равно, чья побита карта: может, по функции куба любовь перешла снизу вверх, может двойка поверила в скорнения слов, разрешив противоречия между не-собой и собой. Они готовы были как рыси напасть друг на друга, но опять песней демона завопил телефон.

В первый, во второй раз вопль телефона был условен, и Мария долго, задумчиво смотрела на угол кровати. Словно концептуальный актер, раздвоенный Виктор оценивал слова и движения, которые совершал, чтобы в естественном водевиле на сцене вовремя вышла нужная фраза. Он ждал заглавности своей маленькой роли, но как хороший актер не мог отступить от текста, чувствуя сзади себя, впереди и вокруг предметы, которые были композицией пьесы. Только плохая игра партнерши могла стать задатком его успеха, но Мария беспощадно с азартом входила в роль, чтобы фоном не быть мужской ослепительности.

 

Сцена I

 

Внутри куба комнаты прямоугольный параллелепипед кровати и красное кресло. Из стены по шахматному паркету вьется дорогой змеи черный провод к зеленому телефону. Покачивания бордовых занавес олицетворяют естественный танец, который заменяет вульгарный с подниманием ног. Мутно горит абажур, и прикрепленное к нему перо павлина, колыхаясь, раскидывает зайчики света на желтую стену. Музыка куба в постукиваниях по батарее и в далеких, еле слышных голосах. Ни ночь, ни утро, ни день, ни вечер, а только женщина на кровати с мужчиной в кресле. Угомонился певец-телефон.

Виктор (тихо посмеивается). Н-да!

Мария (из ладони делает препятствие дыму пачулей, и тонкая струйка, врезаясь, выскакивает облаками сквозь пальцы). У-у-у-у! (Женщина улыбается глазами).

Виктор (об пол подошвами ботинок отстукивает ритм и напевает). Там-та-ра-там! Тум-ту-ру-тум!

Мария(Достает из-под одеяла плод граната и катает его себе по лбу). Я не люблю гранат. Хотите? Нет? А мне так хорошо с вами!

Виктор (стучит кулаком себе по колену). Я жутко боюсь до вас дотронуться.

Мария (лениво прогибается, прикрывая глаза). А зачем? Ведь и так хорошо.

и так далее

Мария сплела свои руки на шее, с блаженством обняв саму себя. Прирученный зверь для нее был опасен, и в привычке к нему ощущалось желание повелевать. Первая сцена мечтой галлографий совокупиться стеклянностью и стремлением друг в друга попасть кончилась в репликах без продолжений. Их холодные глади терлись поверхностью и нагревались, а в пространстве двух геометрий возник объемный, условный знак.

Над горизонтом всплыл другой горизонт, и параллели пересекались. В равностронний угольник втиснулся круг, а другая окружность задела углы клинообразной фигуры. Центры двух чисел совместились в единую ось, пригнувшую мнимый отрезок земным наклоном. Двойки и тройки скачками по разным широтам надеялись перевернуться на меридиан или хотя бы приблизить экватор. На улице завелась и взревела автомашина, и качал воду ухающий насос. Под голос за стенкой и звонок телефона Мария, подавившись, проглотила зерно граната, а Виктор прихлопнул комара на своей щеке.

Немые плоскости

Первая.

Нижняя.

На шахматной доске из сосны иногда встают высокие преграды. Шашечность частично покрыта звериными шкурами, разбросаны карточные масти и разные цвета длинных, средних, коротких волос. Тонкий слой пыли с печатями башмаков лежит на толстой лоснистости зеркального лака. Черная, коричневая серая с улицы грязь смешана с белой штукатуркой и пеплом папирос. Сбежав из темно-коричневого в желтый квадрат, пруссак-таракан переполз дорогу змеи и сигарету-бревно. Он впал в задумчивость на какую только способен, не шевеля ни усами, ни лапками, а двуликая дама пик уставилась в верхнюю плоскость.

Вторая.

Верхняя.

Стороны внешнего квадрата разделены пополам, и от каждой точки отходят к другим два луча, создавая прямой угол. Внутренний квадрат загрунтован белой штукатуркой, и к каждой его стороне приклеен слабой небесной акварели равнобедренный треугольник. Из центра плоскости проведен перпендикуляр черного провода, на котором висит абажур. Вся верхняя в разводах от протечек верхней квартиры, осыпая иногда штукатуркой нижний мир или мочит соседскими каплями.

Боковые

Первая стоит проив третьей, а вторая против четвертой.

I. Красная в узорах зеленых цветов

2. Фиолетовая в белую звездочку. С алюминиевой ручкой бордовая дверь не скрипит, а в проеме молчит черный холод прихожей.

3. На зеленом фоне орнамент красных листов.

4. Проем, где белая крестовина окна и пыльные стекла, прикрывает бордовая занавесь, а на желтую стену прилетели световые овалы и застыли от встречи с плоскостью.

Немой объем

Мизансцена первой сцены, дополненная предметными композициями на плоскостях. Комнатный мир поражен условием противостояния, а частица "не" хочет перепутать человечьи масти, сделав из "хорошо" "слишком долго". В объеме отзвучали последние аккорды улиц, стен, батарей, и танец завершился фигурой: на разных уровнях и как бы на нитках висели пылинки, затихшие мухи, капли воды и куски штукатурки. Мария замерла, уронив плод гранат, ухватившись за горло, а Виктор прижал ладонь к своей щеке.

 

Сцена 2

Воображаемая

 

В душной темноте играет музыка сорвавшихся дыханий. Под ватным одеялом обильно потеют мужчина и женщина. Танцуют четыре руки, четыре ноги, две головы, губы и уже единое тело.

Виктор. М-м-м-м!... (оргазм)

Мария. А-а-а-а!   (оргазм)

отдых и так далее

Звериный инстинкт наводил на мысли Марию не делать соединения никогда, но, видя ждущие взгляды Виктора, она готова была отстраниться и отдать себя. Хотя она знала как будут светиться мужские глаза, женщина прогнулась на постели, призывая приблизиться и обнять. Пляска уже превратилась в отсутствие, но что-то вдруг клинообразно стыдом меж ее полушарий впилось, и Мария отстранила рукой три угла от себя.

- Знаете ли, Мария. Часто мне кажется, что преодолеть какой-то барьер настолько пустячное дело, и всего то считанные секунды я положу на свой прыжок. Но, понимаете, стыдно, конечно признаться... но уж начал, а не то, что вы: загадка, сфинкс. Хотите быть сфинксом? - и Виктор с натугой засмеялся, хлопнув в ладоши.

- Да бросьте вы. Что вы гадости говорите? Как приедете, так сразу и гадость. Жаба!

Закатив глаза и втянув воздух носом, женщина из прямого угла пала на плоскость кровати в прямую и судорожно вцепилась в светло-коричневую простынь, отчего прокатились лучинки складок. Она пала, но снова сидела углом, повторяя: "Вы - жаба!", а акцент недовольства проскочил в вопросе:

- Вам, что, со мной очень плохо?

- Почему же? Нет. Слишком здорово! Особенно когда хочется вас обнять, а у вас лицо скифской царицы.

- Это уж вы загнули! Я больше похожа на вождя краснокожих индейцев, - и Мария с низким, заманчивым смехом трением ладоней согревала ступни, а Виктор следил за ее движением, желая помочь, будто прикоснувшись к ней, поймет ее тайну, и будет легко овладеть этой странной и условной как двойка женщиной.

- Я все время куда-то бегу, и слова мои все больше глупеют. Не понимая, что говорю и что делаю, я выбрасываю пошлые каламбуры, но новый день (да не то слово - новый день, а секунда, час, минута) и особенно когда просыпаюсь, стыдно: время ушло и совсем не успел втиснуть в сказанное то, что мог и к чему стремился. А ведь тайна моей цели настолько скрыта от меня, насколько больше проходит секунд моей жизни. И лес, и его листочки, и ветер - какое мне дело до них, да не только до них - до всего, если я хочу удовольствий. Вот... Черт подери! Нате ка! Запутался!

- Да, вы, наверное, с перепоя. Еще бы слезинку вышибли. Ух! Страдалец! - Мария нагнулась, подняв с пола гранат, и ее позвоночник изогнулся, ее мышцы напряглись, натянулась кожа и манили мужчину, который облизнул сухие губы, но женщина снова сидела, прижав к уху символ своей недоступности, - Ведь у вас лицо негодяя! Вам бы в зубы кинжал и подкрасться к кому-нибудь, чтобы чикнуть ножом по горлышку. Ух!

- Вам легко издеваться надо мной, легко жалеть меня, а я не виноват, что мой первоначальный импульс не отвечает концовке... Я нахожусь в игре слов, и чем ближе я подхожу к концу, тем сильнее мне хочется выскочить, потому что единичное для меня завершение невозможно. Пусть я распутен и слабоволен, но одновременно непобедим! И мне не нравится ваша жалость, и я даже знаю как вы думаете и говорите другим, когда их целуете.

- Ну, тогда ваша очередь, и хотя бы пожалейте меня!

- Вы уже старая. Бог вам поможет.

Водный оркестр, музыкальный ливень играл вразнобой на жестянке карниза, о стекла лобзались ручьи дождя. Кресло осталось там, где стояло, а Виктор, упрямый как трость, как шнур абажура нашел свое место возле окна. Молчание было все более тягостнее, таким как смотреть друг другу в глаза, и Виктор, бесплодно убивая тоску, смотрел из окна на прямоугольный газон, откуда он начал свой путь жестом броска и условным звонком.

Раздвоив себя, лицевой половиной Мария скрылась в проеме дверей, а золото, конус и угол, создали макет четырех этажей. Убогие кубики комнат, где пусто, где двое, трое, четыре, одно, смешливо мелькали в хрусталиках круга, а ждущая дыхания Виктора женская часть надеялась чувствовать руки его, и запах мужчины, и мужское тепло, но задней половины Мари, оставшейся в комнате, не повезло, и, резко свернув развернутый угол, она поменяла "назад" на бок.

Лучше, чем пятиться - это стоять, а Виктор сделал к женщине шаг, любуясь на скифский профиль рыси. Когда она встала боком к мужчине, совпала пропорция между право и лево, но только еще раз Мария свернула развернутый угол, как в правой руке показался гранат как демона вопль или праведный знак. Вперед обратив на желтую стену, женщина вышла из темной прихожей, и хлопнула дверь, а Виктор опешил и, щелкнув зубами, прикусил губу:

- М-м-м-м!

Снова закутав себя в одеяло, Мария кинула халата сирень и с дыханием, будто обманет свои же слова, прошептала:

- Вы же прекрасно знаете, что никогда ничего между нами не будет., и что вы хотите совершенно не знаю, а толкаюсь от вас... вы мне просто импульс к гармонии, к совершенству.

- В ваших словах нет не только смысла, но сплошь сбивчивый ритм, хотя, как вы видите, я сам теряюсь и путаюсь, говоря экивоки и таки, сяки и далее. Зато вот этот ваш типичный парадокс (черт его дери!), а у меня конкретная задача, - и Виктор пристроился к женщине на кровати, - Вы говорите, что я гладкий, но как же можно толкаться, когда можно только скользить, и тогда, и сейчас, и минут через пять вы считаете, что я шероховат.

- Да помолчите вы ради бога! После вас я чувствую себя мерзской, а поначалу мне кажется, что это катарсис. Я сама путаюсь и, желая сочувствия, получаю отвращение к себе. И вообще! Что же это такое? Откуда эта противная похоть? - Мария зарылась лицом в подушку, но повернулась, - А давайте-ка лучше мечтать? А?

И Виктор опять промычал, согласившись: "Да!!!"

Спутав цвета, время дня и погоду, в дымке и сквозь неровность стекла дико, бессмысленно двигались мысли двойки и тройки, и совместное Я родом мужским перепуталось с женским, чтобы потом получить одно. Молча, бесшумно сменялись картинки как нелепый монтаж кинофильма, и видения "Я плюс Я" мелькали в разных проекциях, в разных пропорциях и вырывали в трехмерном пространстве плоскости глаз.

Воображение

В дождь апрельский, в март капели и январскую метель, в осень ветра, в жаркость лета я бегу. Квадратик света смотрит в спину из небесного окна. Упаду я, подскользнувшись, в омут жизни и тепла, в смерть - мерцающую тьму, в миг извечный бытия. Закричу условным звуком я, когда в мои глаза желтый страх направит око. Осужу условным "ха" за размерность свои взгляды и молитвой сна искуплю свою греховность. Искупавшись на заре, снова я найду греховность в падшей, утренней звезде.

а далее

Мария спросила:

- Помечтали?

- Конечно.

- И что?

- Ничего. Ненавижу я вас... и даже люблю!

Мария ответила:

- Может быть, это вы - тот холодный цветок, что разбил мою душу, и зимний вечер упал в четыре мои стены, и между двумя моими стенами пропала лазурь?

И, может быть, там, где газон и дом встретились единой гранью, там, над этой осью противостояния, пронеслись траекторией параллелей две птицы: ворон ли, ястреб ли, может какая-то мнимость. Но если бы не было двух геометрий, то всякий бы смысл потеряло воображение птиц. И хотя пока непонятен конец понятий: то ли птиц кто-то сделал или что-то, то ли они сами создавали условный мир, но впереди их ждала следующая метаморфоза, которая заставит на секунду соединиться, чтобы в материнском ухе забился плод и, постигая объем, выходил на новый виток спирали.

вневременное

цикличное

 

3

изначальное

 

Кто-то был такой первый, кто посмотрел другому в глаз. Мужчина это или женщина, а может что-то несформировавшееся, бесполое, иначе зверь? Оно нарисовало неправильный круг, потом создает сферу. Оно черпает жизнь из раздвоенного мира. Оно становится центром шара, а спираль его взгляда выходит за рамки одной, объемной фигуры, после другой, следующей, и так в бесконечность. Непонятность начала доходит до нашего времени, но скоро должно родиться кто-то, которое поймет свою преджизнь, объяснить ее или погибнуть.

Начинается сказание о великом походе полководца А со своим обреченным воинством на частицу начал - крепость Ин. Битва страшная и кровавая разразилась возле замка, под его недоступными стенами. И счастливый брак, и зачатие в середине сказания, а венец нашей песни в тишине, скрытый в ужасе.

Было две страны во вселенной, было две державы. Одна черная, как смертельное, как безумное и железное. А другая была чисто белою: жизнь дающая и мечтательная. Черный цвет взял мужчина себе, возложил на себя разрушение. Белый полог одела на чело свое женщина, чтобы плакать, страдать, грех отмаливать. Коромысло-весы, черно-белая жизнь воцарилась тогда в беспредельном свете. И у каждого свой путь, и у каждого свое время. Солнце днем обласкает, месяц ночью погубит. Так пошло с сотворения мира, и так будет всегда, только встречи для игр, для страстей и соблазна разрешила природа между женщиной и мужчиной.

Крепость Ин находилась внутри белой горы, стан ее разместился внутри женщины. И воскликнуло войско, все черным-черно: "Сколько нам еще ждать? Сколько дней быть в бездействии? Наши мышцы горят, наши мускулы ноют. Дайте сечи и крови! Дайте вражьего сока!" Поднялся конунг А над буянами стали, над глазами ненастья и карих надежд. Хвост его - дивный меч, он как посвист стрелы и удары копья, направляет как молнии-песни, к безмолвной победе. "О, бойцы головохвостые! О священное черное воинство! Лавр войны увенчает нашь путь и когорты железный оскал! Меч по будущим детям, по животам матерей! Откровение смерти-падшим в омуте тьмы. Нам бесценный бокал!" И доспехами лязгнув, и ударив мечами в щит себе, закричали: "Ты наш конунг! Веди нас! Приветствуем мы твой громящий врагов ужасающий рупор! Мы идем ради славы и вражьих доспехов, ради только борьбы. Верим мы в твой сияющий жезл и в нашу победу!"

Свой цилиндр-таран вставил черный мужчина в красный обод-кольцо белой женщины. Темным цветом в глазах, жгучей болью во чреве начинался поход по пещере зачатий. Миллионы бойцов пронеслись по трубе, предводимые конунгом. Мост цилиндр поднялся, затворив за собой пещерные стены. В темноте миллиарды глазниц устремились на склизские своды, а могучий конунг: "нет обратного хода." Только вперед: и готовил свой хвост для убийств и дороги.

И содрогнулась гора, услышав вопль надменных жал. Как сотрясающий землю вулкан готовится из кратера выбросить горячую лаву, так по венам и артериям пустила женщина внутрь себя (к ядру) ядовитую смесь своей обороны. Словно зыбкие камни, кровяные шара падали в стремительном кружении на черное войско, которое поступью молчания рвалось в цитадель обреченности, оставляя за собой стон, как дьявольский смех, и красно-черные соки. Позади испытание страха, впереди жернова геройства и смерти, и жидкость, что хлюпала под тысячью ног и брызгами услаждала сомкнутые губы, уже превратилась в запах и вкус победы. Так беззубый рот черно-белой бойни вдыхал гармонию хаоса - из него вырывались аритмичность желания и хищная страсть ослепленного гения.

Еще не было самого конца, еще не было прозрения, а все вокруг, все иллюзорное и сущее, застлал хрипящий экстаз, и мужские бактерии, как четыре могущественных всадника, как четыре бешеных ветра, неслись гудящей лавиной по галереям женских пещер. Кроме восторга, который посетил черный цвет, когда он огнем сквозь ядовитый поток достиг белой кладези жизни, в околдованный страстью дух вплелись нити странной печали. Чувство опустошенности от пойманного луча счастья, который невозможно поймать, на миг вдавило гармонию А в бесплодную слабость, но тяготение черного к белому, то есть к гармонии Ин, заставило снова измученный мир войти в предел вековечного хаоса.

Злорадный прищур черных воинов, ожидание искрометного ветра - все это только край мечты, край пропасти, над которым замерла, как каменный уголь, голохвостая паства. Огромная, полая сфера, словно колыбель утех, приютила за серыми сводами центр-ядро, красное как утром заря и искус битвы, как сладкая кровь врага и горнило власти. Гранатовый шар, мерцая изнутри себя серебряным полумесяцем, нежно колыхался флюидами праматеринства, что карие глаза стали увлажняться во мраке пещер, но все-таки черный соблазн пролился в взрычащее войско.

Глубинным А, энергичным и заглатывающим звучанием, окрутил вой зловещих паломников юдоль гранатовой Ин. Казалось, вот-вот тысячи запаренных жал вопьются в серебрянный полумесяц, который сжался от предвкушения боли. Казалось, вот-вот священный серп, первородная крепость раздастся, чтобы экстазом многих отдать ничего, желанию всех противопоставить единственность, а желанию всего приравновесить отсутствие. Но гранатовый шар, источая таинственные колебания, облекался серой корой, и от звукодыхания Ин взрывались черные жала, взрывались карие глаза, текла кровь из ушей и горла - взрывалась черность.

Только конунг А, непобедимый как мрак, запахнулся чувством проигрыша и пронзил свое сердце червленным мечом, чтобы доказать величие вечно-черного. Властелины бурь, внутренние ветры, омыли главу безумного царства, и конунг, как предтеча игры, как часть бытия, искупавшись в пучине отсутствия (в смерти), обновился и принял форму пернатого конуса. Он как падающий на жертву орел вылетел на гребне лавинной воли и свистнул мгновенным полетом. Рьяно зарывшись в гранат, все темное смешалось с белыми силами, словно рождается познанием заблуждение, а незнанием - мудрость, и женский вулкан, чувствуя внутри себя горячее острие, его крик победы, передернуло экстатической судорогой, что созвучием Аин наполнилась сфера, захлынуло в мир черно-белый, соединилась вся музыка пространств в иллюзии точки, в оргазме оргазма.

На миг в мерноцветном мире воцарилось мертвое поле, но, словно минуя гиблость витка (гармоничное место), закрутилось колесо надежд, как замкнутый круг безнадежной ходьбы. По сводам прокатилось заблудшее эхо, отголосок больного Аин, и попранный шар добродетели - кладезь Ин - наконец стало созданием "глины для искушений". И только воинственность А, как шаг от трагедии к фарсу, вкусил обольстительный плод, так сразу серая порода полностью объяла ядроклетку, разъяла клюв конуса от хвоста и, самовозгоревшись от внутреннего пламени, свежим материнским чувством плавила теперь ничтожный камень черноугольной массы. Но вскоре жара упала в донное пепелище, и послышался шелест белых крылий, полный нечеловеческого страха и ангельского шепота. Сфера вывернула внутрь себя тысячи красных глаз и хлынувшие из них лучи, как удар хлыста, как свист лихого возницы, понесли гнедых коней, чернооких воинов от начавшей конец крепости в беспредел пустоты, где мечутся и мужчина, и женщина в поисках самих себя, гда мелькнет звезда зари, чтобы константу любви сделать цепью слепых озарений. Так волна, как венец океана, занеслась неведомой тенью, и ударив себя о камни, отступила, оставив на память, словно пепел после пожарищ, бело-бурую пену.

Оплодотворенная клетка, потеряв равновесие и внутри себя, и во внешнем мире, от движения самки (белой горы) заметалась по сфере, как язык зазвеневшего колокола. Но, наконец, прилепившись к стенке матки, она встала, где прежде стояла, и по канату, который связал эмбрион с кровью горы, полилась в Аин питательность молока, отчего начался рост "белка с червоточиной внутри себя". Но, как будто разлив, остановленный дамбой, так движение вширь приняло движение формой. В начале Аин, как цветок, закрывший бутон, закрыло беззубый рот, ненужный теперь прототип ослепленного гения. И тело стало головастик, где жабры вздувались на липкой спине - так в утробном сиропе плескался зародыш. Его генотип, словно падшее камнем, которое не остановить, заставил лопасти хвоста рассечься в ноги, а из спины прилечь уже на человеческую грудь отростки-руки. Оказалось, что легко из точек свиться в шар, из шара в рыбу, а из рыбы в человека, лишь только все начала, как ОНО, унесли внутрь себя множество минус, вынесли из себя множество плюс и нашли гармоничность гармоний - многоликое О. И где бы ни прятались ОН и ОНА (или может быть зверь) в тумане, в рою звенящих надежд бродило невидимое что-то, которое как нитями нового из образа старого, путало страхом, несло волной сказаний младенца-твердыню в загробную тень.

И кто-то был такой первый, кто будет последним, в цепи совмещений нареченный ОНО. Период эмбрионального развития подходил к концу, а в темных уголках аиновой плоти не созрели ни черные, ни белые ферменты и неизвестно: какая фигура (внешняя или внутренняя) будет между ног в паху. Генотип рассылал сознание по зародышу: "Ты человек номер раз. Твоя единица-половина вселенской плоти. Будь мужчиной, чтобы новый виток страдания захлестнул тленный мир, или убей сам себя, тем избавив других от жизни, а, значит, и смерти." Но ОНО, несмотря на старания светлого, не хватало ни духа, ни сил, чтобы вырвать канат пищи из своего живота и чрева матери, и тогда уже плеском страха, дыханием смерти то, что было в ОНО вечночерного (новая кровь) поступило через пуповину в кровь самки, как ядовитый огонь, как знак искусителя. В белом осталась одна чевоточина - зародыш Аин принял гармонию формы, облекшийся спорой, словно бы духом любви любовь превращается в шар, но лишившись человекообраза, ОНО, будто книга, пишущая сама себя, обмануло судьбу судьбой, и его путь, как исход в обетование, был полон любви и разочарований, пронизан сквозь бусы слепых поколений, как тайна в чуде, а чудо в пути.

На чем, как не на благоуханной почве стояла теперь беременная самка, а сон мужчины, словно неба провал, перемигивался дыханием звезд, в которых отражались, как крылья и парус, четыре ветра. Движимые своим помешательством, седые всадники то внутри людей перемежались вихрем узоров, то врывались под блеск луны бестелесным извивом, застигая врасплох безднами бури - гаммы штиля. Неутомимые, храпящие кони мчали перунов в неведомое куда, разбрасывая искры копыт и росы пены. Каждый из мужей, с власами, как млечный путь, сжимал в деснице лук-дугу из позвоночника зари, где тетива - галактик жилы, а в колчанах - в наконечниках стрел мерцали головы комет, и на левом плече расправивший перья дьявол-ворон каркнул: "Напряги струну, которая зазвучит, когда ударишь хвостатым метеором из зари в светлую звезду, когда молния из твоего зрачка разорвет человечье сердце." И, следя за перуном, за взором ворона, черный мужчина задержался секунду, как коршун в эфире, и вспоминал, как черту, эволюцию или змею своей любви - этот миг был до ужаса тих и загадочно скорый.

Запело хрустом гениталий, раздались кости таза, когда налившийся плод прогудел, как выкорчеванная звезда, когда обугленная самка рухнула отрезком на гребни слова. Словно на острые камни стенающий водопад, замкнулся самец тишиной, слепотой, когда ядовитым сиропом брызнуло из материнского порванного живота в просветленные очи отца, когда Аин, проникшее через цилиндр-орган, О-безличиванием выжгло червину груди. В этом кольце-истоке добра и зла - пропали пернатые стрелы от багрового рассвета, а самец, выпрямившийся в белую змею, пал на черный отрезок, чтобы крест-провиденье искупил грех начала, как вечный закат.

Помолилась и канула в сон природа, чтобы пробудиться, подтверждая как дважды после, что крест есть величие духа, а сердце - главенствие формы, источающий искус нарцисс. Этот белый бутон поиском-пестиком средоточил на свой конец стальную пыль и, одевшись лепестками в тело мужчины, поселил черный поиск-соблазн червоточиной в темени. Вот и стремился звездой по рассвету он, чья голова, опаленная солнцем - радужный нимб в голубиной эфири, чьи ноги, как чайки, плескали алмазные капли на берег небес из моря луны. И она, оставив в нем только темное, воспрявшая из пены, из кометы мужского оргазма, она - божественно светлая, разлепила влагалища своих очей. Перед ней уже поднявший веки черный мужчина, первый, кого окунули чужие глаза, был озадачен зрачком и зеркальной поверхностью изогнутого диска, а женщина приняла отражение самой себя и замкнутость круга как должное. Так в таинственном, чувственном океане на укачивающих себя волнах сказаний смывал себя крест как олицетворение двух дорог - перепутье духа, не внушая, а говоря собой: "Как бездонна бездонность! О роящиееся желания, с чего вы начинались? Со слова, с буквы, со звука, как перворожденного А - крик новорожденного, уста богоматери и конец отца. О, первое желание, откуда ты начиналось? С единства материи, времени слова О, деленного на крест, на четыре угла: раздвоенность духа, раздвоенность формы. О! Где ты? Бездонность без дна, искомая там, где нет искомых."

9 месяцев

апрель - январь

Приложение "Дважды"

- А, это вы, моя богиня? Страстным бывает ваш восход, лучезарная Эос!

- А, это ты, моя богиня? Ты хочешь услышать голос бессильного и поэтому злобного Тифона?

Поздним вечером ты стучишься в мой карточный дом, к моей бесцветной лампаде, где выигрыш и пытка побед, словно гипербола, с высшей ветви на нижнюю, и поражение. Ты веришь, что там, где осталась ты, спокойно и сухо, но скоро песчаная буря залепит глазницы, насыпает песчинок в рот, осушит гортань и язык, а я встал в проеме белых дверей - за мной шелестят склоненные ветви тополя

- Скажи мне, что любишь. Ведь я не поверю.

Тогда, как лесной истукан, я рядом застыну. Твой лог живота ко мне прикоснется, нагорья, как угли, сожгут мою спину, а пропасть рта оближет головокружением и ужасом мой шейный вывих. Я мог закричать: Люблю! Но ты мне не поверишь. Он легок, как ветер, мой голос, он знает, что нет для него преград обмана.

- О ты, пышнотелая Эос!

Моя клятва пронеслась витиевато по стенам комнаты, и лучики, потоки в далекое лицо, словно рядом возник символ языческой Авроры. Позади остался дом на тополином бульваре, и, сверкая в декоративном эфире, клятва ненависти, как слово, как первозданное А, закружилось в колодце бордового дома, который напротив желтой колокольни под дьявольски синим глазом ворона, под кличем слета черных птиц.

Внизу жестяной почтовый ящик, и лежит перед взволнованным взглядом львицы. А я несмело поднял телефонную трубку, безбожно набрав семизначный номер. Воображение разговора или мое я представилось ей. Пусть впереди слезы раскаяния, недостойные слез земли, морских царей. Дождь оплакал разлуку неправильной формой капель на запотевшем стекле. День собрал унылые краски и букетом сна, зримый в мороке моих впечатлений, стяжает лавр моего равнодушия и стиля.

Все прозрачно, как лесная печаль, как вожделение по буколическим пейзажам. В руках нераскрывшаяся слабость цветка, за спиной чудовищный эндшпиль, и снова, орудуя словом, чернит и стонет нежный всплеск отчаяния. Под эгидой борьбы сумрачный воин полонит звездный сумрак богини, и черные волосы, лаково бешеные, теплую воду и запах жасмина бросают к моей щеке. Раз прижаться и охра иконы оттеняет нелепое А, его упрекающий, благостный лик.

- А, это вы, моя возлюбленная?

Я перепутал чувства и страсти, любовь и похоть, а иссиня дьявольски сверкает очами пойманный ворон и клювом дробит моей ладони кость. Сотни, тысячи, тьмы сдавили горло, туманят глаза и раз, только раз я воскликнул: Мои возлюбленные! Слеза накатилась на щеку - чудотворная мирра - что вешние воды и струны сосулек, и льдин беспорядочный хруст. Я птицей хищной в стан полубогов врезаюсь, неся на стально-черных перьях своих страх любви.

В декабрьский вечер, перешедший в ночь, я понял, что так ничего не потеряно того реального, что когда-то вроде и было. Только сила уходит, находя в карточной масти мой мятежный отклик, найдя в омуте света и числофигур мое безволие. Я отодвинул занавеску: за окном пустота, во мне пустота, а за мной следят моя тень и прошедшие годы.

Томным себя нарисую, грубым искрасам из бурного текста отдамся и буду, мечтанием полный, о своей лучезарной Эос грустить под стук часов.

Все напоминает о тебе, куда бы я не шел, мимо чего бы я не пролетал, слушая шуршание и размах своего крыла. Передо мной вереницею лиц, сомкнутых рук, плеч проходят глаза в позолоте и двойки улыбок. Колизей и красные кресла, белый экран в черных портьерах и скучный фильм. На улице, движимый порывом, я поворачиваюсь в ту сторону, где дома носят знак твоих прикосновений. Мне легко, чем беззубому юноше, потому что в моих руках оказалась ручка, а роспись - мое ремесло.

Впереди синее пальто и распущенный волос. Мне страшно, что это ты, что замедляю шаг. Письмо как тополиный листок свивается в свиток и краснеет, напоминая мне розовую кожу несчастно-счастливой дамы. Мои мысли тянутся вверх, как тополиные ветви, так к тебе, к твоим губам и голосу, к запаху, который делает меня нервным и призрачным, потому  что я весь в тебе. Но я прощаюсь с тобой, я верноподданный светил и ветров, завоеватель пространств, неподвластный времени. Я прощаюсь с твоим лицом и обращаюсь к лицу будущего: не будем ворошить наши будущие встречи, ведь мы, верно, когда-нибудь встретимся и жалко посмотрим друг другу в глаза.

-Ты - вешний цвет, радужный нимб, очернительный выкрик. Я хочу только, чтобы мои звуки оставались жить, но музыка любви кончается, и я встаю могучий, как гроза, и как у морского старца темно-синие глаза одеваются блеском власти. Мне жаль своей ненависти, мне жаль упрека в безответной любви. Моя возлюбленная! Ты помнишь, как сильно ты обнимала меня, как ты задыхалась надо мной, падая конечным губящим удовольствием на мою поднимающуюся грудь, которая была готова взорваться от радости, что тебе было действительно хорошо.

Раньше я мог проникать в тебя, в твое тело сквозь розоватую щель, я мог целовать тебя в пышные и жадные губы, я мог почувствовать вкус твоего рта, твоей слюны, твоего оргазма. Мне не было так до дурноты хорошо, держа на впадине объятий твою оболочку, на крыльях твою искушенную душу и быть самому над великанами гор.

А теперь твоя модель исчерпала себя, соединившись с возлюбленной А, и появилось ОНО, гармоничное как сфера, гладкое и отшлифованное, как после пера ювелира. Твоя душа - это алмаз, не знающий цены, глядящий из серебра. ЕЕ ты приносила в жертву Исиде, и унылый свет луны (я назвал ее Солитэр) смотрел мне в спину, потому что я отвернулся от тебя и искал свой вектор силы.

Ты, спаренная с душой, нареченная Вы, прислушайтесь к моим выкрикам, нестройным и грубым, - вам ведь приятно знать, что я вас жажду и жду, когда мой дом становится пустым от меня, от моих слов, от моих озарений. Я засыпаю с вашим образом, я просыпаюсь с мечтою о вас. Однажды нарушив что-то, вы теряете то, что может вас уничтожить, но также и вознести. И только сумрачный как коршун в тот миг летит к пределам горшим мой дух, пьяненный ветром и гордыней.

Я лето не помню.

Я сделал весло

из тела, прильнувшего

к камню. Уселся

в безгранную лодку.

Ударом в корму распустится пена

в языческой снасти

прибрежного ветра.

Так я бросаюсь в стихию ненастья, в стихию дождя, и вас, реальных и сумрачных (я чувствую это) застилает символика А, ее невероятная сила и честная восприимчивость к условному романтическому чувству. Даже те восемь строчек, сказавшие больше, чем могут, дышат в естественном танце, в сумбуре и благости А.

Бегут сиреневые звуки

по стенам праздною тоской.

Разрезав сумрачно пустой

простор, оплакивают руки

прикосновенные надежды

и полувздохи занавес.

А пальцы беспокойно нежны,

как легкий ветер

и печальный лес...

От меня ушло в спокойную ярость золото в пурпуре век, хотя первый луч, грянувший в мои окна: О мирозданный! был настолько горек и свеж, что я думал уже никогда не знать сильнее боли. И коромысло-весы далеких созвездий не может быть в равновесии, и мой знак - агрессивный стрелец натягивает тетиву своего звездного лука, и золото в пурпуре век шепчет: уйди, будь один, чтобы в молчании пустоты познать свою тень, так что геройство засасывает меня сильнее, чем манит ваш рассветный образ, который не вы придумали, а я его посвящаю вам.

31 декабря 23.59.59

(за миг до рождения)