Вечерний Гондольер
Лариса Володимерова (c)

ТРАНЗИТ.
(письмо друзьям).


“...Большая зона – отнюдь не метафора. Мы с тобой носим
джинсы и обладаем известной свободой передвижения, мой
друг, внутри концлагеря. Выехав за пределы которого, очень
непросто заставить себя вернуться.
- Но ты же вернулся?
- Ха! – ответил я. – Не вернуться – неизмеримо трудней.”
Сергей Юрьенен. Вольный стрелок.



Глава 1. ПОЛЕТ.

Мама покивала стриженной своей депрессией и предрекла:

-Пишешь чернуху - болей!

Глупо было ей объяснять, что я все так слышу (шелест ветра, дыханье любимого, взгляд налево, шаг вправо – побег), а сквозь горечь мерцают кристаллики сахара, – мы кололи в детстве сладкую голову - тайна от Черномора, на поле боя и в облаке бороды, и потом было нам солоно, муторно. И вскрикивалось по ночам.

Так после запотевшей черники с куста и оскомины нам хотелось колбаски - докторской, несъедобной, от которой собаки роняли клочьями шерсть. Наша память линяет от пунктирных грибных дождей и туманов, - а я еду, а я еду за... Ностальгия – запретная тема. Круговорот в природе, эффект бокового зрения, - зато весь этот сумбур и квохтанье безответственной жизни чувствуют кожей мои друзья, - даже когда обгорают на камышовых циновках или взвиваются над лыжней... Если у виртуальной Риты штатное лето, то у компьютерного, от чего еще более реального, чем стукнувшись лбами, Олега – соответственно снегопад. И то же со временем, потому что они живут в пятнистой и разлинованной как попало стране, а я – в точечном Димене на обочине Амстердама, но получается – между Олегом и Ритой: у меня еще (уже) золотая осень и вообще черт-те что, если представить.

Мама наверняка ошибалась, как всякая мама. Тем более, что прилетела я в Питер времен очередного чугунного Павла - на этот раз некого Путина - с умозрительным голландским диагнозом опухоль мозга, - тут уж самое время из прозы кроить анекдот. Но родное гэбэ откровенно скалилось и расправило литые погонные плечи, потому что на троне восседал хоть манекен, да наконец уже свой.

И было мне не до шуток, поскольку в этом же городе заодно помирали в больницах самые далекие мне, но самые близкие моему сынишке люди – бывшие свекр-свекровь. Что? Но все правильно, - точно зубная боль.

Я хочу уточнить, что хоть это не документальная проза и не путевые заметки, но никакая не сказка, даже с плохим концом. Обязуюсь писать исключительно п р а в д у (у которой две стороны) и не добавлю ни слова. Рита с Олегом все понимают, а это мой камертон. Еще раньше они осознали, что правда – двуликий Янус, окаменевший от ужаса; трехгранный кинжал в зазубринах от; четвертое измеренье, где нет места близким, - что твой сопромат. – Но я присягаю.

Самолет Пулково был размером с наш коридор, поскольку летели мы в среду, а не в воскресенье, когда к нему прикрепляют крылья и хвост, - скрежетал остатними коренными, на которые приземлиться нельзя. - Каково же было разочарование!.. И не подумайте, что я хаю отчизну. Потому что этот вот самопал я еще буду в слезах вспоминать, как последнего летучего голландца, как сладкий дым... Но в Голландии нет и пламени, а не то что... И она уж за облаками. Точней, сразу так получается, что заграницы нет вообще, нигде, никогда.

Мы пропрыгали по зарубцевавшимся бурунчикам льда и захлопали в слипшиеся ладоши, как это делают только русские на всех авиалиниях мира; а у трапа внизу нас первым уже встречал... в полный рост двортерьер. Нет, он был не какая-нибудь болонка и не любитель наркотиков, - жил он тут просто, и все, выкусывал блох, слонялся. Тот облезлый пес оказался единственным, кто вам тут рад, - и надолго.

Я возвращалась д о м о й, - вот и бывшая моя, теперь уже родственная, квартирка, где у каждой паркетины свой собственный голос, а фальшивлю там одна я, заморская гостья. Все вокруг взирало на меня с укоризной. Еще не совсем расхищенная библиотека с закладками, фикусы, - фокусы, фантомная родина, анестезия, как анальгин во льду. Для верности это опустим.

Есть у нас там фамильные тумбы на пьедестале. В одной из колонн всю блокаду плесневел по забывчивости мешочек с гречкой, пока скидывали в ямы на Пискаревке родных. А в другую до революции веселый мой предок закатал граммофон и вынес на поле в имении; поставил бравурный марш и кликнул семейство... Как разбе+гались они, заплетаясь в сочной траве шлейфами (дамы), шпорами (господа, - или наоборот) и шелестя от ужаса немыми губами! И трава-то тогда была – музыка: сводящая зубы полынь, мерцающие ресничками васильки, от нектара пьянеющий клевер, чуткие к мышиному шороху рожь и овес, нитяной подорожник... На приступочку одной из колонн скромно положены две конфетки в фольге. Мама мне объясняет с затаенной угрозой:

-Это не трогай: для Домочки!

А если что-нибудь потеряется, то жалобно просит в кулак:

-Домочка, помоги!

Кроме домовых, в моей кухне живут теперь экстрасенсы. Это нынешние приживалки и шарлатаны, если Рита с Олегом вдруг не поймут. - Последняя мода и сумасшедшее новшество распадающейся Руси. Революция затянулась! Еще года четыре назад Питер тем и гордился, что в нем копошатся, плачут и радуются без малого шесть миллионов. Полтора из них мы потеряли (домочка, помоги!), и никто не заметил, - пять в четыре, победивший Госплан. А что мнимые (именно так) экстрасенсы?.. Не зря же в воюющих и воющих от нищеты государствах, в эмигрантской среде и дурдоме без определенного подданства и прописки в почете астрологи. Но и это я опущу, потому что в подозрительном данном случае они вцепились в моих здоровенных и от вседозволенности обнаглевших, но, конечно, любимых детей - от чего-то лечить наше будущее. Увы, на тот час уже не мое.

Не иначе, кольнула четвертая чакра, - объяснял мой лукавый сынок что-то о творчестве. Головную боль от них ото всех мне снимает один темно-синий, - за полезный совет полагалось платить... И кому?!

Меж двойными стеклами в зимней спячке покоилась муха помоечной кислой окраски, - как я ей позавидую! Как тщетно буду будить!

...Меня гордо вели в магазин за питанием. Целый месяц я предпочту пережевывать воздух родины (впрочем, канцерогенный и выхлопной), потому что если и можно купить пайку свежего хлеба (некогда душистый и температурящий, круглый с кислинкой, он был почитаемей самовара с лоснящимся брюшком и разварной заводной матрешки, а впрочем, о чем?), то хлеб этот некуда было бы положить: по столу и тарелкам деловито сновали хозяева жизни – братки, бронебойные тараканы. Ни один раствор их не брал, а тем более ласковый иностранный, вроде шанель номер 5.

Бывший магазин с однозначным ником Продукты теперь патриотично звучал - Дом хлеба. Меня тянули в другой.

На прилавках высились горы растрепанных стариковских салатов, подтухшего мяса (но никто здесь об этом и не догадывался; точно такое же вялят на солнышке эфиопы-гурманы). За грязным витринным стеклом развалились надменно куриные и неведомые запчасти: грудка, крылышки, потроха. Пышная продавщица наконец удостоила скромного моего papa’ невразумительным жестом. Преданно заглядывая в глаза, отец произнес:

-Девушка, давайте взвесим ваши грудки!..

Нет, реакции не было. Так же серьезно, но холодно, продавщица сказала:

-Давайте.

И взвесила, - но я ушла от греха.

В следующем, хозяйственном магазине продавец задумчиво почесал в затылке и произнес:

-Так себе запоры... Не очень.

Ему это было видней.

Мимо по подразумевавшемуся газону, звякая колокольчиками, две девочки шествовали в карнавальных шапках шута, которые у нас надевают на маскарад или в День рождения королевы. Они об этом не знали.

Мы прошли, перепрыгивая через лужи в снегу, полторы трамвайных остановки, когда меня догнала старушка – вероятно, ничья, в ватнике и галошках, и с любовью спросила:

-Доченька, а вы не видели, там на кольце не стоял трамвай?..

Я не знаю, стояло ли там трамваю, но сюрреализм нарастал, причем здесь это было самой обыденной жизнью. Я увидела старика в военных медалях (иконостас), - он не пытался проникнуть куда-то без очереди, а просто хотел, чтоб не уважали его, так хотя бы не обижали.

Перед подземным переходом, узнаваемым по душному пару над головами в ушанках и южных кепках, топталась и спотыкалась толпа, группами перекатываясь через ледяной нарост бывшей лужи. На парапете бабульки продавали связки грибов и обвешивали граненым стаканом семечки и шелуху. На ступеньках, спиною к стене, скромно работал одноглазый поп с пиратскою черной лентой через то, что язык не поворачивается назвать лицом. У него на груди висела паперть, и хоть я затрудняюсь обозначить сие точней, дорогие Олег и Рита, но просил этот батюшка, как на паперти проститутка и нищенка, на нужды неведомой церкви и отпускал грехи страждущим. - Таковыми я не была. (Где раввин, и обрезают ли прямо в метро, не уточняла).

На этой станции, у которой два выхода, потому что когда-то мой дед царил в этом районе и подвел метро к своей и нашей квартиркам – друг другу в глаза, - вот на этой Московской замели теперь, говоря по-отечественному, одну из моих многочисленных мачех. Раньше назвали б, воровка с японской бензоколонки, по совместительству искусствовед, что в России уважаемо много меньше; пава, забава, очарованная душа - она совсем было надумала эмигрировать в Штаты и одевалась вполне, чувствуя себя по ошибке в свободной стихии. Нынешние милиционеры, встречая по одежке, вылавливали исправно добычу себе на прокорм. На потенциальной мачехе крепко держались наручники; влекли ее в каталажку бить утюгом в валенке или мочить, не знаю. – Родимый, смачный словарь.

Здесь я закончу главу - рукоблудная дочь, сирота семи нянек. Два мира не пересекаются в нас. Протру стекло, запотевшее от дыхания, забуду – и прислонюсь опять: кто остался еще по ту сторону? У меня-то родины нет, но что я у нее еще есть, это точно. И самой не поверить, что все это только что б ы л о.

Глава 2. НАД ГНЕЗДОМ.

А было это и впрямь т о л ь к о ч т о. Вдруг оказалось, что старшее поколение строевым шагом уходит, не обернувшись, - вот и наша очередь наступила! Окончен транзит. Как шутил невпопад, закинув ногу на ногу и прикуривая, мой бывший муж, - Картина Репина Не ждали. И деться особенно некуда, зря озираюсь.

О свекрови можно сказать пару ласковых слов. За семнадцать годков одно доброе дело ею содеяно – она меня развела, как недостойную феминистку, с этим сокровищем. Не так скоро я поняла, что это было за благо; билась о стенку кудрявой башкой, не хотела взрослеть. И как сказано выше, эту нежную, земляникой пропахшую женщину очень любил мой сынишка, воспитанный летом на даче на бабушкин лад – тунеядцем и эгоистом, из лучших, конечно же, побуждений, воинственной жажды добра. С помощью невольной моей героини, этой вовсе еще не старушки - назовем ее Анна - Сашка вызубрил несколько басен и упорно доказывал, почему половина пяти – это именно три. В то же безумное время, с эмиграционной моею помощью, он стал вполне программистом, в неполных пятнадцать родными считал несколько языков; ну а суровый свекр на той же даче среди комаров и берез из-под палки вылепил из него пейзажиста, - вот с таким перевесом.

Если вы не забыли, то в этот отчаянный сюр я и сама прилетела помирать или, если успею, лечиться, поэтому мне предложили койку рядышком с Анной, вчера еще румяной и полногрудой, русокосой и синеглазой, с пирогами и пеонами перед дождем, улыбающейся тепло и светло от тихого счастья, уюта и женской тайны. Суток мне не хватало – от нее торопиться к деду, заниматься собой, и навещала ее я амбулаторно – раза четыре на день. И зачем-то мы сблизились, - насколько позволил безжалостный этот декабрь.

Обзаведясь голубыми тапочками из клеенки, без которых вход воспрещен, с этажа на этаж я порхала, аляповатая перелетная нежить, мотая сахарной головою на поле брани. Подскочил этот сахар, велели его измерять. Запастись все теми же тапками, треснувшей чашкой, погнутой ложкой, половинкой лимона, вафельным полотенцем, глюкозой, часами - я решила, и колоть себя нужно самой, над головой у бабки. Хлобыснули мы группой по полной чаше глюкозы натощак и во славу друг друга, и, конечно, у всех начался токсикоз. Медсестра сердобольная тут же нам пригрозила:

-А раз так – отправляйтесь-ка по домам, вообще вы мне не нужны.

То есть солнцем палимы... И оставшимся каждые полчаса в палец железкою – тык! – Отчего же глюкозу нельзя внутримышечно там, внутривенно, и зачем все пять раз в тот же палец шарахать именно тем, чем писали мы в школьных тетрадках, макая то в рот, то в чернила?..

И слышу я вековой монолог:

-Нет, говорю, в трехлитровую банку стеклянную сутки будешь ходить, потом взболтаешь, отольешь половину, и в банке же нам принесешь. Из дома, откуда!

Роюсь в кармане, от шубки ищу номерок, а гардеробщица древняя, не то что пальто - себя удержать не умеет - улыбается и губами жует:

-Деточка, ты не номер ли ищешь? Так он не железный, картонный, их нам не выдают! Я сама ножницами вырезаю, вот погляди.

И обводит трясущимися руками армейский да пьяный строй вешалок - в ряд и вповалку, - там обгрызанные бумажки сиротливо висят.

Вышла на свет, и мою тигровую шубку грязью обдал мерседес. На заднем стекле у него ностальгическая дощечка, там где раньше милицейская фуражка лежала еще для острастки, с гербом и красным околышком: Не забудь меня. И другой новорусский лихач (Победитель!) следом выруливает, у того табличка крутая, конкретная – Виктор! - Еще можно прославиться, напечатавшись в телефонной книге, к примеру... Просто Горький Чехов сплошной.

Прихожу чистить перья к несостоявшейся мачехе, которую из участка теперь уже выпустили за большие шиши. Папа мой чай пьет, и муха простецки залетает ему в ноздрю. Он уж собрался бац ее, бац по загривку, если дотянется (библии он не читал), а мачеха как закричит:

-Что ты, куда, я же ее приручаю! Мушонок, мушоночек мой, - и все погладить старается освобожденную тварь, - я же кормлю ее!

Ну, я думаю, что это тоже мне снится. Только не ем среди мух. Даже вода из-под их-то родимого крана да с нашей зубною пастой вступает в реакцию, что говорить. Муж мой голландский, когда прилетает, зубы свои голливудские чистит здесь кока-колой. Он разводит рукам и беспомощно произносит: Оу, ноу!.. А я его слушаюсь.

Но сама-то себе твержу: посмотрела бы, Питер – в снегу! И музеи тут где-то сто+ят! Филармонии не про тебя (весь оркестр эмигрировал)! Запоминай все и радуйся. Люди какие душевные! Так иной прозаик надписывает фолиант: От сердечного автора. Ох уж трудяги! Говорят, что работа – это главное в жизни! Без нее им нечем заняться и нечего есть, так до смерти и пашут. Это в порядке вещей. Но какие таланты!.. На плохое завидущие черные зенки варежкой закрывай.

И отправилась в школу за сыном, чуть не споткнулась; открываю я снова глаза, предо мною бочка железная на курьих ножках качается, за ней бабка сидит в цветастом платке и сама с собой матерится. А на бочке, в которой при нас еще квас продавали с опарышами и пиво, надпись фабричная в рост: ЖИВОЕ МОЛОКО.

Я его не попробовала... Сын мой из школы выскакивает (он в капстранах прожил десять лет) и с восторгом кричит, пирожком гастритным размахивая:

-Мама, смотри, треугольники с капустой в нашей столовке! Всего по рублю! Нужно в Голландию взять, угостим отчима!

Моего благоверного, понимай (с него я пушинки сдуваю). Я отвечаю, что лучше в больницу пехом по ветру пойду... Вся Россия по клиникам распихана да по аптекам, хронически лекарств не достать, новые чакры открыли, о которых и йоги не ведали. А что в Амстердаме? Если грипп – ви+на наливай, так хоть горло пройдет. Язык обложен? Зубной щеткой его, электрической! Ногти в полосочку? Пилочкой их вместе с диагнозом! Подружке пломбу не в том месте поставили, мужу колено ампутировать посоветовали, кровососы бездарные, а потом догадались мазью разок натереть, чтоб не болело – оно и прошло. Зато все на велосипедах! До смерти.

Я к бабуле вбежала, у нее тогда еще думали - просто инсульт, и не знал никто, что через неделю мы ее потеряем. Все крутились вокруг деда с инфарктом в Свердловке (мне и туда тоже лечь уже предложили): он после реанимации. Нет у них никого, сынка родного – мужика моего бывшего да проехавшего – лет семь не видали, сами же, правда, и вырастили... И бабуля у меня все прощения просит, благодарит и целует - чувствует, что умрет, - а ей не верит никто, все отшучиваются, не слушают! А самой ни одеться, ни встать, ни поесть, но рефлекс-то могуч, она же сама все привыкла – воду носить, дрова там на даче таскать, еще и гордилась! Цивилизованная, правда, бабулька, на европейский манер, и с подшивками толстых журналов, но вяжет сама свитера, экономит копейку.

Нача+ла я кожей ее ощущать, будто бы это я на ее окаянном месте, хотя и не знали друг друга мы раньше совсем, по разным-то странам. Соседки в палате болтают смешливые да молодые, байки задорные травят, свет бьет в глаза, ребра устали от неподвижности, ноги замерзли, под бок задувает, одеяло на рыбьем меху. В общем, родной человек лежит, сердце мое щемит по-собачьи протяжно, а помочь-то - не в силах. И два мячика детских дали ей как в насмешку, цепенеющие пальцы тренировать. Мать моя отомстила ей за все годы, что промеж них было там или не было, - усмехаясь так, говорит:

-Вы теперь наш ребенок, раз в детство впали. Мы и будем с вами, как с младенцем, - вот вам игрушки!

Речь у бабки совсем отнимается, как у меня, но она все ждет, что исправится, боится деду в его больницу звонить, чтоб не расстраивать. Они, старики, не расставались полвека, всё за ручки держались, - он там с ума по ней сходит, костюм тренировочный рвет, гимнастику по секундомеру делает поднадзорную, реабилитируется, ноги костлявые в коленках тужится распрямить - она тут слезы льет, изо всех сил старается таблетки заглотить эти хинные (и добавки просит, да судороги пошли), врачей беспомощных слушаться. Действительно любят друг друга, бывает же так!

И поняла я, как после ушата воды колодезной вместе с эхом и звездами, когда опрокидывает наземь и пронзает до самого неба незыблемый ствол: смерть, подлянка – никакая не шутка, у нее и маски-то нет, ей для чего?! Смерть - это больно и стыдно, это терпкая слабость – захолонет и так медленно мокнет в постели, как ни пытайся ежиться да утаить, а потом остывает до пневмонии с нефритом (камешек драгоценный такой, если бы выжить – воробьиный крестик и талисман); это в груди молнии сталкиваются зигзагами и хохочут, горло хлюпает-полыхает в крови, а ты думала, что оно тебе выдувает сло+ва! Температура взбрыкивает, что конь необузданный, а между есть хочу и безразлично так мало пространства, зазор нежилой. Ноги твои зацелованные, холеные, в лодочках, из которых сколько шампанского выпито днесь или встарь или вспять - в отпадающих и стучащих ногтях заледенели уже, поди, вмерзают в сквозное стекло православия и беспамятных сновидений. Да мурашки щекочат, пока плечо онемеет да сердце сорвется-отнимется, ухая в пропасть, в которой ромашки на даче по канту и песочные муравьи мельтешат. Сжалится сердце, покатится по тропинке отвесной - нет, подожди! Что ты еще не сказала, - вернись! Пока еще есть силенки младенческие, памперсы чмокают, крокусы раскрываются, рыдаешь в пясть от бессильной ярости, взываешь – это к какой такой тебе справедливости?! Бога вспомнила, что сейчас материла? Домочку?.. Дома-то нет. Самой и не двинуться (хорошо б еще - разумом!), словно после землетрясения, когда – ЗАБЕРИ ТЫ МЕНЯ НАКОНЕЦ!!! - между бетонными блоками теплишься тем внезапным, что проплыло душою сквозь пыль, и камни хрустят на разбитых – нет, не губах.

Поняла я, что это не сразу, а так вот протяжно, мучительно. И что завтра, сегодня - для нас.

Бабке назначили бронхоскопию; кто не знает – тому ни к чему. Только знакомый мой иностранец в той же больничке сутки в сортире скрывался, стоя на стульчаке - все боялся, что лампочку Ильича придется ему заглатывать, - разница невелика. А тут – перед смертью!..

Вот бегу я за биопсией, в которой вся бабкина жизнь, что иголка в яйце, - а в морге паталогоанатомы жрут, как всегда, бутерброды (ну не едят же, - хотя симпатичные люди такие и ничего не боятся, им тут не до экстрасенсов, уж до бога – рукою подать; и сам по себе запах сыра, не перебьешь его...). Мне, как ближайшей родственнице, - откуда что ни возьмись... в общем, под расписку и на руки. Завернули в газету мы стеклышки, и качусь я с ними по льду, как на первенстве по фигурному, - только что не дышу...

Приплыла я так в полночь домой, а навозная муха, ко всему безразличная, спит, за окном минус пятнадцать – у нее даже пятки не мерзнут! Как она, сонная, держится на стекле?! Глаз я уже не сомкнула, ясное дело. По движению транспорта стала время распознавать, часы в Амстердаме остались, я их не наблюдаю. Тут авария через день – значит, одиннадцать вечера, с трех до шести перерыв, а в шесть по морде наотмашь метелью шипит и плюется (для лимиты). После мой родственник начинает любимой на пейджер накручивать, схема проста: телефонный номер свой эта б... не дает, так он коммутаторше молитву по буквам диктует, чтобы смилостивилась родная-то, отзвонила. Вот такая у них ч е р е м у х а, или черт его знает. Как мой Сашка по-детски заметил,

-А я пейджера никогда не куплю, так ведь всякий дурак обзовет меня матом – а мне и передадут!

Вообще я не знаю, как вам про это рассказывать. Вы-то мне верите, но я вспоминать не могу.

Продолжение рассказа. Листай!