ГЛАВА 23. МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ.
Вторая военная зима отвеяла метелями, оттрещала морозами; стало пригревать солнце, наступила оттепель, снег таял, по улицам стояли большие лужи.
После довольно долгого спокойного периода темной мартовской ночью снова послышался над Липней гул самолетов.
- Маруся, Маруся! - тормошила свою крепко спавшую дочь Анна Григорьевна. - Русские летят!... Вставай, пойдем в окоп!...
- Да ну его, окоп! - сквозь сон пробормотала Маруся. - Там воды полно, в окопе... Столько раз уже бомбили - мы целы оставались, и теперь ничего нашей хате не сделается!...
Она все-таки встала, надела платье, поискала боты, но вспомнив, что они сушатся на печке, за ними не полезла, а сунула ноги в туфли; затем накинула на плечи платок и вышла на крыльцо - посмотреть бомбежку.
Два военных года выработали у нее бессознательную и бессмысленную уверенность, что их и ихнего дома бомбежки почему-то не касаются.
Но на этот рах очередь дошла и до них.
Маруся стояла на крыльце и смотрела, как стреляют по самолетам зенитки, которые размещались на горке, совсем близко от их дома; в темноте вспышки выстрелов и полет пуль были ярко видны...
Ей стало холодно в одном платье и туфлях на босу ногу, и она уже взялась за ручку двери, чтоб войти обратно в дом, как вдруг эта дверь подскочила, ударила ее по руке и по голове, в глазах сверкнуло пламя, и последнее, что дошло до ее сознания - был грохот, слишком сильный, чтобы быть хорошо слышным...
Сколько времени она пролежала без сознания, она не знала; ее привел в чувство жгучий холод в правом боку и правой ноге.
Ей было трудно открыть глаза, и пошарив рукой, она как сквозь сон сообразила, что лежит в большой луже, что была у ворот... А сверху на нее почему-то веяло теплом и очень хотелось спать...
Стучало в голове, звенело в ушах, страшно хотелось покоя, но несносная ледяная лужа жгла и кусала холодом мокрый бок...
...Если бы не эта досадная лужа, можно было бы хорошо выспаться... - мелькали у нее в голове обрывки мыслей. - И угораздило же попасть прямо в лужу!... Как будто на всем дворе нет другого места!...
Маруся с трудом, лениво приподняла веки...
В ту же секунду она была уже на ногах...
Дом пылал как огромный костер, пламя вырывалось из окон, лизало крышу... Вот, оказывается, откуда веяло теплом...
- Мама! - крикнула Маруся
Но ее голос потонул в шуме пожара, гуле самолетов, тявканьи зениток... Она бросилась на поиски матери в сарай, в окоп, обежала вокруг пылавшего дома...
Везде было пусто...
Тогда она взбежала на крыльцо; в сенях было полно дыма, но огня еще не было.
- Мама! Мамочка! Где ты?!
Маруся сунулась в дом, отскочила назад, опять сунулась... Дым ел ей глаза, перехватывал дыхание. Языки огня лизали ее платье...
В комнате горел пол, горела висевшая на стене одежда, стол, кровать...
Маруся тоже, вероятно, сгорела бы, если бы добралась, как хотела, до кровати матери, но она недалеко от входа , около печки, наткнулась на неподвижное тело...
- Мамочка!...
Маруся с зажмуренными от дыма глазами нащупала руки и платье и волоком потащила мать из горящей хаты; не отстанавливаясь, она втащила ее в ту самую лужу, в которой недавно лежала сама и принялась тушить на себе и на матери тлеющую одежду.
Она думала, что Анна Григорьевна без сознания.
Она почти ничего не видела: ночь была очень темная, а главное, ей разъело глаза дымом, она их протирала, мочила ледяной водой...
Но вот с треском провалилась крыша, столб огня взметнулся к нeбу и осветил все вокруг...
Тогда Маруся увидела, что ее матери не было половины головы... Она вытащила из огня мертвое тело...
У нее опустились руки...
Неизвестно, сколько времени просидела Маруся на обгоревшем бревне, глядя на мертвую Анну Григорьевну и догорающий дом. Небо на востоке посветлело, самолеты улетели, зенитки замолчали, все стихло...
Неожиданно около догорающего домика остановилась легковая машина, и из нее кто-то вышел; до Марусиного слуха донеслись какие-то немецкие слова, но смысл до ее сознания не дошел.
- Еще немца какого-то принесла сюда нелегкая! - прошептала она про себя.
Но "какой-то" немец назвал ее по имени, положил ей руку на плечо, она подняла глаза и узнала Эрвина.
И веселая, никогда не унывавшая Маруся горько-горько разрыдалась.
Она, как сквозь сон, чувствовала, что Эрвин поднял ее, крепко обнял, гладил по голове и ласково утешал, как ребенка.
Он помог спрятать в сарай мертвую Анну Григорьевну, потом подвел Марусю к машине и тут только, при свете фар, разглядел, что она на холоде совсем раздетая, в одном мокром прогоревшем платье и туфлях на босу ногу.
Он быстро снял шинель, завернул в нее девушку, посадил ее рядом с собой в машину и взялся за руль.
Через десять минут Маруся уже сидела в пустой Крайсландвиртовской канцелярии, крепко прижавшись к печке и подвернув под себя ноги; ее бил сильнейший озноб.
Эрвин притащил ей одеяло, шерстяной свитер, носки, давал какие-то порошки, мазь от ожогов, поил горячим кофе с мятными лепешками.
Она натянула свитер, закуталась в одеяло, пила, всхлипывая, кофе, а Эрвин сидел с ней рядом; все время он что-то говорил ей, ласковое, доброе, говорил по-немецки, на этот раз он, против своего обыкновения, не сказал ни единого русского слова, но Маруся поняла решительно все, даже такие слова, которых она никогда не слыхала ранее.
Она доверчиво прижалась головой к его плечу и затихла.
Эрвин рассказал, что, когда начался налет, он отправился не в подвал, как другие, а на чердак, оттуда из окна, с высоты двухэтажного дома открывался вид на всю Липню и, в частности, прекрасно был виден маленкький переулок среди выгоревших пустырей, и в переулке низенький домик с красной крышей, где жила Маруся, и где он не раз бывал, как гость и друг.
С чердака он увидел пожар и, хотя не мог в темноте определить, какой именно дом горит, как только стихла бомбежка, он спустился вниз, никому не говоря ни слова, вывел из сарая машину и поехал в знакомый переулок.
Маруся начала приходить в себя. Было уже утро, и она живо представила себе, что скоро соберутся все ее сослуживцы, будут сочувствовать, расспрашивать, любопытничать, ахать, а она была в таком состоянии, что совершенно не смогла бы отвечать на вопросы. ...Особенно, если заявится Пузенчиха... А она, Маруся, в рваном платье, которое наполовину сгорело, на лице и на руках вздулись пузыри...
- Аленушка, подружка! Единственный человек, которому не совестно показаться в таком виде!...
И по ее просьбе Эрвин снова посадил Марусю, на этот раз крепко закутанную, в машину и отвез ее к подруге раньше, чем в Крайсландвирте появился кто-либо из служащих.
Лена переодела ее в свою одежду, привязала к ожогам тертой картошки и уложила в постель. Ожоги стали спадать, но к вечеру у нее поднялась температура, и она совсем разболелась.
Когда через два дня хоронили Анну Григорьевну, Маруся через силу встала и пошла в церковь и на кладбище, но после этого ей стало еще хуже.
Она проболела почти целый месяц.
+++
Чем ближе к Липне подвигался фронт, тем усерднее работала Гехайм-Полицай.
Почти каждый день кого-нибудь арестовывали; ни виселиц, ни публичных расстрелов, как в прошлом году, теперь никто не видел, но люди исчезали бесследно.
Так бесследно исчез шеф-агроном Анатолий Петрович Старов; никому в голову не могло придти, что этот человек, всецело занятый селецкионными опытами, мог иметь какое-то отношение к партизанам, но тем не менее, его вежливо пригласили... и на следующий день на его место был назначен агроном Волков из беженцев.
Шеффер сделал вид, будто ничего не случилось; Эрвина в ту пору в Липне не было, он приехал дней через пять.
Узнав об исчезновении шеф-агронома, он вспыхнул и бегом помчался в грозное учреждение; вернулся он оттуда хмурый и злой и на расспросы о Старове сквозь зубы ответил:" Цу шпет, эр ист шон вег!"
Венецкий нервничал, даже начал снова изредка курить. Сперва он курил только в отсутствии Лены, но однажды она его застала на месте преступления.
Он покраснел как школьник и поспешно выбросил папиросу.